Будущее Глуховский Дмитрий
Включаю свет. Ну?!
Комната, раскрашенная в кричащие цвета – одна стена ярко-желтая, другая ярко-синяя; все изрисованы какими-то каракулями, словно их чертил имбецил с нарушенной координацией. Башни, люди держатся за руки, облака и солнце.
Из мебели – матрасы. Небогато. И места так мало, что нечем дышать. Как их столько сюда набилось?
На полу валяются две бабы и парень. Парень ткнулся носом в мою бутсу. Голову одной из женщин ореолом окружает зеленая зловонная лужа. Чувствую, как и у меня к горлу подступает едкий сок.
К стенам жмутся еще три девушки. У одной, голубоглазой и в коротком синем платье, на руках – мяучащий сверток. Вторая – раскосая крашеная блондинка – все еще зажимает рукой рот полуторагодовалой девочке с жиденькими черными волосенками под розовой шапочкой. Девочка что-то обиженно мычит из-под ладони и пытается выкрутиться, но не может – у матери руки заклинило, словно судорогой свело. От всего лица видны только глаза – такие же щелочки, как у мамаши. Последняя из задержанных, рыжая с тысячей маленьких косичек, прячет за собой белобрысого мальчишку лет трех. Мальчик наставил на меня придурковатого лысого пупса с оторванной ногой, держит его так, будто это оружие. Кукла, надо же… На блошином рынке они ее раскопали или у антикваров? Пупс пытается навести на меня жутковато-осмысленный взгляд и нудит:
– Давай играть в салки. Только мне нужна обратно моя нога! Иначе как я буду от тебя убегать? Верни мне мою ногу и давай играть! Будешь?
Остальные молчат. Тогда снова вступаю я:
– Проверка сигнала. Вы подозреваетесь в укрывательстве незаконнорожденных. Мы проведем тест ДНК. Если дети зарегистрированы, вам нечего бояться.
Говорю «мы», хотя я тут все еще один.
– Мама! Все в порядке, я его держу на мушке! – заявляет мальчишка, вылезая вперед.
Женщина начинает выть:
– Не надо… Не надо…
– Вам нечего бояться, – улыбаюсь я.
Я гляжу на них и знаю, что лгу. Они именно должны трястись от страха – потому что виновны. Тест только подтвердит то, что и так видно по их глазам.
Не боится из них всех только мальчик. Почему? Неужели его не пугали Бессмертными?
– Вы! – Я киваю на встрепанную синеглазую девушку в синем платье с младенцем на руках. – Сюда.
– Будем играть в салки? Только верни мне мою ногу… Иначе как я буду бегать? – кося на меня, канючит кукла.
Я загораживаю единственный выход; теперь отсюда некуда бежать – ни им, ни пупсу, ни мне; а ведь мне хочется выбраться из этого давящего ящика так же отчаянно!
Как загипнотизированная, девушка в синем платье послушно делает шаг вперед. В ее голубых глазах можно утопиться. Ребенок умолкает – может быть, засыпает.
– Руку.
Неловко удерживая сопящего младенца, она выпрастывает ладонь и протягивает мне ее – как-то стеснительно, будто надеясь на что-то. Я хватаю ее как в рукопожатии. Чуть заламываю запястье, обнажая пульс. Достаю сканер, прижимаю. Тихий мелодичный сигнал. Тон «Колокольчик». Сам выбирал его в каталоге звуков. Обычно разряжает обстановку.
– Регистрация беременности?
Девушка, словно спохватившись, пытается отдернуть руку. Будто я поймал какого-то зверька – теплого и юркого; он доверился мне по глупости, а я вцепился в него и сейчас скручу ему шею, он бьется, чувствуя, что пропал, но вырваться из моей хватки уже не может.
– Элизабет Дюри Восемьдесят Три А. Беременность не регистрировалась, – сверившись с базой, констатирует сканер.
– Ребенок ваш? – Я смотрю на девушку, не выпуская ее руки.
– Нет… Да, мой… Он… Это она… Это девочка… – та путается, запинается.
– Дайте ее сюда.
– Что?
– Мне нужно ее запястье.
– Я не дам!
Я подтягиваю ее к себе, разворачиваю сверток. Внутри – похожий на голую сморщенную обезьянку красный человечек. Действительно, девочка. Вся обляпанная желтым. Месяц, не больше. Недолго же ей удалось от нас прятаться.
– Нет! Нет!
Платье Элизабет Дюри намокает – груди расползаются темными пятнами. Молоко пошло. Действительно, настоящее животное. Отпускаю ее. Берусь за обезьянью лапку и прижимаю к ней сканер.
Динь-дилинь! Колокольчик. Некоторые из наших присваивают завершению сканирования ДНК тон «Гильотина». Шутники.
– Проверить регистрацию ребенка.
– Я хочу играть в салки! – капризно требует безногая кукла.
– Ребенок не зарегистрирован, – сообщает сканер.
– Мама, давай уйдем отсюда? Пойдем гулять!
– Тише… Тише, сынок…
– Установить родство с предыдущим образцом.
– Прямая родственная связь родитель – ребенок.
– Он мне не нравится!
– Спасибо за сотрудничество, – киваю я девушке в синем платье. – Теперь вы, – оборачиваюсь к рыжей.
Она пятится от меня, мотая головой и подвывая. Тогда я хватаю за руку ее пацаненка.
– Отпусти меня! Отпусти быстро!
– Давай играть в салки? – встревает пупс.
И тут эта маленькая дрянь вдруг изворачивается и вцепляется мне зубами в палец!
– Отстань от нас! – кричит мне мальчишка. – Уходи!
До крови, надо же. Отнимаю у него куклу, с размаху швыряю ее на пол. Голова отлетает.
– Мне больно. Не надо так со мной, – расстроенно говорит голова голосом очень старого человека; что-то с динамиком.
– Нет! Зачем ты?! – кричит мальчишка и тянется грязными ногтями к моему лицу, надеясь расцарапать его.
Я поднимаю его за шиворот и встряхиваю в воздухе.
– Не смей! Не смей! – вопит рыжая. – Не смей его трогать, мразь! Удерживая извивающегося мальчишку в воздухе, я отпихиваю ее ладонью.
– Наз-зад! Колокольчик.
– Проверить регистрацию ребенка!
– Ребенок не зарегистрирован.
– Отдай! Отдай моего сына, паскуда!
– Я предупреждаю… Буду вынужден… Стоять!
– Отдай мне моего сына, ублюдок! Тварь! Безродная тварь!
– Что ты сказала?!
– Безродная мразь!
– Повтори!
– Безродная… Зззззз. Зз.
Кажется, мышцы и кости в ней вдруг заменили на воду, и она бурдюком обваливается на пол. Динь-дилинь!
– Извините… А мы… Мы можем идти? – Голубоглазая девушка в синем платье как будто просыпается.
– Нет. Установить родство с предыдущим образцом.
– Но вы же сказали…
– Я сказал – нет! Установить! Родство!
– Что ты сделал с моей мамой?!
– Не подходи ко мне, маленький ублюдок!
– Мама! Мамочка!
– Установлена прямая связь ребенок – родитель.
– Мне больно. Я просто хотел играть в салки.
– Но почему? Я не понимаю – почему? – Голубоглазая в платье.
– Вы должны дождаться прибытия командира нашего звена.
– Зачем? Почему? – Она совсем растеряна. Трогает свою грудь, разглядывает ладонь. – Извините… У меня молоко, кажется… Так неловко. Мне бы переодеться… Я вся…
– Вы нарушили Закон о Выборе. Согласно четвертому пункту Закона, вы являетесь безответственным родителем, ваш ребенок считается незаконнорожденным.
– Но ведь она совсем маленькая… Я хотела… Я просто не успела!
– Не двигайтесь. Мы должны дождаться прибытия командира моего звена. Только он уполномочен сделать вам инъекцию согласно законодательству.
– Инъекцию? Укол? Вы хотите сделать мне укол? Заразить меня старостью?!
– Ваша вина установлена. Прекрати реветь! Ты мужик или кто?! Ваша вина установлена!
– Но я… Но… Но ведь…
И тут крашеная азиатка, все это время стоявшая смирно, будто из нее батареи вытащили, проделывает финт, которого я от нее не ждал: с короткого разбега вламывается плечом в одну из стен – и выносит ее напрочь, и вылетает вместе с ней в дымную бездну. Ее дочь ничего не понимает – как и я. Ковыляет на своих ножонках к отверзшейся пропасти, бормочет:
– Мама? Мама?
Я широко улыбаюсь.
Девочка опускается на четвереньки, потом на пузо, норовя слезть в никуда спиной вперед, как будто слезает на пол с дивана. Еле успеваю подхватить ее. Она плачет.
– Отпустите нас…
– Мне больно. Я просто хотел…
– Заткнись!
Прижимая выкручивающуюся девчонку к себе, пинаю оторванную кукольную башку как мяч – и она исчезает из кадра. Пацан смотрит на меня так, будто я – сам сатана. Ничего, это он еще не знает, что его ждет дальше.
– Он ведь еще не пришел, ваш начальник? Отпустите нас! Пожалуйста, я вас очень прошу! Мы не скажем, мы никому не скажем, честное слово.
– Вы! Нарушили! Закон! О Выборе! Вы!
– Мама? – спрашивает у меня мелкая; розовая шапчонка наползла ей на глаза.
– Я умоляю вас… Ну что я могу…
– Завели! Нелегального! Ребенка! А! Это!
– Все, что угодно… Хотите, я…
– Значит! Что! Вам! Будет! Сделана! Расчетная! Инъекция!
– Смотрите…
– А! Ваш! Ребенок! Будет! Изъят!
– Но я ведь просто не успела! Я хотела, но не успела!
– Меня это не касается!
– Умоляю! Ради нее… Ради девочки… Хотя бы ради нее! Посмотрите на нее!
– Слушай, ты! Мне плевать на тебя и на твою мартышку, ясно?! Ты нарушила Закон! Больше я ничего не знаю и знать не хочу! Не могла перетерпеть – жрала бы пилюли! Чего тебе не хватало?! Чего?! Зачем тебе ребенок?! Молодая! Навсегда! Здоровая! Навсегда! Работай! Выбирайся из этого дерьма! Живи нормальной жизнью! Весь мир перед тобой! Все мужики твои! Зачем тебе эта обезьяна?!
– Не говорите так, не говорите так!
– А не хочешь жить как человек – живи как скотина! А скотина стареет! Скотина дохнет!
– Прошу вас!
– Мам-мма?!
– Нечего просить! Нечего! Из-за таких, как ты, Европе конец! Ты не понимаешь?! Ты не забыла зарегистрироваться. Ты не собиралась это делать. Думала, мы тебя не найдем. Думала, забьешься в этот клоповник и сможешь тут всю жизнь сидеть?! Ничего, нашли! Рано или поздно мы всех найдем. Всех вас. Всех!
Она уже ничего не говорит, только рыдает беззвучно.
Я гляжу на нее и чувствую, как судорога медленно отпускает мое лицо.
– Что будет с моей девочкой? С моим ребеночком… – Она спрашивает не у меня, а сама у себя.
– О! Улов!
Голос Эла. Оборачиваюсь.
В лазе виднеется лицо Аполлона. Отряхиваясь, звеньевой выбирается в комнату, за ним ползет еще кто-то, кажется, Бернар.
– А у нас такая заварушка случилась! Еле выбрались. Что тут у тебя?
– Вот… Трое детей, двое точно нелегалы… Взрослые. Эти нарушители… А этих пока не успел… Сопротивлялись. Надо еще проверить. Да, еще одна спрыгнула.
Эл осторожно подходит к выбитой стене, заглядывает в бездну.
– Трупов не видно. Жива – значит, найдем. Вызову-ка я сюда спецкоманду, пускай заберут сопляков. А взрослых пробьем еще разок по базе, ультразвуком пузо пройдем для верности – потом каждому по укольчику, и привет. Подержишь их, чтобы не рыпались? Бернар, пригляди за мелюзгой!
Я киваю. Хочу одного – наконец убраться из этой халупы, чтобы перестать упираться головой в потолок, а плечами – в стены. Но я киваю.
Эл задирает распростертой на полу рыжей с косичками платье, приставляет ультразвук: на картинке – какая-то амеба. О, эта еще и беременна. Значит, и папаше их кранты. В розыск – и в оборот.
Передаю девчонку («Мама? Мама?») Бернару, он хватает за шиворот окрысившегося пацана, зажимает ладонью рот узкоглазой. Он прав – какой смысл с ними церемониться?
Теперь уколы. Мои руки мелко дрожат, и, чтобы подавить эту дрожь, я вцепляюсь в кисти девушки в намокшем платье изо всех сил, до синяков. Но она, кажется, даже не чувствует этого.
– Вы ведь начальник, да? – Синющие глаза просительно заглядывают Элу в его зенки-пустышки, пока тот приставляет ей к запястью инъектор и спускает курок. – Скажите, вы же ничего не сделаете с моей девочкой? Скажите…
Наш звеньевой только хмыкает.
Глава IV. Сны
За окном тосканские холмы, наверняка давным-давно снесенные и застроенные, в руке у меня початая бутылка, в ушах – ее крик. «Куда вы ее уносите?! Куда вы ее уносите?! Куда вы ее уносите?!» Черт бы побрал эту бабу. Наверное, раз триста подряд повторила. Только зря она затеяла всю эту канитель: правды ей никто не скажет.
Как-то нервно сегодня получилось.
Я делаю большой глоток и закрываю глаза. Хочу увидеть ту сучку в полосатой широкой шляпе, представить себе, как сдергиваю, разрываю на ней кофейный прямоугольник, как она прикрывается крест-накрест руками… А вижу темные круги на коротком синем платье, просачивающиеся сквозь ткань белые капли.
Забыть. Уснуть.
Лезу за спасительными шариками. Никого не хочу больше видеть. Отыскиваю снотворное, открываю пачку… Пусто. Так. Так-так. Так-так-так! Как же это со мной получилось?
Это все из-за вчерашнего спора с проекцией продавщицы у киоска… По душам поболтал о жизни с интерфейсом торгового автомата, кретин. Исповедался голограмме – и хорошо еще, что не трахнул ее.
Ладно. Ладно! Надо просто сбегать туда и купить новую пачку.
Я принял решение – но никуда не иду. Заливаю в себя еще текилы и остаюсь на месте, вперившись в зеленые холмы и клубы облаков. Ноги мягкие, как воздухом накачаны, голова плывет.
Даже если вместо вчерашней стриженой кобылки я потребую у трейдомата ту кормастую курчавую итальянку, ничего не поменяется: они просто разные оболочки одной и той же программы. Итальянка точно так же будет впаривать мне таблетки счастья: «Может быть, сегодня?» – хотя точно так же будет знать, что прихожу я туда совсем за другим: «Мы всегда держим для вас бутылочку про запас».
Не пойду никуда. Лучше просто еще выпью. Дерну спуск. Если глотнуть побольше, спирт смоет меня из душной комнатенки, в которой я застрял, в блаженную пустоту.
Таблы – это тренд. Выбирай любые на вкус. Пилюли счастья, безмятежности, смысла… Наша земля держится на трех слонах, те – на панцире огромной черепахи, черепаха – на спине невообразимых размеров кита, и все они – на таблетках.
Но мне ничего, кроме снотворного, не надо. Все остальные таблы, допустим, и вправляют мозги, но делают это своеобразно. Такое ощущение, что к тебе в голову подселяют постороннего. Другим, может, и нормально, а меня раздражает: мне в моей черепушке и одному тесно, мне сокамерники не нужны.
Я пробовал завязать с сонными таблетками.
Надеялся, что однажды меня наконец освободят, что я перестану возвращаться в него каждой ночью, в которую я не глушу себя снотворным. Должен ведь он когда-то забыться, поблекнуть, сгинуть? Не может же он сидеть во мне – а я в нем – всю вечность?
До дна! Досуха!
Текила закручивает мир вокруг меня, поднимает смерч, который затягивает меня в свою воронку, отрывает от земли, тащит в воздух легко, как будто я не девяностокилограммовый жлоб, а маленькая Элли, и я отчаянно цепляюсь взглядом за фальш-идиллию за фальш-окном и умоляю ураган, чтобы он зашвырнул меня вместе с моим гребаным домиком в волшебную несуществующую страну Тоскану.
Но с ураганом не договориться. Закрываю глаза.
– Я сбегу отсюда, – слышу я шепот в темноте.
– Замолчи и спи. Отсюда нельзя сбежать, – возражает другой, тоже шепотом.
– А я сбегу.
– Не говори так. Ты же знаешь, если они нас услышат…
– Пусть слушают. Мне плевать.
– Ты что?! Забыл, что они сделали с Девятьсот Шестым?! Его в склеп забрали!
Склеп. От этого пыльного слова, устаревшего, неуместного в сияющем композитном мире, веет чем-то настолько жутким, что у меня потеют ладони. Я больше никогда не слышал его – с тех самых пор.
– Ну и что? – В первом голосе заметно убавилось уверенности.
– Его же до сих пор не выпустили оттуда… А сколько времени прошло! Склеп расположен отдельно от вереницы комнат для собеседований, а где именно – не знает никто. Дверь в склеп не отличить от всех остальных дверей, на ней нет никаких обозначений. Если вдуматься, это логично: врата в ад тоже должны были бы выглядеть как вход в подсобку. А склеп и есть филиал преисподней.
Стены комнат для собеседований сделаны из водоотталкивающего материала, а полы оборудованы стоками в пол. О том, что в них творится, воспитанникам друг другу болтать запрещено, но они все равно шепчутся: когда понимаешь, для чего нужны эти стоки, молчать трудно. Однако, что бы с тобой ни делали там, ты ни на секунду не забываешь: тех, кого им не удается сломать в комнатах для собеседования, ведут в склеп – и боль бледнеет в тени страха.
Побывавшие в склепе о нем никогда не рассказывают; якобы ничего не могут вспомнить – даже то, где он находится. Но возвращаются оттуда совсем не те, кого туда забирали, – а некоторые не возвращаются вовсе. Куда делся отправленный в склеп, не решается спросить никто – любопытных сразу уводят в комнаты для собеседований.
– Девятьсот Шестой не собирался никуда бежать! – вклинивается третий голос. – Его за другое так! Он про родителей говорил. Я сам слышал.
Молчание.
– И что рассказывал? – наконец пищит кто-то.
– Заткнись, Двести Двадцать! Какая разница, что он там нес!
– Не заткнусь. Не заткнусь.
– Ты нас всех подставляешь, гнида! – кричат ему шепотом. – Хватит о родителях вообще!
– А тебе что, не хочется знать, где сейчас твои? – упрямствует тот. – Как у них дела?
– Вообще никак! – снова первый. – Я просто хочу сбежать отсюда, и все. А вы все оставайтесь тут тухнуть! И всю жизнь ссытесь от страха себе в койку!
Я узнаю этот голос – решительный, высокий, детский. Это мой голос.
Снимаю с глаз повязку и нахожу себя в маленькой палате. Спальные нары в четыре яруса вдоль белых стен; по нарам распиханы ровно девяносто восемь тел. Мальчики. Все тут или спят, или притворяются спящими. Все помещение затоплено слепяще ярким светом. Невозможно понять, откуда он идет, и кажется, что сияет сам воздух. Сквозь закрытые веки он проникает с легкостью, разве что окрашиваясь алым от кровеносных сосудов. Надо быть чертовски измотанным, чтобы уснуть в этом коктейле из света и крови – поэтому у каждого на глазах повязка. Освещение не гаснет ни на секунду: все всегда должны быть на виду, и нет ни одеял, ни подушек, чтобы спрятаться или хотя бы прикрыться.
– Давайте спать, а? – просит кто-то. – И так до побудки уже всего ничего осталось!
Я оборачиваюсь на Тридцать Восьмого, будто сошедшего с экрана мальчика-загляденье – он тоже стащил с глаз повязку и надул свои губки.
– Вот-вот. Заткнись уже, Семьсот Семнадцать! А если они и правда все слышат? – поддакивает ушастый и прыщавый Пятьсот Восемьдесят Четвертый, не снимая на всякий случай повязки.
– Сам заткнись! Ссыкло! А не боишься, что они увидят, как ты теребишь свою… И тут дверь распахивается.
Тридцать Восьмой как подкошенный валится в койку лицом вниз. Я начинаю было натягивать повязку – но не успеваю. Холодею, застываю, вжимаюсь в стену, зачем-то зажмуриваюсь. Мои нары – нижние, в самом углу, от входа меня не видно, но если я сделаю резкое движение сейчас, они точно заметят неладное.
Я жду вожатых – но шаги совсем другие.
Мелкие, легкие и какие-то нарушенные – шаркающие, немерные. Это не они… Неужели Девятьсот Шестого наконец выпустили из склепа?! Осторожно высовываюсь из своей норы.
Встречаюсь взглядами со сгорбленным обритым мальчонкой. Под глазами у него черные тени, одной рукой он бережно придерживает другую, неловко повернутую.
– Шесть-Пять-Четыре? – разочарованно тяну я. – Тебя из лазарета выписали? А мы думали, они тебя на собеседовании совсем ухайдокали…
Его запавшие глаза округляются, он беззвучно шевелит губами, словно пытается что-то сказать мне, но…
Я подаюсь вперед, чтобы расслышать его, и вижу…..застывшую в проеме фигуру.
Вдвое выше и вчетверо тяжелей самого крепкого пацана в нашей палате. Белый балахон, капюшон накинут, вместо собственного лица – лицо Зевса. Маска с черными прорезями. С перехваченным дыханием я медленно-медленно втягиваюсь назад, в свою нишу. Не знаю, засек ли он меня… Но если засек…
Дверь захлопывается.
Шестьсот Пятьдесят Четвертый пытается залезть на свою полку – третью снизу, но никак не может этого сделать. Рука у него, кажется, перебита. Я смотрю, как он делает одну попытку, морщась от боли, потом еще одну. Никто не вмешивается. Все лежат смирно, ослепленные своими глазными повязками. Все спят. Все лгут. Во сне люди храпят, постанывают, а самые неосторожные еще и разговаривают. А в палате стоит душная тишина, в которой единственный звук – отчаянное сопение Шестьсот Пятьдесят Четвертого, который пытается забраться на свое место. Ему это почти удается, он хочет закинуть ногу на кровать, но тут сломанная кисть подводит; он вскрикивает от боли и падает на пол.
– Иди сюда, – зачем-то говорю я. – Ляг на мою койку, а я на твоей досплю.
– Нет. – Он ожесточенно мотает головой. – Это не мое место. Я не могу. Это не по правилам.
И лезет снова. Потом, бледный, садится на пол и сосредоточенно потеет.
– Тебе сказали, за что тебя? – спрашиваю я.
– За что и всех. – Он пожимает плечами. Взвывает сигнал «Подъем».
Девяносто восемь пацанов срывают с себя повязки и сыплются с нар на пол.
– Помывка!
Все стягивают с себя пижамы с номерами, комкают одежду, зашвыривают ее на свои полки, соединяются в тройную цепь и, пряча в пригоршнях свои стручки, зябко жмутся, дожидаясь, пока не откроется дверь, – а потом бледной гусеницей ползут через санитарный блок.
По трое мы проходим через душевую арку и – мокрые, голые, мнущиеся – выстраиваемся в зале. Здесь наша щербатая сотня, и еще одна, и еще – две старших группы.
Вдоль нашей тройной шеренги тяжело шагает главный вожатый. Его глаза так глубоко утоплены в пробоинах Зевсовых глазниц, что кажется, будто их там нет вовсе, что маска надета на пустоту. Он невысок, но голова у него такая толстая, огромная, что даже маска Зевса налезает на него с трудом; голос она изрыгает низкий, трубный, страшный.
– Дрянь! – надрывается он. – Вы жалкая дрянь! Чертово семя! Ваше счастье, что мы живем в самом гуманном из государств, иначе вас давно передавили бы всех по очереди! С такими преступниками, как вы, в каком-нибудь Индокитае не церемонятся! И только здесь вас терпят!
Жерлами своих отсутствующих глаз он присасывается к нашим мечущимся зрачкам, и горе тому, чей взгляд он перехватит.
– Каждый европеец имеет право на бессмертие! – ревет он. – Только поэтому вы еще живы, ублюдки! Но мы для вас припасли кое-что пострашнее смерти! Вы будете вечно торчать тут, всю свою ублюдочью бесконечную жизнь будете тут торчать! Вам, выродкам, своей вины не искупить! Потому что за каждый день, который вы здесь проводите, вы успеваете наделать столько, чтобы еще два тут сидеть!
Глаза-присоски переползают с одного воспитанника на другого. За старшим следуют еще двое вожатых, неотличимые от него, если бы не рост.
– Шесть-Девять-Один, – произносит Зевс, останавливаясь вдруг шагах в десяти от меня. – На воспитательные процедуры.
– Слушаюсь, – сникает Шестьсот Девяносто Первый.
Своей покорностью он может заслужить чуточку снисхождения в комнатах для собеседований – или нет. Это лотерея, как и то, что сейчас для воспитательных процедур отобрали именно Шестьсот Девяносто Первого.
Старшему докладывают обо всех наших грехах и грешках, и, услышав раз, он не забудет ни единого из них – никогда. Шестьсот Девяносто Первого он может карать сейчас за проступок, совершенный сегодняшней ночью, или за ошибку, которую тот допустил год назад. Или за что-то, чего Шестьсот Девяносто Первый еще не делал. Мы все виновны изначально, вожатым не нужно выискивать повод, чтобы нас наказать.
– Ступай в комнату «А», – говорит старший.
И Шестьсот Девяносто Первый послушно тащится в пыточную – сам, без сопровождения.
Старший приближается ко мне; впереди себя он гонит такую волну ужаса, что у моих соседей начинают трястись колени. По-настоящему трястись, взаправду. Знает ли он о том, что я говорил сегодня в палате?
Я и сам весь вибрирую. Чувствую, как волоски привстают у меня на шее. Я хочу спрятаться от старшего, деть себя хоть куда-нибудь, но не могу.
Напротив нас стоит еще одна шеренга. В ней пятнадцатилетние – прыщавые, угловатые, с раздувшимися мышцами и внезапно рванувшими вверх позвоночными столбами, с тошнотным курчавым мхом между ног.