Легкая корона Бяльская Алиса
— Чувствуйте себя как дома. Угощайтесь, — я махнула рукой в сторону стола, — а я пойду посмотрю, что еще осталось.
— Пойдем со мной, — я схватила Пален за руку. Везде топтался народ, Громов на кухне вещал во всю глотку, а встретиться с ним лицом к лицу я была не готова. Кроме туалета, совмещенного с ванной, уединиться нам с Пален было негде. Анд-рюха спал в ванне, за занавесочкой, повесив голову на грудь. Я села на унитаз, Пален на край ванны.
— Что делать? Как вести себя? Притащить ее с собой на мой день рожденья ко мне домой — это что, пощечина? Идти бить ему морду, позориться перед всеми или изображать равнодушие? Ну, чего ты молчишь? Скажи что-нибудь!
— Не знаю, Бяша. Драться не надо, конечно. Но ты можешь подойти к ним и по-тихому, чтобы никто больше не слышал, попросить их уйти.
— Ты думаешь? А вдруг он откажется уходить, скажет: «Ты меня пригласила — я пришел, и никуда я не пойду, мне здесь хорошо». Тогда что?
— Ну, сама уйдешь. А я останусь за домом проследить, чтобы здесь все не разнесли.
— Вот еще! Я что, совсем больная, из собственного дома уходить? Я, по-твоему, убогая, да?
Пален молчала, в задумчивости разглядывая прикованного Андрюху.
— Бедный. Давай его вытащим, что ли? Ключ от наручников у тебя?
— Да потеряли в суматохе ключ. Как его теперь освободить, понятия не имею. Трубу придется отрывать, наверное.
— Надо воду выпустить, а то он еще утонет.
Когда я вернулась в комнату, дислокация поменялась. Шустов с Радой исчезли, ушли по-английски, не прощаясь, а пьяный Громов сидел рядом с Таней и шептал ей что-то на ухо. Таня сидела, глядя перед собой в одну точку, — думаю, что после всего выпитого и выкуренного она вообще не слышала, что он ей говорил. К ним подошел Берг.
— Ладно, мы пойдем. Тань, давай вставай. А ты, Сергей, выкури косячок. Может, успокоишься, — предложил он Громову.
— Я не курю траву. Я от нее только сплю. Бум, и отрубаюсь.
Пошатавшись по квартире, все так же не подходя ко мне, он приземлился рядом с Пален, которая пластом лежала на диване. Громов начал что-то нашептывать ей на ухо, и через несколько минут Пален, как птица Феникс, восстала из пепла. Она раскраснелась и не переставая хихикала. Когда дело у них дошло до массажа, я встала и ушла на кухню. Лампочка перегорела, и свет, падающий от тусклого фонаря за окном, лишь слегка рассеивал темноту. Мне хотелось побыть в тишине и темноте, и я согнала парочку, пристроившуюся на моем зеленом диванчике. Только я легла, пришла Пален.
— Это место занято, в ванне Андрюха, так что придется вам трахаться при всех, — сказала я.
— Ты совсем спятила, да? Бяша, возьми себя в руки. Он же ко всем присутствующим бабам пристает, так я решила, пусть остановится уже на мне, тогда к другим лезть не будет и ничего не получит.
— Так это ты обо мне заботилась? А что у тебя рожа так раскраснелась и смеялась ты как полная идиотка?
— Знаешь что? Я, пожалуй, пойду домой. Поздно уже, а мне завтра рано вставать.
Я не отвечала, и она, постояв еще немного, ушла, закрыв за собой дверь. Я опять легла. Тут Базз, довольно милый звукоинженер, лучший друг Берга и заслуженный тусовщик, все это время неподвижно сидевший на подоконнике, встал, погасил сигарету и лег рядом со мной. Мне было совершенно все равно. Когда он, кое-как сняв штаны с меня и с себя, попытался осуществить акт любви, у него ничего не получилось.
— Извини, я очень пьяный. Обычно со мной этого не происходит.
— Не парься ты, — сказала я, а может быть, только хотела сказать, но сил произнести слова вслух у меня не было.
— Нет, так нельзя. Я не могу оставить тебя неудовлетворенной в твой день рожденья, — и Базз засунул свою голову мне между ног.
Это было настолько неожиданно для меня, что я попыталась его оттолкнуть, но он продолжал усиленно работать языком. В этот момент дверь на кухню резко со стуком распахнулась и вошел Громов. Увидев Базза у меня между ног, он на мгновение замер, а затем ринулся к раковине и начал блевать в нее. Базз, не обращая на него внимания, продолжал свое дело. Громов, отблевавшись, схватил его за шиворот и штаны и с силой выбросил его из кухни.
— Сунешься — убью! — прорычал он и хлопнул дверью так, что разбилось стекло. Повернулся ко мне. — Да, не ожидал от тебя.
— Я сама от себя не ожидала, — я натянула на себя джинсы.
— И что, доставил он тебе удовольствие?
— Это не твое дело.
— Меня сейчас опять вырвет, — он наклонился над раковиной, его на самом деле рвало.
— У меня есть аллохол. Дать тебе? — В голове было настолько пусто, что я понятия не имела, что сказать. Но и молчать было страшно.
— Какой на хуй аллохол?! Ты понимаешь, что происходит? Господи, мерзость какая! — Он сел на диван, охватив голову руками. — Как я теперь выброшу эту картину у себя из головы?
— Мне, собственно, все равно, Сережа.
Он ушел. А веселье продолжалось всю ночь и еще несколько дней после.
ЛОМКА
Я была сама себе отвратительна. Все время хотелось пойти принять душ, но, сколько я ни мылась, ощущение гадливости не проходило.
Я решила, что должна переболеть и вывести эту чертову любовь из своего организма. Переломаюсь, как наркоман, и через две недели мне станет лучше. Я сильная, как-нибудь переживу. Когда стало понятно, что делать, мне немного полегчало.
— Я поехала жить на Преображенку. Никому ничего не говорите про меня, телефон туда не давайте. Никому. И сами не звоните, я подходить не буду. — Родители сидели на кухне и играли в нарды как ни в чем не бывало. На меня они не обратили внимания, но я знала, что мама все слышала и поняла.
Хотя аппетита у меня не было, я все-таки закупила какую-то еду, чтобы можно было не выходить из квартиры. Купила много водки и сигарет. Кроме того, сперла у бабушки ее снотворное. Я была готова.
Зайдя в квартиру, я закрыла дверь на ключ, отключила телефон и выдернула телевизор из розетки. Приняла две таблетки, запила парой стаканов, легла в кровать. План был хороший, но я не предусмотрела, что эта кровать и вообще Преображенка вызовут во мне такие сильные воспоминания о Громове. Стало настолько больно и хреново, что я поскорее приняла еще таблеток и выпила еще водки. Наконец отрубилась. Очнулась, когда на улице было темно; сколько времени прошло, я не знала. Прислушалась к себе: голова была тяжелая и болела, тошнило, но сквозь все это по-прежнему просачивалась нестерпимая боль. Я съела еще порцию таблеток и опять заснула. Сколько дней это продолжалось, я не знаю, но, в какой-то момент очухавшись и прислушавшись к себе, я поняла, что легче мне совсем не становится. Наверное, надо это пережить без помощи химии.
Я слонялась по квартире в ночной рубашке и тихо скулила. Есть по-прежнему не хотелось, но я усилием воли запихала в себя кусок хлеба с сыром. Кто-то поскребся в дверь. Я не обратила внимания. Опять тихонько поскребли. Я подошла к двери.
— Кто?
— Это я. — Это была бабушка.
— Ба, уходи.
— Деточка, ты как? — Бабушка чуть не плакала.
— Со мной все в порядке, бабуль. Иди.
— Впусти меня, я тебя покормлю.
— У меня есть еда, не волнуйся. Я ем. Просто я болею сейчас. Я когда выздоровлю, позвоню.
— Мы волнуемся, детонька. Мама убивается. Что ж ты творишь?
— Бабуль, не мучай меня. Иди.
— Я тебя люблю.
— И я тебя.
Я обнаружила, что от недоедания и стресса у меня на заднице выскочил огромный фурункул. Поначалу было просто неприятно, но на следующий день я уже не могла ни сидеть, ни лежать на спине, только на животе. Я подошла к зеркалу и, задрав рубашку, попыталась рассмотреть, что же у меня там выросло. Фурункул был огромный, размером с куриное яйцо, красный; как медик, я могла сказать, что прорываться в ближайшее время он не собирался. Боль пульсировала все сильнее. Поднялась температура. Звонить маме я не хотела: я обиделась, что она прислала ко мне бабушку, а не пришла сама. Справлюсь без нее. Я позвонила Пален.
— Бяша, ты где? — выпалила она, едва услышав мой голос.
— На Преображенке.
— Господи, слава богу, — выдохнула Пален.
— А что такое?
— Да я сто раз звонила тебе, а твои не говорят, где ты. Нет дома, и все, и когда будешь, не знают. Я уже подумала, что они тебя в психушку упекли.
— Отец меня официально записал в сумасшедшие. Так и сказал торжественно: «Она сошла с ума».
— Ты и есть шизофреничка. Так что ты там делаешь, на Преображенке? Сходишь с ума небось?
— Если у меня уже шизофрения, то как я могу дальше сойти с ума?
— Правда. Видишь, когда ты дельные вещи говоришь, я соглашаюсь. Давай я приеду?
Я подумала, что это нарушит мой план по изоляции себя от внешнего мира; с другой стороны, я боялась сойти с ума от таблеток, водки, сигарет, боли и одиночества.
— Валяй, — сказала я и повесила трубку.
Приехав, Пален осмотрела мой фурункул.
— Плохо дело, мать. Надо резать.
— Ни за что. Никаких хирургов.
— Дурья твоя башка, сепсис может начаться. У тебя уже температурища.
Я только трясла головой. Легче было умереть от сепсиса, чем дать себя резать.
— Послушай, а может, пойти к бабке?
— Какой еще бабке? Моей бабушке, что ли? Что она может сделать?
— Нет, ну ты тупая! У Гали Белокопытцевой вся семья — колдуньи. Помнишь, она рассказывала?
— Ну?
— Чего «ну»? У них там вся деревня такая. Галька сама не освоила, уехала в Москву учиться. Но ты же помнишь, она заговорила своего мужа.
— Не, не помню. Я и не знала, что она замуж вышла.
— Короче, слушай. Галя влюбилась в одного парня, а у него уже была девушка. Она пошла к своей двоюродной бабке, самой сильной колдунье в их семье, и та его заговорила.
— И что?
— Да то. Теперь он — Галькин муж.
— А он знает?
— Нет, конечно. Но они там заговаривают от болезней всяких, и я слышала, что вот фурункулы, рожу, лишаи всякие, сучье вымя бабки лучше всего заговаривают. Потому что все это от сглаза. А они сглаз снимают.
— Бред. Давай выпьем лучше.
— Да подожди, — она отняла у меня водку. — Давай я позвоню Гальке, и она договорится со своей бабкой. Ты же к врачу сама не пойдешь, только по «Скорой» в Склиф поедешь. Вперед ногами.
— Все это чушь собачья. Я не верю во все эти сглазы и заговоры.
— А ты не верь! Ты только сходи к бабке, и все. Ну, попробуй, чего тебе стоит! Заодно, может, она твоего Громова приговорит, чтобы ты не загнулась совсем.
В общем, она меня уговорила. Позвонила Гале, и та дала имя бабки и адрес деревни.
— Это не моя бабка, моя таким не занимается. А эта старая совсем, но самая лучшая. Не говорите, что от меня, скажите, кто-то рассказал. Денег не приносите, купите продукты.
На следующий день поехали. Добираться до деревни было настоящей мукой. Час в электричке, час в ожидании автобуса на станции и час — в старом дребезжащем драндулете, жутко подпрыгивающем на всех колдобинах разбитой дороги. Все это время я стояла, потому что сидеть не могла. Вначале шутки Пален (из «Кавказской пленницы»: «Садитесь, пожалуйста. — Спасыба, я пишком пастаю») меня немного отвлекали, но постепенно от боли и от тупости происходящего я впала в полукоматозное состояние.
Когда мы вылезли на остановке в деревне и я огляделась вокруг, мне показалось, что все это происходит не со мной. На самом деле я просто смотрю фильм Бунюэля с собой в главной роли. Если абстрагироваться от ситуации и представить, что ты — это не ты, а твой двойник, как-то можно протянуть.
Мы потоптались перед домом, похожим на тот, что нам описала Галька. На стук никто не откликнулся. Вошли, дверь была не заперта. В доме пахло старостью и болезнью. Маленькая девочка крутилась в горнице. Меня удивило, что прямо посреди комнаты стоит печь. На печи лежала старуха под большим тулупом. Кажется, она спала. Девочка уставилась на нас любопытными глазами.
— Мы к Лукерье Ивановне, — сказала Пален.
— Бабушка болеет.
Мы с Пален растерянно переглянулись: «Что ж мы, зря перлись в такую даль?» Я готова была разрыдаться на месте.
— Что? Кто такие? — раздался старческий голос с печки.
— Пришли там к тебе, городские.
Кряхтя, бабка слезла с печи. Она была старая-престарая, лет сто, не меньше. Сморщенное лицо походило на печеное яблоко, но взгляд маленьких, глубоко запавших голубых глаз был неожиданно острым. Оглядев нас обеих, она сказала мне:
— Старая я. Силы уже не те. Не все могу, что раньше делала. Чего у тебя?
— У меня фурункул на попе. Огромный и очень болит.
— Ну, это простое. Иди за мной. А ты, милка, здесь пока погоди.
Мы с ней пошли в отгороженный занавеской закуток. Там стоял стол, два табурета и деревянный ларь, на который Лукерья сразу уселась. В красном углу висела икона. Перед ней горела лампадка. Уже стемнело, и бабка зажгла керосиновую лампу — электричества в доме не было.
— Ну, снимай порты, показывай. Большой, что ж ты раньше не шла? Боюсь, не управлюсь за один раз.
Я стояла, поддерживая руками спущенные брюки, и смотрела на нее через плечо. Лукерья, кряхтя, поднялась с ларя и вытащила из него огромный топор. Я заорала в голос.
— Чего орешь, дура? — строго спросила Лукерья, махнув в мою сторону топором.
— Я не дам себя рубить!
Из-за занавески выглянула встревоженная Пален.
— Пошли отсюда, мне это не подходит, — сказала я с раздражением.
Пален, не отвечая мне, смотрела на Лукерью. Я обернулась и увидела, что бабка смеется. Это было удивительное зрелище. Морщины разгладились, глаза открылись и поголубели — она помолодела лет на сорок.
— Не дури, кто ж тебя рубить будет!
— А зачем тогда топор? — спросила я.
— Вся сила в топорище, — она перехватила топор лезвием вниз. — Ну, не боись, спускай штаны.
Лукерья стала топорищем крестить мой фурункул, бормоча себе под нос заклинания. Разобрать, что она говорит, я не могла, но она постоянно поминала Богоматерь, Николая Чудотворца и других святых. Мне показалось, что прошло не меньше получаса. Прикосновения топорища к коже, сначала быстрые и легкие, становились все тяжелее, и я смертельно боялась, что рука у нее сорвется и она ударит меня топором по больному месту. Наконец Лукерья закончила, убрала топор обратно в ларь и присела отдохнуть. Посидев немного, она взяла с подоконника стеклянную банку, обтерла ее своим фартуком и налила туда воду из большой трехлитровой банки. Потом стала зажигать спички, отламывать обгоревшие серные головки и, шепча заклинания, бросать в воду. Закончив, она протянула банку, в которой плавало, наверное, с полсотни обожженных головок, мне.
— Пей. Это святая вода.
— А со спичками что делать?
— Глотай. — Она посмотрела мне в глаза так, что я, ни слова больше не сказав, взяла банку и начала пить, И ничего, даже не подавилась.
— Будет, — она забрала у меня банку, — остальное выпьешь ночью, перед сном.
Лукерья тяжело опустилась на ларь. Она побледнела и еще больше осунулась. Казалось, она едва дышит.
— Подсоби-ка дойти до печи. Лягу, похвораю.
Она была маленькая и легонькая, как пушинка. Откуда у этой полуживой старухи взялись силы вот так махать тяжеленным топором, я не представляла. Мы с Пален уложили ее на печь.
— Сколько я вам должна? — спросила я.
— Дай, сколько не жалко.
— А что теперь делать? Я должна еще раз приехать? — Я протянула ей купюру, и она убрала ее в карман.
— Это как знаешь. Чирий завтра пройдет, а вот если хочешь горю своему помочь, то приезжай. Да только денег не приноси, а принеси продуктов, я сильная должна быть, чтоб приворожный заговор делать.
Мне захотелось поскорее оказаться на свежем воздухе. Меня пугала эта старуха, которая читала меня как открытую книгу. Через три часа, добравшись до Преображенки, я без сил повалилась на кровать. Потом вспомнила, что надо выпить воду со спичками. Проглотив содержимое залпом, я, как была, в одежде, мгновенно заснула.
Я проспала почти сутки, когда проснулась, уже было темно. Ничего не болело. Я протянула руку, чтобы нащупать свой фурункул, но ничего не почувствовала. Подойдя к большому зеркальному шкафу, я стала рассматривать свою задницу. Она была гладкая и розовая, как у младенца. Фурункул исчез без следа, как будто его там никогда и не было. Я поняла, что переломалась. Теперь надо было возвращаться домой и пытаться наладить новую жизнь.
ЛЕГКАЯ КОРОНА
Внутри все болело, спать я не могла, есть тоже. Плакать не получалось. Мне казалось, что внутренности у меня закипают от бешенства. Нервы были напряжены до предела. Любые признаки жизнедеятельности моих близких доводили меня до исступления. Я лежала на диване и слушала музыку на максимальной громкости, чтобы заглушить звуки их голосов. Пару раз они заглядывали ко мне и просили сделать тише.
— Закрой дверь! — орала я в ответ. Они уходили.
Вечером отец, который в последнее время, как назло, стал проводить много времени дома, захотел посмотреть телевизор, который стоял у меня в комнате. Я, конечно, не хотела его пускать. Несмотря на мои протесты, он вошел в комнату и решительно выключил наконец мой «Шарп», изрыгавший последний альбом «Гражданской обороны». Мама, всегда принимавшая мою сторону в наших с ним спорах, на этот раз поддержала отца. Она подошла и включила телевизор.
— Сева, садись, смотри. А ты прекрати свои истерики немедленно! Нам это совершенно не интересно. Отец имеет право вечером посмотреть телевизор.
— Убирайтесь из моей комнаты!
Я упала на диван и завыла.
Совершенно перевернутые, они вышли из комнаты. Я услышала, как отец говорит маме:
— Она сумасшедшая, она совсем сумасшедшая, бедная девочка. Но она моя дочь, и я буду с ней, несмотря ни на что.
Я кое-как оделась и выскочила из квартиры, шибанув дверью так, что известка посыпалась.
Я моталась по улицам и обдумывала, что можно с собой сделать. Вешаться не подходило, потому что для этого нужно было правильно завязать петлю; в противном случае, я знала, ничего не выйдет. Глеб вешался и упал, его потом две недели или месяц держали в Ганушкино. В училище Леха Назаров решил повеситься от несчастной любви, когда мы всей компанией отдыхали в доме отдыха «Абрамцево». Он привязал себя ремнем к батарее, петля развязалась, и мы его откачивали, ну и били параллельно за такое сучье по отношению к нам поведение. Он нам весь Новый год испоганил, гад. В общем, вешаться не подходило. Лучше всего было застрелиться, как отец Нади Перовой, который ушел в соседнюю комнату, когда вся семья сидела за обеденным столом, снял носок, приставил дуло ружья к подбородку и большим пальцем ноги нажал на курок. Ву-хх, мозги на потолке. Надя, кажется, так никогда и не пришла в себя окончательно. Но у меня не было никакого доступа к огнестрельному оружию. Я пожалела, что не живу в Америке, вот там лафа, зашел в лавку, купил револьвер (револьверы меня всегда привлекали больше всего) и пустил себе пулю в лоб. Можно было поехать на Преображенку, налить ванну и вскрыть себе вены. Говорят, когда в воде, то резаться совсем не больно. Но пример Божены и Марины, резавших себя не один раз, говорил о том, что это ненадежный способ. Пройдет много времени, пока вытечет достаточно крови, а тебя между тем могут и найти. Мила, Глебова сестра, решила капитально все сделать. Отправила всю семью на дачу, подождала немного, а потом вскрыла себе вены. Так Глеб что-то почувствовал, вернулся домой, выломал дверь и вытащил ее.
Надо было придумать что-то быстрое и желательно безболезненное. Например, броситься под машину. Но может и не задавить насмерть, а только покалечить. И потом, жалко водителя той машины — его потом еще ни за что в тюрьму могут посадить, и вообще он будет мучиться всю жизнь, что человека задавил. Лучше всего было выпрыгнуть с высокого этажа. Во-первых, говорят, во время полета происходит разрыв сердца, так что удара о землю я и не почувствую, ну и потом, тут уж никто не спасет.
Конечно, я не собиралась ничего над собой делать, но думать о суициде было удивительно приятно. Это успокаивало, потому что давало надежду на то, что если прижмет по-настоящему, всегда есть выход. Прокручивая в голове эти мысли, я не заметила, как ноги сами принесли меня в Армянский переулок, любимое место моих прогулок. По странному стечению обстоятельств, там же располагался психоневрологический диспансер № 15. Мне стало любопытно, и я зашла вовнутрь. Тетка в регистратуре, узнав, что я здесь в первый раз, проскрипела:
— Обслуживаем только Басманный и Красносельский районы.
— Я из Басманного.
— До восемнадцати лет только с родителями.
— Мне больше восемнадцати.
— На, подпиши, — она протянула мне какой-то бланк.
— Что это? — я удивилась.
— Согласие на лечение.
— Раз я сама пришла, значит, согласна. Зачем еще чего-то подписывать?
— Без подписи на консультацию к психиатру нельзя. Ну, будешь подписываться или что?
Я подписалась.
— С этим бланком иди на второй этаж, кабинет номер семь.
Подождав какое-то время в коридоре, я вошла в кабинет. Тетка неопределенного возраста в белом халате окинула меня цепким взглядом. Мне сразу стало как-то не по себе. Пока она заполняла на меня карточку, предварительно забрав бланк с подписью, я незаметно оглядела себя. Убегая из дому, я схватила первое, что попало под руку, поэтому оказалось, что в психдиспансер я притопала в своем знаменитом уже на весь Союз зеленом в дрючик пальтеце с отодранным воротником, от которого общественность практически теряла дар речи, и в летном шлеме времен Отечественной войны. Судя по тому, с какой бешеной скоростью тетка строчила что-то в моей карточке, она тоже оказалась под впечатлением. Наверняка ее заинтересовали и мои выбритые виски — на днях от нечего делать я взяла отцовскую бритву и сбрила себе волосы над ушами; на большее меня не хватило. Таня, например, обрила голову целиком и ходила теперь по Москве очень гордая.
— Посмотри, какая у меня стала шея длинная, — похвасталась она, когда мы случайно встретились в метро.
Я немного помялась, потом сняла пальто и повесила на крючок рядом с пальто врачихи, вернулась к столу и села, так и не дождавшись от нее приглашения.
А тетка тем временем меня изучала, и я ей ох как не нравилась. Надо постараться быть милой и вежливой и слинять отсюда с наименьшими потерями, — решила я и улыбнулась психиаторше своей самой обаятельной улыбкой. В ответ я получила стальной взгляд блеклых серых глаз.
— Как тебя зовут?
— Алиса. У вас же написано в карте.
— Алиса, как же. Дай свой паспорт.
Я поколебалась, но она так пристально смотрела мне в глаза, что я достала паспорт из рюкзака и протянула ей. Несколько минут она внимательно его изучала, а потом неожиданно убрала в ящик стола вместо того, чтобы вернуть мне.
— На что жалуешься, Алиса? — Мое имя она произнесла очень саркастично.
Кажется, то, что меня на самом деле так звали, страшно ее раздражало.
— Ни на что. У меня все в порядке. — Я уже горько жалела, что явилась сюда.
— Зачем же ты пришла, если у тебя все в порядке? Тебе что, делать больше нечего?
Я не отвечала, мне не нравилось, как она мне тыкает; вообще, мне все не нравилось здесь. Происходящее совсем не походило на обычный прием у врача в поликлинике. Больше всего это напоминало допрос, а я почему-то была обвиняемой. А вот в чем меня обвиняли, я не знала. Зато врачиха, судя по всему, обладала всей полнотой информации.
— Ты учишься, работаешь?
— Учусь. В университете.
— Студенческий билет, — она протянула руку.
Я дала ей свой студенческий. Его она положила в тот же ящик стола.
— Билет просрочен.
— Дело в том, что я временно не учусь.
— Отчислена?
— Нет, я сама ушла, потому что мне не подходит выбранная специальность. Я сейчас нахожусь в поиске своего места. В шестнадцать лет трудно понять, что тебе нужно. Мне казалось, что естественные науки — это интересно, но я ошибалась. Я пишу и думаю, что мне стоит поступать в Литературный институт или ВГИК.
— Понятно. Значит, не учишься и нигде не работаешь?
— Я пишу в журналы.
— О чем же, если не секрет?
— Ну, о роке.
— О чем???
— Нет не о судьбе, не гороскопы или, там, предсказания. О музыке — рок-н-ролле, знаете?
— Нет, не знаю. Какой сегодня день недели?
— Среда, я думаю. А может быть, вторник? Точно, вторник.
— А число?
— Наверное, 18-е или 19-е. У вас есть календарь? Я всегда по календарю смотрю. Как и все, я думаю.
— Сегодня 21-е число, и я знаю это без календаря. Как все нормальные люди.
— Я рада за вас.
В ответ она оскалила зубы и что-то записала в моей карточке.
— Дело в том, что я недавно рассталась с моим э-э… — я запуталась, подбирая слово. Она прекратила писать и впилась в меня взглядом, — с моим молодым человеком. И поэтому я сейчас в основном сижу дома и не слежу за календарем. Это не значит, что я неадекватна и не знаю, где живу и какой сейчас год.
— А почему у тебя выбриты виски? Что это за рана на ухе? Ты хочешь причинить себе боль? Какие еще увечья ты себе наносишь?
— Я не наношу себе никаких увечий. А виски — это так, по глупости. Поддалась минутному импульсу и случайно порезалась.
— Минутный импульс, понятно. А кто это у тебя на груди?
— Это герой Советского Союза, первый космонавт Земли Юрий Гагарин.
— И зачем тебе столько значков?
— Ну, это значит, что я — пятижды Гагарин Советского Союза.
Она меня достала, эта тетка. Пора валить отсюда.
— Так-так, — тетка удовлетворенно улыбнулась и начала писать в карточку с такой страстью, что ручка прямо скрипела по бумаге. Она увлеклась и будто бы забыла о моем присутствии. Впрочем, это было не так.
— Что ты бормочешь?
— Это стихи, Мандельштам. Я, знаете ли, люблю иногда стихи вслух почитать.
- Я свободе, как закону,
- Обручен, и потому
- Эту легкую корону
- Никогда я не сниму.
— Ах вот как, корона? Ты считаешь, что у тебя корона на голове? — Тетка не на шутку заинтересовалась.
— В общем, конечно. У каждого своя корона, корона свободы — свободы выбора, свободы жить или умереть.
— Понятно… А скажи-ка мне, вот если ты находишься на высоком этаже и выходишь на балкон или подходишь к окну, ты думаешь, глядя вниз: «Что будет, если я прыгну?»
— Но ведь это естественно. Все смотрят вниз и примеряются. Но это не значит, что они собираются прыгать.
— Так, значит, ты думаешь об этом?
— Как любой человек с воображением — да.
Тетка записала и это в карточку, закрыла ее и убрала в ящик стола, туда, где уже лежали мой паспорт и студак.
— Подожди меня в кабинете, пожалуйста. Я скоро вернусь, — попросила она с приторной улыбкой.
«А ведь она пошла перевозку вызывать, — осенило меня. — Сейчас погрузят и упекут в психушку в наблюдательную палату. Поди докажи потом, что не сумасшедшая. У нас же 90 % пациентов поступают в психбольницы из диспансеров, им же надо план отрабатывать. Поставят диагноз — и все, на всю жизнь. И на работу потом никуда не примут и прав никогда не дадут».