Низкие истины. Возвышающий обман (сборник) Кончаловский Андрей
После четвертой открытки я не выдержал. Наташа возвращалась от родителей из Казахстана, везла с собой моего дорогого мальчика. Я встретил ее, мы ехали на машине. На коленях у нее сидел маленький Егор. Я сказал, что люблю другую.
— Лучше бы ты сказал, что у меня умерла мама…
Чувствовал я себя ужасно. Но иначе поступить уже не мог.
Через месяц пришла пятая открытка. В ней было написано.
«Дорогой Андрон! У меня все хорошо. Я выхожу замуж. Он итальянский продюсер, чудный человек, очень интересный… Уверена, что он тебе понравится».
Мои отношения с Наташей уже все равно были поломаны. Я почувствовал внутри себя полную пустоту.
Я поехал в Чехословакию. В Карловы Вары, лечиться. Позвонил ей, она была в Италии. Это был момент, когда я был готов уехать, обрубить все концы, стать невозвращенцем. Написал ей большое письмо. «Все равно, пройдут годы, я тебя буду любить, я заберу тебя со всеми твоими детьми, когда ты разведешься».
Продюсер, за которого она вышла, имел троих детей, она стала им матерью.
Встреча с Машей была для меня почти роковой. Дворянка, княжна, женщина европейской культуры — это было то, о чем я втайне мечтал, такой хотел видеть свою спутницу. То, что она меня бросила, казалось само собой понятно. Разве могло быть иначе? Я остро пережил случившееся, но про себя не удивился. Думал: куда мне! Я совок, а там Париж, Италия! Я уже знал, что это такое.
Разрыв с Наташей происходил очень болезненно. Она хотела уехать во Вьетнам, воевать. Хотела немедленного развода. Я ей не давал, знал, что ей это будет только во вред — она училась тогда во ВГИКе.
Рана моя была настолько сильна, что, когда я писал сценарий «Дворянского гнезда», который я начал снимать на следующий год, Маша Мериль влезла в картину под своей подлинной фамилией — княжна Гагарина. Лаврецкий встречается с ней в Париже. Русская, не говорящая ни слова по-русски, но тем не менее чистокровная пензенская. Сыграла ее Лиля Огиенко, чудная молодая киноведка из ВГИКа.
Вообще все «Дворянское гнездо» пронизано чудовищной тоской — по Маше Мериль, по Франции и по тому, что делать нечего, я должен жить здесь, в России, в своей почве, не стать вырванным из нее корнями. Все мучения Лаврецкого, все его мысли выросли из того, что я весь этот год чувствовал, думая о том, что там, в залитом светом Риме и Париже, ходит женщина, которую я боготворю и в которой я обманулся. Вся картина об этом — о том, где жить. Роман с Машей меня очень сильно обжег.
Года два спустя, уже женившись на Вивиан, я ехал в Рим, думая только об одном — о том, что встречусь с Машей. Она знала, что я приезжаю. Мы встретились в тот же день. Она приехала на машине с детьми, со всеми познакомила. Была очень возбуждена, весела. Я тоже был возбужден и весел — боялся этой встречи ужасно, хотя и ехал с одной только целью — увидеть ее.
Она повезла меня с собой на съемку. Ее фотографировали на крыше где-то за Тибром, в Транстевере. Я сидел, пил кофе, смотрел, как она позирует, и вдруг почувствовал, что освобождаюсь от нее. Что эта любовь меня больше не гнетет — я снова свободен. Мне стало так легко, что я захохотал.
— Что ты смеешься?
Все годы с момента нашей встречи я жил под ощущением ее пленительного образа, а виделись-то мы с ней всего три дня и две ночи.
Мы с ней стали друзьями. Мама с ней познакомилась. Я бывал у нее, познакомился с ее чудными сестрами, с ее матерью. Потом Маша развелась, вернулась в Париж. Замуж уже не вышла, жила с разными интересными людьми.
Она чудесный человек. Всегда весела. Прекрасно готовит, пишет книги — по искусству кулинарии, по рецептам спагетти, по интерьеру — универсальная женщина, замечательная актриса. Она снималась у меня в «Дуэте для солиста». И все-таки внутренне я ощущал душевную рану — чувствовал, что мне, моим ожиданиям изменили.
Уже после «Дуэта для солиста» она предложила поставить пьесу.
— Я тебя познакомлю со Стрелером, давай сделаем Чехова.
Так появилась «Чайка», где она играла Аркадину. Отношения у нас неизменно оставались чудными, но всегда ощущалась тень недоговоренности. Что-то между нами случилось. Что-то драматическое. Что?
Шли репетиции. Работалось интенсивно и очень интересно. На одной из репетиций Маша вдруг сильно повздорила с партнером, с актером, игравшим Треплева. Она хотела на эту роль своего молодого бойфренда — я его не взял. Не люблю, когда мне кого-то навязывают. Потом у меня не раз был случай пожалеть о том, что ее не послушался…
Вспышка раздражения была неожиданной и острой, Маша была зла и резка. Когда мы уходили, я остановил ее на лестнице. Сказал:
— Маша, надо быть добрее. Надо уметь прощать. Она посмотрела на меня, словно ее ударило током или ошпарило кипятком. Вся побледнела.
— Прощать? И это ты мне говоришь? Какое право ты имеешь говорить мне это!
И побежала вниз. Я ничего не понял. В первый раз за двадцатилетней давности отношения.
На следующий день мы снова встретились на репетиции. Я сказал:
— Маша, я не понял, что ты вчера сказала мне. Почему я не мог сказать тебе «надо уметь прощать».
— Ты что, не понимаешь сам?
— Нет.
Она посмотрела на меня так, будто в первый раз увидела. Сказала:
— Ну ладно, мы как-нибудь поговорим об этом. Мы дождались конца репетиции, я пришел к ней в уборную.
— Маша, объясни мне, в чем дело.
— Разве ты не знаешь, что между нами произошло?
— Я точно знаю, что между нами произошло. Ты меня бросила.
— Я тебя бросила? Ты меня бросил, дорогой мой. У меня все перевернулось внутри.
— Я получил от тебя открытку. Ты вышла замуж за другого. Я развелся из-за тебя с женой. Я ждал твои от крытки как манны небесной! У меня все в жизни из-за тебя перемешалось.
— Я же все сказала тебе в Праге…
— Что ты мне сказала?
— Что я беременна. Полтора месяца уже как беремен на. От тебя.
У меня все поплыло перед глазами. Как! Я вообще не мог представить, что от меня в ту ночь можно было забеременеть. Наша встреча была на грани чистой платоники… По крайней мере, так мне казалось.
— Не может быть!
— Я тебе это сказала. Ты никак не отреагировал. Я ждала от тебя хоть какого-то знака. Думала, что ты хочешь ребенка. Что мы его сохраним. Ты ничего не ответил. Ничего не сказал. Просто напился. И никак не отреагировал в течение двух месяцев. Я ждала очень долго. В конце концов я поняла, что ребенок тебе не нужен. Вот так. Я тебя хотела забыть. Я вышла замуж.
Стефан Цвейг! Все двадцать лет наших отношений, моих представлений об этих отношениях полетели в тартарары. Никакие розы, которые я эти годы слал ей домой и в ее уборную, не могли ни объяснить, ни извинить этого драматического непонимания.
Она удивительное существо, умнейшее создание. Во обще идеальная женщина. Русская. Аристократическая. Всегда для меня дорогая.
Не могу освободиться от чувства вины, хотя вина вроде всего лишь в том, что плохо знал французский.
МАЭСТРО!
1969 год. Я только что снял «Дворянское гнездо», женился на француженке.
Агеев, директор нашего объединения, вызвал меня к себе.
— Приезжает Карло Понти. Будет снимать у нас «Подсолнухи» с Софи Лорен и Марчелло Мастроянни. Режиссер — Де Сика. Россию он знает мало, ему нужен молодой талантливый помощник. Ты не хотел бы?
Поработать с Де Сикой! Конечно!
Приехал Понти, мы познакомились. Он посмотрел «Дворянское гнездо», моя персона его устроила. К тому же я немного говорил по-английски, по-французски, тут это было существенно. Стали говорить, что надо сделать к приезду Де Сики.
— Когда он приедет?
— В день съемок.
— Как?!
— Да. Когда можно будет снимать сцены.
— А кто же будет готовить?
— Вы. Вы будете готовить сцены.
— Какие?
— Отступление итальянской армии. Сцены с Мастроянни в маленьком городке.
Приехала огромная итальянская группа, привезли костюмы, приехал Мастроянни. Я прочитал сцены, которые предстояло снимать, обдумывал, что Де Сике может понадобиться. По своему разумению стал готовить будущие съемки. Всю натуру выбирал Понти.
Наконец, приехал Де Сика. Кашемировое пальто, перчатки на заячьем пуху — я таких никогда не видел. Седой, красивый. Маэстро! Рядом с ним я ощущал себя студентом, хотя у меня уже были три картины, четыре года, как окончил ВГИК.
Меня привели к нему в избу, представили:
— Вот молодой русский режиссер — Кончаловский. Он подозвал меня пальцем. Я подошел знакомиться.
— О, каро, каро! Руссо! — Он улыбался, говорил любезные слова. — Хорошо. Давай выбирать артисток.
В избе сидели дети, из которых надо было выбрать девочку для съемок. Снимать предстояло здесь же.
— Мне нужна девочка, чтобы она смогла заплакать. Эти все не плачут.
— Это просто. Сейчас ущипну — она заплачет. Что тут же и сделал. Девочка заорала.
— О, эту и берем, — обрадовался Де Сика, видимо не хотевший брать на себя такие методы работы.
Он посмотрел остальных девочек, посмотрел натуру.
— У меня готовы раскадровки, — сказал я. Он взял листы с плодами моих творческих озарений, бегло их перелистал.
— Бене, бене. — В его голосе никакого энтузиазма я не почувствовал.
Мы немного поговорили еще о чем-то, расстались. На следующий день узнаю, что маэстро нет, он уехал.
— Как уехал! Куда?
— В Италию.
Кто-то проговорился, что он проиграл в Монако сто пятьдесят тысяч долларов и уехал отыгрываться.
— И вообще ему здесь холодно, — сказал Понти.
— Что же делать?
— Снимать. Ты будешь снимать.
— Как!
— Эти сцены будешь снимать ты. Он сказал, что тебе верит.
Пока Де Сика отыгрывался в Монте-Карло (оказалось, он был страстный игрок), я творил на площадке. Ну, думал, сейчас такое для него сниму! Лучшие кадры в его картине будут мои. Все знание мировой живописи от Брейгеля, Дюрера до импрессионистов я вложил в эти сцены. Шли какие-то слепые итальянские солдаты, их вела смерть, на лошади ехал Дон-Кихот, камера наезжала на красные знамена, дули яростные ветродуи, отступающие солдаты снимались с одного ракурса, с другого, с третьего.
Я в первый раз увидел западный способ организации съемок. Вся итальянская группа была в каких-то красивых куртках, веселые, неунывающие парни.
Марчелло с вечера ставил на стол бутылку водки — русский национальный напиток он очень любил; где-то в середине ночи калининская телефонистка соединяла его с Америкой, и он до рассвета висел на телефоне. В группе все знали, что у него роман с Фэй Данавэй. В то время она была самой популярной звездой Голливуда — после мирового успеха «Бонни и Клайда».
Знал ли я тогда, в 69-м, что Мастроянни будет сниматься у моего брата, что Фэй Данавэй в 83-м будет звонить мне в Лондон, просить о пробах.
Но все это будет позже. А тогда, глядя на выставленную Мастроянни бутылку, я понимал, что пить вровень с ним не сможет ни один русский — он геройски тянул стакан за стаканом.
Утром все на площадке — Мастроянни спит в машине. Спящего его гримируют, спящего одевают — будят только тогда, когда надо идти в кадр.
— Что мне делать? — спрашивает он.
— Плакать, — говорю я.
— Пожалуйста.
Из глаз текут слезы… Крупный план снят, Мастроянни укладывается в машину, опять спит. Ни с какой сценой у него проблем не было. Надо ползти — ползет, надо плакать — плачет. И снова спит, отсыпается.
Я, как мне кажется, снимаю интересные кадры. Наснимал много — Понти смотрит материал, хвалит.
— Хорошо! Хорошо!
К тому же мне должны заплатить в валюте, зелеными, по секрету от властей. Это ж 69-й год! Когда договаривались, Понти спросил:
— Сколько вы хотите?
Разговаривали в машине, я смертельно боялся всяких жучков и микрофонов.
— Шесть тысяч долларов, — сказал я, затаив дыхание от собственной наглости.
— Хорошо, — сказал Понти, ни секунды не задумываясь.
Шесть тысяч долларов за две недели работы! Это казалось мне немыслимой суммой. Четыре тысячи рублей платили постановочных за картину, над которой надо было потеть целый год. И это еще, если оценят по первой категории! А тут за две недели по нормальному чернорыночному курсу тех лет — двадцать четыре тысячи рублей! На это же можно купить две «Волги»! Деньги, впрочем, я потратил иначе — спустил их со своей французской женой на Ривьере.
Позднее знакомый итальянец спросил меня, сколько Понти мне заплатил.
— Шесть тысяч? Ты что, с ума сошел? Ты же у него режиссером работал! Он мог тебе все двадцать пять заплатить!
Я не поверил. Такую сумму я вообще не мог вообразить, а тем более что ее можно заработать за две недели.
Материал в итоге получился хороший. Понти уехал довольный, расплатился со мной как обещал.
Потом была премьера. Я назвал друзей, знакомых, нарассказывал им, какие выдающиеся кадры они увидят — ни одного моего кадра в картине не было. Точнее, два все-таки было — крупный план Мастроянни и знамя; остальные пошли в корзину. Я был ошарашен. Друзья надо мной подтрунивали. Я врал, что снял и ту, и эту сцену — из тех, что были на экране.
Так я поработал с Де Сикой. И все равно впечатление от маэстро осталось замечательное — от того самого одного-единственного дня, когда мы встретились, когда я чувствовал себя коллегой гения, когда мы так недолго поговорили, когда он объяснял мне, как снимать. Как легко, без усилия все у него получалось! Он не раз повторял «нон троппо» — «не очень». И в этом была суть его неореалистического взгляда на мир. Много лет спустя я понял, что мое старательное желание быть экспрессивным оказалось ему совсем чуждым. Я-то не сомневался, что мои кадры так хороши, что Де Сика от них просто не сможет отказаться. Но рядом с его неореалистической простотой все мои изыски казались искусственными зубами — так что результат был вполне закономерен…
Знаменательными эти съемки в моей жизни остались не потому, что я поработал с великим режиссером, и не потому, что на заработанные деньги мы с Вивиан поехали отдыхать. Эти съемки были нашим медовым месяцем. Через девять месяцев родилась дочка Саша.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ — «ЧАСТНОЕ ЛИЦО»
ЗАРУБЕЖНЫЕ КАНИКУЛЫ
Высокую честь представлять за рубежами Родины первую в мире страну победившего социализма я не оправдал уже в первый свой выезд. Поведение мое было явно сомнительным, звания советского гражданина недостойным. Второй мой зарубежный выезд, когда в 1966 году я повез в Венецию «Первого учителя», в этом отношении был не лучше.
Я был там вместе с Наташей Аринбасаровой, ставшей после этой картины моей женой, мне очень хотелось показать ей Париж. Перед отлетом в Венецию я позвонил знакомому продюсеру, тот послал мне на фестиваль телеграмму о встрече и билеты в Париж. Полагалось сказать об этом главе делегации — Льву Александровичу Кулиджанову. Он сидел вальяжный, симпатичный.
— Знаете, — сказал я, — меня продюсер вызывает. Обратно я хочу лететь через Париж. Кулиджанову это не понравилось.
— Ну зачем тебе это сейчас? Ты поезжай в Москву, оттуда потом нормально поедешь.
— Но он же меня сейчас приглашает.
— Ну не знаю, не знаю… Посоветуюсь. Он с кем-то действительно посоветовался. Через пару дней сказал:
— Ладно, поезжай. Но лично я тебе не рекомендую.
— Положил я на то, что ты рекомендуешь, — мысленно ответил я и полетел на один день показать Наташе Париж.
Никто нас не встретил. Продюсер о договоренной встрече забыл, а может, и вовсе не собирался встречаться. Отеля не было. Денег ни копейки не было. Была спасительная для советского туриста бутылка водки. Мы всю ночь таскались по Парижу с тяжеленным чемоданом, в котором был кубок Вольпи, Наташин приз за лучшую женскую роль.
Мысль у меня была одна: найти какой-то отель, отоспаться. А как расплачиваться?
Пока Наташа спала на чемодане на автобусной станции, я поехал к своей знакомой, которая в этот день как раз уезжала и согласилась оставить нам свои ключи. И тут удача: по дороге я столкнулся с Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым, пребывавшим в Париже по случаю переговоров с продюсером в связи со съемками «Журналиста».
— Андрон, откуда?
— А-а-а, — простонал я обессиленно, уже ничего не соображая от усталости и прощального венецианского приема.
Сергей Аполлинариевич приютил нас, и мы отоспались в его номере в отеле «Георг V».
Не забывайте, был 1966 год, тогда мы вели себя совсем не так, как сейчас. Но я уже был обожжен Парижем…
Позже, когда я женился на Вивиан, Париж стал моим! Я мог уехать туда не как член очередной советской делегации, будь она трижды неладна, но просто как частное лицо. Немыслимое освобождение! Достаточно просто получить приглашение, пойти в ОВИР, поставить визу. Ни Ермаша, ни выездной комиссии, ни подписи о неразглашении неизвестно каких тайн — сел в самолет и полетел. Я очень благодарен за это освобождение Вивиан. Прожили с ней мы недолго, она до сих пор носит фамилию Михалкова. Вивиан стала хорошим специалистом по русскому языку, а по русскому мату она, пожалуй, стала мастером непревзойденным. Сейчас занимается переводами.
Теперь я уже не должен был уезжать из Парижа просто потому, что «делегация должна уезжать»! Бог с ней, с делегацией! Ей надо — пусть едет! Прежде и заикнуться о том, что мне хочется задержаться где-то хоть на день, было немыслимо.
В Париже появились новые друзья. В основном это были артисты эстрады — замечательный певец Серж Гинзбург, певица Франсуаза Арди.
Серж Гинзбург говорил по-русски, его мать была из Феодосии. Крепко пил и в итоге спился, умер от алкоголизма. Он был эксцентричен, ездил на «роллс-ройсе», носил перчатки. Меня поразил его дом. Все в нем было отделано черным мрамором — черные лакированные стены, черный рояль, на рояле — тяжелая перчатка из серебра. Серж был в черном халате. Он подписал мне на память несколько своих пластинок — до сих пор они у меня.
Самое грустное, что было связано с Парижем, — необходимость из него уезжать. Не хотелось на партийную Родину. И потому из Парижа я старался привезти как можно больше Парижа. Я пытался и дачу свою отделать на парижский фасон: была такая невероятная иллюзия, что это возможно.
С начала 70-х я, что называется, пошел шастать по Европе. Недоступное и упоительное удовольствие!
Где-то году в 72-м я устроил показ «Дворянского гнезда» в Риме. Хватило наглости позвать Антониони, Феллини, Лидзани, Пазолини, Джину Лоллобриджиду — всех, кого знал. И, к моему удивлению, все пришли. Феллини, правда, после пяти минут просмотра тихо ушел. До конца остались Антониони, которому картина очень понравилась, Пазолини и Лоллобриджида. Мы замечательно поговорили с Пазолини — они все очень серьезно со мной разговаривали. С Пазолини была Лаура Бетти, маленькая дама с квадратной фигурой, актриса, снимавшаяся у него в «Теореме». Он у нее жил.
Я обронил в разговоре, что мне негде жить в Риме.
— Я сейчас уезжаю, — сказал Пазолини, — ты можешь жить у Лауры.
Следующие три недели я проспал на жесткой узкой кушетке Пазолини.
Лаура Бетти тоже уехала, оставила мне свою квартиру, с просторной террасой и шестью котами, которых я обещал кормить. Коты лезли ко мне в постель, я их расшвыривал ногами, мог под горячую руку и отлупить. Такого чисто российского обращения они прежде не знавали, я их вдобавок держал впроголодь: не будут есть — не будут и гадить. Всех их запирал на террасе, они с голодухи надсадно мяукали. Потом, кажется, вернулись к первоначальному естеству — начали ловить мышей и птичек.
Меня пригласила к себе домой Лоллобриджида. Подарила книгу своих фотографий, на отдельном листе типографским шрифтом было оттиснуто: «Этот экземпляр напечатан специально для Андрея Кончаловского». Ей хотелось сделать мне любезность, и она дала мне свою машину покататься… «роллс-ройс». Мне показалось, что я вижу сон: я в Риме на «роллс-ройсе». Невероятно! Тем более это 1972 год!
Появились какие-то милые девицы. Мы пошли в бар. В четыре утра вышли — «роллс-ройса» нет! Я протрезвел мгновенно. Холодный пот прошиб. Нет машины. Что я скажу Джине?! Наутро позвонил:
— Джина, у меня катастрофа!
— Какая?
— Украли машину.
— Не волнуйся, она застрахована.
Откуда советскому человеку знать, что такое бывает — застрахованная машина.
Самое смешное, что «роллс-ройс» вовсе не украли. Просто улицы в Риме все такие узкие и такие друг на друга похожие, что я искал машину не там, где ее оставил. Она простояла два дня, полиция выяснила, чей это номер, позвонили Джине, сказали:
— Заберите свою машину. И заплатите штраф за неправильную парковку.
Больше свою машину Джина мне не давала.
С Джиной мы очень подружились. В Италии левые интеллектуалы к ней относились скептически, считали ее, так сказать, уже сошедшей со сцены, но для друзей она человек живой, нежный, преданный. В 1974-м она даже приехала ко мне в Москву, сняла фоторепортаж о моей работе на площадке «Романса о влюбленных».
Я привел Джину к Смоктуновскому, она снимала и его. Тогда же Джина привезла аппаратуру для Саши Градского — ему понадобился какой-то штудер для электрогитары (не помню уж точно, как эта штука называется), чтобы было роковое, такое слегка мяукающее звучание. Я позвонил Джине — она достала все, что было нужно.
Храню подаренную ею замечательную фотографию — она и Альберто Моравиа. Моравиа тогда написал знаменитый роман, «Я и он», «Мио и люи» — о взаимоотношениях мужчины и его пениса. Они все время ведут диалог: что бы герой ни предлагал, пенис это всегда отвергает, и все равно герой неизменно поступает не так, как хочет сам, а так, как хочет пенис. Короче — конфликт сознательного и бессознательного в человеке. Моравиа был очень аристократичен, обожал женщин, всегда был окружен красавицами. На своей с ним фотографии, подаренной мне, Джина написала — «мио и люи», «я и он».
Тогда же я познакомился с Антониони, он еще был женат на Монике Витти. Спустя два года я увидел его с другой, маленькой хрупкой блондинкой, которую он привез из Англии, после съемок «Блоу ап». Клер Пепло было тогда девятнадцать лет, Антониони — пятьдесят пять. Сейчас Клер — жена Бертолуччи, сама снимает фильмы как режиссер. Ее брат Марк Пепло — постоянный сценарист Бертолуччи, автор «Последнего императора» и всех последовавших затем лент.
В Италии началась моя дружба с Уго Пирро, замечательным сценаристом, автором «Следствия по делу человека вне подозрений» и многих других прекрасных картин. У меня хранится написанная им акварель — еще одна память о Риме.
В советском посольстве ко мне относились неприязненно, очень настороженно. Я никогда не ходил туда регистрироваться. Уже этого хватало для подозрительных взглядов: «Что этот Кончаловский здесь делает? Почему не пришел отметиться?»
В то время я уже всерьез изучал советское законодательство. Помогал мне в этом очень известный адвокат Константин Симис, к нему я ходил уже с середины 1968 года. Жена его тоже была очень известным адвокатом, вела процессы диссидентов — Даниэля, Синявского, Горбаневской, многих еще.
Как-то, придя к Симису за очередными консультациями, я увидел молодого человека с двумя пачками книг Он уже уходил, видимо, только что закончился малоприятный разговор.
— Ну и Бог с ним! — сказал Симис.
— Что-нибудь случилось? — спросил я, когда мы зашли в кабинет.
— Это мой сын. Он уезжает. Навсегда. Хочет в Америку. Понимаете, он не может здесь жить. Он отказник, ему долго не давали разрешения, сейчас, наконец, дают Он прекрасно говорит по-английски, сделает себе карьеру. Здесь ему ничего не светит — там он может стать президентом страны.
Сейчас сын Симиса (нынешняя его фамилия — Сайме) работает в Вашингтоне политическим советником какого-то стратегического института…
Я спросил у Симиса, есть ли у меня способ пробить советскую систему.
— Только один, — сказал он, — и никаких других. Уехать как частному лицу на постоянное жительство за границу, сохранив свое советское гражданство.
На это я тогда еще не решался.
В 70-х я нелегально зарабатывал — писал для Карло Понти сценарий о Достоевском. Как-то Понти сказал:
— Приходи на Виллу Боргезе. Будет прием в честь советской делегации.
Я пришел с опозданием, все уже сидели за столом, Сизов говорил тост. Увидев меня в шелковой цветастой рубашечке (вся делегация в пиджаках, при галстуках), он помрачнел, глаз налился свинцом. А за столами — Дино де Лаурентис, Лидзани, Данелия.
— Андрон, давай сюда!
Я сел за стол. Как замечательно чувствовать себя пусть хоть отчасти, но уже за пределами этой проклятой системы. Какое это счастье — быть частным лицом! Я знал: да, могут быть неприятности. Ну и гори оно синим пламенем! У меня французская жена, вашим законам я уже неподвластен.
Рядом со мной стоит ослепительная блондинка — просто с ума сойти! Вино придает мне куражу — она на меня смотрит, прикасается к моей руке. Я смотрю на Карло Лидзани, он одобрительно подмаргивает — не робей. Я не робею.
После банкета спускаемся на лифте вниз. Я говорю Данелия:
— Гия, едем в бар. Вот эта блондинка с нами едет…
— Не могу. Делегация!
— Да брось ты! Я тебя привезу обратно! Гия сокрушенно качает головой.
Сизов еле со мной разговаривает, смотрит насупленно. За ним — с сигарой Де Лаурентис, ждет, что будет.
— Что ты вообще тут делаешь? — цедит сквозь зубы Сизов. — Даже не познакомился с товарищем послом, не зашел в посольство.
— Да, да, — говорит человек с серым лицом, серыми волосами, в сером пиджаке (понимаю, это и есть посол, товарищ Аристов), - нехорошо, Андрей Сергеевич. Вы бы уж как-нибудь зашли бы к нам. Отметились хотя бы. Печать полагается поставить.
— Да, да, обязательно зайду. Как-то не с руки все было, — говорю я, опять ощущая отвратную дрожь в душе. Но мне уже все равно. Блондинка держит меня за руку. Допускать такую степень близости с иностранкой — это уже поведение вопиюще антисоветское, гибель окончательная. Мы садимся в машину к Лидзани-белый «ситроен».
— Гия! — кричу я уже на ходу. — Мы будем тебя ждать!
— Езжай! Езжай! — отмахивается Гия. Я его понимаю, сам был в той же шкуре.
Когда я ехал в бар с блондинкой в надежде, что впереди у нас веселая ночь, о ней я не знал ничего. При знакомстве она назвала себя, но имя я тут же забыл — у меня вообще отвратительная память на имена. Мы танцуем, вдруг во время танца она начинает раздеваться. Снимает блузку.
— Ты оденься, — говорю я.
— О-ля-ля-таа! — поет она в порыве чувств. Вокруг смотрят. Бармен насупился. Я ретировался в угол к Лидзани, спрашиваю:
— Что она делает?
— Сиди, не рыпайся! — говорит он.
— Ля-ля-ля, — поет она и снимает бюстгальтер. Толпа вокруг продолжает танцевать, но как-то уже замедляет ритм.
— Ля-ля-ля, — она снимает юбочку.
— Ля-ля-ля, — снимает ботинки.
— Ля-ля-ля, — снимает трусики. Уже все перестали танцевать. Расступились. Она одна. Голая! Приходит полиция. Ее забирают. Она поет. На следующий день весь Рим был заполнен фотографиями блондинки, которую голой выводят из «Диско». Ей захотелось привлечь к себе внимание.
«Господи, — думаю, — как вовремя я отошел в угол. Меня бы замели вместе с ней. Только этого не хватало! За компанию с голой красоткой стать героем скандальной прессы!»
Спустя несколько дней мы встретились, она привезла меня к себе. В шесть утра отослала — приезжал муж, а может, ее содержатель. Я шел в состоянии крепкого похмелья, пытаясь вспомнить, как ее зовут.
«Как же мне теперь найти ее? Даже имени ее не помню!»
И вдруг на кинотеатре — афиша очередной серии «Джеймса Бонда», на афише — она, роскошная красавица с роскошной грудью. Барбара Буше! Вот ты кто, теперь уже не забуду… Она была швейцарка, снималась в английских фильмах, жила в Риме.
Таким был для меня Рим, который я тоже увозил с собой в Москву. Мои римские каникулы. Правда, почти никому о них не рассказывал — разве что Генке Шпаликову, с ним я многим делился. Одним вообще нельзя было ни о чем заикнуться — тут же бы стукнули, другие просто б не поняли, что это за наслаждение — быть «частным лицом».
Со мной хотели встречаться многие из тех, кто знал, что я постановщик «Первого учителя». В Париже этот фильм имел колоссальный успех. Маша Мериль хотела вызвать меня туда на показ фильма. Помню, как после этого приглашения Баскаков кричал, даже не кричал — орал на меня в своем кабинете:
— Ты что, мать твою! Ты это подстроил?! Почему тебя приглашают? Почему Герасимова не приглашают? Его, понимаешь, приглашают! Кто ты такой?!
Конечно, я подстроил это приглашение. Но не мог же я в этом признаться!
— Картина там идет. С успехом. Им интересно. — Опять я чувствовал эту липкую отвратительную дрожь в душе.
— Забудь! Ты только что ездил за границу!
Другая картина, сделавшая мне известность в Париже, — «Андрей Рублев». В один из моих приездов со мной захотел встретиться Арагон. Незадолго до того умерла Эльза Триоле, он со слезами на глазах говорил, что без нее жить не может. Подарил мне офорт Пикассо, подписанный автором оригинал. А на задней стороне окантовки написал: «Дорогому Андрею Кончаловскому от Арагона в надежде на лучшие времена. Больше я никогда не поеду в Россию». В 1968 году случились чехословацкие события, и Арагон, хотя и был коммунистом, окончательно разругался с московскими властями. Коммунисты тоже бывают разными. Тогда, как говорили, он активно примкнул к сексуальным меньшинствам, вокруг него вилось множество молодых людей.
Он водил меня по своей квартире, показывал, говорил:
— Видишь, как хорошо. У меня за стеной живет русский посол. Если случится какая-нибудь неприятность, я сразу на рю Гренель, к русскому послу.
Он показывал мне вещи, открывал ящики:
— Видишь, не могу трогать. Эльза, вокруг все Эльза.
Тогда он написал ей прекрасные стихи. Очень ее любил.