Сесиль. Стина (сборник) Фонтане Теодор
«Есть нечто подлинно волшебное в его стиле…»
Великий Томас Манн, которому принадлежат эти слова, был восхищенным ценителем творчества Теодора Фонтане, писателя второй половины XIX века, незаслуженно мало известного современному русскому читателю. Собственно, у русской читательской аудитории было не так уж много возможностей погрузиться в изысканно просветленный мир его произведений: из романов и повестей – лучшей части творческого наследия автора – в нашей стране переводились и печатались до сих пор лишь «Эффи Брист», «Госпожа Женни Трайбель», «Шах фон Вутенов» и «Пути-перепутья».
Фонтане прожил долгую жизнь (1819–1898), но «…был рожден, чтобы стать „стариком Фонтане“, первые шесть десятилетий его жизни были почти сознательной подготовкой к двум последним», – пишет Томас Манн, очерчивая чудесный человеческий и стилистический портрет своего «старика Фонтане»: «…никто из писателей как прошлого, так и наших дней не пробуждал во мне той симпатии и благодарности, того непосредственного, интуитивного восторга, того мгновенно-радостного просветления и удовлетворения, того теплого чувства, какие дарует каждая строка его стихов или писем, каждый обрывок какого-нибудь диалога».
Обозначим важнейшие вехи жизненного пути писателя, – пути, который завершился плодотворным романным двадцатилетием, определившим, по мнению подавляющего большинства исследователей, высшую фазу развития немецкого реализма.
Фонтане родился 30 декабря 1819 года в семье аптекаря в городке Нойруппин провинции Бранденбург. Бранденбург и – позднее – Берлин, найдут отражение в большинстве значимых произведений автора (одна из формальных причин появления хрестоматийной характеристики Фонтане как прусского патриота).
Будущий большой писатель должен был стать аптекарем, говорят, даже мечтал купить аптеку. Какое-то время он посещал гимназию, но основные усилия были направлены на овладение профессией отца: был учеником в берлинской аптеке, сдавал экзамен на «аптекаря первого класса», работал провизором в аптеках Берлина, Дрездена, Лейпцига и опять Берлина. Осенью 1849 года он решился оставить провизорское поприще, надеясь зарабатывать на жизнь писательским трудом.
Собственно, литературная деятельность Фонтане ведет отсчет от гораздо более ранних подражательных стихотворных опытов четырнадцатилетнего юноши и первых публикаций в «Берлинер Фигаро» 1838–1839 годов, открывших ему двери литературных сообществ, в том числе влиятельного «Берлинского воскресного объединения» («Туннель через Шпрее»). С политическими и эстетическими взглядами членов клуба «Туннель» связывают обращение Фонтане к жанру баллады. Самыми популярными из произведений этого ряда стали баллады на сюжеты прусской, по преимуществу военной истории. Исследователи много полемизировали о том, осуществился ли на данном этапе творческой эволюции автора кардинальный мировоззренческий поворот от демократических взглядов к консервативным. Решение спора видится не столь уж значимым. Гораздо важнее, что в балладах постепенно были выработаны особые способы поэтического воссоздания образа любимой им Пруссии, который каждый раз становился в итоге едва ли не главной целью Фонтане-художника. Говоря о поэтическом воплощении образа родины как творческой сверхзадаче Фонтане, мы подразумеваем не только корпус его стихотворений, но также историко-этнографические сочинения и берлинские романы периода его творческой зрелости.
Еще в декабре 1845 года Фонтане обручился со своей будущей женой Эмилией Руане-Куммер, но из-за финансовых проблем в течение пяти лет не мог позволить себе женитьбу. Впоследствии Эмилия родила ему семерых детей, трое из которых умерли вскоре после рождения.
Летом 1850 года Фонтане оставил Берлин, собираясь вступить в армию Шлезвиг-Гольштейна. Однако это намерение осуществлено не было благодаря предложению поступить на государственную службу, которая могла урегулировать его материальные проблемы. Начался журналистский период творчества Фонтане, ставшего сотрудником учреждений прусской правительственной прессы. По долгу службы в 1852 и 1855–1859 годах он жил и работал в Англии, англо-шотландские впечатления отразились в книгах очерков и репортажей «Лето в Лондоне», «Из Англии», «По ту сторону Твида».
Фонтане выступал в качестве корреспондента во время ряда военных конфликтов с участием Пруссии и был даже захвачен в плен во Франции в 1870 году. Литературно-публицистический итог этого жизненного этапа – три объемных сочинения историографического характера и «Военнопленный», книга, по свежим следам запечатлевшая «пережитое в 1870» (подзаголовок в издании 1871 года).
Несмотря на эти события, Фонтане – потомок подвергшихся гонениям на родине французов-гугенотов – не поддался галлофобии, которая была весьма распространенным вследствие Франко-прусской войны настроением, и вызвал недовольство своим благожелательным вниманием к образу врага. Однако интересно, что в романах Фонтане упоминаемые французские имена могут выполнять функцию «раздражителя», маркера проблематики особого свойства, служа отправной точкой размышлений на социальные или политические темы.
Новый творческий период, назовем его эпическим, начался в 1876 году, когда уже немолодой Фонтане принял решение оставить журналистику и полностью посвятить себя литературному творчеству, хотя театральным критиком газеты «Фоссише цайтунг» он продолжал оставаться вплоть до 1890 года. «Старик Фонтане» вступил в пору расцвета своего удивительного дара.
Особая манера Фонтане-прозаика, внимательного к бытовым деталям и подробностям человеческих характеров, умеющего сплавлять в органическое целое реалистическую точность в изображении предмета с туманом окружающих его легенд, и способного обнаружить след истории там, где, казалось бы, господствует современность, со всей очевидностью проявилась уже в «Странствиях по марке Бранденбург». Четыре тома исторических и этнографических очерков связывают разные творческие эпохи: «Странствия…» публиковались в 1862, 1863, 1873 и 1882 годах.
О первом из своих романов, «Перед бурей», который увидел свет в 1878 году, Фонтане однажды обмолвился в письме: «Я всегда забываю, что его написал»; «Штехлин», последний роман, вышел уже после смерти писателя (Фонтане умер в Берлине 20 сентября 1898 года). За время, ограниченное названными датами, было создано едва не два десятка романов и повестей, среди которых: «Грешница» (год первого издания 1882), «Шах фон Вутенов» (1883), «Под грушевым деревом» (1884), «Пути-перепутья» (1888), «Госпожа Женни Трайбель» (1893), «Поггенпулы» (1896) и лучшее детище писателя «Эффи Брист» (1896). Галерею характеров и жизненные ситуации, представленные в художественной прозе Фонтане, можно назвать, используя очень известное определение, немецкой «человеческой комедией».
Однако своеобразие метода Фонтане все-таки требует комментариев. Читатель, ищущий натуралистического, безысходно правдоподобного, изображения черных сторон действительности, равно как и читатель, жаждущий разгадок постмодернистских ребусов, или читатель, привыкший спасаться от бытовых проблем в фантазийно-сказочных пространствах, не найдут на страницах романов Фонтане привычных коллизий.
Здесь внимание сосредоточивается отнюдь не на сюжетных поворотах: даже драматические любовные перипетии не могут затмить мастерски очерченные образы вовлеченных в них героев. Портрет в романах Фонтане доминирует над сюжетным действием, портрет в широком смысле – не только как изображение внешности, но и (прежде всего!) как нюансировка характера персонажа, наделяемого яркой, подчеркнуто индивидуализированной устной речью и собственным эпистолярным стилем.
Напомним показательный факт. Когда в переписке по поводу «Стины» (приведена в примечаниях к данному изданию) автор заявил: «Для меня главные персонажи – вдова Питтельков и старый граф, и написать их портреты для меня было важнее, чем портрет Стины», он фактически признался, что, увлекшись изображением весьма колоритных второстепенных фигур, может пренебречь законами сюжетосложения.
Даже актуальная в преддверии XX века социальная проблематика находит выражение в романах писателя, лишь «преломившись» сквозь призму индивидуальных характеристик персонажей. Сравним, как разрешаются сходные конфликты в романах «Эффи Брист» и «Сесиль». В обоих случаях герои, зависимые от архаичных поведенческих норм и ценностных стереотипов, защищая свою честь, убивают обидчиков на дуэли.
Критический пафос достигает кульминации в эпизоде, когда барон Геерт фон Инштеттен случайно находит в бумагах жены письма, свидетельствующие о ее давней измене. Не чувствуя ни гнева, ни ненависти («если бы я чувствовал к нему смертельную ненависть, если бы у меня вот здесь было желание мести…»), он все-таки вызывает на дуэль бывшего любовника жены и убивает его. Безусловно, Инштеттен в своих поступках руководствуется устаревшим кодексом дворянской чести и законами общественной морали, тоже требующей пересмотра. Однако этот «рыцарь принципов» все делает не просто равнодушно, а как бы желая довести до логического завершения любую ситуацию: он выбрал в жены Эффи, потому что когда-то не смог жениться на ее матери, обидчика он наказал, потому что тот должен был быть наказан «в угоду предрассудкам». После дуэли, опять не ощущая внутренней необходимости и правоты, он посчитал, что должен доиграть начатую пьесу до финальной точки: «Теперь я вынужден и дальше ломать эту комедию: мне придется прогнать Эффи, погубить и ее, и себя».
В романе «Сесиль» полковник в отставке Сент-Арно по похожему мотиву (защищая честь) может вызвать на дуэль и убить всякого, кто поставит под сомнение репутацию его жены. Сент-Арно поступит так не «в угоду предрассудкам», а, скорее, потому что он «гвардейский офицер с головы до пят» и не знает иного способа добиваться цели, как с оружием в руках. Но гораздо важнее, что Сент-Арно – гордец и человек решительных действий («Он метал злобные взгляды, потому что было задето его самое уязвимое, если не единственно уязвимое место – гордость. Его разгневало не любовное приключение как таковое, но мысль о том, что Гордона не остановил страх перед ним, человеком решительных действий. Сент-Арно знал лишь одну страсть – внушать страх и трепет. Смелость давала ему чувство превосходства над любым человеком и в любой момент.») Сент-Арно сам устанавливает пределы дозволенного, в особенности, когда дело касается его жены. Нарушителя расплата настигает немедленно.
Выделим еще одну особенность творческой манеры Фонтане – обилие деталей и подробностей, многие из которых, на первый взгляд, представляются «информативным излишеством» или своего рода «виньеткой», стилистическим украшением. Однако на поверку детали и подробности, даже проговоренные вскользь, оказываются многофункциональными и многозначными.
Приведем пример из романа «Сесиль». Три имени абсолютно не связанных друг с другом известных людей названы в разных ситуациях, при разных обстоятельствах: Роза Бонёр, Клопшток и Аврора фон Кёнигсмарк. Три знаменитых имени, выполняющие разный комплекс функций, в итоге образуют стройную смысловую последовательность – подтекст, уточняющий, нюансирующий портрет главной героини.
Художница мадемуазель Роза, среди рисунков которой обнаружился пейзаж с коровами, умиливший Сесиль, сказала, ссылаясь на общепринятое мнение: «Дама должна рисовать цветы, а не животных. Этого требует свет, обычаи, приличия. Анималистка чуть ли не нарушает благопристойность. Это дело щекотливое. Поверьте, рисовать животных, профессионально или по склонности, – это судьба». Затем она привела свое прозвище (смысл игры слов раскрыт в примечаниях), созвучное имени французской анималистки, сторонницы женской эмансипации, разрушавшей покой благопристойных сограждан слухами о своей нетрадиционной сексуальной ориентации. В дальнейшем Сесиль, которой оказалась непонятна соль шутки, спросила об этом у мужа, и тот ответил весьма двойственно: «На мой вкус, дамам вообще не следует знать об этом. В любом случае, чем меньше они знают, тем лучше. Но так уж устроен свет, что требуется быть в курсе, и знать кое-что об этом предмете, хотя бы понаслышке».
Так имя французской художницы Розы Бонёр, мимолетно упомянутое в романе (вначале даже просто подразумеваемое, а не названное), не только ставит под сомнение границы дозволенного женщине в искусстве, но и провоцирует размышление о том, что должна и чего не должна знать светская женщина, а также подчеркивает специфику познаний заглавной героини в разных культурных областях.
Когда Сент-Арно упрекнул жену в недостаточной культурной осведомленности, он одновременно сформулировал свои представления о целях чтения и очертил ее круг чтения – может, и широкий, но, с его точки зрения, бессмысленный и «бесполезный»: «Я тут недавно заглянул в твой секретер и ахнул. Во-первых, желтый французский роман. Ну, это еще куда ни шло. Но рядом лежал какой-то Эренштрём: „Картина жизни, или сепаратистское движение в Уккермарке“. Что это? Ведь это просто смешно, дешевая душеспасительная брошюрка. На этом далеко не уедешь. Не знаю, полезно ли такое чтение для твоей души, допустим, полезно, хотя я сильно сомневаюсь. Но что толку от Эренштрёма в светской жизни?» В дальнейшем станет еще более явственной специфика литературных предпочтений героини и будет назван текст, близкий ей.
Галерея портретов Кведлинбургского аббатства, вернее, портрет одной из настоятельниц, Авроры фон Кёнигсмарк, напомнил героине об историческом романе, который увлек ее примерно год назад. (Надо сказать, что Сесиль никогда не проявляет внимания к предметам, руководствуясь только эстетическими или антикварно-историческими соображениями.) Из романа Сесиль узнала о подробностях бурной жизни прекрасной графини Кёнигсмарк и, по всей видимости, восприняла ее как фигуру родственную, ощутив близость их судеб: обе красавицы и обе долгое время терпели сомнительное положение любовниц высокородных мужчин (Аврора была любовницей саксонского курфюрста).
Третье имя из рассматриваемого нами ряда, упомянутое во время все того же осмотра достопримечательностей Кведлинбурга, – Фридрих Готлиб Клопшток, немецкий поэт, кумир штюрмеров – заставляет задуматься о возможных аллюзиях Фонтане на знаменитый роман И.В. Гете «Страдания молодого Вертера». Гетевская Лотта, произнеся в сцене после грозы только одно слово: «Клопшток!» – безоговорочно убедила Вертера в общности их вкусов, идеалов, жизненных устремлений. Сесиль, в отличие от Лотты и всех участников экскурсии, совершенно не знала поэта. В ее глазах Клопшток не выдерживал никакого сравнения с Регенштайнером, запертым когда-то в ящике «разбойником».
Таким образом, имя Клопштока позволяет выявить противоположный, если не сказать контрастный, Сесили литературный женский персонаж. Имя Розы Бонёр маркирует актуальную полемику по «женскому вопросу». Имя же Авроры фон Кёнигсмарк вводит образ выдающейся женщины прошлого. А все три имени вкупе характеризуют достоинства и недостатки круга чтения героини – своего рода проекцию ее судьбы и характера.
Уже приходилось говорить, что и для Фонтане-поэта, и для Фонтане-автора очерков, и для Фонтане-романиста существовала единая художественная задача: лейтмотив всей его долгой творческой жизни – воссоздание образа родины. Этот тезис, безусловно, не гипербола. Картина Пруссии, как пазл, складывается из множества фрагментов, любовно и тщательно прорисовываемых мастером Фонтане на страницах его книг. Он вплетает в повествование исторические экскурсы, описания ландшафтов, легенды, он запечатлевает образы своих современников (вот два берлинца в путешествии, вот немецкие юноши-спортсмены, вот типичная берлинская няня), он даже воспроизводит берлинский жаргон своего времени.
Кто-то скажет: это время ушло, мир изменился, «старик Фонтане» устарел. Что ответить? Наверное, то, что вряд ли когда-нибудь устареет мастерство проникновения в человеческий характер, вряд ли перестанет восхищать умение «просветлять» даже трагические перипетии, вряд ли перестанет удивлять дар красноречивой, многозначной детализации действительности.
И. Черненко
Сесиль
Глава первая
– Тале, второй класс.
– Последний вагон, сударь.
Пожилой господин далеко за пятьдесят, к которому было обращено это указание, подал руку своей даме и медленным шагом, каким сопровождают выздоравливающих, повел ее к концу состава. Все верно, табличка, вывешенная на вагоне, сообщала: «На Тале».
Это был один из новых вагонов с откидной лестницей. Господин, одетый с особой щеголеватостью (синий сюртук, светлые панталоны и коралловая булавка в галстуке), поднявшись по лестнице, обернулся, чтобы помочь своей даме войти в вагон. Все места еще были свободны, можно было занять любое, но зато и выбор был мучительным. Прошло не меньше минуты, прежде чем стройная дама в черном платье приняла трудное решение и заняла подобающее ей место. Сопровождавший ее господин, расхаживая из конца в конец вагона, то и дело открывал и закрывал окно и выглядывал на перрон, словно ожидая кого-то. Однако, судя по всему, его беспокойство не имело отношения к вопросу о месте, И действительно, он успокоился лишь тогда, когда слуга в полуливрее вручил ему билет и багажную квитанцию. При этом слуга извинялся за опоздание и постоянно называл пассажира господином полковником.
– Хорошо, хорошо, – отвечал тот, кого так упорно величали господином полковником. – Наш адрес ты знаешь. Держи лошадей в порядке; выезжай каждый день по часу, не дольше. И будь осторожен на асфальте.
Потом появился кондуктор и с почтительным поклоном компостировал билеты пассажира, безошибочно распознав в нем старого военного.
Наконец, поезд тронулся.
– Слава Богу, Сесиль, – сказал полковник, чей зоркий и почти колючий взгляд стал лишь острее из-за небольшого бельма на левом глазу. – Слава Богу, Сесиль, мы одни.
– Надеюсь, одни и останемся.
На этом разговор снова прервался.
Всю ночь накануне шел дождь, и городской квартал, протянувшийся вдоль реки, по которому сейчас проезжал поезд, был затянут легкой утренней дымкой, достаточно прозрачной, чтобы позволить нашим пассажирам рассмотреть задние стены домов и окна спален, в большинстве своем раскрытые настежь. Странные вещи представали здесь взору, но замечательнее всего были увеселительные заведения и летние сады, разбитые под высокими арками железнодорожных мостов. Весь сад между черными от сажи флигелями состоял из шести-восьми шаровидных акаций, вокруг них было расставлено столько же окрашенных в зеленый цвет столов и прислоненных к ним садовых стульев. Перед входом в винный погреб стояла ручная тележка, запряженная собакой, и было отчетливо видно, как в погреб вносят корзины и бутылки и столько же пустых бутылок выносят из погреба. В углу зевал сонный кельнер.
Но вскоре поезд вынырнул из городской тесноты, а вместо нее появились широкие водоемы и поля, за которыми, чуть ли не как привидение, высилась Триумфальная колонна. Дама указала на нее кивком головы под кружевной вуалью, после чего опустила занавеску на открытом окне, хотя всего наполовину.
Между тем ее спутник принялся изучать испещренную жирными штрихами карту железнодорожных путей в окрестностях Берлина. Но не слишком продвинулся в своей ориентации и обрел уверенность, только узнав ограду Зоосада.
– Смотри, Сесиль, вон там вольеры для слонов, – сказал он.
– А-а, – протянула его спутница, пытаясь изобразить интерес, но продолжая вжиматься в спинку своего углового сиденья. Она распрямилась, только когда поезд прибыл в Потсдам. Здесь по перрону прогуливалось много военных, и среди них один старый генерал. При виде Сесиль в окне вагона, он с подчеркнутой любезностью приветствовал ее, но тут же постарался отойти подальше. Она заметила это, как заметил и полковник.
Но вот раздался звонок, и поезд двинулся дальше, по мостам через Хафель, сначала по Потсдамскому, а потом по Вердерскому. Оба пассажира молчали, только занавеска с вышитыми на ней буквами MHE[1] весело трепетала на ветру. Сесиль, не отрываясь, смотрела на нее, словно хотела разгадать глубокий смысл этих литер. Однако же ей это не удалось, разве что бледность ее лица стала еще заметнее.
– Располагайся удобнее, – сказал полковник. – И приляг, вместо того, чтобы жаться в углу.
Она согласно кивнула, а он принялся хлопотать вокруг нее с пледами и одеялами.
– Спасибо, Пьер. Спасибо. Подай мне только вон ту подушку.
И она, закутавшись в плед, закрыла глаза, а полковник погрузился в чтение какого-то путеводителя, делая пометки на полях. Лишь время от времени он отрывал глаза от книги и наблюдал за якобы спящей спутницей с выражением внимания и участия, которые непременно стоило бы поставить ему в заслугу, если бы не примесь суровости, упрямства и своеволия, весьма ослаблявшая производимое им впечатление надежности. Судя по всему, за всем этим скрывалась некая история, и красивая женщина (на что указывала и разница в возрасте) была добыта им ценой разного рода борьбы и жертв.
Через некоторое время она открыла глаза и принялась смотреть на пейзаж за окном, который беспрестанно менялся: мимо проносились пахотные поля и фруктовые сады, а потом снова широкие полосы лугов. Она не произнесла ни слова. Казалось, даму, едва-едва пришедшую в себя, вполне устраивает эта апатичная дрема.
– Ты ничего не скажешь, Сесиль?
– Нет.
– Но мне-то позволено говорить?
– Разумеется. Говори, я слушаю.
– Ты заметила Сальдерна?
– Он поздоровался с особой любезностью.
– Да, с особой. А потом избегал тебя и меня. Как мало самостоятельности у этих господ.
– Боюсь, ты прав. Но что с того? Почему мы должны мучить и казнить себя? Расскажи мне что-нибудь веселое. Что-нибудь о счастье и радости. Разве нет никакой истории о путешествии за счастьем? Или это всего лишь сказка?
– Наверное, сказка.
Она печально кивнула. Непроизвольный, хотя, конечно, лишь мимолетный жест не остался незамеченным. Он увидел, что глаза ее затуманились, взял ее за руку и сказал:
– Перестань, Сесиль. Может быть, счастье ближе, чем ты думаешь, и висит где-нибудь в Гарце на какой-нибудь скале. Я сниму его оттуда для тебя, или мы сорвем его вместе. Представь, отель, где мы будем жить, называется «Десять фунтов»[2]. Ну, разве не напоминает это доброе старое время? Я прямо вижу те весы, на которых ты будешь взвешиваться, ежедневно становясь здоровее. Ведь прибавлять в весе означает выздоравливать. А еще мы будем ездить в коляске по окрестностям и пересчитывать оленей, которых завел у себя в парке граф Вернигероде. Надеюсь, он не будет иметь ничего против. И повсюду, где есть эхо, я буду давать салют в твою честь.
Казалось, эти слова пришлись ей по душе, но, в общем-то, не много для нее значили.
– Надеюсь, мы подолгу будем одни.
– Почему всегда одни? Зачем? Как раз тебе нужно бывать на людях.
– Может быть. Только никаких табльдотов. Обещай.
– Обещаю. Но думаю, что ты скоро изменишь свое мнение.
И тут разговор снова угас, а поезд мчался все быстрее сначала мимо Бранденбурга и его Церкви Святого Годехарда, потом мимо Магдебурга и его собора. В Ошерслебене прицепили состав, идущий до Лейпцига, скорость немного замедлилась, потому что давал о себе знать подъем, вот подъехали к Кведлинбургу, за которым высилась церковь Брокенского аббатства. Пейзаж все больше напоминал цветущий сад, и если прежде за окном виднелись пшеничные поля, то здешние угодья напоминали сплошные клумбы.
– Смотри, Сесиль, – сказал полковник. – К твоим ногам брошен цветочный ковер, и Гарц принимает тебя как принцессу. Чего тебе надобно еще?
И она выпрямилась и улыбнулась.
Через несколько минут поезд остановился в Тале, где купе тотчас облепил рой кучеров и всякого рода зазывал и гостиничных слуг: «Хубертусбад»! «Лесной кот»! «Десять фунтов»!
– «Десять фунтов», – повторил полковник, вручая услужливо подскочившему носильщику багажную квитанцию. Он предложил руку Сесиль и зашагал к отелю, расположенному прямо у вокзала.
Глава вторая
Утром большой балкон гостиницы «Десять фунтов» был занят лишь наполовину, и только десяток постояльцев любовались раскинувшимся перед ними пейзажем, почти не утратившим свою прелесть из-за труб соседней фабрики, поскольку легкий ветерок с равнины отгонял густые клубы дыма к горам. Кругом царила тишина, нарушаемая лишь журчаньем Боде, далеким фабричным грохотом и совсем близким щебетом нескольких ласточек, слетавшихся к лугу в парке перед балконом. Луг был самой прелестной частью пейзажа, чуть ли не более красивой, чем склон горы вкупе с его фантастическими зубцами, но еще более, чем сочная зелень, ласкала взор масса деревьев, инкрустированная в эту зелень весьма умелой рукой. Между перемежавшимися кленами и платанами теснились разного рода декоративные кусты: пестрели яркими цветами лириодендрон и ракитник, калина и акация.
Зрелище это не могло не вызвать восхищения, и красивая дама, которую мы видели вчера в поезде, не сводила глаз с лежащей у ее ног картины, не слишком внимательно прислушиваясь к тому, что говорил ее супруг, полковник.
Стол, за которым они оба завтракали, был отделен от балкона стеклянной стеной и отличался не только необычайно изящной сервировкой, но в еще большей степени огромным роскошным букетом сирени. Видимо, его поставили сюда в знак почтения к высокому положению и внешности знатной дамы. Отломив несколько цветущих веток, Сесиль переводила взгляд с горы на луг, полностью погрузившись в мечтательное настроение и явно не желая, чтобы его нарушали, в то время как полковник, руководимый наилучшими побуждениями, с увлечением разыгрывал роль гида.
– С тех пор, – начал он, – как я служил в здешних местах в чине прапорщика, многое изменилось. Но я еще хорошо все помню. Вон то плато в горах, с большой гостиницей, похожей на игральную кость, называется Лысой горой. Говорят, теперь туда можно попасть по удобной дороге.
– Конечно, можно, – отвечала она, отнюдь не проявляя живого интереса к этому сообщению и окидывая взглядом балкон, где щелкали кольца жалюзи и раздувались на ветру красно-белые скатерти. Она теребила волосы у виска, повернув голову так, чтобы с другой стороны балкона был виден ее красивый профиль.
– Лысая гора, – сказала она, возобновляя прерванную беседу. – Место, куда слетаются ведьмы на шабаш. Вероятно, с ним связана легенда, не так ли? У нас в Силезии таких много, и все они так наивны. Сплошь принцессы и игрушки великанов. Я думаю, эта скала, вон там, называется Конское копыто.
– Конечно, Сесиль. Только не эта, а другая, ближайшая к нам.
– Нам нужно туда наверх?
– Нет, не нужно. Но я полагал, тебе захочется. Оттуда открывается прекрасный вид.
– На Берлин? Не может быть. Берлин должен быть милях в пятнадцати, даже дальше. А ты видел вон там две ласточки? Они гоняются друг за другом, играют. Может, это брат с сестрой или влюбленная парочка.
– Или и то, и другое. Ласточки не слишком щепетильны в этих делах.
Какая-то горечь прозвучала в его голосе, но эта горечь, видимо, не имела отношения к даме, потому что взор ее оставался спокойным, и на щеках не выступил румянец. Она только снова накинула на плечи соскользнувшую шаль и сказала:
– Меня знобит, Пьер.
– Знобит, потому что ты мало двигаешься.
– И потому, что я дурно спала. Идем, я хочу прилечь и полчасика отдохнуть.
С этими словами она встала и направилась через соседнюю комнату в коридор, слегка кивнув тем, кто сидел за соседним столом и ответил ей таким же легким кивком. Полковник последовал за ней. Лишь один из гостей (укрывшись за развернутой газетой, он с другой стороны балкона уже давно наблюдал за изысканной парой), встал, отложил газету и поклонился с подчеркнутой учтивостью, что произвело впечатление на красивую даму. Она оживилась, взбодрилась и, взяв под руку своего спутника, сказала:
– Ты прав, Пьер. Меня знобит, потому что я не двигаюсь. Давай сходим в парк, поищем то место, где гнездятся ласточки. Я заметила это дерево.
Молодой человек, поднявшийся с места и с особой учтивостью поклонившийся даме, подозвал кельнера.
– Вы знаете этих господ?
– Да, господин фон Гордон.
– Ну, и кто они?
– Полковник в отставке фон Сент-Арно с супругой. Они прибыли вчера дневным поездом и заказали отдельный стол. Дама, кажется, больна.
– И они пробудут здесь несколько дней?
– Полагаю, что да.
Кельнер отошел, а человек, к которому он обращался как к господину фон Гордону, два или три раза повторил только что услышанное имя: «Сент-Арно… Сент-Арно!»
Наконец, он вроде бы вспомнил: «Да, тот самый. О нем много говорили в семидесятом году в Сен-Дени[3]. Ранен в шею, пуля прошла между трахеей и сонной артерией. Истинное чудо, такой выстрел. И выздоровление столь же чудесное, поправился через шесть недель. Вицлебен рассказывал мне об этом со всеми подробностями. Несомненно, это он. Тогда он был самым старым капитаном в одном из гвардейских полков, служил у Франца или у „майских жуков“[4], он еще во Франции получил майора. Кажется, я встречал его в театре Серфа[5]. Но почему в отставке?»
Закончив свой внутренний монолог и освежив таким образом память, молодой человек снова взял в руки газету и пробежал передовую статью, автор которой описывал последние успехи русских в Туркестане[6] и туманно рассуждал о Персии и Индии, чудовищно перевирая названия. «Господин журналист ориентируется в Азии не лучше, чем я на Луне». Он брезгливо отодвинул газету, предпочитая любоваться горами, – занятие, коему он вот уже неделю со все большей радостью предавался каждое утро. Потом он перевел взгляд на передний план, а именно на усыпанные гравием узкие и широкие дорожки, змеившиеся по парковому лугу. Один из боскетов, наиболее освещенный солнцем, отличался удивительной желтизной. Молодой человек напряг зрение, стараясь определить, создают ли ее желтые цветы или пожелтевшие на солнце листья. И тут он заметил, что именно из этого боскета выступили фигуры супругов Сент-Арно. Они повернули на дорогу, проходившую мимо гостиницы по ту сторону луга, так что с балкона хорошо было видно обоих. Прекрасная дама, казалось, быстро набиралась сил под влиянием свежего воздуха, она держалась прямо, двигалась плавно, хотя и было заметно, что ходьба все еще стоила ей усилий и напряжения.
«Это Баден-Баден, – пробормотал молодой человек, следивший за ними с балкона. – Баден-Баден или Брайтон, или Биарриц[7], уж никак не Гарц и не гостиница „Десять фунтов“». Он с возрастающим интересом следил за прогуливающейся парой, продолжая одновременно вести поиск в своих воспоминаниях. «Сент-Арно. В семидесятом он еще не был женат, да и ей тогда не исполнилось и восемнадцати». Проводя такого рода подсчеты, он терялся во все новых догадках относительного столь странного и скоропалительного брака. «За этим скрывается какая-то история. Он старше ее на двадцать лет. Ну, это, в конце концов, допустимо, в определенных обстоятельствах, ничего особенного. Но выйти в отставку! Ведь он блестящий боевой офицер! По выправке видно, даже сейчас. Полковник гвардии comme il faut[8], военный до мозга костей. И вдруг отставка. Может быть… Но нет, она не кокетничает, да и он держится с ней безупречно. Он учтив и обязателен, но не нарочито любезен, похоже, что-то скрывает. Что ж, я уж разузнаю, в чем там дело. Впрочем, она, видимо, католичка, и если она не из Брюсселя, то, по крайней мере, из Ахена. Нет, не то. Теперь я понял: она полька, или хотя бы наполовину полька. Воспитана в строгом монастыре, „Sacre Coeur“[9] или „У доброго пастыря“[10]».
Глава третья
Господин Гордон готов был зайти еще дальше в своих догадках, но раздавшийся позади него развязный смех внезапно прервал его размышления. На балконе появились двое новых постояльцев, солидные господа лет тридцати, чьи манеры и речь не оставляли сомнений относительно их малой родины. Серо-коричневые летние костюмы задавали тон всему их облику вплоть до маленьких фетровых шляп, портпледов и саквояжей. Все детали их экипировки отлично сочетались друг с другом, за исключением двух предметов, из коих один слишком мало подходил для путешествия в Гарц, а другой смотрелся как явный перебор. Этими двумя предметами были: элегантная прогулочная трость с ручкой слоновой кости и грубые сверхпрочные башмаки с такими шнурками и на такой толстой подошве, словно им предстояло восхождение на Маттерхорн, но отнюдь не на Конское копыто[11].
– Ну, и где мы разобьем лагерь? – спросил старший, остановившись на пороге и оглядываясь вокруг. Он сразу заметил уютный стол с большим букетом сирени, за которым только что сидели супруги Сент-Арно, быстро подошел к этому привилегированному, ибо защищенному от ветра, месту и сказал:
– Где сирень цветет, садись спокойно, цвет сирени – не для недостойных.
Он тут же повесил на спинку стула свой саквояж и портплед и с характерным ударением на последнем слоге подозвал официанта:
– Кельнйр!
– Что угодно?
– Прежде всего, один кофе мокко со всем, что к нему полагается, короче говоря, швейцарский завтрак. Всем мужчинам по яйцу, а лихому два к концу.
Кельнер понимающе улыбнулся и, к явной радости новоприбывших, попытался забавным жестом изобразить, что не знает, кому из них следует отдать предпочтение.
– Из Берлина?
– К вашим услугам.
– Ну тогда, любезный земляк, вы не выдадите нас, когда услышите, что мы оба, в сущности, лихие ходоки. Так что четыре яйца. Да поживей. Но для начала очистить старое поле боя. А как насчет меда?
– Мед у нас очень хорош.
– Значит, подайте и мед. Но сотовый мед. Чтоб все было свежее, из бочки. Натуральное!
Пока продолжался этот разговор, кельнер успел сервировать стол и отправился за завтраком. Последовала пауза, которую пара путешественников из Берлина, за неимением ничего лучшего, заполнила рассуждениями о природе.
– Вот это, значит, и есть Гарц или горная цепь Гарца, – снова заговорил старший, тот, который только что провел краткую беседу с кельнером. – Что-то он мне странным образом напоминает. Похоже на Тиволи[12], когда работает фабрика Кунхайма[13]. Погляди, Хуго, как там, над горами, стелется озон. В газетах каждую неделю размещают рекламу: «Посетите климатический курорт Тале!» И нате вам, эти дымовые трубы! А по мне, пусть их дымят. Дым консервирует. Вот проведем мы здесь две недели и вернемся домой прокопченные, как свиной окорок! Ах, где ты, Берлин! Рассмотреть хотя бы Конское копыто!
– Да вон оно, перед тобой, – сказал второй.
– Скажите, любезный, – обратился он к кельнеру, уже возвратившемуся с большим подносом и расставлявшему на столе завтрак. – Вон тот красноватый дом на горе, ведь это и есть Конское копыто, не так ли?
– Не совсем, сударь. Скала Конское копыто расположена немного дальше, а то, что вы видите, это гостиница «У Конского копыта».
– Ну, так значит это и есть Конское копыто. Главное – гостиница. Кстати, какое пиво подаете? Пильзенское или кульмбахское?
– И то, и другое, сударь. Но мы и сами варим.
– Небось, вон там, где дым столбом?
– Нет, чуть левее. Дымовые трубы справа – это листопрокатный завод.
– Что?
– Листопрокатный завод. Эмалированная жесть.
– Чудесно! Эмалированная! Не хватает только циферблата. А можно все это осмотреть?
– О, конечно, конечно. Соблаговолите, господа, сдать ваши талоны на завтрак.
На этом разговор закончился, и оба туриста par excellence[14] принялись уплетать свой завтрак с яйцами и медом.
Через полчаса они встали из-за стола и покинули балкон. Уходя, младший поднес к губам трость с набалдашником слоновой кости и изобразил, что играет на флейте-пикколо сигнал «В поход!» Все, кто еще оставались на балконе, взирали на них с любопытством, в том числе и Гордон, который был бы не прочь составить им компанию до самой долины Тале. Но как раз в этот момент его внимание отвлекли в прямо противоположную сторону новые туристы, прибывшие утренним поездом. С вокзала толпой повалили певческие кружки и зашагали по направлению к Трезебургу, где они собирались провести день, участвуя в соревнованиях хоров. Проходя мимо отеля, они махали шляпами и непрерывно кричали «Ура!». Впрочем, никто не понял, кому именно были адресованы их приветствия. Вслед за ними протопали остальные пассажиры поезда, сплошь заурядные фигуры, среди которых заслуживали внимания лишь те, что прошли самыми последними.
Их было двое. Они оживленно болтали, но все-таки как люди, которые познакомились только что. Тот, что шел слева, был одет в черный сюртук со стоячим воротником, но выражение лица имел вполне дружелюбное. Этого отставного священнослужителя Гордон видел на многочисленных экскурсиях, и встречался с ним в гостинице за табльдотом. Его спутник, напротив, отличался большим уродством, но еще более странностью своего одеяния. Он носил гамаши и вельветовую жилетку, полы которой были длиннее, чем его тужурка. К сему прилагались распущенные волосы, цилиндр и роговые очки. На что это все указывало? Судя по обуви и штанам, его можно было легко принять за траппера, зверолова или следопыта. Но его жилетка и тужурка вполне могли принадлежать какому-нибудь конторщику или стряпчему, если бы не такая эффектная деталь его обмундирования, как ботанизирка[15], да еще на вышитой ленте. Вышагивая рядом с пастором, он то и дело теребил эту ленту. Впрочем, пастор уже собирался оставить своего спутника, жестами давая тому понять, что направляется в сторону паркового луга.
– Ботаник, – сказал Гордон хозяину гостиницы «Десять фунтов», который тем временем присоединился к своему постояльцу. – Ну, разве он не похож на батрака Рупрехта[16], собравшегося засунуть весну в свой мешок?
Однако хозяин, как и многие его собратья по профессии, был знатоком человеческой породы и не согласился с диагнозом Гордона.
– Нет, господин Гордон, – сказал он. – Зеленая ботанизирка, насколько мне известно, в девяти случаях из десяти служит как бы кладовкой и всегда висит на вышитой ленте. Ботаника здесь ни при чем. Я полагаю, этот господин – гробокопатель.
– Археолог?
– Что-то вроде.
И пока они вели свой разговор, предмет их обсуждения исчез по ту сторону паркового луга, распрощавшись у гостиницы «Десять фунтов», где остановился пастор.
Глава четвертая
В час пополудни во всех коридорах гостиницы прозвучал обеденный гонг, и хотя высокий сезон еще не начался, в большой столовой собралось внушительное число гостей. Явились и оба берлинца в серо-коричневых тонах, немедленно собрав вокруг себя на «нижнем» конце стола кружок частью восхищенных, частью ухмыляющихся слушателей, среди которых обретались и старик в черном сюртуке отставного пастора и длинноволосый в роговых очках. Явились и супруги Сент-Арно, вопреки пожеланию Сесиль, высказанному ею по дороге в Тале. Старший кельнер пригласил их занять место в центре стола, напротив господина фон Гордона, и едва они сели за стол, Гордон начал проклинать вазу с букетом из красной листвы, стоявшую между ним и Сесиль. Разумеется, это препятствие не помешало ему представиться, на что полковник, возможно, потому что услышал дворянскую фамилию, с замечательной учтивостью ответил: «Фон Сент-Арно. Моя супруга». Однако похоже было на то, что дело и ограничится этим взаимным представлением. Шли минуты, но ни с той, ни с другой стороны не делалось попытки дальнейшего сближения. Гордон, для которого несколько дней прусской дисциплины миновали много лет назад, счел за благо предоставить первое слово полковнику – из почтения к его чину. Молчала и Сесиль, лишь изредка обращаясь к своему супругу и механически вращая на пальце одно из бирюзовых колец.
Она съела лишь два кусочка ragot fin en coquille[17], а два других оставила на кончике вилки. От предложенных затем блюд она откаалась и, скрестив руки, откинулась на спинку стула, то и дело поглядывая на стенные часы, стрелка которых медленно продвигалась по циферблату. Гордон, обреченный безмолвно наблюдать за своей визави, начал постепенно благословлять вазу, хоть и служившую помехой, но, по крайней мере, позволявшую ему продолжать это занятие не то чтобы незаметно, но хотя бы не привлекая внимания. Он признался себе, что редко встречал женщин подобной красоты, будь то в Англии, будь то в «Штатах». Точеный профиль и отсутствие малейшего следа краски на лице, преобладающей чертой которого была апатия, придавали ее головке нечто мраморное. Но выражение апатии не было следствием особой подавленности или, тем более, дурного настроения. От Гордона не ускользнуло, что черты ее оживились, когда вдруг с дальнего конца стола кто-то крикнул кельнеру с берлинской развязностью: «Поставьте на холод. Но ненадолго. Главное дело – хлопнуть». Провозгласив этот тезис, оратор быстро и ловко сунул указательный палец за щеку. Раздался громкий хлопок.
Все рассмеялись. Даже полковник вроде бы обрадовался поводу разрядить застольную скуку. Перегнувшись через стол к Гордону, он спросил:
– Господин Гордон, вы ведь сын генерала, не так ли?
– Нет, господин полковник, даже не родственник, собственно говоря, я из рода Лесли. Гордон – фамилия моего отчима.
– И в каком же полку вы служите?
– Ни в каком, господин полковник. Я оставил службу.
– Вот как, – отвечал полковник.
Наступила пауза, которая на сей раз грозила оказаться роковой. Но эта опасность, к счастью, миновала. Обычно немногословный, Сент-Арно продолжил беседу, выказывая неожиданную для его натуры заинтересованность.
– И давно вы здесь, господин фон Гордон? Вероятно, приехали на лечение?
– Неделю, господин полковник. Но я, собственно, не на лечении. Хочу отдохнуть, подышать свежим воздухом и вновь увидеть места, которые дороги мне с детства. До службы в армии я часто бывал в Гарце и смею сказать, знаю его.
– Тогда я прошу разрешения в случае надобности обратиться к вам за советом и помощью. Дело в том, что как только позволит здоровье моей жены, мы намерены как можно выше подниматься в горы, примерно до горы Андреас. Говорят, там самый лучший воздух для нервнобольных.
В этот момент кельнер принес десерт, и госпожа Сент-Арно взяла себе немного мороженого с ягодами и отведала с ванильной стороны.
– Дорогой Пьер, – произнесла она, встрепенувшись, – ты просишь господина фон Гордона о помощи и в тот же момент отпугиваешь его. Ведь нет ничего более тягостного, чем заботы о больной женщине. Но не пугайтесь, господин фон Гордон, мы не станем злоупотреблять вашей добротой, по крайней мере, я не стану. Вы, без сомнения, альпинист, то есть нацелены на дальние маршруты, а я намереваюсь еще несколько недель просидеть на нашем балконе, любуясь парковым лугом.
Беседа продолжилась и прервалась лишь тогда, когда на нижнем конце стола со всеми положенными церемониями открыли заказанную бутылку шампанского. Пробка взлетела в потолок, и пока младший из берлинцев наполнял бокалы, старший исследовал пробочное клеймо, разумеется, лишь как повод для изложения нескольких анекдотов о шампанском. Суть всех анекдотов сводилась к разоблачению отелей и их владельцев, которые «только и делают, что ищут, куда бы воткнуть пробку»[18]. Впрочем, рассказывал он с невинным видом, и хорошее настроение берлинца передалось не только его ближайшим соседям, но и почти всем, кто сидел за столом.
Минут через десять гости поднялись и группами стали покидать столовую. Берлинцы тоже двинулись вдоль по проходу, однако задержались у столика, на котором была выложена книга постояльцев, и принялись ее листать.
– Глянь-ка, вот он: Гордон-Лесли, гражданский инженер.
– Гордон-Лесли! – повторил второй. – Да ведь это чистая «Смерть Валленштейна»[19]!
– В самом деле, не хватает только полковника Батлера.[20]
– Послушай, тот старикан…
– Ты думаешь?
– Конечно, думаю. Ты только взгляни на него. Такому только начать…
– Слушай, это было бы великолепно, получился бы славный финал.
И они двинулись дальше, в свой номер, «чтобы немного осмотреться внутри», как выразился старший из берлинцев.
Глава пятая
Встав из-за стола, супруги Сент-Арно и их новый знакомый и визави за табльдотом условились совершить послеобеденную прогулку на Конское копыто. В четыре часа они встретились в парке под большим платаном, где Гордон взял на себя руководство экскурсией, предварительно изложив свой план. Пусть мадам не пугается, почтительно сказал он, туда есть ближняя дорога, но она очень крутая, поэтому лучше идти в обход. Обходный путь намного предпочтительней. Он хорош не только тем, что там имеется и открывается взору (например, прекрасные виды). Он намного, намного лучше, благодаря тому, чего там нет. А там как раз отсутствуют обычные прозаические приметы гарцских променадов – хижины, дети, развешенное белье.
Сесиль, чье настроение заметно улучшилось, заверила его, что за многие годы замужества привыкла проявлять послушание и подчиняться даже в мелочах. И вовсе не собирается бунтовать против господина Гордона, который производит впечатление прирожденного проводника и следопыта.
– Поблагодарите мадам за комплимент, – рассмеялся полковник. – Сравнение с Кожаным Чулком[21].
Гордона неприятно задела эта шутка, сарказм мог быть направлен как против него, так и против Сесиль, но он не подал виду. Взяв у красавицы шаль, в которую она куталась до сих пор, он указал на тенистую тропу в конце парка и повел по ней супругов Сент-Арно мимо летних домиков и сторожек к соседнему селению Хубертусбад, откуда намеревался совершить подъем на Конское копыто. С обеих сторон тропу затеняла густая листва, но попадались и более открытые участки. На одном из них стояла увитая плющом и диким виноградом вилла в оправе позолоченной сетчатой ограды. Ничто не двигалось в этом доме, только в открытых окнах трепетали на сквозном ветру занавески. Место казалось абсолютно необитаемым, но это впечатление нарушал роскошный павлин, восседавший на высокой жерди и оглашавший своим высокомерным и вызывающим криком палисадник, обсаженный жимолостью и гвоздикой.
Сесиль в изумлении остановилась, а потом обратилась к Гордону, затеявшему весь обход, видимо, только ради этого зрелища.
– Какое волшебное место, – сказала она. – Да это просто заколдованный замок из сказки. Как тут тихо и уединенно. Словно здесь царит мир или счастье, что, в сущности, одно и то же.
– Но ни мир, ни счастье не обрели здесь приюта. Я каждый день прохожу мимо этого дома и напоминаю себе одну прописную истину.
– Какую же?
– Да ту, что идиллию, а тем более счастье, нельзя спроектировать. Тот, кто строил этот дом, вероятно, имел такое намерение. Но он не продвинулся дальше простых кулис, а то, что подстерегало его за кулисами, не было миром и счастьем. По этому дому бродит некий мрачный дух, и последний владелец застрелился здесь, вон у того окна (предпоследнего слева). И когда я смотрю туда, мне кажется, что он все еще стоит там, высматривая свое счастье, которого не смог найти. Места, обагренные кровью, вызывают у меня отвращение.
Казалось, Гордон ожидал, что спутники с ним согласятся. Но слово одобрения не прозвучало. Сесиль лишь считала петли сетчатой ограды, а полковник со свойственным ему спокойным любопытством лорнировал окна.
После чего все трое, не сказав ни слова, направились к извилистой тропе, которая вела наверх, к Конскому копыту.
Глава шестая
Далеко внизу, на станции Тале, вокзальные часы пробили пять, когда супруги Сент-Арно и Гордон, подошли к выступу на скале, где стоял отель «У Конского копыта», и заметили, что многие гости, с которыми они виделись за табльдотом, также пришли сюда выпить кофе и полюбоваться прекрасным пейзажем. Они расположились парами или группами под заросшим молинией навесом, откуда виднелись совсем близкие очертания живописной Чертовой стены, а дальше, за ними, высились остроконечные башни Кведлинбурга и Хальберштадта. Серо-коричневые господа тоже были здесь, а за соседним с ними столом восседали отставной пастор и длинноволосый коротышка. Все, кто уместился под навесом и частично перед ним, находились в отличном, бодром настроении, а лучше всего чувствовали себя оба берлинца, обеденная веселость коих под влиянием коньяка, поданного к кофе, скорее усилилась, чем поутихла.
– А вот и они, – заметил старший, указывая на супругов Сент-Арно и шагавшего сразу за ними Гордона. – Ты глянь, уж и шаль за ней носит. Он времени не теряет. Кто смел, тот и съел. Интересно только, что старикан…
Он бы и дальше продолжал в том же тоне, но оборвал себя на полуслове, потому что те, кого касались его замечания, заняли место в непосредственной близости, а именно за столом прямо у обрыва, рядом с телескопом для любознательной публики. За этим столом уже сидела одна юная, хоть и не слишком юная, дама, занятая пейзажными зарисовками, что побудило полковника придвинуть свой стул и заметить:
– Простите, если мы вам помешали, сударыня. Но все столы заняты, а ваш имеет еще и то преимущество, что отсюда открывается самый очаровательный вид.
– Вид прелестный, – буркнула дама, страшно смущаясь и пряча в папку листок с этюдом. – Я предпочитаю это место любому другому, даже самому Конскому копыту. Там сплошной котел, там замкнутость и теснота, а здесь широкий обзор. А такие просторы раскрывают душу, в сущности, для меня нет ничего прекраснее в природе и в искусстве.
Полковник, которому явно импонировала искренность и непосредственность молодой дамы, поспешил представиться и представить своих спутников, а затем продолжал:
– Надеюсь, мы не слишком стесним вас, сударыня. Вы спрятали эскиз в папку…
– Только потому, что он был закончен, а не для того, чтобы скрыть его от вас. Я не одобряю жеманства в искусстве, в большинстве случаев это просто высокомерие. Искусство должно радовать людей, появляться там, где его ждут, а не прятаться со страху или, того хуже, из-за гордыни в свою раковину, подобно улитке. Самое ужасное – это пианисты-виртуозы, которые играют по двенадцать часов подряд там, где их не желают слышать, и не играют, когда вам хочется послушать их игру. Просьбу сыграть вальс они воспринимают как смертельную обиду, а ведь вальс – это прелесть и стоит того, чтобы исполнить просьбу. Ведь он на целый час делает счастливыми дюжину людей.
Кельнер, подошедший к столу, чтобы принять заказы, прервал беседу на несколько минут. Затем разговор продолжился и очень скоро привел к просмотру папки, где скопилось множество самых различных набросков. Сесиль пришла в восторг. Она пожаловалась на свою страшную бесталанность, от которой страдала всю жизнь, и задала несколько вопросов. Они были бы очаровательны, если бы наряду с поразительной осведомленностью в некоторых частностях, не выдавали еще более поразительное общее невежество. Но сама она, казалось, не придавала этому никакого значения и не замечала, как нервно подергиваются губы ее мужа, когда она задает тот или иной вопрос.
Гордон, будучи хорошим рисовальщиком и имея наметанный глаз, особенно в том, что касается ландшафтов, не во всем согласился с дамой, хотя смягчил свое несогласие вежливыми извинениями.
– О, только не это, – сказала молодая дама. – Только не извиняйтесь. Нет ничего ужаснее, чем пустая похвала. Благожелательный упрек знатока – лучшее, что может услышать художник. А как вам вот это?
И она протянула ему рисунок, где был изображен луг с поилкой для скота и коровами у поилки.
– Это хорошо, – сказал Гордон.
А Сесиль, постоянно искавшая аналогии, сказала, что луг – в точности такой, мимо которого они недавно проходили.
Но молодая художница пропустила ее замечание мимо ушей и пододвинула Гордону другой лист.
– А здесь вы увидите, что я умею и чего не умею. Если хотите знать, то я, в сущности, анималистка, – сказала она, все более оживляясь.
– Ах, какая прелесть, – сказала Сесиль.
– Да нет же, мадам, по крайней мере, не всегда такая прелесть, как вы, вероятно, предположили по доброте своей. Дама должна рисовать цветы, а не животных. Этого требует свет, обычаи, приличия. Анималистка чуть ли не нарушает благопристойность. Это дело щекотливое. Поверьте, рисовать животных, профессионально или по склонности, – это судьба. И если уж кого постигла такая участь, того мало заботят насмешки. В довершение всего, меня зовут Роза, что в моем случае – просто беда, не больше и не меньше.
– Почему? – спросила Сесиль.
– Потому что из-за имени черная зависть моих коллег противопоставляет меня моей знаменитой тезке. Они называют меня Роза Малёр.
Сесиль не поняла, в чем соль ехидной шутки. Зато Гордон развеселился и сказал:
– Очаровательно. Но неужели вас хоть на минуту серьезно огорчило это прозвище? Не могу себе представить.