Смерть в кредит Селин Луи-Фердинанд

Перед тем как всем разойтись, Армида предлагала печенье. Высохшие бисквиты из хорошо закрытой коробки, которая открывалась два раза в год. Все, конечно, отказывались… Они же не дети… Это печенье для меня!.. От волнения, от удовольствия мне предлагалось подпрыгнуть, увидев его… Для чего моя мать меня щипала… Изображая, что шалю, я быстро убегал в сад, чтобы выплюнуть все это рыбкам…

В темноте за моей прабабкой, за ее креслом, находилось все, что уже прошло: мой дедушка Леопольд, который не вернулся из Индии, Дева Мария, месье де Бержерак[16], Феликс Фор[17] и Люстюкрю[18], и импарфэ дю сюбжонктиф. Вот.

Я давал прабабке поцеловать себя еще раз, на прощание… А потом все внезапно выходили и быстро шли через сад. У церкви прощались с кузенами, которые поднимались на Жювизи. Когда они целовали меня, от них исходили всевозможные запахи, из-под манишки несло потом. Моя мать хромала еще больше, потому что сидела целый час, и ноги у нее затекли.

Проходя мимо кладбища Тье, мы заскакивали туда. У нас там было два покойника в конце аллеи. Мы едва успевали взглянуть на их могилы. Мы убегали оттуда, как воры. В День поминовения темнеет быстро. Мы догоняли Клотильду, Гюстава и Гастона на развилке Бель-Эпин. Моя мать волочила ногу, постоянно спотыкалась. Она даже получила настоящий вывих, когда пыталась перенести меня через железную дорогу.

Мы торопились добраться до большой аптеки, пока не стемнело. Это была Центральная улица, знак, что мы спасены… Под светом фонаря двери бистро открывались и закрывались, оттуда доносилась музыка. Мы чувствовали себя в опасности. Быстро переходили на другую сторону, моя мать боялась пьяных.

Внутри вокзал напоминал ночлежку, зал ожидания с мигающей масляной лампой под потолком был заполнен чадом. Вокруг маленькой печки, поеживаясь в тепле, сбились в кучу кашляющие и беспрестанно харкающие путешественники. Вот вылетает поезд, грохот, можно подумать, что он все сметет. Пассажиры суетятся, торопятся изо всех сил, в ураганном темпе навьючивают на себя свою кладь. Мы остаемся вдвоем. Я получаю затрещину, потому что отпускаю материнскую руку.

В Иври приходится выйти, мы пользуемся этим, чтобы зайти к работнице мадам Эронд, штопальщице кружев. Она занимается вышивками и кружевами, часто очень старыми, ветхими, которые трудно починить.

Она живет почти на другом конце Иври, на недостроенной улице Палисс, посреди полей. В хижине. Каждый раз, приходя сюда, мы стараемся поторопить мадам Эронд. У нее никогда ничего не готово к назначенному сроку. Клиентки жестоки и скупы до невозможности. Я почти всегда видел, как страдает моя мать из-за нерасторопности работницы и кружев, которые она возвращает не вовремя. Если клиентка обижалась на задержку с валансьенскими кружевами, то не приходила целый год.

Долина над Иври была гораздо опасней, чем дорога к тетке Армиде. Никакого сравнения. Постоянно навстречу попадались хулиганы. Они окликали мою мать. Если я оборачивался, то получал оплеуху. Когда грязь становилась такой жидкой и липкой, что можно было потерять башмаки, значит, мы были уже близко. Хибара мадам Эронд одиноко возвышалась среди поля. Нас облаивала собака. Она гавкала изо всех сил. Нас замечали в окно.

Наша работница штопала при свете керосиновой лампы. Она задыхалась от дыма и портила себе глаза. Моя мать приставала к ней, чтобы та провела газ: «Это действительно необходимо».

Мадам Эронд портила себе сетчатку над крошечными прошивками, паутинками. Моя мать говорила ей это не столько из корысти, сколько по дружбе. Я всегда попадал в хижину мадам Эронд только ночью.

«Нам проведут газ в сентябре!» – говорила она всякий раз. Это была ложь, просто чтобы не приставали… Моя мать, несмотря на ее недостатки, очень ее ценила.

Мать до ужаса боялась работниц, нечистых на руку. Мадам Эронд была порядочной, как никто. Никогда она не обсчитала нас ни на сантим. Она влачила жалкое существование, а через ее руки проходили настоящие сокровища! Венецианские кружева с риз, увидеть которые теперь можно только в музее! Когда моя мать говорила об этом в минуту откровенности, она очень воодушевлялась. У нее выступали слезы. «Эта женщина была настоящей волшебницей! – признавалась она. – К сожалению, она не умела держать слово! Никогда ничего не сделала вовремя!..» Эта волшебница умерла, не дождавшись газового освещения, от усталости, гриппа, а также от огорчений, причиненных ей ее слишком ветреным мужем… Она умерла в родах… Я хорошо помню ее похороны. Это было в Малом Иври. Нас было только трое, я и мои родители, муж даже не побеспокоился! Это был красивый мужчина, он пропивал все, до единого су. Он годами торчал в баре на углу улицы Гайон. По меньшей мере, еще лет десять его видели там. А потом он исчез.

Когда мы выходили от работницы, наши гонки еще не заканчивались. У вокзала Аустерлиц мы снова переходили на галоп, а потом ехали омнибусом до Бастилии. Рядом с Зимним цирком была мастерская Вюрцемов, краснодеревщиков, это было семейство эльзасцев. Именно они гримировали под «старинный стиль» всю нашу мебель, консоли, столики. Двадцать лет они делали это в первую очередь для Бабушки, а потом уже для остальных. Инкрустации никогда не держатся, это всегда создает проблемы. Вюрцем был артистом в своем деле, ему не было равных. Они даже спали в стружках – его жена, тетка, шурин, два кузена и четверо детей. У него тоже никогда ничего не было готово. Его страстью была рыбалка. Часто он неделями пропадал на канале Сен-Мартэн, вместо того чтобы выполнять заказы. Моя мать от злости багровела. Он отвечал вызывающе. Потом извинялся. Семья разражалась слезами, плакали девять человек, а нас было только двое. Они жили не по средствам. Им пришлось даже выехать и устроиться в трущобах на улице Колэнкур, потому что они не платили за квартиру.

Их халупа находилась внизу, в овраге, туда мы добирались по доскам. Уже издали были слышны вопли, и мы направлялись на свет фонаря. Когда я бывал у них, мне всегда хотелось сбросить на пол горшок с клеем, который постоянно дребезжал на плитке. Однажды я решился. Когда мой отец узнал об этом, он сразу предупредил маму, что когда-нибудь я его задушу, мои задатки позволяют это предположить. Так он думал.

У Вюрцемов было приятно, потому что они были не злопамятны. После самых бурных скандалов, как только им давали немного денег, они принимались напевать. Они ни в чем не видели трагедии, легкомысленные рабочие! Не такие щепетильные, как мы! Моя мать всегда ссылалась на их пример, чтобы напугать меня. Я же находил их очень симпатичными. Я засыпал в их стружках. Меня нужно было встряхнуть, чтобы я мог бежать до бульвара и вскочить в омнибус, идущий до Винного рынка. Он казался мне великолепным, потому что внутри большой стеклянный глаз отбрасывал свет на лица сидящих. Это было восхитительно.

Полицейские скачут по улице Мартир, все останавливаются, чтобы пропустить их. Мы все же добираемся до лавки, но с огромным опозданием.

Бабушка уползает в свой угол, мой отец Огюст натягивает на уши фуражку. Он прохаживается, как лев на корабельном мостике. Моя мать падает на табуретку. Она виновата, и говорить нечего. Все, что мы сделали по дороге, никому не нравится – ни Бабушке, ни папе. Наконец мы закрываем магазин, вежливо говорим друг другу «до свидания». Мы втроем отправляемся спать. Еще надо дотащиться до нашего дома. Это по ту сторону Толкучки.

У моего отца был тяжелый характер. Он носил морскую фуражку. Он всегда мечтал стать капитаном дальнего плавания. Из-за этой мечты он и озлобился.

Окна нашей квартиры на улице Бабилон выходили на «Миссии». Кюре часто пели, даже ночью они вставали, чтобы снова пропеть свои гимны. Нам было их не видно из-за стены, которая почти целиком загораживала наше окно. От этого было темновато.

В «Коксинель-Инсенди» мой отец зарабатывал немного.

Когда мы шли через сад Тюильри, меня часто приходилось нести. В то время у всех полицейских были толстые животы. Они неподвижно стояли под фонарями.

Сена завораживает ребенка, отсветы на воде дрожат под ветром, внизу огромная бездна, которая движется и урчит. Мы поворачиваем на улицу Вано и наконец приходим. Когда надо было зажечь лампу, опять начиналась комедия. Моя мать не умела этого делать. Мой отец Огюст копался, чертыхался, изрыгал проклятия, ломал каждый раз фитиль и колпачок.

Мой отец был полным блондином, приходившим в ярость из-за пустяков, с совершенно круглым, как у младенца, носом над огромными усами. Когда на него находила ярость, он свирепо вращал глазами. Он думал только о неприятностях. У него их были сотни. В страховом бюро он зарабатывал сто десять франков в месяц.

В самом деле, вместо того чтобы пойти во флот, он попал на семь лет в артиллерию. Он хотел быть сильным, благополучным и уважаемым. В конторе «Коксинель» с ним обращались пренебрежительно. Он страдал от самолюбия и однообразия. У него не было ничего, кроме диплома бакалавра, усов и щепетильности. С моим рождением они еще больше погрязли в нищете.

Мы с утра ничего не ели. Мать гремела кастрюлями. Она была в нижней юбке, чтобы при стряпне не запачкаться. Она ныла, что Огюст не ценит ее добрых намерений, не понимает трудностей торговли… Он раздумывал над своими неприятностями, облокотившись на угол стола. Время от времени он демонстрировал недовольство… Она всегда старалась его успокоить. Но как только она снимала с крюка подвесную лампу, красивый желтый шар, он моментально приходил в ярость. «Клеманс! Слушай! Боже мой! Ты устроишь нам пожар! Я тебе сколько раз говорил брать двумя руками!» Он испускал ужасные крики и не находил слов от возмущения. Когда он впадал в транс, то становился кирпичного цвета, весь раздувался, глаза вращались, как у дракона. На него было страшно смотреть. Мы с матерью боялись его. А потом он разбивал тарелку, и все отправлялись спать…

«Повернись к стене, маленький мерзавец! Не оборачивайся!» У меня не было желания… Я и так все знал… Мне было стыдно… Я видел мамины ноги, одна худая, другая толстая… Она все ковыляла из одной комнаты в другую… Он уговаривал ее… Она возражала, что надо помыть посуду… Чтобы разрядить обстановку, она пыталась затянуть песенку[19]

  • А солнце через дыры
  • Спускалось с крыши к нам…

Огюст, мой отец, читал «Родину»[20]. Он садился у моей кровати-клетки. Она подходила и целовала его. Он смягчался… Вставал и смотрел в окно. Казалось, он ищет что-то в глубине двора. Он громко выпускал газы. Это была разрядка.

Она тоже пускала газы, тихонько, из солидарности, а потом игриво ковыляла на кухню.

Потом они закрывали дверь… дверь своей комнаты… Я спал в столовой. Гимны миссионеров раздавались за стеной… А по улице Бабилон шагом шла лошадь… Бум! Бум! она тащила фиакр…

* * *

Мой отец, чтобы прокормить меня, брал дополнительную работу. Его начальник Лепрент всячески унижал его. Я знал этого Лепрента, он был рыжий, уже поблекший, с длинной золотистой бородой. У моего отца был стиль, ему от природы была свойственна элегантность. Это раздражало Лепрента. Он мстил в течение тридцати лет. Он заставлял отца заново переписывать почти все письма.

Когда я был совсем маленьким, меня отдали кормилице в Пюто, и мои родители по воскресеньям приходили туда навещать меня. Там был чистый воздух. Они все рассчитывали заранее. Никогда ни су долга. Даже когда были крупные неудачи. В Курбвуа моя мать из-за множества забот и от того, что во всем себе отказывала, начала кашлять. Кашель не прекращался. Ее спас сироп из улиток и метод Распая.

Месье Лепрент боялся, что мой отец с его манерами возомнит о себе невесть что.

В Пюто из сада моей кормилицы был виден Париж. Когда отец поднимался туда, чтобы со мной повидаться, ветер взъерошивал ему усы. Это было моим первым воспоминанием.

После банкротства магазина шляп в Курбвуа моим родителям пришлось работать вдвое больше, выбиваться из сил. Она – продавщицей у Бабушки, он, сколько мог, сверхурочно в «Коксинель». Но только чем больше демонстрировал он свой прекрасный стиль, тем более отвратительным находил его Лепрент. Чтобы не озлобиться окончательно, он погрузился в акварели. Он занимался этим вечерами после ужина. Меня привезли в Париж. Я видел, как он рисовал поздно вечером, в основном корабли, корабли в океане, трехмачтовые, при сильном бризе, красками и карандашом. Это было его заветное… Позже пошли воспоминания об артиллерии; выдвижения на боевую позицию и священники… По просьбе клиентов… Из-за их роскошного одеяния… И наконец, танцовщицы с объемистыми ляжками… В обеденный перерыв моя мать предлагала их на выбор продавцам на галереях… Она делала все, чтобы я жил, но рождаться-то мне не следовало.

После нашего банкротства, у Бабушки на улице Монторгей, она часто харкала кровью, по утрам, когда украшала витрину. Она прятала свои носовые платки. Внезапно появлялась Бабушка… «Клеманс, вытри глаза!.. Слезами делу не поможешь!..» Чтобы прийти пораньше, мы вставали с рассветом, закончив дела по хозяйству, шли через сад Тюильри, а отец убирал постели.

Весь день я скучал. Редко случалось, чтобы я не проплакал почти все время после обеда. В магазине я получал больше затрещин, чем видел улыбок. Я должен был просить прощения из-за любого пустяка, и просил прощения за все.

Мы постоянно остерегались кражи или случайной поломки, старые вещи непрочны. Я перепортил, сам того не желая, тонны хлама. Старье до сих пор вызывает у меня отвращение, однако оно нас кормило. Осколки времени – это ужасно… мерзко, противно. Их покупали по доброй воле или втюхивали насильно. Клиента доводили до отупения. На покупателя обрушивали каскад небылиц… обещаний неслыханных выгод… безо всякой пощады… Невольно ему приходилось уступать доводам… Вопреки здравому смыслу… Клиент выходил из дверей восхищенный, с выкопанной где-то чашкой времен Людовика XIII, с веером, на котором были вырезаны кошечки и пастушки, завернутым в шелковую бумагу. Не передать, до какой степени мне внушали отвращение взрослые люди, покупавшие подобную дребедень…

Бабушка Каролина пряталась целый день за «Блудным сыном», огромным гобеленом. Каролина боялась остаться внакладе. Все покупатели ненадежны, чем они зажиточнее, тем более нечисты на руку. Маленькое кружево Шантильи мгновенно могло оказаться в манжете хорошо натренированной клиентки.

К тому же в магазине никто не мог пожаловаться на избыток света… Зима – самая коварная пора из-за воланов… бархата, накидок, мехов, которыми трижды обматывают сиськи… А с плеч еще свисают всевозможные боа, потоки волнистого муслина… Как большие печальные птицы… Покупательница важно расхаживает, перерывает груды безделушек, кудахча, начинает все сначала. Все разбрасывает… снующая туда-сюда, дурно пахнущая, готовая поскандалить только ради удовольствия. Чтобы угадать ее желание, все в этой конуре лезли вон из кожи, а выбрать было из чего… Бабушка не останавливается перед тем, чтобы сбыть залежалый товар… Она тащит все: картины, написанные маслом, аметисты, кусты канделябров, тюль, вышитый гладью, кабошоны, дароносицы, соломенные корзиночки, доспехи и солнечные зонтики, золоченую японскую рухлядь и раковины из мест еще более отдаленных, хлам, у которого нет названия, и вообще неизвестные штуки.

Покупательница приходит в возбуждение от сокровищницы осколков. Перед ней образуется куча. Она роется, все гремит, кружится. Она пришла ознакомиться. Идет дождь, и ей просто нужно укрыться. Когда ей все надоедает, она отделывается обещаниями. Нужно очень постараться, чтобы снова собрать все барахло. На коленях нагибаешься как можно ниже, шаришь под мебелью. Все ли здесь… носовые платки… безделушки… разные стекляшки… всякая дрянь… наконец вздох облегчения.

Моя мать опускается на стул, массирует себе ногу, из-за того, что она так долго топталась, у нее судорога, она совсем не может говорить. Под конец перед самым закрытием из темноты появляется застенчивый клиент. Он входит тихо, объясняется шепотом, он хочет загнать одну вещицу, семейную реликвию, он достает ее из пакета. Ему предлагают низкую цену. Эту штуковину моют в раковине на кухне. А заплатят ему завтра утром. Он исчезает, едва сказав «до свидания»… Мимо лавки, как смерч, проносится омнибус «Пантеон – Курсель».

Из конторы приходит отец, каждую минуту он смотрит на часы. Нервничает. Нужно собираться.

Он кладет свою шляпу. Берет с гвоздя фуражку.

Пора жрать лапшу и отправляться на доставку.

* * *

В лавке гасят свет. Моя мать никогда не умела стряпать, у нее всегда получалось какое-то варево. Если это была не хлебная похлебка с яйцами, то конечно макароны. Никаких поблажек. После лапши мы некоторое время находились в неподвижности, чтобы улеглась еда. Мать пыталась нас развлечь. Если я не отвечал на вопросы, она ласково говорила: «Ты знаешь, ведь она с маслом». За гобеленом мигал свет газовой горелки. В тарелках трудно было что-либо разобрать. Подавая нам пример, мать добавляла себе еще лапши… Нужен был добрый глоток красного вина, чтобы она не полезла обратно.

Угол, где мы ели, был одновременно и местом для стирки, и хранилищем всякой дряни… Там были целые вороха, кипы того, что было уже невозможно починить, невозможно продать, даже показать. Самое дерьмо. С форточки в суп свешивались простыни. Я не знаю, каким образом оставалось пространство для большой плиты с огромным вытяжным колпаком, которая занимала половину всей комнаты. Под конец тарелки возвращали, чтобы получить десерт с конфитюром.

Декорация грязного музея.

Со времени нашего переезда из Курбвуа моя Бабушка и отец не разговаривали. Мать старалась болтать без передышки, чтобы они ничем не бросали друг в друга. Переварив лапшу и десерт с конфитюром, мы пускались в путь. Проданную вещь мы «наряжали». Как правило, это была мебель, столик, иногда пудреница. Отец взгромождал крупный товар на голову, и мы шли к площади Конкорд. Около Фонтан Жиклез мне становилось страшно. Когда мы поднимались по Елисейским Полям, было уже совсем темно. Он бежал, как вор. Я с трудом за ним поспевал. Можно было подумать, что он не прочь меня потерять.

Мне хотелось, чтобы он со мной поговорил, но он только бормотал ругательства в адрес прохожих. Когда мы добирались до площади Этуаль, я был уже весь в поту. Мы ненадолго останавливались. В доме клиента нужно было еще найти «служебный вход».

Когда случалось идти в Отей[21], мой отец бывал добрее. Он не так часто доставал свои часы. Я залезал на парапет, он показывал мне буксиры… зеленые огни… объяснял значение сигнальных свистков… «Он скоро будет у „Пуан дю Жур“»! Мы восхищались этим допотопным суденышком… Желали ему счастливого плавания…

Вечером, когда мы направлялись к площади Терн, у него было ужасное настроение, особенно если дело касалось баб… Они вызывали у него отвращение. Напряженность чувствовалась уже с самого начала. Я помню, как мы ходили на улицу Дэмур. Перед церковью он отвесил мне здоровенный подзатыльник, чтобы я не отставал. Когда мы подходили к дому покупательницы, я уже заливался слезами. «Мерзавец, – вопит он. – Я научу тебя, как себя вести!» Взгромоздив на голову круглый одноногий столик, он поднимается за мной по лестнице. Мы ошибаемся дверью. Прислуга выглядывает с любопытством… Я упираюсь, как теленок… Я делаю это нарочно. Хочу его разозлить! Вопли! Наконец мы находим нужный звонок. Нас встречает горничная. Она сочувствует мне. Шелестя платьем, появляется хозяйка: «О! Маленький злодей! Негодник! Он рассердил своего папочку!» Отец уже не знает, куда деваться. Готов спрятаться. Хоть в ящик. Покупательница пытается меня утешить. Она наливает моему отцу коньяку. И говорит ему: «Друг мой, протрите, пожалуйста, столик до блеска! Я боюсь, что дождь его испортил…» Горничная подает тряпку. Он принимается за работу. Дама предлагает мне конфетку. Я иду за ней в комнату. Горничная идет с нами. Там покупательница ложится на кружевную постель. Внезапно она задирает свой пеньюар, показывает мне толстые ляжки, бедра и волосатый бугорок, сучка! Она роется там внутри пальцами…

«Возьми все это, моя крошка!.. Иди сюда, моя любовь!.. Иди, полижи мне там, внутри!..» Она зовет меня очень ласковым голосом… очень нежным… со мной так никогда не говорили. Она раздвигает ноги, оттуда что-то течет.

Горничная не может сдержать смех. Именно это меня остановило. Я убежал на кухню. Я больше не плакал. Моему отцу дали чаевые. Он не решается положить их в карман и смотрит на них. Горничная все еще смеется. «Может, тебе они не нужны?» – спрашивает она. Он выскакивает на лестницу, забыв про меня. Я бегу за ним по улице. Зову его: «Папа! Папа!» Я догнал его только на площади Терн. Мы сели. Было холодно. Он редко меня обнимал. Он сжимает мою руку.

«Ничего, мой малыш!.. Ничего, мой малыш!..» – повторяет он… уставившись прямо перед собой… Все же у него было сердце. У меня оно тоже было. Но для жизни сердце не нужно. Мы возвращаемся прямо на улицу Бабилон.

* * *

Мой отец страдал от чрезмерного воображения. Он разговаривал сам с собой в углу. Он старался сдерживаться… Внутри у него, должно быть, все кипело…

Родился он в Гавре. Он знал все о кораблях. Он часто вспоминал имя капитана Дируана, который командовал кораблем «Виль де Труа». Он видел, как этот корабль уходил в море, как он отдал швартовы в бухте де ля Бар.

Он так и не вернулся. Его обломки затерялись в просторах Флориды. «Чудесный трехмачтовый бриг!»

Другой корабль назывался «Гондриолан», это было грузовое норвежское судно, которое повредило себе днище в шлюзе… Отец рассказывал и об этом неудачном маневре. Даже сейчас, через двадцать лет, это его ужасало… Он все еще возмущался… А потом снова удалялся в свой угол. И начинал пережевывать то же самое.

Его брат Антуан был совсем другим. Он поистине героически подавлял в себе все разгульные порывы. Он тоже родился совсем недалеко от большого Семафора… Когда умер их отец, преподаватель риторики, он сразу же устроился в «Меры и Весы» – вне всякого сомнения, надежное место. Для большей уверенности он женился на девушке из «Статистики». Но подавленные желания возвращались и волновали его… По своей природе он был ветреным, все время чувствовал беспокойство и старался обуздать себя.

Они с женой приходили к нам только на Новый год. Жили они очень экономно, питались очень плохо, совершенно ни с кем не общались, и поэтому, когда они неожиданно исчезли, в квартале о них никто даже не вспомнил. Они умерли франкмасонами, он – от рака, она – от воздержания. Жену, его верную половину, позже обнаружили в Бют-Шомон[22].

Именно там они обычно проводили отпуск. Они положили сорок лет на то, чтобы вместе медленно покончить с собой.

Сестра отца, тетка Елена, была не такая. Ее забросило в Россию. Она стала кокоткой в Санкт-Петербурге. Одно время у нее было все: карета, трое саней, собственная деревня, носившая ее имя. Она заезжала к нам дважды, проездом, вся обвешанная барахлом, великолепная, как принцесса, счастливая и все такое. Она кончила трагически: ее жизнь оборвал выстрел одного офицера. Ей не хватало сдержанности. Она вся была – плоть, желание, музыка. От одной мысли об этом моего отца начинало мутить. Узнав о ее кончине, моя мать сказала: «Какой ужасный конец! Это конец эгоистки!»

Был еще дядя Артур, тоже не идеал! Плоть также переполняла его. Мой отец чувствовал к нему определенную симпатию, какую-то слабость. Он жил среди богемы, вне общества, в мансарде, сойдясь со служанкой. Благодаря чему ему часто удавалось неплохо поесть. Артур был разбитной малый с бородкой, в бархатных штанах, остроносых башмаках, с длинной трубкой. Он был беззаботен. Неравнодушен к женщинам. Часто и довольно серьезно болел – как правило, когда надо было отдавать долги. Порой он оставался в постели восемь дней кряду вместе с одной из своих подружек. Когда мы по воскресеньям приходили его навестить, он вел себя не очень прилично, особенно с моей матерью. Слегка за ней волочился. Это выводило моего старика из себя. Уходя, он призывал в свидетели сто двадцать тысяч дьяволов, клялся, что ноги его больше здесь не будет.

«Этот Артур! он ведет себя неприлично!» Все же мы приходили снова.

Он рисовал под слуховым окном на большой доске корабли, яхты, вспенивавшие волны, и чаек вокруг, это был его любимый жанр… Даже собирался заказать себе каталог, но у него было столько долгов, что желание быстро пропадало. Он всегда был в хорошем расположении духа, когда ничего не делал.

Недалеко от его дома стояли кавалеристы, откуда доносились звуки труб. Артур знал наизусть все эти мотивы. Он распевал на них непристойные песни. Моя мать и служанка вскрикивали: «Ох! ох!» Отец возмущался, потому что все это слышал я.

Но самым неустроенным из всей семьи был, конечно, дядя Рудольф, уже довольно пожилой. Когда с ним говорили, он тихонько смеялся. Он беседовал сам с собой. Это могло продолжаться часами. Он хотел жить только на открытом воздухе. И потому не желал работать ни в магазине, ни в конторе, ни хотя бы ночным сторожем. Он даже ел на скамейке, на улице. Он боялся помещений. Только очень сильный холод вынуждал его зайти в дом. Провести там вечер. Ему вечно не везло.

Случайный заработок давала ему работа носильщика на вокзале, он предавался ей с увлечением. Более двадцати лет. Пока был в силах, таскал чемоданы и бегал, как заяц, за фиакрами с багажом. Больше всего он любил время, когда все возвращались из отпусков. На такой работе он всегда был голоден, и его всегда мучила жажда. Кучера его любили. За столом он вел себя забавно. Высоко поднимал стакан, пил за здоровье присутствующих, затягивал песню… Не закончив, внезапно замолкал… Начинал смеяться без всякого повода, зажимая рот салфеткой…

Его отводили домой. Он все смеялся. Жил он на улице Лепик рядом с «Рандеву Пю-де-Дом»… Все его пожитки лежали на полу, у него не было даже стула или стола. Во время Выставки[23] он изображал трубадура и на набережной перед картонными тавернами олицетворял «Старый Париж». Его наряд был сшит из разноцветных лоскутков. «Добро пожаловать в Средние века!..» – кричал он и пританцовывал, чтобы согреться. Вечером, когда он приходил к нам обедать в своем карнавальном наряде, моя мать делала ему грелку. У него все время мерзли ноги. Настоящие неприятности начались, когда он связался с «блудницей», которую изображала Розина возле противоположной двери в притон из раскрашенного картона. Бедняжка харкала уже остатками своих легких. Не прошло и трех месяцев, как все было кончено. Она умерла в своей комнате в том же «Рандеву». Он не хотел, чтобы ее увозили. Запер дверь. Приходил каждый вечер и ложился рядом. Все раскрылось из-за запаха. Он пришел в ярость. Он не понимал, что такое смерть. Пришлось прибегнуть к силе, чтобы забрать и похоронить ее. На кладбище он хотел нести ее сам и самой длинной дорогой.

Когда он опять появился на Площади, моя мать сокрушалась: «Оделся, как на карнавале! Ведь ему же холодно! Это просто ужасно!» Особенно ее возмущало, что он не надевает пальто. У него было одно, подаренное отцом.

Меня посылали посмотреть, как он там, потому что я был маленький и мог пройти через турникет бесплатно.

Он был все еще там, за решеткой, наряженный трубадуром. Он весь расплывался в улыбке. «Привет, – говорил он мне. – Привет, малыш!.. Ты видишь мою Розину?..» Он показывал мне куда-то вдаль, за Сену, на какую-то точку в тумане… «Ты ее видишь?» Я отвечал ему «да». Я не противоречил ему. Я выполнял волю родителей. Блаженный Рудольф!

В конце 1913-го он уехал с цирком. Никто так и не знает, что с ним стало. Он исчез навсегда.

* * *

Мы переехали с улицы Бабилон, надеясь, что теперь нам наконец-то повезет, и обосновались в Пассаже Березина, между Биржей и Бульварами. У нас было трехэтажное жилье, три комнаты, расположенные по спирали. Моя мать, прихрамывая, ковыляла вверх-вниз без передышки. Та! па! Там! Та! па! Там! Она опиралась на перила. Отца это раздражало. У него было плохое настроение, оттого что время тянулось слишком долго. Он без конца смотрел на часы… Мать со своей ногой выводила его из себя.

В самой верхней комнатушке была застекленная крыша, и поэтому были установлены решетки от воров и кошек. Это была моя комната, там же рисовал мой отец, когда возвращался с доставки. Он старательно работал над своими акварелями, а в перерывах иногда делал вид, что ушел, чтобы застать меня врасплох за занятием онанизмом. Он прятался на лестнице. Но я был хитрее. Он застал меня только один раз. И задал мне взбучку. Я пытался сопротивляться. Под конец я попросил прощения за грубость… Чтобы отвязаться, ибо на самом деле я и не думал раскаиваться.

Он сам грубо обращался со мной. Однажды, наказав меня, он долго стоял у окна и смотрел на звезды, луну и темноту над ними. Это был его капитанский мостик. Я-то это знал. Он воображал себя командующим Атлантики.

Если мать прерывала его занятия и звала спуститься, он снова выходил из себя. Они сцеплялись в темноте, в тесной клетушке между верхней и нижней комнатами. Повсюду разносились звуки ударов и ругань. Та! ра! рам! Та! ра! рам! Вспыхивая от обиды, она снова спускалась в подвал пересчитывать товар. «Когда же наконец меня оставят в покое? Проклятый бордель! Чем я прогневил Небеса?..» Весь дом сотрясался от его надрывного крика. Потом он отправлялся в тесную кухню и наливал себе красного. Больше не произносилось ни звука. Он снова обретал спокойствие.

Днем я оставался с Бабушкой, она понемногу учила меня читать. Хотя сама толком не умела, ибо научилась слишком поздно, когда у нее уже были дети. Я не могу сказать, что она была нежной или ласковой, но много не говорила, и это уже было огромным облегчением, и потом, она никогда меня не била!.. Она ненавидела моего отца. Просто не могла его выносить, с его образованностью, его претензиями, его бешенством из-за лапши, со всем его дерьмовым выпендрежем. Свою дочь она тоже считала идиоткой, потому что та вышла замуж за такое убожество из страховой компании с семьюдесятью франками в месяц. О сопляке, каким я был, она еще не составила окончательного мнения, она только наблюдала за мной. Это была женщина с характером.

В Пассаже, пока у нее хватало сил, она поддерживала нас остатками своего состояния. Мы зажигали только одну витрину, потому что лишь ее могли украсить… Там была разная дребедень, вещи, совершенно устаревшие, всякий хлам, но это было еще ничего… Мы держались только благодаря экономии… лапше и маминым серьгам, которые отправлялись в ломбард в конце каждого месяца… Мы были на волосок от полного краха.

Только заказы на починку приносили нам небольшой доход. Их искали везде, где только можно. Ради сорока су район парка Сен-Мор проходили вдоль и поперек.

«Нахальство – второе счастье», – шутливо замечала моя мать. Ее спасал оптимизм. А задержки мадам Эронд уже не лезли ни в какие ворота. Каждый раз ожидание перерастало в драму, все стонали. С пяти часов вечера, когда мой отец приходил из конторы, его уже трясло от нетерпения, и он не выпускал свои часы из рук.

«Я повторяю еще раз, Клеманс, сотый… Если эта женщина позволяет себя обворовывать, что мы можем сделать?.. Ее муж разбазаривает все!.. Он не вылезает из борделя, я это точно знаю!.. Это же очевидно!..»

Он поднимался на третий этаж. Там опять вопил. Потом снова возвращался в лавку. Наша хибара превращалась в настоящий аккордеон. Она сотрясалась сверху донизу.

Я поджидал мадам Эронд на улице Пирамид. Если я не видел ее с огромным пакетом, который был больше, чем она сама, я возвращался домой несолоно хлебавши. Потом снова убегал. Наконец, уже отчаявшись, я случайно натыкался на нее на улице Терез, где она задыхалась в людском водовороте, сгибаясь под тяжестью свертка. Я тащил ее за собой до Пассажа, она падала на стул, едва войдя в лавку. Моя мать благодарила Небо. Мой отец не хотел присутствовать при этой сцене, навязчивые мысли снова овладевали им. Он готовился к новому скандалу и к Концу Света, который не заставит себя ждать… Он репетировал…

* * *

Мы с матерью отправились к Пинезам. Мы собирались предложить им набор гипюра – подарок к свадьбе.

Они жили во дворце, напротив моста Сольферино. Я помню, что меня больше всего поразило в первый момент… Китайские вазы, такие огромные, что в них можно было спрятаться. Они стояли всюду. Это были очень богатые люди. Нас пригласили в салон. Очаровательная мадам Пинез и ее муж были уже там… они нас ждали. Они всегда принимали нас очень любезно. Моя мать сразу же раскладывает перед ними весь товар… на ковре. Для удобства она становится на колени. Она заливается соловьем, она уже осмелела. Те тянут, не могут решиться, кривят губы и шепчутся.

Мадам Пинез в пеньюаре с лентами разлеглась на диване. А он прохаживается позади меня, дружески похлопывая по плечу и слегка его сжимая… Моя мать старается изо всех сил, достает тряпки и трясет ими… От напряжения прическа у нее разваливается, по лицу течет пот. На нее страшно смотреть. Она задыхается! Волнуется, подтягивает чулки, ее прическа в полном беспорядке, волосы падают на глаза.

Подходит мадам Пинез. Они с мужем развлекаются тем, что дразнят меня. Моя мать говорит без умолку. Но все ее старания безрезультатны. Я рассматриваю свои штаны… Внезапно я заметил, как Пинезиха стащила носовой платок. И засунула его себе между сисек. «Я вас поздравляю! У вас, мадам, очень милый малыш!..» Но это для вида, им больше ничего было не надо. Мы быстро собираем свои пакеты. Пот градом течет по лицу мамы, но она все же улыбается. Она не хочет никого обижать… «Может быть, в следующий раз!.. – вежливо извиняется она. – Я огорчена, что вас ничем не удалось соблазнить!..»

Уже на улице перед портиком она шепотом спросила меня, не видел ли я, как Пинезиха засунула платочек под корсет. Я ответил, что нет.

«Твой отец не переживет этого! Это был платочек, который нам дали для продажи! Из валансьенских кружев! Он принадлежит Греге! Он не наш! Подумать только! Если бы я его отняла, мы бы потеряли этих клиентов!.. И всех их друзей!.. Был бы скандал!..»

«Клеманс, ты растрепана! Волосы лезут тебе в глаза! Ты вся позеленела, бедняжка моя! На тебе лица нет! Ты загнешься от этой беготни!..»

Это были его первые слова, когда мы вошли.

Чтобы не терять из виду свои часы, он повесил их на кухне, как раз над лапшой. Он снова посмотрел на мою мать. «Ты бледна, как мертвец, Клеманс!» Часы, наверное, должны были напоминать, что все скоро кончится – склоки, проблемы, лапша… вся усталость и даже то, что нас ждет в будущем. Ему все надоело.

«Я что-нибудь приготовлю», – предложила она. Но он не хотел, чтобы она к чему-либо прикасалась… Когда она готовила, он начинал чувствовать еще большее отвращение ко всему. «Посмотри! У тебя грязные руки! Ты устала!» Если она, накрывая на стол, роняла тарелку, он выходил из себя и начинал драться. В нашей комнатушке было так тесно, что мы все время натыкались друг на друга. Его злоба не находила себе выхода. Стол трясся, стулья вальсировали. Начинался ужасный хаос. Они спотыкались друг о друга, осыпали друг друга ударами, наконец вспоминали о салате из лука. Наступало время душевных излияний…

«В общем, ты ничего не продала?.. Все это зря?.. Моя бедняжка!..»

Он жалел ее, испуская надоедливые вздохи. И в будущем нам не выбраться из дерьма…

Тут она и выкладывает ему все… о том, что у нас стащили платочек… и как все это произошло…

«Как?! – он не мог понять. – Ты не закричала, что они воры? Ты позволяешь себя обкрадывать?! Это же наш труд!» Казалось, что он взорвется, в такую ярость он пришел… Его куртка трещала по всем швам… «Но это ужасно!» – кричал он. Моя мать лепетала что-то вроде извинений… Но он уже не слышал. Он схватил нож и всадил его в тарелку, дно треснуло, соус из лапши растекся повсюду. «Нет! Нет! Я больше не могу!» Он бегает по комнате, заводясь все больше и больше, пытаясь опрокинуть маленький буфет в стиле Генриха III, трясет его, как сливу. Наконец хлынула лавина посуды.

Мадам Меон, корсетница из лавки напротив, подходит к окну, чтобы развлечься. Это наш злейший враг, она всегда нас ненавидела. Перукьеры, продавцы книг, чей магазин подальше, даже открывают окно. Им нет надобности стесняться. Они просто прилипают к витрине… Мама получит взбучку, это точно. Что касается меня, то я ни за кого. Я думаю, что по своему скотству они не уступают друг другу… Она бьет меня не так сильно, но чаще. Кого бы я предпочел видеть убитым? Пожалуй, папу.

Мне не позволяют смотреть. «Поднимайся к себе, мерзавец!.. ложись! Не забудь помолиться!..»

Взревев, он стремительно нападает, взрывается, вот-вот разнесет кухню, останутся только гвозди… Все кастрюли уже разбросаны… все брызжет… растекается… звенит… Моя мать на коленях просит пощады у Неба… От сильного удара отлетает стол… и опрокидывается на нее…

«Беги, Фердинанд!» – успевает она мне крикнуть. Я прыгаю. И перебираюсь через кучу осколков и обломков… Он трясет пианино, которое заложила одна клиентка… Он уже невменяем. Забирается на него ногами, клавиатура трещит… Теперь очередь моей матери, он принимается за нее… из своей комнаты я слышу ее вопли: «Огюст! Огюст! Отпусти меня!..» А потом короткий всхлип…

Я спускаюсь на несколько ступенек, чтобы посмотреть… Он тащит ее вдоль перил. Она цепляется за него. Сжимает ему горло. Это ее спасает. Теперь уже он старается высвободиться… Опрокидывает ее. Она летит кувырком… Со ступеньки на ступеньку… Раздаются шлепающие звуки… Внизу она пытается подняться… Тогда он уходит… Выходит из магазина на улицу… Наконец ей удается встать… Она опять идет в кухню. Волосы у нее в крови. Моется над раковиной… Плачет… Задыхается… Подметает осколки… В таких случаях он возвращается поздно… Снова воцаряется спокойствие…

* * *

Бабушка понимала, что мне нужны развлечения, что нездорово все время сидеть в лавке. Ее просто тошнило от глупостей, которые постоянно выкрикивал мой бесноватый отец. Она купила щенка, чтобы я мог немного поиграть, ожидая покупателей… Я обращался с ним, как отец со мной. Я отвешивал ему удары, когда мы оставались одни. Он забивался под шкаф и скулил. Потом приползал просить прощения. Он делал это точно так же, как я.

Но мне не доставляло удовольствия бить его, мне тогда больше нравилось его целовать. Потом я начинал его тискать. Он вырывался. Он ходил с нами везде, даже в кино на утренние сеансы по четвергам. Платила, конечно, Бабушка. Мы смотрели по три сеанса подряд. Цена была за любое место одна и та же – франк. В полной тишине, без разговоров, без музыки, без слов, только шум мотора. Потом опять сначала… Мы уставали до такой степени, что могли только спать и видеть сны. И снова увидеть «Путешествие на Луну»[24]… Я и сейчас помню его наизусть.

Часто летом на первом сеансе мы были в зале одни. Каролина и я. В конце билетерша давала нам знак, что пора уходить. Я будил собачку и Бабушку. Потом мы пробирались сквозь толпу, Бульвары и сутолоку. Каждый раз мы опаздывали. И приходили совсем запыхавшимися.

«Тебе понравилось?» – спрашивала меня Каролина. Я ничего не отвечал, я не любил такие вопросы. «Скрытный ребенок», – говорили обо мне соседи…

Когда мы возвращались, на углу Пассажа она покупала для меня у торговки «Занимательные приключения с картинками»[25]. Она прятала их себе в штаны, под три толстые юбки. Отец не хотел, чтобы я читал всякую чушь. Он говорил, что это сбивает меня с толку, не готовит к жизни, лучше бы я учился грамоте по серьезным произведениям.

Мне скоро должно было исполниться семь лет, и я готовился пойти в школу, не следовало сбивать меня с толку… Другие дети лавочников тоже собирались в школу, так что было уже не до шуток. Приходя с доставки, он произносил мне небольшие проповеди о сложности жизни.

Но этой болтовни все же было недостаточно.

* * *

Мой отец, предчувствуя, что я, без сомнения, буду вором, начинал выть, как тромбон. Однажды я вместе с Томом опустошил сахарницу. Этого он не мог забыть. К тому же у меня был еще один недостаток: все время грязный зад, я не вытирал его, у меня не было времени, оно и понятно, все вокруг очень спешили… Всякий раз, когда я собирался хоть как-то подтереться, я получал пощечину за опоздание… потому торопился… Оставлял дверь открытой, чтобы слышать, не идет ли кто… Я какал, как птичка, в перерыве между грозами…

Я убегал на другой этаж, чтобы спрятаться… Неделями я ходил с коркой на заднице. Я знал, что от меня пахнет, поэтому немного стеснялся людей.

«Он грязный, как стадо свиней! Он совершенно себя не уважает! Он ничего не добьется в жизни! Его выгонят с любой работы!..» Мое будущее представлялось ему ужасным…

«От него воняет!.. Он будет висеть на нашей шее!..»

Отец все усложнял, он заглядывал слишком далеко вперед. Он подкреплял свои слова латынью: Sana… Corpore sano… Моя мать не знала, что ответить.

* * *

Поблизости от нас в Пассаже жила семья переплетчиков. Их дети никуда не выходили.

Мать их была баронесса де Караваль. Она боялась, что ее дети научатся грубым словам.

Круглый год они играли за решеткой, через которую могли высунуть только носы и руки. Лица их были цвета цикория.

Раз в год мадам Караваль уезжала в отпуск навестить своих кузенов в Перигор. Она всем рассказывала, что родители встречали ее на вокзале в собственном экипаже, запряженном четырьмя великолепными лошадьми. Они ехали по своим бесконечным владениям… На аллею, ведущую к замку, сбегались крестьяне и становились на колени на всем пути следования кареты… Так она рассказывала.

Однажды она взяла с собой своих мальчиков. Вернулась она одна, зимой, гораздо позже, чем обычно. В глубоком трауре. Ее лица не было видно за вуалью. Ничего не объясняя, она поднялась наверх и легла. Больше она ни с кем не разговаривала.

Для мальчиков, которые никогда не выходили, переход из одного состояния в другое оказался слишком резким. Они умерли от свежего воздуха!.. Эта трагедия заставила всех задуматься. От улицы Терез до площади Гайон говорили только о кислороде… Так продолжалось больше месяца…

* * *

Что касается нас, то мы могли часто выезжать за город. Дяде Эдуарду, маминому брату, очень хотелось доставить нам удовольствие. Он предлагал ездить на прогулки. Папа никогда не принимал подобных приглашений. Он всегда находил предлог, чтобы отказаться. Он не хотел быть обязанным никому, это был его принцип.

Дядя Эдуард был очень современным и хорошо разбирался в технике. Он был ловок и своими руками мог делать все что угодно. У него не было лишних денег, и он не собирался нам навязываться, но без него любая поездка обошлась бы нам довольно дорого… «Сто су, – говорила моя мать, – улетучиваются сразу, как только выходишь на улицу!»

Грустная история Караваль настолько взволновала Пассаж, что последствия не замедлили сказаться. Вдруг оказалось, что все вокруг «бледненькие». В лавках и магазинах друг другу давали советы… Теперь думали только о микробах и эпидемиях. Дети ощутили, как возросла родительская забота. В них пытались влить бутылки, целые цистерны рыбьего жира. Откровенно говоря, это ничего не давало… И вызывало только рвоту. Они все зеленели – на воздух они не выходили, и рыбий жир отбивал у них всякий аппетит.

Надо сказать, что Пассаж был идеальным местом для гниения. Он был просто предназначен для того, чтобы подыхать медленно, но верно в собачьей моче, уличной грязи, дерьме и запахе газа. Здесь было более смрадно, чем в тюрьме. Солнце вставало за стеклянной крышей такое тусклое, что даже свеча казалась ярче. Все начали задыхаться. Теперь Пассаж осознавал, что он задыхается!.. Теперь говорили только о горах, долинах и прочих красотах…

Эдуард в очередной раз предложил нам прогуляться в воскресенье до Фонтенбло. Отец наконец согласился. Он приготовил нам одежду и припасы.

Первый трехколесный мотоцикл дяди Эдуарда был одноцилиндровый, приземистый, как гаубица, с полуфиакром.

В это воскресенье мы встали еще раньше, чем обычно. Мне тщательно вытерли задницу. Целый час мы ждали на улице Гайон, пока придет машина. Отправиться в такую длительную поездку было непросто. Мы вшестером толкали мотоцикл от моста Бине. Мы заправились. Форсунка постоянно протекала. Руль прокручивался в обратную сторону… Один за другим раздавались ужасные взрывы. Пробовали заводить, то резко, то плавно… После трех попыток… или шести… Раздается сильный взрыв!.. Мотор начинает работать… Еще раза два или три он загорался… Его тушили… Мой дядя сказал: «Садитесь, господа, садитесь! Я думаю, что он наконец разогрелся! Мы можем ехать!..»

Нужно было большое мужество, чтобы сесть туда. Вокруг собралась толпа. Мы втиснулись на сиденье. Каролина, мать и я. Мы были так завалены разными вещами, что я мог двигать только языком. Перед отъездом мне отвесили хорошую оплеуху, давая понять, что мне далеко не все позволено.

Машина сперва встала на дыбы, потом рухнула на три колеса… Дернулась два-три раза… Ужасный треск и чиханье… Толпа в испуге отхлынула. Казалось, что все кончено… Но колымага, вся сотрясаясь, поехала по улице Реомюр… Мой отец взял напрокат велосипед. На каждом подъеме он подталкивал нас… Малейшая остановка могла оказаться роковой… Нас, в сущности, все время нужно было подталкивать… У сквера Тампль сделали остановку.

Потом опять рванули с места. Всю дорогу дядя лил масло во все дыры. Наша машина напоминала пассажирское судно. В переднем отсеке намечался аврал. Моей матери уже было плохо. Но если остановить машину, мотор может больше не завестись… Он заглохнет, и мы пропали!.. Моя мать держится героически. Дядя, в своем шлеме, сидя за рулем в самом аду, окруженный множеством язычков пламени, умоляет нас держаться крепче!.. Отец едет за нами по пятам. Он жмет на педали и готов прийти к нам на помощь. Он подбирает все, что отваливается по дороге: части двигателя и болты, маленькие винтики и большие детали. Даже за треском мотора слышно, как он ругается и все проклинает.

И все это из-за мостовых… На мостовых в Клиньянкуре[26] нас подбрасывает выше деревьев… У переезда Ванв[27] наши передние рессоры полетели… Мы растеряли все фары и клаксоны в придорожных канавах Вилетт… Ближе к Пикпю[28] и Большой дороге мы потеряли столько всего, что отец сбился со счета…

Я слышал, как он ругается сзади: «Это будет конец света!.. Если нас в дороге застанет ночь!»

Том бежит впереди нас и оставляет везде следы из дырки под хвостом. Ему удавалось пописать везде. Дядя Эдуард был просто гением в механике. К концу поездки он держал все в своих руках. Его пальцы были… как инструменты, в промежутках между толчками он жонглировал стержнями и запросто исправлял поломки, он касался поршней, как клапанов кларнета. Только потом все детали опять начинали сыпаться на дорогу… Машина кренилась, вихляла и ползла в сторону кювета. Все трещало, брызгало, фыркало и грозило развалиться.

Все это происходило под аккомпанемент воплей моего отца… Машина издала последний хрип: «Буаа!» И все было кончено! Эта дрянь успокоилась!

Воздух был отравлен отвратительным зловонием отработанной смазки. Все выбрались из катафалка… И вместе толкали его до Аньер, там был гараж. Мой отец работал своими мощными икрами в шерстяных чулках… Местные дамы любовались им. Моя мать была горда… Для охлаждения мотора у нас имелось маленькое пластмассовое ведерко. Мы пошли к фонтану. Наша трехколесная машина была настоящим чудом. Пока мы ее толкали, мы изорвали себе одежду в клочья: отовсюду торчали разные крючки и острые концы…

У шлагбаума дядя и отец зашли в бистро выпить пива. Я и дамы упали на скамейку перед бистро и, откашливаясь, дожидались лимонада. Все были измучены. Над нашей семьей опять нависла гроза. Огюсту нужна была разрядка, он долго искал какой-нибудь предлог. Сопел и принюхивался, как бульдог. Лучше всего подходил я. Другие могли бы ответить… Он выпил стакан перно, что было против его правил, скорее, это можно было назвать причудой… За то, что я разорвал брюки, меня ожидает большое наказание. Мой дядя пытается вступиться, это злит отца еще больше.

Перед возвращением из деревни я получаю несколько сильных оплеух. На переездах всегда бывает много народу. Я нарочно заревел изо всех сил, чтобы его разозлить. Я старался привлечь всеобщее внимание, упал и катался под столиками. Он был ужасно смущен, весь покраснел. Он не выносил, когда все на него смотрели. Чтоб он сдох! Мы уехали на своем драндулете, трусливо пригнувшись.

Всякий раз, когда мы возвращались с прогулки, было столько шума и скандалов, что дядя в конце концов отказался от своей затеи.

Все говорили: «Мальчику, несомненно, полезен свежий воздух!.. Но автомобиль плохо на него действует!..»

* * *

Не передать, какой сволочью была мадам Меон из лавки напротив. Она цеплялась к нам по малейшему поводу, сплетничала, к тому же была завистлива. Но у нее хорошо продавались корсеты. За сорок лет у старухи сложилась постоянная клиентура из мамаш и их дочек. Причем таких, что далеко не всякому согласились бы показывать свою грудь.

Это Том подлил масла в огонь, и все из-за своей привычки гадить у витрин. Правда, он был не одинок. В нашей округе все собаки делали то же самое. Пассаж был местом их прогулок.

Меонша явилась специально, чтобы спровоцировать мою мать на скандал. Она орала, что наш паршивый пес загадил ей всю витрину… Слова разносились из магазина до самой стеклянной крыши. Прохожие слушали с интересом.

Этот спор оказался роковым. Бабушка, всегда сдержанная, ответила ей довольно резко.

Когда отец вернулся из конторы и все узнал, он впал в такую бешеную ярость, что страшно было смотреть! Он так ужасно таращил глаза на витрину этой почтенной дамы, что мы опасались, как бы он ее не задушил. Мы удерживали его, повиснув на его пальто… Он вдруг стал сильным, как трехколесная машина. Волочил нас за собой по лавке… Вопил, что сейчас растерзает в клочья эту проклятую корсетницу… «Мне не надо было тебе этого рассказывать!..» – лепетала мать. Но зло было уже сделано.

* * *

В течение последующих недель меня оставили в покое. Отец был поглощен другим. Как только у него выдавалась свободная минута, он начинал пялить глаза на Меоншу. Она занималась тем же. Они следили друг за другом из-за занавесок. Вернувшись из конторы, он обдумывал, что она теперь может сделать. Все происходило визави… Когда она находилась в кухне на первом этаже, он тоже забивался в угол нашей кухни. Он изрыгал ужасные проклятия…

«И как только эта старая сволочь не отравится!.. Не обожрется грибами и не проглотит свою вставную челюсть!.. Да и толченое стекло она, наверное, не любит!.. Ах, падаль!..» Он наблюдал за ней постоянно. Его больше не интересовали мои дурные наклонности… В некотором смысле это было даже удобно.

Другие соседи старались избегать лишнего шума. Собаки гадили всюду, и на их витрины тоже, не только на витрину Меонши. Напрасно они окуривали все серой, Пассаж Березина оставался своеобразной сточной канавой. Желание помочиться привлекало сюда всех. На нас мог мочиться каждый, кто хотел, даже взрослые, особенно когда на улице шел дождь. Сюда заходили специально для этого. А в небольшую канавку на улице Приморгей даже срали. Жаловаться было некому. Часто это делали наши покупатели, с собаками и без них. Наконец, моему отцу стало недостаточно одной Меонши, и он стал цепляться к Бабушке.

– Посмотрите на эту старую сволочь с ее грязным кобелем, я знаю, что она задумала!.. Ты не понимаешь!.. Она хитрая!.. Лживая! Она ее соучастница! Точно! Они хотят мне все испортить!.. И уже давно! Ах вы, две суки!.. Зачем? Ты меня еще спрашиваешь? Чтобы вывести меня из себя! Вот! Вот зачем!..

– Да нет, Огюст, я тебя уверяю!.. Ты выдумываешь! Ты преувеличиваешь каждую мелочь!..

– Я выдумываю? Может, еще скажешь, что я вру?.. Оставь! Это ты выдумываешь! Ах! Клеманс! Ты неисправима! Жизнь ничему тебя не научила!.. Нас преследуют! Нас попирают! Над нами издеваются! Меня бесчестят! А ты что говоришь? Что я преувеличиваю?.. Дальше просто некуда!

И вдруг он разрыдался… Пришла и его очередь.

* * *

В Пассаже не одни мы продавали круглые и овальные столики и маленькие обитые репсом стулья времен Людовика XVI. Наши конкуренты заняли сторону Меонши. Этого и следовало ожидать. Отец потерял сон. Ему казалось ужасным, что каждое утро, перед тем как отправиться в контору, он должен был чистить двор и все канавы перед нашей лавкой.

Он выходил с ведром, метлой, мешком и маленькой лопаткой, предназначенной, чтобы собирать фекалии и бросать их в опилки. Для такого образованного человека это было большим унижением. Фекалий становилось с каждым днем все больше и больше, и именно перед нашим домом. Это было похоже на заговор.

Меонша скалила зубы из своего окна первого этажа, глядя, как отец сражается с говном. Весь день она ходила веселая. Прибегали соседи, чтобы сосчитать кучи дерьма.

Заключались пари, что он не сможет убрать все.

Он торопился, ему нужно было еще надеть воротничок и галстук. Он должен был поспеть в «Коксинель» раньше других, чтобы разобрать почту.

Барон Мефэз, директор, мог положиться только на него.

* * *

Именно тогда в семье Кортилен произошла трагедия. Любовная драма в 147-м в Пассаже. Об этом восемь дней писали во всех газетах. Огромная толпа зевак галдела перед их лавкой.

Я часто видел мадам Кортилен, потому что мама продавала ей ирландские корсажи с гипюровыми вставками. Я хорошо помню ее длинные ресницы, исполненные нежности взгляды и то, как она строила глазки даже мне. Я часто дрочил на нее.

Во время примерки обнажаются плечи, грудь… Как только она уходила, я бросался в уборную на третий этаж, чтобы снять возбуждение. Я спускался вниз с кругами под глазами.

У них тоже часто бывали сцены, но в основном из-за ревности. Ее муж не разрешал ей никуда отлучаться. Он ходил все время один. Это был маленький вспыльчивый брюнет, офицер в отставке. Он торговал резиновыми изделиями в 147-м. Дренажи, инструменты, разная мелочь…

В Пассаже все говорили, что она слишком красива для такой лавки…

Однажды ревнивец внезапно вернулся. Он обнаружил, что его красотка беседует на первом этаже с двумя господами, этого оказалось достаточно, чтобы он выхватил револьвер и выстрелил сперва в нее, а потом себе в рот.

Они умерли в объятиях друг друга.

Он отсутствовал всего пятнадцать минут.

* * *

Револьвер моего отца представлял собой модель устаревшего образца и хранился в ночном столике. Он привез этот огромный револьвер из армии.

Драма Кортилен могла дать моему отцу лишний повод для еще больших истерик и ругани. Но он, напротив, замкнулся. Он больше почти не говорил с нами.

Перед нашей дверью и в канаве фекалий было в избытке. Мимо ходило столько народу, что они спрессовывались. Он все чистил. Он не говорил больше ни слова. Это так не походило на его обычное поведение, что мама стала следить за ним, когда он запирался в комнате. Он оставался там часами, пренебрегая доставкой. Он больше не рисовал. Она подсматривала за ним в замочную скважину. Он брал свою пушку в руки, крутил барабан, раздавалось «щелк! щелк!..» Можно было подумать, что он тренируется.

Однажды он куда-то ушел и вернулся с целой коробкой патронов, открыл ее перед нами, чтобы мы хорошенько рассмотрели. Он не сказал ни слова, поставил ее на стол рядом с лапшой. Моя мать бросилась перед ним на колени и умоляла его выбросить все это на помойку. Но он уперся. Ничего не отвечал. Грубо ее оттолкнул. Один выпил целый литр красного вина. Он не хотел есть. Моя мать так приставала к нему, что он затолкал ее в стенной шкаф. Сам он залез в погреб. И закрыл за собой люк.

Слышно было, как он стреляет: «Бах! Бах! Бах!..» Он вошел в раж, раздавался треск, бухало сильное эхо. Должно быть, он стрелял в пустые бочки. Моя мать надрывалась, кричала через щель…

– Огюст! Огюст! Я тебя прошу! Подумай о малыше! Подумай обо мне! Фердинанд, позови своего отца!..

– Папа! Папа! – вопил я в свою очередь…

Я ломал голову: кого же он собирается убить? Меоншу? Бабушку Каролину? Обеих, как Кортилен? Но их же нужно было еще подкараулить вдвоем.

Бах! Бах! Бах!.. Он не прекращал стрельбу… Сбежались соседи… Они думали, что здесь произошло убийство…

Наконец у него кончились патроны. Он поднялся… Когда он открыл люк, он был бледен как смерть. Его окружили, взяли под руки, усадили в кресло времен Людовика XIV в центре магазина. С ним говорили очень ласково. Револьвер еще дымился у него в руке.

Мадам Меон наложила в штаны от страха, услышав эту пальбу… Она прибежала, чтобы посмотреть. Тогда при всех моя мать высказала ей все, что она о ней думает. Удивительно, как она решилась.

– Входите! Посмотрите! Посмотрите, мадам! До какого состояния вы его довели! Честного человека! Отца семейства! У вас нет совести! Ах! Вы низкая женщина!..

Меонша ничего не ответила. Она быстро вернулась к себе. Соседи смотрели на нее осуждающе. Они поддерживали отца. «Мне все надоело!» – пробормотал он тихо. Месье Визьо, торговец трубками, семь лет служивший на флоте, увещевал его.

Моя мать завернула оружие в газету, а потом в индийскую шаль.

Отец лег. Она поставила ему банки. Его трясло еще часа два…

«Пойдем, малыш!.. Пойдем!..» – позвала она меня, когда мы остались одни.

Было уже темно, когда мы добежали по улице Пирамид до Королевского моста… глянули направо, налево, нет ли кого. И бросили пакет в воду.

Назад мы вернулись еще быстрее. Отцу сказали, что провожали Каролину.

На следующее утро он был весь разбит… не мог даже выпрямиться. Еще по крайней мере неделю мама убирала двор сама.

* * *

Бабушка очень не доверяла всевозможным затеям с Выставками[29]. Одна из них, в 1882 году, только повредила мелкой торговле, ибо вынудила всяких идиотов тратить деньги на пустяки. От этой шумихи, волнений и суматохи осталось только две или три больших площадки, так заваленных строительным мусором, что и через двадцать лет никто не хотел его убирать… Не говоря уже о двух эпидемиях, которые ирокезы, дикари, черные, желтые и коричневые завезли из своих стран.

Новая Выставка наверняка будет еще хуже. Не обойдется без холеры. Бабушка была уверена в этом.

Покупатели уже стали экономить, они припасали карманные деньги, отговаривались и кривлялись, ждали, когда «начнется»! Грязная банда отвратительных крикунов. Мамины серьги уже не покидали ломбард.

– Если бы нужно было заставить крестьян уйти из деревни, им предложили бы бал в Трокадеро!.. Там хватит места для всех! Они не остановились бы перед тем, чтобы ради этого полностью разрушить город и перекрыть Сену!.. Но подобная авантюра не стоит таких затрат! Нет!

Вот какие доводы приводила Бабушка Каролина. Как только она ушла, отец сразу начал ломать себе голову и гадать, что она хотела сказать этими горькими словами…

Он обнаружил скрытый смысл… личные намеки… Что-то вроде угрозы… Он сразу решил защищаться…

– Я запрещаю рассказывать ей о моих делах!.. Выставка? Клеманс, знаешь, что я тебе скажу? Это предлог! Чего добивается твоя мать? Хочешь знать? Я это почувствовал с самого начала. Нашего развода!.. Вот!..

Потом он указал на меня, я сидел в углу, неблагодарный! Маленький скрытный иждивенец… Ради которого стольким жертвовали… Я… с дерьмом на заднице… Мои фурункулы… и огромное количество обуви, которая мне нужна… Я был здесь!.. Все это касалось меня, я всегда был козлом отпущения…

– Ах! Господи Боже мой! Если бы только его не было! Ах! Какой кошмар? Ну и ну! Уфф! Ах! Я уверяю тебя, что это нужно было сделать уже давно!.. Очень давно! Ни секунды более! Ты слышишь? Сейчас же! Черт побери! Если бы не было этого сопливого дерьма! Она бы не лезла к нам! Я-то знаю! Развод! Ах! Развод!..

Он корчился в судорогах. Становился похожим на дьявола, совсем как в кино, и к тому же ругался…

– Ах! проклятый сволочной бордель! Свобода! Ах! Самоотверженность? Да! Отречение? Да! Лишения? Ах! Ах! Все! Все! Все! Все и всегда только ради этого дерьмового выродка! Ах! Ах! Свобода! Свобода… – Он исчезал за кулисами. Бил себя в грудь, и глухие звуки раздавались все громче.

При одном слове «развод» моя мать начинала биться в конвульсиях…

– Но я делаю все что могу, Огюст! Ты же прекрасно знаешь! Я разрываюсь на части! На десять частей! Ты же видишь! Все будет хорошо! Я клянусь тебе! Я тебя умоляю! Когда-нибудь мы будем счастливы втроем!..

– Я тоже делаю все что могу! Хо! Ах! – отвечал он надменно. – Сколько можно!

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Экономика труда. Шпаргалка...
Экономический анализ. Шпаргалка...
Демография и статистика населения. Шпаргалка...
«За год стать новым человеком» – таков девиз двухтомника «Новая школа жизни» К.О. Шмидта. Каждый за ...
Леди Оливия Карлоу, чье замужество завершилось громким скандалом, решила покарать домогавшегося ее п...
Гарет Сэндисон, младший сын графа, по закону не наследующий ни титула, ни состояния, прекрасно поним...