Знамение пути Семёнова Мария
Псы вертелись, и вышло, что Волк встретил взгляды обоих. Глаза Молодого искрились удалью и свирепой уверенностью в близкой победе. Глаза Старого… Вот тут Волк понял, что Винойр был тысячу раз прав. Матёрый, украшенный сединой кобель не ярился, не подстёгивал себя кровожадным злым рыком. Он был очень спокоен. Он без суеты отражал стремительные наскоки соперника, в котором наверняка распознал недавно взматеревшего щенка. Старый был вполне уверен в себе и попросту ждал, чтобы Молодой сделал ошибку, как-то открылся. Или постепенно выдохся, плясавши-то на задних лапах, – тяжкая трата сил для всякого пса. И вот тогда Старый преподаст ему урок, отучая от излишней самонадеянности. Доходчивый и весьма жестокий урок…
Непререкаемый молча смотрел на них со своего возвышения. Смотрел Тхваргхел, лёжа на стопке честно заслуженных наградных ковриков. Говорят, кое-где в шо-ситайнской степи до сих пор разрешали незамиримые споры между соседями, а то и целыми кланами, устраивая Божий Суд – битву лучших собак. Кто вскормил сильнейшего кобеля, тот, стало быть, и достойнейший. С тем пребывает Правда Богов…
…И настал миг, когда Волку показалось, будто удача была всё-таки на его стороне. Поднявшись в очередной раз на дыбы, Старый начал словно бы подаваться, клониться назад. Зрители зашумели, и сердце Волка взлетело. Никак брал своё нерастраченный напор Молодого? Или у Старого притомились, начали разъезжаться дрожащие от напряжения задние лапы?..
Тёмно-серый пёс медленно запрокинулся…
Начал падать навзничь, уступая белому в чёрных тенях супротивнику…
…Но не упал. В последний миг извернулся – и прочно, как врытый, встал на все четыре сильные лапы. Когда он успел взять Молодого за меховой воротник, никто из зрителей не углядел. Однако – успел. И Молодой, рухнувший сверху, перелетел, перекатился через его спину, потеряв равновесие и извиваясь в воздухе, точно подброшенный кот.
– Во! – повторил Винойр восхищённо. – Вон оно где, наше кан-киро!..
Волк не услышал. Для его обострённого восприятия всё происходило медленно-медленно. Молодой ещё летел, растопырив лапы и ловя пастью пустой воздух, когда Старый рванул всей силой шеи (а шея была – поди обхвати), не позволяя сопернику должным образом обрести равновесие. Он очень хорошо знал, что творил. При всей своей ловкости зверя Молодой упал неуклюже, неудобно и тяжело – как раз на спину. И прежде чем он успел наново сообразить, где верх, где низ, и вскочить, Старый переменил хватку. Он сделал бросок – короткий, но столь стремительный, что даже для Волка седовато-серые лохмы на его боку слились в мутные полосы…
…И взял Молодого за глотку. Разинутой пастью – за самую гортань, так, что уже не могли помочь толстые оберегающие складки вокруг. И ещё прижал для верности лапой, не позволяя ни выкрутиться, ни дать хоть какой-то отпор.
Замершие зрители охнули, перевели дух, начали разговаривать. Не один и не двое помимо собственной воли потёрли ладонями горло. Какова хватка у матёрого кобеля, здесь хорошо представлял каждый.
В пальцах Мулинги рассыпался уголёк, рука метнулась за новым…
Передние лапы Молодого обхватывали, почти по-кошачьи царапали шею и грудь Старого, поверженный пёс свивался кольцом, пытаясь отбросить, сбить с себя насевшего недруга… Всё вотще. Старый стоял над ним, как вырубленный из гранита. Стоял, намертво пригвоздив бьющегося противника. Это ты мне доказывал, что ты уже не щенок? Ну так получай, коли взрослый…
Волк смотрел на них, не отводя взгляда, оцепенев.
Молодой не закричал, не взвизгнул, даже не оскалился, показывая тем самым, что испугался и готов молить о пощаде. Просто его отчаянные рывки стали делаться всё медленнее и слабее. Волк чувствовал едва ли не наяву, как у него грохочет в ушах кровь, как этот грохот превращается в высокий, затихающий звон и вместе с ним смолкают все звуки, а солнечный мир начинает меркнуть и стремительно удаляться…
Непререкаемый бросил сыну свой жезл, и Младший Судья поймал его на лету. Подбежав к собакам, он стал бесстрашно просовывать деревянную лопаточку между стиснутыми зубами Старого. Тот косился на человека, но хватки не ослаблял. Не на шутку обеспокоенный хозяин Молодого бросился внутрь Круга и стал помогать судье, наплевав на опасность оказаться покусанным чужим псом. Хозяин Старого, плохо знакомый с порядками на состязаниях, замешкался. Ему кричали, чтобы он тоже шёл разнимать кобелей, потом просто вытолкнули вперёд…
И тут случилось то, чего следовало ждать: придушенный Молодой обмочился. Жёлтая струйка беспомощно излилась, замарав белоснежный мех брюха. Старый презрительно фыркнул и выпустил его глотку. Мотнул головой, выплёвывая проникший в рот жезл судьи. Отряхнулся – и, не обращая внимания на посторонних, побежал к своему хозяину. Тот обнял любимца, начал трясущимися руками застёгивать на нём простой плетёный ошейник. Кажется, он плакал и обещал кобелю, что никогда, никогда больше не приведёт его в это скверное место.
– Нынче же уедем домой… – разобрал Волк. – Будешь, как прежде, по вольной степи наше стадо водить… сыновьями-внуками распоряжаться… Щеняток новых учить… Аргмвли, внучка твоя, поди, без нас уже родила…
Пятнистая сука радостно повизгивала и знай умывала супругу морду, серебристую от густой седины. Кобель тыкался носом в мокрые щёки хозяина и всем своим видом показывал, что нисколько не сердится на него. И что вы, люди, вечно о чём не надо переживаете? Подумаешь, оттрепал дурачка, старших чтить не наученного. Тоже важность какая…
– Вот так, – задумчиво проговорил Винойр. – И победил пёс, а радости никакой.
Владелец Молодого сидел на земле, тормоша и гладя всё ещё неподвижного кобеля. Тому никакая особая опасность не угрожала – он не был ни ранен, ни даже сильно помят, и воздух, без помехи вливавшийся в лёгкие, быстро делал своё дело. Вот дыхание перестало сипеть и клокотать у него в горле, вот ровней заходили бока, вот он увидел и узнал склонившегося хозяина – дёрнулся пушистый обрубок хвоста, из пасти высунулся язык, лизнул знакомую руку… Человек поднялся и пошёл вон из Круга, и вывалянный в пыли Молодой поплёлся за ним. Хозяин на всякий случай придерживал его за загривок – торопясь на помощь питомцу, он в спешке оставил на земле поводок.
У самой черты Круга Молодой остановился и посмотрел назад. По другую сторону площадки стоял Старый. И тоже смотрел. Ну? Понял что-нибудь? говорил его взгляд.
Волка как молнией ударило. Ему показалось – этот взгляд был устремлён на него…
Венн всё ещё стоял столбом, пытаясь осмыслить случившееся, когда с той стороны Следа, что была обращена в сторону города, начал раздаваться истошный лай псов. У границы Круга уже стояли два очередных поединщика, но головы поневоле начали поворачиваться прочь. Оглянулся и Волк.
По дороге, извивавшейся между холмами, торопливо катилась повозка, запряжённая саврасым сегванским коньком. Кузов повозки представлял собой нечто вроде ящика, покрытого толстой грубой тканью. Нетяжёлый ящик сильно мотало, ткань хлестала и пузырилась. Рядом с возчиком на козлах сидел, подбоченившись, Ригномер Бойцовый Петух.
Псы поднимали щетину и бешено лаяли на повозку или на то, что в ней находилось. Похоже, запах, исходивший оттуда, весьма им не нравился. Саврасая лошадка закладывала уши и косилась: ей тоже отнюдь не по сердцу были стервеневшие псы и подавно – груз, который её принуждали везти. Возчик, однако, был опытный и коньку никакой возможности проявить своеволие не давал. Повозка катилась себе и катилась вперёд, прямо к Кругу. Люди расступались, давая дорогу. Оттаскивали хрипящих собак.
Когда повозка приблизилась, Тхваргхел поднялся со своих наградных ковриков и сделал шаг вперёд. Он не стал вздыбливать шерсть, потому что ему не было нужды казаться крупней. Он сразу угадал приблизившуюся опасность и без суеты заслонил собою хозяина. Ты к нему не подойдёшь! внятно говорил высоко и воинственно поднятый обрубок хвоста.
Тут у Волка пробежали по позвоночнику остренькие иголочки холода. Должно быть, напряжение духа обострило его восприятие уже сверх всяких пределов, ибо он тоже со всей отчётливостью понял, что именно привёз с собой Ригномер. Вернее – КОГО.
Между тем проворный конёк приблизился к самому Кругу, возчик-сегван натянул вожжи, и Ригномер легко вскочил на козлы, возносясь над любопытной толпой. Несмотря на круглое брюшко, нажитое в трактирных застольях, он оставался ловок и быстр.
– Ну что, добрые люди? – разлетелся над Следом его голос, внятный и зычный, как у многих сегванов. – Думаете небось, Бойцовый Петух только и способен драть горло, кукарекая на заборе? Посмотрим теперь, кто из нас правду говорил, а кто брехал попусту!
Возчик тем временем обходил тележку кругом, отвязывая верёвки, удерживавшие ткань.
– Тащите сюда ваших куцехвостых, которых вы по ошибке называете волкодавами! – продолжал Ригномер. – Да покрепче держите, чтобы они с перепугу не разбежались! Ну-ка, смогут они что-нибудь сделать со зверем, которого привёз вам я?
Возчик стащил тяжёлую мешковину. Кузов повозки, оказывается, представлял собой клетку, да не деревянную, а железную. А в клетке был волк.
Где раздобыл его Ригномер? На каком-нибудь из своих островов, куда ещё не добрались ледяные великаны, размножившиеся на севере? Или на Берегу, возле края великих чащоб?.. Во всяком случае, пленник сегвана в самом деле мало напоминал поджарых и некрупных бродяг шо-ситайнских степей. Это был настоящий лесной вожак, всё ещё облачённый в серовато-белую зимнюю шубу. Он не бушевал, не бросался на прутья. Просто стоял, слегка наклонив крупную лобастую голову. И обводил столпившихся людей и собак немигающим взглядом жёлтых, косо поставленных глаз. Всякому суждено рано или поздно встретить свой конец. И не важно, где и когда это произойдёт. Важно – КАК…
Но тут глаза волка встретились с глазами молодого венна, подошедшего вплотную к повозке, и уши зверя впервые дрогнули, а сам он даже слегка подался вперёд. Брат?.. ощутил человек неуверенную, зыбкую мысль. Брат?..
– Эй, венн! – задорно проорал сверху Ригномер. Он, по обыкновению, постарался, чтобы слышали все. – А ты случаем не привёз сюда серого волкодава из тех, что разводят в ваших лесах?
Волку понадобилось усилие, чтобы отвести глаза от зверя, заключённого в клетку.
– В моём роду, – сказал он, – никогда не держали собак. На что нужны цепные рабы, когда с нами наши братья, вольные Лесные Охотники?
– Ага!.. – обрадовался Ригномер. – А я и забыл, что вы, венны, все числите себя звериными родственниками. Ну и на кого ты собираешься ставить, когда я сейчас выпущу своего красавца против вон того кобеля, что важничает рядом с главным судьёй? Слышал я, будто ему всё противников не находится. Так ведь, господин Непререкаемый? Не побрезгует твой пёсик выйти на моего волка? Или он теперь уже только меховым ковриком при тебе состоит?
Между тем на Тхваргхела было достаточно посмотреть только раз – и всякий, кто не знал, мог воочию убедиться, за что его прозвали Саблезубом. Он не лаял, не щерился (ибо то и другое могло быть истолковано как признак слабости и испуга), просто стоял – молча и неподвижно, внешне совершенно спокойно, но было видно, что, даже расслабленная, его верхняя губа не вполне прикрывала клыки и они торчали из-под неё чуть желтоватыми, как слоновая кость, кончиками. Горе тому, кого угораздит изведать их остроту!
А потом Тхваргхел заговорил. Нет, не словами, конечно. Он поднял голову и издал низкий, далеко раскатившийся звук, удивительным образом сочетавший в себе рычание и вой. Короткая и грозная песня заставила мгновенно умолкнуть всех других псов, разгавкавшихся было на волка. Когда разговоривают вожаки, всякой мелочи лучше не вмешиваться. Целей будет.
Волк же, которого мать в детстве прозвала Пятнышком за тёмную отметину посередине лба, – волк сразу распознал суровое предостережение и то, что обращено оно было именно к нему. И повернулся навстречу Тхваргхелу, отделённому от него прутьями клетки и считанными скачками через Круг. В отличие от Ригномера, для Пятнышка была вполне очевидна сокрушительная мощь противника-пса, отнюдь не только годившегося греть хозяйские ноги. Да, Саблезуб уже был немолод, но он по-прежнему ловил ядовитых змей, угрожавших внукам хозяина, и ни одна не успевала его укусить. И когда он вёл отары с летних пастбищ на зимние, одного звука его голоса, долетавшего издали, было достаточно, чтобы серые стаи, промышлявшие по степи, тихонько исчезали с дороги.
Да, Тхваргхел никогда ещё не встречал таких крупных и могучих волков. Если доведётся сражаться с ним, этот бой может стать последним. Но Саблезуб не думал об этом. Он был просто готов – как был готов всегда, всю свою жизнь…
Только Ригномер не понял намерений и поведения пса. То есть он, может, и понял бы, что к чему, если бы не успела затопить его разум хмельная молодецкая удаль, заставляющая во всём искать повод для драки, – то самое качество, которому он и был обязан прозванием Бойцового Петуха.
– Ага! Стаю зовёт, напугался! Сейчас хвост подожмёт!.. – насмешливо указал он на Тхваргхела. – Ну что, венн? Тебе, звериному родичу, первая честь и первая ставка! Этот пёс, говорят, самый сильный здесь на Кругу, только на моего зверюшку и он боится в одиночку идти! Ну, загадывай, сколько ему таких же шавок в помощь понадобится, чтобы одному Истинному Зверю глотку перекусить? Две, три, девять для ровного счёта?.. На что об заклад биться будешь? А, венн?
Народ вокруг начал неодобрительно шуметь. Разошедшийся сегван желал нарушить само предназначение Круга, исстари служившего святому делу возвеличения пастушьей пёсьей породы. Он собирался заменить благородные борцовские поединки кровавым зрелищем травли. Куда ж такое годится? На Кругу мерились силой, а не занимались смертоубийством без правил… А кроме того, можно один раз назвать степных волкодавов «куцехвостыми шавками», можно два или даже три раза – ничего, ветер развеет. Но не беспременно же, когда рот открываешь! Тем, кто ценит и любит своих питомцев, это может в конце концов надоесть…
Вот только Бойцового Петуха уже, что называется, понесло, и остановить его иным доводом, кроме кулачного, было мудрено. И Волк это понял. Он далеко не первый день знал Ригномера.
Ещё не осознав, что именно совершает, он вплотную подошёл к клетке и положил руку на железные прутья:
– Ты столько раз взывал к имени моего народа, сегван, что я отвечу тебе так, как ответили бы в наших лесах. А у нас очень не любят, когда родичей травят собаками, Ригномер. И вот что я тебе скажу, Бойцовый Петух: надумаешь спустить стаю на этого зверя – переступи сперва через меня!
Он говорил не особенно громко, но люди стали кивать, одобрительно пересказывая и обсуждая между собою его слова. Молодой венн увидел это и услышал, потому что Наставник научил его даже в пылу ссоры и спора ничего не упускать из виду. И, что важнее, он ощутил, как в его руку на прутьях клетки осторожно ткнулся мокрый принюхивающийся нос: Брат!.. Такое поведение волка не укрылось от внимательных тин-виленцев. Вместо того чтобы разом отхватить дерзкому человеку все пальцы, мохнатый пленник нюхал их, едва прикасаясь. Кто-то успел опрометчиво рассудить, что волк был ручной и знал венна. Таких зрителей поправили другие, истолковавшие вернее: венн вправду доводился волку своим, но не из-за приручения, а просто по крови. Узнанной и признанной ими обоими.
– А что ты себе думаешь! И переступлю!
Двое то ли слуг, то ли ближников Ригномера – возчик и ещё один, явившийся с клеткой, – немедля приблизились к венну и схватили его за плечи, пытаясь оттеснить прочь.
Волк не двинулся.
– Вели им убраться, – сказал он. – Это наш с тобой спор.
Народ тем временем подался в стороны, освобождая нечто вроде второго Круга, только поменьше. Тхваргхел же оглянулся на своего хозяина, потом величественно улёгся. Пускай эти глупые двуногие сперва разберутся между собой, говорил весь его вид. А потом, если не сумеют договориться, уступят место настоящим бойцам…
– Выкиньте отсюда этого мальчишку! – рявкнул Бойцовый Петух. – Наскучил!
Он мог бы уже заметить, что двоим рослым прислужникам никак не удавалось спихнуть Волка с места, но не заметил. Как и того, что Винойр даже не думал бросаться побратиму на помощь, – стоял себе да посмеивался, сложив на груди руки.
– Так-то ты, Ригномер, – укорили из толпы, – чтишь того, кому сам сулил первую честь и первую ставку!
– Взялся спорить – спорь до конца! – поддержали с другой стороны.
– Нам кричал, что у нас мужества не хватает, а сам на слуг дело переложил!.. – выкрикнули издалека, из-за спин.
А Волк не стал ничего говорить. Просто сделал некое движение, выверенное и короткое, о котором сторонний наблюдатель сказал бы «тряхнул плечами», не ведая, что удостоился лицезрения грозного боевого приёма, – и слуги, думавшие, что крепко держат парня, полетели на землю. Полетели неловко и неуклюже, да притом ещё умудрились крепко стукнуться лбами.
– Это наш с тобой спор! – ровным голосом повторил венн.
– Ах так?.. – Бойцовый Петух спрыгнул с козел и обманчиво медленно, вразвалочку двинулся на Волка. – Да кто ты таков, чтобы я ещё с тобой спорил? Я таких, как ты, ногой с дороги отпихиваю…
И, противореча только что сказанному, дёрнул из ножен длинный сегванский меч. Народ, кто близко стоял, торопливо шарахнулся в стороны. Когда обнажают мечи – уноси ноги подальше!
Был бы Ригномер чуть менее распалён – и он вспомнил бы, что Волк полных три года прожил в крепости, а значит, навряд ли впустую ел хлеб, обучаясь у тамошнего Наставника. Вспомнил бы он и пересуды, ходившие в городе после каждого прибытия корабля из-за моря, то бишь после очередной потасовки в прибрежных харчевнях. Вспомнил бы и сообразил, что с Волком, носившим славу лучшего ученика, связываться стоило навряд ли…
Но – не вспомнил. И не сообразил. Это потом он обрушится на прислужников, отчего, мол, вовремя не остановили его, а те станут оправдываться – да когда ж, сами только-только поднимались с земли… Но это потом, а пока он неудержимо ринулся на венна, замахиваясь мечом для нешуточного удара:
– Сказано, с дороги уйди…
Не далее чем к вечеру рассказ об этой сшибке, украшенный всеми подробностями, дойдёт до Наставника, и тот – не вслух, про себя, но давно знающие его сразу поймут – похвалит ученика. И всего пуще за сдержанность. Ибо тин-виленская Правда, весьма милосердно взиравшая на любителей почесать кулаки, вынувшего меч отнюдь не гладила по головке. Торговому городу потребен на улицах мир. А какой мир, если мечами станут размахивать? Да потом ещё мстить и судиться за отсечённые руки и ноги?.. Потому-то, если человек, первым вздумавший в пылу ссоры рубить супротивника, тут же погибал или бывал искалечен, – любой тин-виленский судья выносил приговор, утверждавший, что забияка сгубил себя сам. За него воспрещалось мстить, за него даже не назначали выкуп, обычно выплачиваемый замирения ради…
Вот и получалось, что своим ударом Бойцовый Петух просто отдал себя на расправу. Бери и делай, что хочешь, всё равно никто не накажет.
То есть, конечно, – если сможешь.
Ну а Волк мог. Ой мог!..
Мог без большой натуги зарезать Ригномера его же мечом, опрятно вынутым из руки. Этот приём был давно постигнут всеми справными учениками. Не выучен, но впитан исконным разумом суставов и сухожилий, тем самым, благодаря которому мы не падаем, болтая ногами на верхней жерди забора. Мог Волк переломать Бойцовому Петуху половину костей, а напоследок – или прямо сразу, на выбор, – свернуть голову. Мог ещё тридцатью тремя способами унизить его, покалечить, вовсе убить…
Не стал.
Волк выбрал совсем иной и, наверное, самый действенный способ в корне прекратить свару и притом добиться желаемого. Вот только, как это часто в подобных случаях почему-то бывает, оказался этот способ наиболее трудным для него самого. «Что же, вот заодно новое умение и испытаем…» Мелькнувшая мысль пришлась очень некстати, и Волк сразу выдворил её из сознания, взамен призвав этакое удалое равнодушие: да какая разница, получится или не получится и что скажет народ?! По большому-то счёту никакой разницы нет…
Быть может, Наставник, случись он здесь, кивнул бы ему с одобрением. А может, наоборот, попенял бы за увлечение внешней стороной дела, – ведь в случае удачи Волк именно отклик стоявших вокруг собирался использовать к своей выгоде.
Это, впрочем, тоже никакого значения не имело…
…На самом деле рассуждения Волка длились долю мгновения, пока совершался удар. А если уже с полной скрупулёзностью придерживаться истины – он и не рассуждал вовсе, ибо тому, кто принимается рассуждать под занесённым мечом, приходит очень быстрая смерть.
Волк просто – действительно просто, если уметь, – вошёл в движение Ригномера и чуть продолжил его, а потом…
Потом его пальцы обхватили острый, хорошо отточенный клинок и сомкнулись на нём. Нет, Волк не ловил вражеское лезвие между сомкнутыми ладонями, что тоже иногда делают; он взял его, как берут палку, и удержал; и Бойцовый Петух с изумлением обнаружил, что не может не только ударить, но даже и просто высвободить меч. Сегван стоял в нелепой, некрасивой позе незавершённого движения. И с большим трудом удерживал равновесие. Чтобы заново его обрести, надо было выпустить рукоять. А этого Ригномер, ясное дело, позволить себе не мог.
Его гневный запал не то чтобы испарился, но стал отчётливо бессильным. Он попробовал выдернуть у Волка клинок. Ничего не получилось: проклятый мальчишка держал крепко. И его пальцы почему-то не падали отрезанными в траву. Даже крови не было видно. И, не в силах уразуметь, что же случилось и как вообще может такое быть, Ригномер ляпнул первое, что явилось на ум:
– Пусти! Отдай меч!
Ляпнул и сам ощутил, до какой степени глупо это прозвучало. Народ, стоявший кругом, начал смеяться. И, кажется, первыми и всех громче захохотали корабельщики-арранты, пришедшие посмотреть собачьи бои, которыми далеко славилась Тин-Вилена.
Аррантам нравится считать свой народ самым разумным и просвещённым на свете. Во всяком случае, они немало преуспели, убеждая в том ближние и дальние племена. Оттого кое-кто (обыкновенно – сам не имевший с ними особого дела) даже склонен полагать слово «аррант» едва ли не близнецом слову «учёный». Так вот, посмотрел бы этот кое-кто на смеющихся мореходов, на их загорелые, отчаянные, щербатые рожи, сияющие предвкушением бесплатного зрелища! Волку почудились знакомые голоса, он покосился… Точно! Корабельщики были те самые, с которыми судьба свела его в ночном переулке.
Они тоже узнали Волка и принялись подбадривать его:
– Молодец, паренёк!
– Так его, забияку!
– Чтоб знал!..
Ригномер налился багровой кровью и, поскольку терять было уже нечего, повторил:
– Отдай меч!
– Отдать не отдам, – усмехнулся Волк, – а вот выменять соглашусь.
Зрители захохотали пуще. Бойцового же Петуха от безвыходности положения осенила редкостная сообразительность, и он зарычал сквозь сжатые зубы:
– Да забирай своего блохастого родственничка!.. Не больно-то был и нужен!..
«Почему?..»
Он сидел в углу чисто подметённого дворика. Сидел в позе сосредоточения – ягодицы на пятках, спина выпрямлена, руки на бёдрах. Когда-то подобное положение тела казалось ему страшно неудобным, даже мучительным. Особенно если приходилось сидеть таким образом сколько-нибудь долго. И он знал людей, которым поза сосредоточения представлялась вдобавок унизительной, а потому они избегали её как могли. Что, мол, ещё такое – на коленях стоять! А потом на них же всяко-разно вертеться, протирая оземь штаны!..
У него тоже от сидения на пятках с непривычки поначалу глаза лезли на лоб. Однако его народ не видел особого толку в пустых жалобах, и особенно в жалобах на ремесло, которым взялся овладеть. «Не получается? – сказала бы его мать, Отрада Волчица, если бы могла в те дни видеть сына. – Значит, мало старался…»
И была бы права, ибо не бывает ремесла, злонамеренно не дающегося в руки. Ежели не даётся – значит, руки дырявые. И он трудился над позой сосредоточения с угрюмым упорством, которое тогда же в нём проявилось. Много с тех пор в нём проявилось такого, чего прежде не усматривали добрые люди… Такого, чего он даже сам в себе не подозревал.
«Почему все предали меня? За что?..»
Перед ним, утверждённая на песке, стояла большая чаша с водой.
Он сидел в том углу дворика, где смыкались стенками две клети, построенные в разные годы. Старые, местами потрескавшиеся, отбеленные и посеребрённые временем брёвна сходились с новыми, хранящими запах смолы. Он садился именно так, лицом в пустой угол, когда в самом деле стремился чего-то достичь и не хотел, чтобы тень чужого движения или даже игра света на листьях нарушали с трудом достигнутое сосредоточение. Он привык, и чаще всего у него получалось. Но сегодня – ни в какую. Вот Винойр и Шабрак, отец Мулинги, покинули дом и на цыпочках прошли к калитке у него за спиной. Они очень старались не помешать ему, но, конечно, помешали и разозлили вдобавок. Когда что-то не получалось, это всегда по-мальчишески злило его и тянуло сорвать злобу на ком-нибудь постороннем, объявив именно его виновником неудачи.
Это было недостойно, и, повзрослев, он не давал себе воли. Но оттого, что он не пускал раздражение наружу, оно ведь не исчезало…
Он был готов к тому, что вот сейчас Шабрак, выйдя за калитку и оттого вообразив, будто во дворе сделался не слышен его голос, тронет шо-ситайнца за руку и шёпотом спросит: «Что, не получается у него?» И Винойр, пожав плечами, ответит: «Сам видишь. Не получается…»
Какое уж тут сосредоточение!.. Он поймал себя на том, что мучительно вслушивается, разгораясь ещё не нанесённой обидой. Но хозяин дома и его гость ушли молча, не пожелав обсуждать его очередную неудачу.
Ибо это была неудача.
Очередная.
Когда они возвращались со Следа, вдвоём с Винойром катя тележку и клетку на ней – ибо лошадку свою Ригномер, конечно же, выпряг, – Мулинга пошла рядом с ним, Волком. «Много успела нарисовать?» – спросил он её, просто чтобы что-то сказать. Ведь теперь, с уговорённым отъездом Винойра, девушка как бы оставалась ему – ухаживай, сватайся, проси бус, никто не помеха. Мулинга принялась рассказывать, даже показывать руками родившийся у неё замысел: серебристый зверь на тележке – и против него Тхваргхел; благородные, величественные враги. Она говорила, но Волк только впитывал её голос, не размениваясь на слова и любуясь, как играет в её волосах солнце. Может, однажды он будет целовать эти волосы, когда…
Мулинга что-то поняла и вздохнула: «Я буду скучать по тебе, Волк. Ты стал мне как брат…» Он безмолвно смотрел на неё, чувствуя, как переворачивается вверх дном весь его мир. Как так, чуть не спросил он напрямик, ведь это Винойр уезжает, а я остаюсь? Здесь, с тобой?..
«У моего отца не так хорошо идут здесь дела, как он когда-то надеялся, – сказала она. – Батюшка думал, что после нашей свадьбы с Винойром у него будет помощник. Но раз уж Винойру всё равно выпало уезжать, мы и подумали – почему бы нам всем вместе не вернуться за море?»
Колёса повозки размеренно поскрипывали. Зверь, сидевший внутри, внимательно и насторожённо смотрел на людей, переводил взгляд с одного лица на другое, принюхивался к рукам.
«Уж ты прости, побратим. – Винойр весело щурил топазовые глаза и, похоже, совсем не чувствовал себя виноватым. – Я сам узнал только вчера…»
Волк пожал плечами и удивился откуда-то со стороны, как удалась ему почти настоящая невозмутимость.
«На что ж тут сердиться? – И приговорил, как было в обычае у его племени: – Совет да любовь…»
Не верилось, что этот разговор происходил неполных полдня назад, нынешним утром. И вот теперь, вечером, он сидел в углу двора, откуда скоро уедет Мулинга и с нею Винойр, и пытался достигнуть сосредоточения.
И, естественно, терпел неудачу.
То, что он собирался совершить, было на самом деле сродни стрельбе из лука на состязаниях в святой день Рождения Мира. Там тоже чувствуешь, попадёт ли стрела в цель, едва ли не прежде, чем пальцы разомкнутся на тетиве.
Вот и он чувствовал, что сегодня уже ничего не достигнет.
Из-за забора прокричал петух. По улице с гомоном пронеслась стайка детей… Всё мешало. Всё раздражало его.
Он сделал усилие, отстраняясь от внешнего, и снова стал смотреть на чашу с водой. На глиняный край села муха и поползла по нему, ища съедобных остатков.
Он чувствовал, что готов был возненавидеть дело, которое – странно даже вспомнить – некогда так его увлекло…
Ему рассказывали, как Наставник когда-то проверял себя перед решительной схваткой. Он гасил огонь. Пламя, точно задутое, срывалось со свечного фитилька, повинуясь истечению силы, струившейся вперёд из его раскрытой ладони. Но это, по мнению Наставника, ещё далеко не было мастерством. Любой сколько-нибудь умелый воин на такое способен. Вот когда у него отпала нужда в сугубом движении рук, а свеча стала не то что гаснуть – вообще со стола слетать просто от взгляда и внутреннего напряжения тела, вот тогда только Наставник сказал себе: Я готов.
И не ошибся…
Волк понял с самого начала своего обучения: ему тоже понадобится такая проверка. И ещё он понял, что она должна быть совершенно иной, нежели та, которую выбрал Наставник. «Он – Волкодав, а я – Волк, – сказал себе в те дни самоуверенный девятнадцатилетний юнец. – Он воспользовался огнём, а я возьму воду…»
На самом деле кан-киро зиждется на подражании. Ученик повторяет движения учителя, постепенно постигая их смысл, и другого пути не придумано. Даже простого приёма не выучишь ни по самым добросовестным описаниям, ни рассматривая картинки вроде тех, что рисует Мулинга. Но это приёмы, а ведь кан-киро – гораздо больше, чем набор ухваток и увёрток, позволяющих сокрушить напавшего на тебя наглеца! Гораздо, гораздо больше… И оттого первейшая истина, внушаемая всякому новому ученику, гласит: Смотри на учителя. Подражай ему. Не требуй объяснений, ибо слова вмещают не всё. Просто подражай…
Но для Волка подражать значило любить. Подражать – значит стремиться стать таким же, как тот, кому подражаешь. А можно ли хотеть уподобиться тому, кого ненавидишь? Или, скажем иначе, тому, кого долг обязывает ненавидеть? Тому, кого поклялся убить?
«Я найду брата, мама. Я разузнаю о его судьбе. И, если его уже нет в живых, – я за него отомщу…»
Вот потому-то и был Волк самым молчаливым и замкнутым среди учеников, потому-то, может, и Мулинга выбрала не его, а смешливого красавца Винойра, – хотя кан-киро Винойра не шло ни в какое сравнение с тем, которого достиг Волк. У Винойра тоже лежало в заплечном мешке немалое горе. Как-никак, он навсегда оставил родные шатры ради замирения с племенем старинных врагов. Но ему не приходилось полных три года разрываться между ненавистью и любовью. Ненавистью, которую Волк, соблюдая данный обет, силился вызвать в себе… и не мог. И любовью, которую отчаянно пытался не допустить в своё сердце.
Ни с кем не посоветовавшись, он ещё в самом начале обучения купил на базаре большую глиняную чашу, покрытую изнутри блестящей белой глазурью. Чаша привлекла его простым совершенством формы, и, присмотревшись, он уже не мог оторвать от неё взгляда. Подобных ей никогда не делали у него дома, и помнится, в нём тотчас заговорила присущая любому венну осторожность, – если мои пращуры такого не ведали, то гоже ли мне?.. Он даже ушёл прочь от прилавка, заставленного мисами, жаровенками и горшками. Но потом, поразмыслив, сказал себе, что и сам оказался от дома весьма далеко, где отнюдь не бывал ни один его предок, да ещё и взялся обучаться кан-киро, о коем достопочтенные пращуры, что называется, слыхом не слыхивали. И Волк поддался другому внутреннему голосу, уверенно говорившему: это его вещь, он полюбит её, будет радоваться ей. «Так-то оно так, – всё же подумал венн, приученный к бережливости и к тому, что ни единый предмет не покупается просто ради красы, а только для пользы. – Но что же я буду с ней делать?»
И вот тогда-то его и осенила мысль о воде.
Он поспешно вернулся к лотку горшечника и очень обрадовался, увидев, что чашу ещё никто не забрал. Щёлкнул по краю ногтем, с удовольствием послушал высокий чистый звон и спросил девушку, стоявшую за прилавком: «Сколько стоит такая миса, красавица?» – «Четверть барашка серебром», – отвечала Мулинга. Он не торгуясь выложил деньги. Потом принёс девушке кулёчек сладостей и маленький нож, показавшийся ему похожим на веннский…
Три года с тех пор он испытывал себя над этой чашей, проверяя свою готовность убить человека, которого не разрешал себе полюбить.
И у него ничего не получалось.
А Мулинга в итоге выбрала другого…
А ведь кан-киро некогда даровала миру Богиня Кан, называемая Любовью… Даровала во утверждение Своей власти – ибо ведала эта Богиня не только радостными утехами женщин и мужчин, как аррантская Прекраснейшая, но вообще всякой теплотой в людских проявлениях. Любовью родителей и детей. Милосердием ко врагу… Отношениями ученика и учителя…
Между прочим, добрые люди уже передали Волку, что говорил о нём Наставник несколько дней назад в корчме у Айр-Донна. «Жалко мне его, – будто бы сказал Волкодав. – Самого главного в кан-киро он так и не понял. И, видать, уже не поймёт…»
Волк раскрыл ладонь, занёс руку – так, словно собирался таранным ударом высадить, самое меньшее, городские ворота, – и движением, в котором знаток усмотрел бы тот самый удар, только невероятно замедленный, поднёс к чаше устремлённую руку…
Поверхность воды, на которую успели осесть какие-то пылинки, даже не шелохнулась. Волк не стал себя обманывать. Лёгкую рябь вызвало дуновение ветерка. А вовсе не его движение, исполненное, как ему казалось по глупости, неимоверной внутренней силы.
«Чего же я не понимаю? – мучительно забилось в душе. – Чего? Дай ответ, Богиня Любовь…»
Нет, поистине не следует смертным то и дело тревожить Богов, испрашивая предвидения и совета. Он ведь уже молился сегодня, вопрошая об исходе неизбежного поединка с Наставником. И получил ответ: жёлтое пятно мочи под брюхом полузадушенного Молодого. Может, именно потому что-то дрогнуло в сердце, когда он заносил руку над чашей: он был заранее уверен, что проиграет свой бой… как и в том, что с водой у него опять ничего не получится. Не вскипит она белым ключом от неосязаемого прикосновения его силы, не выплеснется наземь, послушно и радостно подтверждая его мастерство…
Вот и не получилось.
А просьба о вразумлении, обращённая к Богине Кан, породила одну-единственную мысль, да и то не имевшую никакого отношения к его цели.
Священным символом Богини была вода, удерживаемая и подносимая на ладонях милосердия и любви. Кто-то видел в ней слёзы, пролитые над несовершенством и жестокостью мира. Кто-то – священную росу для омовения и очищения страдающей, заблудшей души. Кто-то – горсть воды, припасть жаждущими устами…
Почему-то Волк никогда раньше не вспоминал этот символ, когда смотрел в свою чашу. И то сказать, у него здесь была совсем иная вода. Она отражала солнце, садившееся в облака, и казалась красной от крови. Такой водицей набело не умоешься – лишь осквернишься. И жажду не утолишь.
«Чего же я не понимаю? Чего?..»
Над Тин-Виленой ещё догорал вечер, а в северной части океана, который шо-ситайнцы называли Восточным, арранты – Срединным, Окраинным или просто Великим, а нарлаки – Западным, стояла уже глубокая ночь. Сторожевые тучи исполинского шторма проходили южнее, и над мачтой «косатки» неслись лишь изорванные ветром клочки и лоскутья, за которыми не могли надолго укрыться путеводные звёзды. На закате в облаках шёл бой, там рубились и пировали герои. Теперь в вышине скользили бесплотные привидения: души, не заслужившие честного посмертия, безрадостно уносились в пасмурные владения Хёгга. Полная луна то пряталась за ними, то вновь принималась плавить в океане чернёное серебро. Свет был до того ярок, что глаз без труда различал цвета, а парус отбрасывал на корабельные скамьи и спавших под ними людей непроглядную тень.
Ветер дул спокойно и ровно, и на всей «косатке» бодрствовали только два человека: зоркоглазый Рысь у руля – да кунс Винитар, лежавший под меховым одеялом на своём месте, на самом носу.