Стрелок Кинг Стивен
Глава 1
Человек в черном пытался укрыться в пустыне, а стрелок преследовал его.
Пустыня эта, — апофеоз всех пустынь, — громадная, растянулась до самого неба на долгие парсеки по всем направлениям. Белая, слепящая, обезвоженная и безликая; только мутное марево горной гряды — размытый набросок на горизонте — да сухие пучки бес-травы, что приносит и сладкие сны, и кошмары, и смерть. Редкий надгробный камень был указателем на пути, а узенькая тропа, петляющая по щелочному насту — вот и все, что осталось от столбовой дороги, где когда-то давным-давно ходили дилижансы. С тех пор мир сдвинулся с места. Мир стал пустым.
Стрелок шел спокойно, не торопясь, но и времени даром не тратя. Дорожный бурдюк обвивался вокруг его пояса, точно раздувшаяся сосиска. Почти полный бурдюк воды. Не один год совершенствовался стрелок в кхефе и достиг пятого уровня. На седьмом или восьмом он бы вообще не испытывал жажды; он бы тогда наблюдал за тем, как его тело теряет воду, с равнодушным вниманием отстраненного наблюдателя и увлажнял бы расщелины этого тела и темные глубины его пустот лишь тогда, когда разум подсказывает, что это действительно необходимо. Но он не достиг ни седьмого уровня, ни восьмого. Только пятого. И поэтому жажда томила его, хотя он пока не испытывал неодолимой потребности пить. Это ему даже нравилось. Это было романтично.
Под бурдюком — револьверы. Его револьверы, что как влитые ложатся в руку. Два ремня крест-накрест на бедрах. Две кобуры промаслены так, что их не растрескает даже жар этого враждебного солнца. Ложи револьверов — из лучшей сандаловой древесины, желтые, тщательно отполированные. Две кобуры, прикрепленные к поясу крепкой веревкой из сыромятной кожи, покачивались при ходьбе, тяжело ударяя по бедрам. Медная обшивка патронов в гнездах на патронташе вспыхивала и мерцала на солнце, отражая его лучи, точно гелиограф. Кожа кобуры едва уловимо потрескивала. Револьверы хранили молчание. Они уже пролили кровь. Здесь, в монотонной стерильной пустыне, им незачем было шуметь.
Его одежда бесцветна, как дождь или пыль. Ворот рубахи распахнут, сыромятный шнурок свободно болтается в пробитых вручную петельках. Штаны из грубой саржи сморщены и растянуты где только можно.
Он встал у пологой дюны (хотя песка в этой пустыне не было — один твердый сланец; и пронзительный ветер, что пробуждался всегда с наступлением темноты, поднимал только клубы раздражающей пыли, едкой, как чистящий порошок) и оглядел растоптанные останки маленького костерка с подветренной стороны, с той стороны, откуда солнце уходит раньше. Такие вот мелочи, — знаки, подобные этому, лишний раз подтверждающие человеческую сущность человека в черном, — доставляли ему самое настоящее удовольствие. Губы его растянулись в подобие улыбки на изъеденных жаром пустыни, растресканных в струпья останках лица. Он присел на корточки.
Человек в черном жег бес-траву. Бес-трава здесь — единственное, что будет гореть. Горит она масляным блеклым пламенем. И горит медленно. Люди из приграничных земель говорили ему, что даже в огне ее обитают бесы. Они жгут бес-траву, люди с границы, но в пламя не смотрят, говорят: бесы, они заворожат тебя и заманят, и того, кто засмотрится в пламя, утащат к себе. А потом какой-нибудь еще идиот, которому хватит ума пялиться в пламя, увидит там тебя.
Сожженная трава, — еще один символ в уже знакомом идеографическом узоре, — рассыпалась серой бессмыслицей под шарящей по кострищу рукою стрелка. Среди пепла не было ничего, лишь обгорелый кусок бекона. Стрелок задумчиво съел его. Так было всегда. Уже два месяца он преследует человека в черном в этой пустыне, — по нескончаемому, поразительно однообразному чистилищу пустоты, — и до сих пор еще не нашел никаких следов: только эти гигиенично-стерильные идеограммы пепла костров. Ни разу ему не попалось какой-нибудь банки, бутылки или же бурдюка (сам стрелок выкинул по дороге четыре штуки, просто выбросил, как змея сбрасывает отмершую кожу).
Быть может, эти кострища — послание, аккуратно выписываемое по буквам. Захвати порох. Или: уже скоро конец. Или, может быть, даже: Перекуси у Джо. Не имеет значения. Он никогда не умел разбирать идеограммы. Если, конечно, то были идеограммы. Когда он пришел, это кострище уже остыло, как и все остальные. Он знал, что он близок к цели, но откуда он знал — не знал. Это тоже уже не имеет значения. Он поднялся, стряхнув пепел с рук.
Никаких больше следов; ветер, острый, как бритва, уже срезал и те скупые отпечатки, которые могли удержаться на твердом сланце. Даже на испражнения своей жертвы стрелок не наткнулся ни разу. Ничего. Вообще ничего. Только эти остывшие кострища вдоль древней торной дороги и неумолимый дальномер у него в голове.
Он уселся и позволил себе отхлебнуть воды из бурдюка. Оглядел пустыню, поднял глаза к солнцу, что спускалось теперь к горизонту по дальнему квадранту неба. Встал, вытащил из-за пояса перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра. Костер он разложил в круге пепла, оставленного человеком в черном. Ирония этого, как и романтика жажды, показалась стрелку привлекательной. Горькой, но привлекательной.
Он не сразу достал свой кремень и кресало. Он дождался, пока последние проблески света дня не обратятся в летучее марево на земле под ногами, сузившись в злобно оранжевую полосу на однокрасочном западном горизонте. Он терпеливо глядел в направлении юга, не надеясь и не ожидая увидеть тоненькую струйку дыма от другого костра. Он просто смотрел, потому что таковы были правила. Ничего. Он уже близок к цели — да, но относительно близок. Не так еще близок, чтобы в сумерках разглядеть дым.
Он высек искру на охапку сухой измельченной травы и улегся на землю, выбрав сторону против ветра, чтобы дым, навевающий грезы, уносился в пустыню. Ветер, разве что изредка поднимавший клубы вихрящейся пыли, был неизменен.
Звезды над головою, немигающие, неизменны тоже. Миллионы миров и солнц. Головокружительные созвездия, холодное пламя всех первозданных оттенков. Пока он смотрел, лиловый цвет неба потускнел и стал черным. Прочертив в черноте впечатляющую дугу, мелькнул и погас метеор. Пламя бросало в ночь странные тени, пока бес-трава медленно выгорала, обращаясь в новый узор, — не идеограмму, — в простенькое перекрестие линий, навевающее смутный ужас своею непоколебимостью, что отметала любую бессмыслицу. Он сам выписал этот узор, который не был искусным, — только осуществимым. О черном и белом повествовал тот узор. О человеке, который поправил бы перекосившуюся картину в незнакомом гостиничном номере. Костер горел медленным, ровным пламенем, в раскаленной его сердцевине плясали фантомы. Стрелок их не видел. Он спал. Два узора, творчество и ремесло, слились в один. Ветер стонал. Капризные его порывы то и дело хватали дурманящий дым и, кружась, обвевали стрелка. И иногда клубы дыма прикасались к нему. Они творили сны, подобно тому, как едва уловимое раздражение творит жемчужину в ракушке устрицы. Иной раз стрелок стонал вместе с ветром. Но звезды были безучастны к стонам стрелка, как безучастны они к человеческим войнам, распятиям, воскресению из мертвых. И это тоже ему бы понравилось.
Глава 2
Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собою осла, чьи выпученные от жара глаза уже были мертвы и пусты. Три недели назад он прошел последний городок, а потом был только заброшенный тракт, где когда-то давно ходили дилижансы, да изредка попадались селения жителей приграничья, скопления хижин, покрытых дерном. Поселения эти пришли в упадок и давно обратились в отдельные хутора, где обитали теперь прокаженные и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьезным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Он не надеялся, впрочем, на встречу.
Пять дней миновало с тех пор, как прошел он последнюю хижину, и стрелок уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего выветренного холма, увидел знакомую низко нависшую крышу, покрытую дерном.
Поселенец — на удивление молодой человек с волосами дикого цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса — с необузданным усердием пропалывал тощие кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову: пристальные голубые глаза уперлись в стрелка, как в мишень. Он поднял обе руки в отрывисто-грубоватом приветствии и снова склонился над своей кукурузой, сгорбившись над ближайшей к хижине грядкой, небрежно кидая через плечо вырванную бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались и хлопали на ветру, который теперь дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать.
Стрелок спустился с холма неспеша, ведя за собою осла, на спине у которого хлюпали бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, такой жалкой с виду, отхлебнул немного из бурдюка, чтобы во рту появилась слюна, и плюнул на засохшую почву.
— Доброй жатвы твоим посевам.
— И твоим тоже — доброй, — отозвался молодой поселенец и выпрямился в полный рост. Спина парня явственно хрустнула. Он смотрел на стрелка без страха. Та малая часть лица, что виднелась еще между бородою и алыми космами, как будто нетронута гнилью проказы, а глаза его, разве что чуточку диковатые, были глазами нормального человека. Не дурика.
— У меня нет ничего, бобы только и кукуруза, — сказал он. — Кукуруза задаром, а вот за бобы надо будет платить. Мне их приносит один мужик. Заходит сюда иногда, никогда не задерживается надолго. — Поселенец коротко хохотнул. — Боится духов.
— Должно быть, он и тебя принимает за духа.
— Должно быть, так.
Еще мгновение они молча разглядывали друг друга.
Поселенец протянул стрелку руку.
— Браун. Меня зовут Браун.
Стрелок пожал его руку. И в этот момент тощий ворон каркнул на покатом острие крыши. Поселенец указал на него быстрым жестом:
— А это Золтан.
При звуке своего имени ворон еще раз каркнул и сорвался с крыши. Приземлившись прямо на голову Брауну, он устроился там поудобнее, вцепившись обеими лапами в его спутанную шевелюру.
— Драть тебя во все дыры, — ясно прокаркал ворон. — И тебя, и кобылу твою.
Стрелок дружелюбно кивнул.
— Бобы, бобы, нет музыкальней еды, — вдохновенно продекламировал ворон, явно польщенный вниманием, — чем больше сожрешь, тем звончей перданешь.
— Ты его этому учишь?
— Сдается мне, ничего больше он знать не хочет, — отозвался Браун. — Я как-то пытался его научить «Отче наш». — Он обвел взглядом безликую твердь пустыни. — Но, сдается мне, этот край не для «Отче наш». Ты — стрелок. Верно?
— Да. — Он сел на корточки и достал свой кисет с табаком. Золтан перелетел с головы Брауна на плечо стрелка.
— И, сдается мне, гонишься за тем, другим.
— Да. — Неизбежный вопрос сам сложился на губах: — А давно он тут прошел?
Браун пожал плечами.
— Не знаю. Здесь время какое-то странное. Прошло уже больше, чем две недели. Но меньше двух месяцев. Тот мужик, который мне носит бобы, с тех пор приходил два раза. Так что, наверное, шесть недель. Но я не стал бы ручаться.
— Чем больше сожрешь, тем звончей перданешь, — вставил Золтан.
— Он останавливался? — спросил стрелок.
Браун кивнул.
— Остался на ужин, как и ты. Ты ведь тоже останешься, так мне сдается. Мы посидели с ним, потолковали.
Стрелок поднялся, и ворон, протестующе вскрикнув, перебрался обратно на крышу. Стрелка охватила какая-то странная дрожь нетерпения.
— И о чем же он говорил?
Браун приподнял бровь.
— Да так, ни о чем. Спрашивал, бывает ли тут у нас дождь, и давно ли я здесь поселился и не схоронил ли жену. Болтал-то все больше я, что вообще для меня необычно. — Он умолк на мгновение, и вой бесплодного ветра пустыни остался единственным звуком. — Он колдун, верно?
— Да.
Браун медленно кивнул.
— Я сразу понял. А ты?
— Просто человек.
— Тебе никогда его не догнать.
— Ничего, догоню.
Они посмотрели друг другу в глаза, — нить глубинного понимания протянулась вдруг между ними, поселенцем на иссохшей его земле, овеваемой пылью, и стрелком на сланцевой тверди, уходящей в пустыню. Он достал свой кремень.
— На. — Браун вытащил из кармана спичку с серной головкой и зажег ее, чиркнув по заскорузлому ногтю. Стрелок поднес кончик своей самокрутки к огню и глубоко затянулся.
— Спасибо.
— Тебе, наверное, нужно наполнить свои бурдюки, — отвернувшись, сказал поселенец. — Там за домом — родник, прямо под свесом крыши. А я пока приготовлю поесть.
Стрелок направился на зады дома, осторожно переступая через кукурузные грядки. Родник оказался на дне прорытого вручную колодца, выложенного камнями, чтобы вода не подмывала рассыпчатую, точно пыль, почву. Пока он спускался по расшатанной лесенке, стрелок рассудил про себя, что с камнями возни было как минимум года два: набрать, натаскать, уложить. Вода оказалось чистой, но текла она медленно, так что долгое было дело — наполнить все бурдюки. Когда он заканчивал со вторым, Золтан взгромоздился на край колодца.
— Драть тебя во все дыры. И тебя, и кобылу твою, — предложил он.
Стрелок вздрогнул и поднял глаза. Глубина футов пятнадцать, не меньше; Брауну ничего бы не стоило сбросить вниз камень, проломить ему голову и забрать все стрелково добро себе. Ни полоумный, ни прокаженный так бы не поступил; но Браун не дурик и не больной. И все же Браун ему понравился, так что стрелок выбросил эту мысль из головы и заполнил оставшиеся бурдюки. Будь что будет.
Когда он вошел внутрь хижины и спустился по лестнице вниз (все как положено: жилье устроено под землею, только так можно было захватить и удержать прохладу ночей), Браун с помощью деревянной лопатки переворачивал кукурузные початки в угольках крошечного очага. Две побитые по краям тарелки уже стояли по обеим сторонам выцветшего одеяла мышиного цвета, расстеленного на полу. Вода для бобов только еще начала закипать в котелке над огнем.
— Я заплачу и за воду тоже.
Браун даже не поднял головы.
— Вода — дар Божий. А бобы приносит папаша Док.
Стрелок издал короткий смешок и уселся на пол, прислонившись спиною к стене. Он сложил руки и закрыл глаза. Вскоре по комнатушке разнесся запах жареной кукурузы. Браун высыпал в котелок пакетик сухих бобов, они громыхнули, как камушки. Изредка повторяющееся тук-тук-тук — это Золтан беспокойно ходил по крыше. Стрелок устал; бывало, в сутки он проходил по шестнадцать, а то и все восемнадцать часов, увеличивая расстояние между той точкой, где он находился сейчас, и кошмаром, приключившимся в Талле, последней из деревень у него на пути. И последние двенадцать дней ему приходилось идти пешком; силы мула были уже на пределе.
Тук-тук-тук.
Две недели, сказал Браун, или, может быть, шесть. Не имеет значения. В Талле были календари, и они там запомнили человека в черном. Потому что тот, проходя, исцелил старика. Обычного старика, умирающего от травки. Старика тридцати пяти лет. И если только Браун не ошибся, человек в черном с тех пор поутратил свое преимущество в расстоянии. Но пустыня еще не закончилась. И пустыня еще обернется адом.
Тук-тук-тук.
«Одолжи мне свои крылья, птица. Я раскину их широко-широко, и меня унесет восходящий поток.»
Он уже спал.
Глава 3
Браун разбудил его через пять часов. Было темно. Единственный проблеск света — тускло-багровое мерцание угольков в очаге.
— Твой мул приказал долго жить, — сказал Браун. — Жрать готово.
— Как?
— Сварено и пожарено, как иначе? Очень разборчивый, да?
— Нет, я про мула.
— Просто лег и не встал. Видно же, старый был мул. — И извиняющимся тоном: — Золтан склевал глаза.
— Ага. — Этого следовало ожидать. — Ну да ладно.
Когда они уселись у одеяла, что служило здесь вместо стола, Браун еще раз изумил стрелка, испросив краткого благословения: дождя, здоровья и просветления душе.
— А ты веришь в загробную жизнь? — спросил стрелок, пока Браун подкладывал на тарелку ему три дымящихся кукурузных початка.
Браун кивнул.
— Сдается мне, это она и есть.
Глава 4
Бобы были как пули, кукуруза — не мягче. Снаружи выл торжествующий ветер, обдувая покатый скат крыши, расположенной вровень с землей. Стрелок ел быстро, жадно. И жадно пил. Целых четыре чашки воды. Он еще не доел, как вдруг раздался стук в дверь, словно кто-то строчил там из пулемета. Браун встал и впустил Золтана. Ворон перелетел через комнату и угрюмо устроился в уголке.
— Нет музыкальней еды, — буркнул он.
После ужина стрелок предложил Брауну свой табак.
«Сейчас. Сейчас будут вопросы.»
Но Браун не задавал никаких вопросов. Он молча курил, глядя на догорающие угольки. В хижине стало заметно прохладнее.
— И не введи нас во искушение, — выдал Золтан. Неожиданно, пророчески.
Стрелок вздрогнул, словно в него выпалили из ружья. У него вдруг возникла уверенность, что все это иллюзия (не сон, нет — наваждение). Человек в черном сплел свои чары и пытается что-то сказать ему. При помощи столь бестолковых, сводящих с ума своей тупостью символов.
— Ты вообще бывал в Талле? — спросил он внезапно.
Браун кивнул.
— Заходил, когда шел сюда. И потом еще один раз. Продал там кукурузу. В тот год был дождь. Минут пятнадцать лило, не меньше. Земля, веришь ли, словно раскрылась и поглотила всю воду. Уже через час все снова стало бело и сухо. Как всегда. Но кукуруза… Боже мой, кукуруза! Было видно, как она растет. Но это еще ничего. Ее было слышно, как будто дождь дал ей голос. Но голос безрадостный. Она, казалось, вздыхает и стонет, выбираясь из-под земли. — Он помолчал. — Зато уродилась на славу. Мне даже вроде как много было. Так что я взял и продал ее. Папаша Док предлагал, давай, мол, я продам, чего тебе-то таскаться. Но он бы меня обжулил. Вот я сам и пошел.
— Тебе там не понравилось?
— Нет.
— А меня там едва не убили, — сказал вдруг стрелок.
— Как так?
— Я убил человека. Которого коснулась десница Божья. Только то был не Бог, а человек в черном.
— Он заманил тебя в западню?
— Да.
Они смотрели друг на друга сквозь мрак. Мгновение это, казалось, застыло в безысходной законченности.
«Сейчас будут вопросы.»
Но Брауну нечего было сказать. Он мусолил свою самокрутку, пока от нее не остался дымящийся чинарик, но когда стрелок похлопал по своему кисету, предлагая еще, Браун только мотнул головой.
Золтан встрепенулся, хотел вроде что-то сказать, но смолчал.
— А можно, я расскажу? — спросил стрелок.
— Ну конечно.
Стрелок попытался найти слова, чтобы начать, но не сумел подобрать нужных слов.
— Мне надо отлить, — сказал он.
Браун кивнул.
— Это вода. В кукурузу, ага?
— Ясное дело.
Он поднялся по лестнице и вышел во тьму. Над головою сверкали звезды, — безумный рисунок на черном небе. В размеренном ритме вибрировал ветер. Моча пролилась на иссохшее кукурузное поле, выгнувшись шаткой дугою. Это он, человек в черном, — заманил его сюда. Быть может, Браун и есть человек в черном. Быть может…
Он отогнал от себя эти мысли. Он предвидел все возможности. Он сумел бы справиться с чем угодно, кроме одного: своего собственного безумия. Он вернулся обратно в хижину.
— Ну что, ты решил уже, наваждение я или нет? — явно забавляясь, спросил Браун.
Стрелок, испуганный, на мгновение застыл на крошечной лестничной площадке. Потом медленно сошел вниз и уселся.
— Так я начал про Талл.
— Растет городок?
— Его больше нет, — сказал стрелок. Слова как будто повисли в воздухе.
Браун кивнул.
— Пустыня. Я так думаю, она в конце концов все задушит. Здесь ведь когда-то была дорога. Проезжая дорога, прямо через пустыню, ты знал об этом?
Стрелок закрыл глаза. В голове у него все плыло.
— Ты мне подсыпал какой-то дряни, — хрипло выдавил он.
— Нет. Ничего я не делал.
Стрелок осторожно приоткрыл глаза.
— Ты, пожалуй, не успокоишься, пока я не попрошу тебя рассказать, — сказал Браун. — Вот я и прошу. Ты мне расскажешь про Талл?
Стрелок нерешительно открыл рот и поразился: на сей раз слова пришли сами. Он заговорил. Поначалу — какими-то вялыми, невыразительными рывками, но фраза цеплялась за фразу, и постепенно рассказ его вылился в плавное, может быть, даже слегка монотонное повествование. В голове прояснилось. Какое-то странное возбуждение вдруг охватило его. Говорил стрелок долго, до поздней ночи. Браун слушал, не перебивая. И ворон тоже.
Глава 5
Он купил мула в Прайстауне, и, когда добрался до Талла, мул еще был полон сил. Солнце зашло час назад, но стрелок продолжал идти, ориентируясь поначалу на отблески городских огней в небе, а потом — на сверхъестественно чистые звуки кабацкого пианино, наигрывающего Эй, Джуд. Дорога заметно расширилась, как река, вбирающая в себя притоки.
Лес уже давно остался позади, сменившись уродливым и унылым пейзажем деревенской глубинки: безбрежные заброшенные поля, заросшие низким кустарником и тимофеевкой, жалкие лачуги, унылые, опустошенные поместья, хранимые сумрачными, словно бы погруженными в тяжкие думы особняками, где теперь, вероятно, бродили демоны; пустые покинутые хибары, откуда люди ушли либо сами, по собственной воле, либо что-то их вынудило уйти; редкую хижину удержавшегося поселенца выдавало разве что одинокое мерцание точечки света во тьме ночи, а когда день — угрюмое, явно вырождающееся семейство, молча трудившееся на своем поле. Здесь в основном сеяли кукурузу, но изредка попадались бобы и горох. Случалось даже, что какая-нибудь отощавшая коровенка тупо таращилась на стрелка сквозь прореху в ободранной ольховой изгороди. Четыре раза мимо проехали дилижансы: два — навстречу, два — в ту же сторону, что и стрелок. Эти, которые обогнали его, были почти пусты, а в тех, что катились в обратную сторону, к северному лесу, народу было побольше.
То был уродливый край. С тех пор, как стрелок покинул Прайстаун, дождь шел два раза, и оба раза — как будто нехотя. Даже трава-тимофеевка была желтой и как будто подавленной. Уродливый край. И никаких следов человека в черном. Но, возможно, он сел в дилижанс.
Дорога изогнулась. Сразу же за поворотом стрелок остановился, прикрикнув на мула, и поглядел вниз, на Талл. Городок расположился на дне круглой, как чашка, долины, — поддельный камушек в дешевой оправе. Кое-где горел свет, в основном все огни скучились там, где звучала музыка. Улиц, на первый взгляд, было четыре: три — под прямым углом к проезжему тракту, вроде как главной улице городка. Быть может, тут есть ресторанчик. Сомнительно, впрочем, но вдруг… стрелок снова прикрикнул на мула.
Теперь вдоль дороги стояли отдельные дома, но почти все, — по-прежнему, — пустые. Стрелок миновал крохотное кладбище. Заплесневелые, покосившиеся деревянные плиты давно утонули в буйно разросшейся бес-траве. Еще, наверное, пять сотен футов, и стрелок прошел мимо изжеванного указателя с надписью: ТАЛЛ.
Краска пооблупилась, так что разобрать надпись на указателе стало почти невозможно. Чуть подальше был еще один указатель, но стрелок так и не сумел прочитать, что там написано.
Дурашливый хор полупьяных голосов поднялся в последнем протяжном куплете Эй, Джуд, — «Наа-наа-наа наа-на-на-на… эй, Джуд…», — едва стрелок вступил в черту городка. Звук был мертвым, как гудение ветра в дупле прогнившего дерева. И лишь прозаическое бренчание кабацкого пианино удержало стрелка от серьезных раздумий о том, уж не вызвал ли человек в черном призраков, чтобы населить ими заброшенный город. Он улыбнулся подобной мысли.
На улицах были люди. Немного, но были. Три дамы, — все три в черных брюках и одинаковых матросских блузах, — прошли мимо стрелка по другой стороне дороги, подчеркнуто на него не глядя. Их лица, казалось, плыли над неразличимыми под просторной одеждой телами, точно громадные бейсбольные мячи, только мертвенно-бледные и с глазами. Мрачного вида старик в соломенной шляпе, крепко сидящей на самой макушке, наблюдал за ним со ступеней крыльца заколоченной бакалейной лавки. Худющий портной, занятый с поздним клиентом, на мгновение прервал работу и проводил стрелка взглядом; он даже приподнял лампу в окне, чтоб разглядеть получше. Стрелок кивнул. Ни портной, ни клиент не кивнули в ответ. Он буквально физически ощущал, как взгляды их впились в кобуры на ремнях, низко опоясывающих его бедра. Мальчишка, лет, должно быть, тринадцати, и подружка его перешли через улицу, помедлив лишь на секунду. Шаги их поднимали маленькие облачка пыли, зависающие в воздухе. Почти все фонари были разбиты. Горело лишь несколько, но их стекла давно потускнели от загустевшего масляного нагара. Была тут и платная конюшня. Должно быть, держалась она только тем, что через городок проходил маршрут рейсовых дилижансов. Сбоку от разверстой утробы конюшни трое мальчишек сидели, нахохлившись, вокруг расчерченного в пыли поля для шариков, и молча смолили самодельные папиросы из кукурузных обверток. Их длинные тени пролегли через дворик.
Стрелок провел мимо них мула и заглянул в сумрачные глубины конюшни. Единственная лампа еле-еле коптила. В ее жидком свете вздрагивала и плясала тень, — долговязый нескладный старик в комбинезоне на голое тело поддевал громадными вилами большие охапки сена и размашисто переваливал их на сеновал.
— Эй! — позвал стрелок.
Вилы дрогнули, и хозяин с раздражением обернулся.
— Себе поэйкай!
— У меня мул.
— Хорошо тебе.
Стрелок швырнул в полутьму золотой. Тяжелую, неровно обточенную по краям монету. Сверкнув, она зазвенела на старых, посыпанных сечкою досках.
Хозяин вышел вперед, наклонился, поднял монету и подозрительно покосился на стрелка. На мгновение взгляд его задержался на ружейных ремнях, и конюх кисло кивнул.
— Надолго думаешь его оставить?
— На ночь. Может, на две. А может, и больше.
— У меня нету сдачи.
— Сдачи не надо.
— Кровавые денежки, — буркнул хозяин.
— Что?
— Ничего. — Хозяин подхватил уздечку и повел мула в сарай.
— Оботри его хорошенько! — крикнул стрелок вдогонку. Старик даже не обернулся.
Стрелок вышел к мальчишкам, скорчившимся вокруг поля для шариков. Они наблюдали за всей перепалкой с каким-то презрительным интересом.
— Идет игра? — спросил стрелок, пытаясь завязать разговор.
Нет ответа.
— Вы, пижоны, здесь, что ли, живете? В городе?
Нет ответа.
Один из мальчишек вынул изо рта лихо скрученную папиросу из кукурузной обвертки, зажал в кулаке зеленый шарик, — кошачий глаз, — и пульнул его в круг на земле. Шарик ударил в «квакушку» и выбил ее за пределы поля. Парнишка поднял свой кошачий глаз и приготовился к новому «выстрелу».
— Тут есть где-нибудь ресторан? — спросил стрелок.
Один из них, самый младший, соизволил-таки поднять голову. Уголок его рта украшала здоровая блямба лихорадки, а глаза у мальчишки все еще были бесхитростны и простодушны. Он смотрел на стрелка с затаенным, словно бы льющимся через край удивлением. Так трогательно, так пугающе.
— Если надо пожрать, у Шеба бывает мясо. Бифштексы.
— Это в том кабаке?
Мальчик кивнул, но на этот раз ничего не сказал. Глаза его товарищей сделались вдруг колючими и враждебными.
Стрелок поднес руку к полям своей шляпы.
— Благодарствую. Было приятно узнать, что у кого-то еще в этом городе остались мозги, чтобы хоть что-то сказать.
Он прошествовал мимо, поднялся на дощатый настил и зашагал вниз по улице к заведению Шеба. За спиной у него прозвучал звонкий презрительный голос кого-то из тех, двоих. Совсем еще детский дискант:
— Травоед! И давно, интересно, ты дрючишь свою сестру, Чарли? Травоед!
У входа в кабак горели аж три керосиновых лампы, по одной с каждого боку и еще одна — прямо над дверьми, сильно смахивающими по форме на крылья летучей мыши. Пьяный хор, подвывающий Эй, Джуд уже выдохся, и пианино бренчало теперь какую-то другую, но тоже старинную песню. Голоса шелестели, словно рвущиеся нити. Стрелок на мгновение замешкался на пороге, заглянув внутрь. На полу — слой древесных опилок. У колченогих столов — плевательницы. Стойка — обычная доска, укрепленная на козлах для пилки дров. За нею — заляпанное зеркало, в котором отражался тапер, непременно сутулый на своей непременной вертящейся табуретке. Передняя панель пианино была снята, так что ничто не мешало обозревать, как деревянные молоточки скачут вверх-вниз, пока эта хитрая штука играет. Буфетчица. Светловолосая женщина в грязном голубом платье. Одна бретелька подколота английской булавкой. Посетителей человек этак шесть. Должно быть, все местные; скучковались они в глубине залы, где методично нажирались и равнодушно поигрывали в «Не зевай». Еще с полдюжины сгрудились у пианино. Еще четверо или пятеро — у стойки. И старик с всклокоченными седыми космами, повалившийся на столик у самых дверей. Стрелок вошел.
Головы повернулись, как на шарнирах. Взгляды уперлись в стрелка и его револьверы. На мгновение все затихло, вот только рассеянный тапер так и продолжал наяривать на своем пианино. А потом женщина за стойкой поморщилась, и все стало как прежде.
— Не зевай, — сказал кто-то из игроков в углу и побил червонную тройку четверкой пик, сбросив все свои карты. Тот, чья тройка ушла, смачно выругался, передал свою ставку, а следующий за ним стал сдавать карты по-новой.
Стрелок подошел к стойке вплотную.
— Это у вас подают бифштексы? — спросил он.
— А то. — Она смотрела ему прямо в глаза. Должно быть, когда-то, в начале, она была даже красива, но теперь лицо ее поистаскалось, а на лбу красовался лиловый изогнутый шрам. Она густо его запудривала, но нехитрая эта уловка не скрывала рубец, а скорей привлекала к нему внимание. — Только оно денег стоит.
— Представляю себе. Давай, значит, мне три бифштекса и пиво.
И снова — едва уловимый сдвиг во всей атмосфере. Три бифштекса. Рты наполнились слюною, языки впитали ее с неторопливым и сладострастным смаком. Три бифштекса.
— Это выйдет тебе в пять баксов. Вместе с пивом.
Стрелок выложил на стойку золотой.
Взгляды как будто прилипли к монете.
Прямо за стойкою, слева от зеркала, стояла жаровня с тлеющими углями. Буфетчица нырнула в какую-то маленькую комнатушку сразу же за жаровней и вернулась уже с куском мяса, уложенным на бумажке. Явно не щедрой рукой отрезав три жалких ломтя, она швырнула их на решетку жаровни. Поднявшийся запах сводил с ума. Стрелок, однако, стоял с равнодушным видом, осознавая, конечно, но как бы вскользь, чуть сбившийся ритм пианино, заминку в игре картежников, косые взгляды завсегдатаев.
Тот мужик, подбиравшийся к нему сзади, был уже на полпути к своей цели, когда стрелок увидел его отражение в зеркале. Почти совсем лысый мужик. Рука его судорожно сжимала рукоять огромного охотничьего ножа, прикрепленного к поясу на манер кобуры.
— Сядь на место, — спокойно сказал стрелок.
Лысый остановился. Его верхняя губа приподнялась, непроизвольно — как будто оскалился пес. На мгновение все замерло в тишине. А потом он вернулся к своему столику, и снова все стало, как прежде.
Пиво подали в здоровом стеклянном бокале, правда, надтреснутом.
— У меня нету сдачи, — вызывающе объявила буфетчица.
— Сдачи не надо.
Она сердито кивнула, как будто эта демонстрация финансового благополучия, пусть даже и крайне выгодная для нее, неимоверно ее взбесила. Она, впрочем, взяла его золото, а еще через пару минут на мутной тарелке сомнительной чистоты появились бифштексы, так и не прожаренные по краям.
— А соль у вас есть?
Она извлекла из-под стойки солонку.
— Хлеб?
— Хлеба нет.
Он знал, конечно, что это — ложь, однако не стал настаивать. Лысый таращился на него своими синюшными глазами, руки его на растрескавшемся, выщербленном столе то сжимались в кулаки, то вновь разжимались. Ноздри раздувались в пульсирующем ровном ритме.
Спокойно, даже с какою-то вкрадчивой мягкостью, стрелок приступил к еде. Разрезая шмат мяса на маленькие кусочки, он вилкою отправлял их в рот, стараясь не думать о том, чем откармливали коровенку перед тем, как прирезать.
Он почти все доел и собирался уже заказать еще пива и свернуть папиросу, как вдруг чья-то рука легла ему на плечо.
Внезапно он осознал, что в зале опять стало тихо. Он буквально почувствовал, как напряжение сгустилось в воздухе. Стрелок обернулся. Его взгляд уперся в лицо старика, который спал у дверей, когда он вошел. Лицо это было ужасно. Запах бес-травы — как наплыв зловонного испарения. Глаза его, застывшие, жуткие, — широко распахнутые, сияющие глаза человека, который глядит, но не видит. Взгляд, направленный внутрь, в стерильный, выхолощенный ад неподвластных контролю сознания грез, выпущенных на свободу снов, что поднялись из вонючих трясин подсознания.
Женщина за стойкой издала слабый стон.
Растресканные губы скривились, раскрылись, обнажая зеленые, точно замшелые, зубы, и стрелок про себя подумал: «Он уже даже не курит ее. Он жует. Он и вправду жует ее».
И дальше: «Он же мертвый. Наверное, год как помер».
И потом еще: «Человек в черном».
Они смотрели друг на друга: стрелок и старик, перешагнувший уже грань безумия.