Божьи воины [Башня шутов. Божьи воины. Свет вечный] Сапковский Анджей
– Кто? Инквизиция? Или Колдиц?
– И те, и другие. Попы-инквизиторы у доминиканцев, о, рукой подать, сидят. А в господина старосту Колдица ну прям дьявол вступил… И все из-за того, что недавно схватил двух чешских эмиссаров с еретическими посланиями и манифестами. Они, когда их пыточный мастер в ратуше припек, тут же показали, кто с кем сносился, кто им помогал. И у нас здесь, и в Яворе, в Рахбахе, даже по деревням, в Клечкове, в Вирах… Только здесь, в Свиднице, восьмь на кострах сгорело на выгоне перед Нижними воротами. Но всамделишная беда началась неделю назад, когда в день апостола Варфоломея, в самый полдень, на вроцлавском тракте кто-то замордовал богатого купца, господина Миколая Ноймаркта. Странное, ох, ё, странное это было дело…
– Странное? – неожиданно заинтересовался Рейнмар. – Почему?
– А потому, юный господин, что никто понять не мог, кто и зачем господина Ноймаркта убил. Одни болтали, ё, мол, рыцари-разбойники, хоть, к примеру, тот же Хайн фон Чирне или Буко Кроссиг. Другие говорили, что это Кунц Аулок, тоже тот еще бандюга. Аулок, говорят, какого-то парня по всей Силезии гоняет, потому как тот парень чью-то жену опозорил насилием и чаровством. Третьи толкуют, что непременно тот самый преследуемый парень и убил. А еще одни болтали, что убийцы – гуситы, которым господин Ноймаркт чем-то насолил. Как там было взаправду, не угадаешь, но господин староста Колдиц взбесился. Клялся, что с убийцы господина Ноймаркта, когда его поймают, живьем шкуру сдерет. А в результате товар нельзя развозить, потому что постоянно проверяют то одни, то другие, если не Инквизиция, так, ё, старостовы… Да, да.
– Да, да.
Рейневан, который уже давно что-то чертил углем на листе, вдруг поднял голову, ткнул локтем Самсона Медка.
– Publicus super omnes, – сказал тихо, показывая тому лист. – Annis de sanctimonia. Positione hominis. Voluntas vitae.
– Что?
– Voluntas vitae. А может, potestas vitae. Стараюсь воспроизвести надпись на обгоревшем листке Петерлина. Ты утверждал, что это важно. Или забыл? Мне надо было вспомнить, что там написано. Вот я и вспоминаю.
– Ах да. Правда. Хммм… Potestas vitae. К сожалению, у меня это ни с чем не ассоциируется.
– А мастера Юстуса, – проговорил вполголоса Унгер, – все нет, ё, и нет.
Словно в ответ на заклинание дверь открылась, и появился человек в черной просторной, подбитой мехом делии с очень широкими рукавами. На артиста-художника он не смахивал. А смахивал на бургомистра.
– Здравствуй, Юстус.
– Клянусь костями святого Вольфганга. Павел? Ты? На свободе?
– Как видишь. А зовусь теперь Шарлеем.
– Шарлей, хммм. А твои… эээ… компаньоны?
– Тоже на свободе.
Мэтр Шоттель погладил тершегося о его щиколотку кота, появившегося неведомо откуда. Потом присел за стол, сплел руки на животе, внимательно посмотрел на Рейневана, долго, очень долго не отрывал глаз от Самсона Медка.
– Ты приехал за деньгами, – наконец с грустью в голосе угадал он. – Должен тебя предупредить…
– Что дела идут неважно, – бесцеремонно оборвал его Шарлей. – Знаю. Слышал. Вот список. Написал, утомившись ожиданием. Все, что на нем проставлено, я должен получить завтра.
Кот запрыгнул Шоттелю на колени. Гравировщик задумчиво погладил его. Долго читал. Наконец оторвал глаза от бумаги.
– Послезавтра. Завтра воскресенье.
– Верно. Забыл, – кивнул Шарлей. – Что ж, отпразднуем и мы святой день. Не знаю, когда снова загляну в Свидницу, так что грешно было бы не посетить парочку-другую холодных подвальчиков, не испробовать, как в этом году удалось мартовское. Ну, послезавтра, maestro, так послезавтра. В понедельник, ни днем позже. Понял?
Мэтр Шоттель утвердительно кивнул.
– Я не спрашиваю, – заговорил через минуту Шарлей, – о состоянии моего счета, ибо ни компанию распускать, ни свою долю забирать не собираюсь. Однако убеди меня, что ты заботишься о компании. Что не пренебрегаешь данными тебе некогда советами. И идеями. Идеями, которые могут быть для компании прибыльными. Знаешь, о чем я?
– Знаю. – Юстус Шоттель извлек из кошеля большой ключ. – И тотчас докажу, что твои задумки и советы принимаю близко к сердцу. Господин Шимон, достаньте, пожалуйста, из сундука и принесите пробные образцы ксилографий. Тех, что из библейской серии.
Унгер быстро управился.
– Вот. – Шоттель разложил листы на столе. – Все сделано моей собственной рукой, ученикам не давал. Некоторые готовы под пресс, над некоторыми еще работаю. Я верю, что твоя идея заслуживает внимания. И люди будут покупать. Нашу библейскую серию. Ну, пожалуйста, оцени. Оцените, господа.
Все наклонились над столом.
– Что это… – Зарумянившийся Рейневан указал на лист, на котором была изображена нагая пара в совершенно недвузначной позе и ситуации. – Что это такое?
– Адам и Ева. Видно же. А опирается Ева на Древо познания…
– Ага.
– А здесь, извольте взглянуть, – продолжал демонстрировать гравировщик, явно гордясь своей работой, – Моисей и Огарь. Здесь Самсон и Далила. Тут Амнон и Фамарь. Вовсе недурно у меня получилось. Верно? А это…
– Ого-го! Это что такое? Что за путаница?
– Иаков, Лия и Рахиль.
– А это… – заикаясь, проговорил Рейневан, чувствуя, что кровь вот-вот прыснет у него из щеки. – Это что… Это…
– Давид и Ионафан, – беспечно пояснил Юстус Шоттель. – Но это надо еще подправить. Переделать.
– Переделай, – довольно холодно прервал Шарлей, – на Давида и Вирсавию. Потому что здесь, холера, недостает только Валаама и ослицы. Сдержи малость воображение, Юстус. Его излишек вредит, как избыток соли в супе. А это не идет на пользу делу. Впрочем, вообще-то, – добавил он, чтобы задобрить немного обиженного художника, – bene, bene, benissime, maestro[255]. Лучше, чем я ожидал.
Юстус Шоттель просветлел как любой тщеславный и обожающий похвалу артист.
– Видишь, Шарлей, я не бездельничаю и о фирме забочусь. И еще скажу тебе, что я установил очень интересные контакты, которые могут оказаться весьма выгодными для нашей компании. Понимаешь, «Под быком и ягненком» я познакомился с необычным юношей, способным изобретателем… Да что говорить, сам увидишь и услышишь. Я его пригласил. Он вот-вот подойдет. Ручаюсь, когда ты с ним познакомишься…
– Не познакомлюсь, – прервал Шарлей. – Я не хочу, чтобы этот юноша вообще видел меня здесь. Ни меня, ни моих спутников.
– Понимаю, – заверил после краткого молчания Шоттель. – Значит, ты снова вляпался в какое-то дерьмо.
– Можно сказать и так.
– Криминальное или политическое?
– Все зависит от точки зрения.
– Ну что ж, – вздохнул Шоттель, – такие времена. То, что ты не хочешь, чтобы тебя здесь видели, понимаю. Однако в данном случае твои опасения беспочвенны. Юноша, о котором я говорю, немец, родом из Майнца, бакалавр Эрфуртского университета. В Свиднице проездом. Никого здесь не знает. И не узнает, потому что вскоре уезжает. Есть смысл, Шарлей, с ним познакомиться, стоит задуматься над тем, что он изобрел. Это необычный, светлый ум, я бы сказал – мечтатель. Истинный vir mirabilis[256]. Увидишь сам.
Громко и звучно разлился звон приходского колокола. Его призыв к Angelus[257] подхватили колокольни остальных четырех свидницких храмов. Колокола окончательно завершили рабочий день – наконец умолкли даже работящие и шумные мастерские на Котельной улице.
Уже давно разошлись по домам художники и подмастерья мастерской Юстуса Шоттеля, так что, когда наконец явился обещанный гость, достойный знакомства светлый ум и мечтатель, в комнате с прессами оставались только сам мэтр, Шимон Унгер, Шарлей, Рейневан и Самсон Медок.
Гость действительно был человеком молодым, ровесником Рейневана. Школяр сразу признал школяра, знакомясь, гость поклонился Рейневану несколько менее чопорно, а улыбнулся несколько более искренне.
На пришельце были высокие ботинки из тисненой козловой кожи, мягкий бархатный берет и короткий плащ поверх кожаной куртки, застегивающейся на многочисленные латунные крючки. На плече висела большая дорожная торба. В общем, он больше походил на бродячего трувера, чем на школяра, – единственное, что указывало на академические связи, был широкий нюрнбергский кинжал, оружие, популярное во всех учебных заведениях Европы как среди студентов, так и у научной братии.
– Я, – начал пришедший, не ожидая, пока его представит Шоттель, – бакалавр Эрфуртской академии Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг. Это несколько длинновато, поэтому обычно я сокращаю имя до Гутенберга. Иоганн или, как у вас принято, Ян Гутенберг.
– Похвально, – ответил Шарлей. – А поскольку я тоже сторонник сокращения вещей и предметов непотребно длинных, перейдем не мешкая к делу. Чего касается ваше изобретение, господин Ян Гутенберг?
– Печатания. Точнее – печатания текстов.
Шарлей равнодушно перелистал лежащие перед ним ксилографии, вынул и показал одну, на которой под изображением Святой Троицы значилось:
BENEDICTE POPULI DEO NOSTRO[258]
– Знаю… – слегка покраснел Гутенберг. – Знаю, господин, что вы имеете в виду. Однако рекомендую обратить внимание на то, что для изображения на вашей ксилографии этого не очень длинного, согласитесь, текста гравировщику надо было бы кропотливо резать по дереву два дня. И если он при этом ошибся хотя бы в одной букве, то вся работа пошла б насмарку. И пришлось бы все начинать сызнова. А если б понадобилось создавать гравюру, скажем, для всего шестьдесят пятого псалма, сколько б потребовалось времени? А на все псалмы? А на всю Библию? Сколь долго…
– Не иначе, как вечность, – прервал Шарлей. – Изобретение же вашей милости, как я понимаю, сводит на нет недостатки, присущие работе по дереву?
– В значительной мере.
– Любопытно.
– Если позволите, я продемонстрирую.
Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг раскрыл торбу, высыпал содержимое на стол. И взялся за работу, громко описывая свои действия.
– Я изготовил, – говорил он и показывал, – из твердого металла кубики с отдельными литерами. Литеры на кубиках, как видите, вырезаны выпуклыми, я назвал это патрицей. Оттиснув такую патрицу в мягкой меди, я получил…
– Матрицу, – догадался Шарлей. – Это ясно. Выпуклые подходят к вмятым, как папа к маме. Слушаю дальше, господин фон Гутенберг.
– В углубленных матрицах, – продолжал бакалавр, – я могу отлить столько букштаб, то есть букв, сколько захочу. Вот таких, прошу взглянуть. Буквы, кубики которых идеально прилегают друг к другу, я укладываю… в соответствующем порядке… вот в эту рамку… Рамка небольшая, служит лишь для демонстрационных целей, но нормально, извольте взглянуть, она имеет размер страницы будущей книги. Как видите, я устанавливаю длину строки. Вкладываю клинья, чтобы создать ровные пробелы и отступы. Сжимаю рамку железной обоймой, чтобы все это у меня не рассыпалось… Смазываю тушью, той самой, которую используете вы… Можно попросить помочь, господин Унгер? Кладу под пресс… На этот лист бумаги… Господин Унгер, винт… И, пожалуйста, готово.
На листе, точно посередине, отпечатанное четко и чисто, было видно:
IUBILATE DEO OMNIS TERRA
PSALMIM DICITE NOMINI EUIS
– Шестьдесят пятый псалом, – хлопнул в ладоши Юстус Шоттель. – Как живой!
– Это поразительно, – согласился Шарлей. – Но, господин Гутенберг, я поразился бы еще больше, если б не то, что должно быть «dicite nomini eius», а не «euis».
– Ха-ха! – Бакалавр расцвел, словно студиозус, которому удалась шутка. – Я сделал это сознательно! Намеренно допустил ошибку составителя, то есть наборщика. Чтобы только продемонстрировать, с какой легкостью можно произвести корректировку. Ошибочно поставленную букштабу я вынимаю… На ее место ставлю нужную… Винт, господин Унгер. И вот текст исправлен.
– Bravo, – сказал Самсон Медок. – Bravo, bravissimo… Это действительно впечатляет.
Не только Гутенберг, но и Шоттель с Унгером раскрыли рты. Было ясно, что они удивились бы меньше, если б заговорил кот, статуя святого Луки во дворе или Себастьян с огромным фаллосом.
– Внешность, – пояснил, откашлявшись, Шарлей, – порой обманчива. Вы не первые.
– И наверняка не последние, – добавил Рейневан.
– Простите, – развел руками гигант. – Не смог сдержаться… Будучи, как ни говори, свидетелем изобретения, которое изменит лицо эпохи.
– Ах, – расцвел Гутенберг, как расцвел бы любой артист, радующийся похвале, пусть даже и произнесенной скребущим потолок великаном с физиономией кретина. – Так оно и будет. Так и не иначе! Представьте себе, господа, научные книги в десятках, а когда-нибудь, как бы смешно это сегодня ни звучало, возможно, и в сотнях экземпляров! Без изнурительного и многовекового переписывания! Отпечатанная и общедоступная мудрость человечества. Да, да! А если вы, многоуважаемые господа, поддержите мое изобретение материально, то, ручаюсь, именно ваш город, пресветлая Свидница, во все времена будет славиться как место, в котором возгорел светильник просвещения. Как место, из которого по всему миру распространился светоч знания.
– Воистину, – проговорил, помолчав, Самсон Медок своим мягким и спокойным голосом. – Я вижу это очами души моей. Массовое изготовление бумаг, густо покрытых литерами. Каждая бумага в сотнях, а когда-нибудь, как бы смешно это ни звучало, возможно, и в тысячах экземпляров. Все многократно размножено и широко доступно. Ложь, бредни, шельмовство, пасквили, доносы, черная пропаганда и убеждающая толпу демагогия. Любая подлость облагорожена. Любая низость – официальна. Любая ложь – правда. Любое свинство – достоинство. Любой зачуханный экстремизм – революция. Любой дешевый лозунг – мудрость. Любая дешевка – ценность. Любая глупость признана, любая дурь – увенчана короной. Ибо все это отпечатано. Изображено на бумаге, стало быть – имеет силу, стало быть – обязывает. Начать это будет легко, господин Гутенберг. И запустить в дело. А остановить?
– Сомневаюсь, чтобы в этом была необходимость, – как бы всерьез сказал Шарлей. – Я гораздо больший реалист, чем ты, Самсон. И такой популярности изобретению господина Гутенберга не пророчу. И даже если действительно оно пошло бы в предсказанном тобою направлении, то это можно, да, можно будет остановить. Простым, как дышло, методом. Будет создан перечень запрещенных книг. Индекс.
Гутенберг, еще недавно сиявший, как солнце, пригас. Помрачнел так сильно, что Рейневану стало его жаль.
– Значит, вы не видите у моего изобретения будущего, – проговорил Иоганн спустя минуту гробовым голосом. – С истинно инквизиторским рвением усмотрев его темные стороны. И совсем как инквизиторы недооценив светлые. Светозарные. Самые яркие. Ведь можно будет печатать и тем самым широко пропагандировать Слово Божие. Что вы на это ответите?
– Ответим, – губы Шарлея скривились в ехидной усмешке, – как инквизиторы. Как папа римский. Как соборные отцы. Вы что ж, господин Гутенберг, не знаете, что об этом сказали отцы соборные? Sacra pagina[259] должно быть привилегией духовных лиц, ибо только они способны его понять. Прочь от него, светские кочерыжки.
– Издеваетесь?
Рейневан думал так же. Потому что когда Шарлей продолжил, то вовсе не скрывал ни насмешливой ухмылки, ни насмешливого тона.
– Светским, даже тем, которые обладают минимальным разумом, достаточно проповедей, лекций, воскресных Евангелий, повествований и моралей. А те, кто вконец убог духом, пусть познают Писание по вертепам[260] и мираклям[261], страстным службам и крестным ходам, распевая лауды и пялясь в церквях на статуйки и картинки. А вы хотите отпечатать и дать этой тьме-тьмущей Священное Писание? А может, вдобавок еще переведенное на народный язык? Чтобы каждый мог его читать? И по-своему интерпретировать? Вы хотите, чтобы дело дошло до этого?
– Мне вовсе нет надобности, – спокойно ответил Гутенберг. – Ибо это уже случилось. Совсем недалеко отсюда. В Чехии. И как бы дело ни пошло дальше, ничто уже не изменит ни этого факта, ни его последствий. Хотите вы того или нет, мы стоим перед лицом реформ.
Наступила тишина. Рейневану показалось, что повеяло холодом. От окна, со стороны совсем недалекого монастыря доминиканцев, в котором размещалась Инквизиция.
– Когда Гуса сожгли в Констанце, – отважился прервать затянувшееся молчание Унгер, – взлетела, говорят, из дыма и пепла голубица. Говорят: знак того, что приидет новый пророк…
– Да, потому что и времена такие, – неожиданно взорвался Юстус Шоттель, – ничего больше, только подхватить да написать какие-нибудь призывы и прибить их, курва его мать, на дверях какой-нито церкви. Пшел, Лютер, со стола, прочь, наглый котяра.
Снова стояла долгая тишина, в которой послышалось полное удовлетворения мурлыканье кота Лютера.
Тишину прервал Шарлей.
– Наплевать на догмы, доктрины и реформы, – сказал он, – я утверждаю, что одно мне нравится, одна мысль радует меня сверх меры. Если ты, ваша милость, с помощью своего изобретения напечатаешь книг, то вдруг да люди начнут обучаться чтению, зная, что есть тексты, которые следует читать? Ведь не только спрос рождает предложение, но и vice versa. Ведь вначале было слово, in principio erat verbum. Разумеется, главным условием должно быть, чтобы слово, то есть книга, была дешевле если не талии игральных карт, то хотя бы бутылки водки, ибо сие есть проблема выбора. Подводя итоги, скажу знаете что, господин Ян Гутенберг? Отметая его недостатки, я, как следует подумав, все же прихожу к выводу, что ваше изобретение вполне может оказаться эпохальным.
– Ты просто с языка у меня сорвал, Шарлей, – сказал Самсон Медок. – С языка сорвал.
– Значит, – лицо бакалавра опять прояснилось, – вы пожелаете спонсировать?
– Нет, – отрезал Шарлей. – Не пожелаю. Эпохальность эпохальностью, но я, господин Гутенберг, занимаюсь здесь интересами.
Глава шестнадцатая,
в которой Рейневан, благородный, как Персеваль, и столь же глупый, кидается на помощь и занимает оборону. В результате вся компания вынуждена убегать. И очень резво.
– Basilicus super omnes, – сказал Рейневан. – Annus ciclicus. Voluptas. Да, наверняка voluptas. Voluptas papillae. De sanctimonia et… Expeditione hominis. Самсон!
– Слушаю?
– Expeditione hominis. Или positione hominis. На обгоревшей бумаге. Это у тебя ассоциируется с чем-нибудь?
– Voluptas papillae… Ох, Рейнмар, Рейнмар.
– Я спросил, это у тебя с чем-нибудь ассоциируется?
– Нет. К сожалению. Но я все время думаю.
Рейневан ничего не сказал, хотя, несмотря на уверения, Самсон Медок, казалось, меньше всего думает, а больше дремлет в седле широкого мышиного цвета мерина – коня, которого доставил Юстус Шоттель, свидницкий мастер гравюры по дереву, на основании составленного Шарлеем списка.
Рейневан вздохнул. Подбор заказанной Шарлеем экипировки отнял несколько больше времени, чем предполагалось. Вместо трех они провели в Свиднице четыре дня. Демерит и Самсон не ворчали, скорее даже были рады, получив возможность пошляться по знаменитым свидницким винным погребкам и глубоко исследовать качество мартовского пива этого города. Рейневан же, которому ради конспирации шляться по пивным не посоветовали, скучал в мастерской в обществе нудного Шимона Унгера, злился, торопился, любил и тосковал. Тщательно считал и пересчитывал дни разлуки с Аделью и никак не мог насчитать меньше двадцати восьми. Двадцать восемь дней, почти месяц! Он раздумывал над тем, могла ли – и как – все это выдержать Адель.
На пятый день утром ожиданиям пришел конец. Распрощавшись с гравировщиками, трое путешественников покинули Свидницу, сразу за Нижними воротами присоединились к длинной колонне других путников – конных, пеших, нагруженных, навьюченных, погоняющих рогатый скот и овец, тянущих возки, толкающих тачки, едущих на экипажах различнейшей конструкции и красоты. Над колонной висел смрад и дух предпринимательства.
К перечисленным в списке Шарлея пунктам экипировки Юстус Шоттель по собственной инициативе добавил и поставил довольно много различных, но явно вразнобой подобранных предметов одежды, так что у всех трех путников появилась возможность переодеться. Шарлей незамедлительно воспользовался предоставившимися шансами и теперь выглядел значительно и даже воинственно, вырядившись в стеганый haqueton[262], покрытый ржавыми и вызывающими уважение оттисками лат. Серьезная одежда прямо-таки магически преобразила самого Шарлея – сбросив шутовской наряд, демерит одновременно освободился и от шутовских манер и речи. Теперь, упершись рукой в бок, он сидел, гордо выпрямившись на своем прекрасном гнедом жеребце, и посматривал на обгоняемых торговцев с победоносной миной и представительностью если не Гавейна, то уж Гарета наверняка.
Самсон Медок тоже изменил внешность, хотя в доставленных Шоттелем свертках нелегко было подыскать что-либо налезающее на гиганта. И все-таки наконец удалось заменить мешковатый монастырский халат на свободную короткую журдану и капузу, вырезанную по краям модными рубчиками. Подобная одежда была так популярна, что Самсон перестал – насколько это было возможно – выделяться в толпе. Теперь в колонне других путников каждый, кому было не лень приглядываться, видел господина из благородных в сопровождении студиозуса и слуги. Во всяком случае, на это надеялся Рейневан. Надеялся он также на то, что Кирьелейсон и его банда, если они даже узнали о сопровождающем его Шарлее, выспрашивают о двух, а не о трех путниках.
Сам Рейневан, выбросив истрепавшиеся и не совсем свежие вещи, выбрал из подарков Шоттеля облегающие брюки и лентнер с модно подбитой ватой грудью, придающей фигуре несколько птичий вид. Все дополнял берет, какие обычно носят школяры, например, недавно встреченный Ян Гутенберг. Интересно, что именно Гутенберг стал предметом дискурса, причем, о диво, речь шла вовсе не об изобретении книгопечатания. Дорога за Нижними воротами, шедшая до Рихбаха по долине реки Пилавы, была частью важного торгового пути Ниса-Дрезно[263], и поэтому ею пользовались очень активно. Настолько активно, что это начало наконец раздражать чуткий нос Шарлея.
– Господа изобретатели, – ворчал демерит, отгоняя мух, – господин Гутенберг et consortes могли бы наконец изобрести что-нибудь практичное. Какой-нибудь perpetuum mobile, что-нибудь самодвижущееся, позволяющее отказаться от лошадей и волов, которые, как мы видим и обоняем, безостановочно демонстрируют прямо-таки беспредельные возможности своих кишечников. Нет, воистину говорю вам, мечтается мне нечто такое, что передвигается самостоятельно и при этом не отравляет естественной среды. Что? Рейнмар? Самсон? Что скажешь ты, прибывший из потустороннего мира философ?
– Нечто самодвижущееся и не смердящее? – задумался Самсон Медок. – Самодвижущееся, не гадящее на дорогах и не отравляющее среду? Хе, действительно нелегкая проблема. Жизненный опыт подсказывает мне, что изобретатели ее разгрызут только частично.
Шарлей, возможно, и намеревался расспросить гиганта о сути ответа, однако ему помешал всадник, оборванец на тощей кляче без седла, вырвавшийся в сторону головы колонны. Шарлей сдержал испугавшегося гнедого, погрозил оборванцу кулаком, бросил вслед ему кучу ругательств. Самсон поднялся на стременах, глянул назад, откуда примчался оборванец. Быстро набирающийся опыта Рейневан знал, что он высматривает.
– На воре шапка горит, – угадал он. – Беглеца кто-то спугнул. Кто-то едущий от города…
– …и внимательно рассматривающий всех путников, – докончил Самсон. – Пятеро… Нет, шестеро вооруженных. У некоторых гербы на яках. Черная птица с распростертыми крыльями…
– Мне знаком этот герб…
– Мне тоже, – резко бросил Шарлей, натягивая поводья. – А ну, вперед! За тощей кобылой! Вперед! Что есть духу!
Еще не доехав немного до головы колонны, там, где дорога втягивалась в мрачную буковину, они свернули в лес и тут же укрылись в кустарнике. И увидели, как по обеим сторонам дороги, присматриваясь ко всем, внимательно заглядывая в телеги и под тенты фургонов, проследовали шестеро конников. Стефан Роткирх, Дитер Гакст, Йенч фон Кнобельсдорф по прозвищу Филин. А также Виттих, Морольд и Вольфгер Стерчи.
– Тааак, – протянул Шарлей. – Так, Рейнмар. Себя ты считал умником, а весь мир – глупым. С сожалением констатирую, что это была ошибочная точка зрения. Ибо весь мир уже разгадал тебя и твои легко разгадываемые намерения. Знает, что ты направляешься в Зембицы, где сидит твоя любушка. Если же у тебя наконец начинают возникать сомнения в целесообразности поездки в Зембицы, то не ломай себе напрасно голову. Я тебе скажу: смысла нет. Никакого. Твой план… Минутку, только подыщу подходящее слово… Хм…
– Шарлей…
– Нашел! Абсурдный!
Спор был краткий, бурный и совершенно бессмысленный. Рейневан остался глух к логике Шарлея, Шарлея не волновала любовная тоска Рейневана. Самсон Медок воздерживался и молчал.
Рейневан, мысли которого в основном были заняты попытками подсчитать количество дней разлуки с любимой, требовал, разумеется, продолжать ехать в выбранном направлении, то есть в Зембицы. Вслед за Стерчами; или попытаться опередить их, например, когда те остановятся, чтобы покормить лошадей, скорее всего где-то вблизи Рихбаха либо в самом городе. Шарлей категорически возражал. Проявленная Стерчами прозорливость, утверждал он, может свидетельствовать только об одном.
– Они, – поучал он, – намерены погнать тебя именно в сторону Рихбаха и Франкенштейна. А где-то там поджидают Кирьелейсон и де Барби. Поверь мне, парень, это обычный способ ловли беглецов.
– Что же ты предлагаешь?
– Мои предложения, – Шарлей повел вокруг широким жестом, – ограничивает география. То огромное, затянутое тучами, на востоке, это, как ты знаешь, Слёнза… То, что вздымается вон там, это Совиные горы, то большое – гора, именуемая Большой Совой. Рядом с Большой Совой есть два перевала, Валимский и Юговский, по ним можно было бы прошмыгнуть в Чехию, до Броумовска.
– Чехия, ты же сам говорил, дело рискованное.
– Сейчас, – холодно ответил Шарлей, – самый большой риск – это ты. И погоня, которая преследует тебя по пятам. Признаюсь, охотнее всего я двинулся бы сейчас именно в Чехию. Из Брумова[264] перепрыгнул бы в Клодзко, а из Клодзка в Моравию и Венгрию. Но, полагаю, ты не откажешься от Зембиц.
– Правильно полагаешь.
– Ну что ж, значит, придется пожертвовать безопасностью, которую нам обеспечили бы перевалы.
– Это, – неожиданно вставил Самсон Медок, – была бы весьма относительная безопасность. И труднодостижимая.
– Факт, – спокойно согласился демерит. – Район далеко не безопасный. Ну что ж, значит, направляемся на Франкенштейн. Но не по тракту, а вдоль подножия гор, по краю боров Силезской Просеки. Удлиним путь, немного поездим по бездорожьям, но что нам остается делать?
– Ехать по тракту, – ляпнул Рейневан. – Следом за Стерчами! Догнать их…
– Ты сам, – резко прервал Шарлей, – не веришь в то, что говоришь, парень. Ведь не хочешь же попасть им в лапы. Очень не хочешь.
Поэтому вначале они поехали через буковины и дубравы, потом по просекам, наконец по дороге, извивающейся меж пригорков. Шарлей и Самсон тихо переговаривались. Рейневан молчал и размышлял над последними словами демерита…
Шарлей в очередной раз доказал, что умеет если не читать, то безошибочно угадывать мысли на основании предпосылок. Правда, вид Стерчей вначале разбудил в Рейневане ярость и дикую жажду расправы, он был готов чуть ли не тотчас двинуться вслед за ними, дождаться ночи, подкрасться и перерезать спящим горло. Однако его удержал не только рассудок, но и парализующий страх. Он уже несколько раз просыпался весь в поту, напуганный сном, в котором видел, как его поймали и тащили в застенки Штерендорфа, причем все, что касалось припасенных там инструментов, сон демонстрировал с поразительной четкостью. Стоило Рейневану вспомнить эти инструменты, как его попеременно начинало кидать то в жар, то в холод. Сейчас тоже мурашки ползали по спине, а сердце замирало всякий раз, когда на обочине дороги возникали темные силуэты, которые оказывались вовсе не Стерчами, а можжевеловыми кустами. Если рассмотреть как следует.
Все стало еще хуже после того, как Шарлей и Самсон сменили предмет разговора и взялись рассуждать на темы, связанные с историей литературы.
– Когда трубадур Гвилельм де Кабестэн, – затянул Шарлей, многозначительно поглядывая на Рейневана, – соблазнил жену господина де Шато-Руссильона, тот приказал укокошить поэта, выпотрошить, сердце поджарить и подать неверной супруге. А она взяла, да и сиганула с башни.
– Во всяком случае, так гласит легенда, – отвечал Самсон Медок с таким знанием вопроса, которое в сочетании с его кретинской мордой прямо-таки изумляло. – Господам трубадурам не всегда можно доверять, их строфы об амурных успехах у замужних дам чаще отражают желания и мечты и реже реальные события. Примером может служить хотя бы Маркабру, которого, невзирая на нахальные намеки, решительно ничего не связывало с Элеонорой Аквитанской. Очень уж раздуты, кажется мне, романы Бернарта де Вентадорна с мадам Алаизой де Монпелье и Рауля де Куки с госпожой Габриелой де Файель. Вызывает сомнение также Тибальд Шампанский, похваляющийся благосклонностью Бланки Кастильской. Да и Арнольд де Малейль, по его словам – любовник Адалазьи из Безье, фаворитки короля Арагонии.
– Вполне возможно, – соглашался Шарлей, – что трубадур присочинил, поскольку все окончилось его изгнанием со двора, а будь в тексте хотя бы крупица правды, финал мог быть гораздо плачевнее. Или если б король был повспыльчивее. Как, к примеру, господин де Сант-Жилье. Этот за двусмысленную канцону в адрес своей жены приказал подрезать язык трубадуру Пьеру де Видалю.
– Если верить легенде.
– А трубадур Жиро де Колбель, сброшенный со стены Каркассона, – тоже легенда? А Госельм де Понс, отравленный из-за чьей-то прекрасной женушки? Говори что хочешь, Самсон, но далеко не каждый рогоносец был таким дурнем, как маркиз Монферрат, который, увидев в саду свою супругу спящей в объятиях трубадура Рамбо де Ваквейра, прикрыл их плащом, дабы не замерзли.
– Это была его сестра, а не жена. Но остальное совпадает.
– А что случилось с Даниелем Карре за то, что он украсил рогами барона де Фо. Барон прикончил его руками наемных убийц, велел изготовить себе кубок из его черепа и теперь пьет из него.
– Все верно, – кивнул Самсон Медок. – Если не считать того, что это был не барон, а граф, что не убил, а засадил в застенки. И изготовил не кубок, а красивый мешочек. Для сигнета[265] и мелких монет.
– Ме… – поперхнулся Рейневан. – Мешочек?
– Мешочек.
– Что это ты вдруг так посинел, Рейнмар, – изобразил обеспокоенность Шарлей. – Или занемог? Ты же всегда утверждал, что большая любовь требует жертв. Избранники говорят: жажду тебя более королевства, более скипетра, более здоровья, более долгого века и жизни… А мошонка? Мошонка – мелочь.
От недалекой церковки, расположенной, как утверждал Шарлей, в деревне под названием Лутомья, долетел звон колокола как раз в тот момент, когда едущий впереди Рейневан остановился, поднял руку.
– Слышите?
Они были на распутье, около покосившегося креста и статуэтки, превращенной дождями в бесформенного идола.
– Ваганты, – сказал Шарлей. – Поют.
Рейневан покачал головой, звуки, долетающие из уходящего в лес оврага, ничем не напоминали ни «Tempus est iocundum», ни «Amor tenet omnia», ни «In taberna quando sumus»[266] и ни одной из других популярных песен голиардов. Да и голоса ничем не походили на голоса недавно опередивших их вагантов. Скорее они напоминали…
Он ощупал рукоять корда, одного из полученных в Свиднице подарков. Потом наклонился в седле и подогнал лошадь, пустив ее рысью. А затем галопом.
– Куда? – рявкнул ему вслед Шарлей. – Стой! Стой, черт возьми! Ты доведешь нас до беды, глупец!
Рейневан не слушал. Устремился в яр. А за яром на поляне кипел бой. Там стояли два приземистых коня и фургон, накрытый черным просмоленным полотном. Рядом с фургоном человек десять пеших в бригантинах, кольчужных капюшонах и капалинах, с оружием на древках налетали на двух рыцарей. Яростно, как собаки. Рыцари защищались. Яростно, как обложенные кабаны. Один рыцарь, конный, был с ног до головы, то есть от купола салада до острых сабатонов, закован в полные пластинчатые латы. Острия сулиц и глевий отскакивали от нагрудника, звенели на ташках и бейгвантах, никак не могли попасть в щель между пластинами лат. Не в состоянии добраться до седока, нападающие отыгрывались на коне. Не тыкали, старались не калечить – в конце концов, конь стоил очень дорого, – но колотили древками куда попало, рассчитывая на то, что безумствующий конь сбросит рыцаря. Конь действительно безумствовал, тряс головой, храпел и грыз покрытый пеной мундштук. При этом приученный к такому способу боя, он дергался и лягался, затрудняя доступ к себе и своему хозяину. Однако рыцарь так сильно качался в седле, что было удивительно, как он вообще удерживается.
Все же второго рыцаря, тоже в полной броне, пешим ссадить с коня удалось. Теперь он яростно защищался, припертый к черному фургону. На нем не было шлема, из-под откинутого капюшона развевались длинные светлые окровавленные волосы, из-под таких же светлых усов сверкали зубы. Нападающих он отгонял ударами шаршуна[267], который держал обеими руками. Удивительно длинный и тяжелый шаршун летал в руках рыцаря словно какой-то небольшой разукрашенный дворцовый парадный меч. Оружие было опасным не только с вида – наступление нападавшим затрудняли трое уже лежащих на земле раненых, воющих от боли и пытающихся отползти в сторону. Остальные проявляли осторожность, не подходили, а пытались хватануть рыцаря с безопасного расстояния. Однако даже если тычки попадали в цель и не были отражены тяжелым клинком шаршуна, они соскакивали по пластинам лат[268].
Наблюдение за происходящим, для описания которого понадобилось несколько этих строчек, у Рейневана отняло едва минуту. У него перед глазами было то, что видели все: два истинных рыцаря в беде, подвергнувшиеся нападению орды преступников. Или: два льва, которых пытаются кусать гиены. Или: Роланд и Флорисмарт, сопротивляющиеся превосходящим силам мавров. Короче говоря, Рейневан мгновенно почувствовал себя Оливером. Он вскрикнул, выхватил из ножен корд, хватанул лошадь пятками и кинулся на помощь, совершенно не обращая внимания на предостерегающий крик и брань Шарлея.
Хоть и безрассудная, помощь отнюдь не была преждевременной, потому что атакованный рыцарь как раз свалился с коня, причем с таким гулом, словно сброшенные с церковной башни медные литавры. А припертый древками к телеге блондин с шаршуном мог помочь ему лишь ругательствами, которыми щедро осыпал нападающих.
Во все это ворвался Рейневан. Разогнал лошадью и повалил тех, которые толкались над скинутым с седла рыцарем, одного, седоволосого, не давшего себя повалить, рубанул кордом по капалину так, что аж зазвенело. Капалин упал, а седоволосый развернулся, зловеще крикнул и с размаху саданул Рейневана алебардой, однако, к счастью, древком. Но Рейневан все-таки упал с лошади. Седовласый прыгнул на него, прижал, схватил за горло. И отлетел. Буквально. Потому что с такой силой Самсон Медок двинул его кулаком по скуле. На Самсона тут же накинулись другие. Оказавшийся в трудном положении гигант подхватил с земли алебарду, первого из нападавших треснул по шлему острием плашмя так, что оно отвалилось от древка, а человек, получивший удар, свалился как подкошенный. Самсон закрутил ратищем, завертел им, как камышинкой, очищая место вокруг себя, Рейневана и поднимающегося с земли рыцаря. При падении рыцарь потерял салад, из-под прикрывающего шею барта было видно молодое румяное лицо, вздернутый нос и зеленые глаза.
– Ну, погодите, свиные морды! – кричал он смешным дискантом. – Я вам покажу, говноеды! Клянусь святой Сабиной! Вы меня попомните.
На помощь оказавшемуся в трудном положении отбивающемуся у воза светловолосому пришел Шарлей. Демерит не хуже профессионального акробата на полном скаку подхватил чей-то упавший меч, разогнал пеших, с удивительной скоростью рубя налево и направо. Светловолосый, у которого в сумятице, возникшей у телеги, выбили шаршун, не стал терять времени на его поиски в песке, а кинулся в водоворот схватки с кулаками.
Неожиданная помощь уже перетянула, казалось, чашу весов на сторону подвергшихся нападению, когда вдруг зацокали подкованные копыта и на поляну галопом влетели четыре тяжеловооруженных всадника. Если даже у Рейневана на момент и мелькнули сомнения, их развеял торжествующий рев пеших, с удвоенным пылом ринувшихся в бой при виде подкрепления.
– Живыми брать! – рявкнул из-под забрала шлема командир тяжеловооруженных с тремя серебряными рыбами на щите. – Живыми брать негодяев!
Первой жертвой вновь прибывших оказался Шарлей. Правда, демерит ловко уклонялся от ударов боевого топора, соскочил на землю, но на земле на него навалились преобладающие численностью пешие. На помощь ему поспешил Самсон Медок, колотя своим древком. Гигант не испугался напирающего на него рыцаря с топором, саданул его коня по защищающему морду железному налобнику с такой силой, что древко с треском переломилось. Конь завизжал и упал на колени. А наездника стащил с седла светловолосый. И они принялись бороться, сцепившись, как два медведя.
Рейневан и выбитый из седла юноша отчаянно сопротивлялись остальным латникам, добавляя себе храбрости диким криком, ругательствами и призывами, обращенными ко всем святым. Однако безнадежности положения нельзя было не видеть. Ясно, что разгоряченные атакующие уже не помнили о приказе брать живьем, а даже если и помнили, Рейневан все равно уже видел себя на виселице.
Но в тот день фортуна была к ним милостива.
– Бей! Во имя Господа Бога бей! Убивай, кто в Бога верует!
В грохоте подков и богоубийственных криках в схватку ввязались очередные силы – трое новых тяжеловооруженных всадников в полных латах и шлемах с забралами типа хундсгугель, собачьей морды. На чьей они стороне, было ясно без слов. Удары длинных мечей валили на окровавленный песок одного за другим пеших в капалинах. Получив мощный удар, покачнулся в седле рыцарь с рыбами в гербе. Второй заслонил его щитом, поддержал, схватил коня за поводья, и они галопом кинулись прочь. Третий хотел последовать за ними, но получил мечом по голове и рухнул под копыта. Самые мужественные из пеших еще пытались загородиться древками, но то и дело один за другим бросали оружие и удирали в лес.
Тем временем светловолосый мощным ударом кулака в железной перчатке повалил своего противника, пытающегося встать, ударил ногой по плечу, а когда тот тяжело уселся, оглянулся, ища глазами, чем бы его добить.
– Лови! – крикнул один из тяжеловооруженных. – Лови, Рымбаба!
Названный Рымбабой светловолосый схватил на лету кинутый ему чекан, отвратно выглядевший martel de fer[269], размахнулся так, что аж загудело, и саданул по шлему пытающегося встать противника. Раз, другой, третий. Голова избиваемого упала на плечо, из-под вмятой пластины лат обильно полилась кровь на aventail[270], ворот панциря и нагрудник. Светловолосый, расставив ноги, встал над раненым и ударил еще раз.
– Иисусе Христе! – засопел он при этом. – Как я люблю такую работу…
Юноша с задранным носом захрипел, выплюнул кровь. Потом выпрямился, улыбнулся измазанным кровью ртом и протянул Рейневану руку.
– Благодарю за помощь, благородный господин. Клянусь мощами святого Афродизия, я этого не забуду. Я – Куно фон Виттрам.
– А меня, – светловолосый протянул правую руку Шарлею, – пусть черти в ад отправят, если я забуду о вашей помощи. Я – Пашко Пакославиц Рымбаба.
– Собирайтесь, – скомандовал один из латников, показав из-под открытого забрала смуглое лицо и синие от гладковыбритой щетины щеки. – Рымбаба, Виттрам, ловите лошадей! Живее, черт побери!
– А чего? – Рымбаба наклонился и высморкался в пальцы. – Они ж сбежали.
– Наверняка вернутся, – ответил второй из прибывших на помощь, указывая на брошенный щит с тремя рыбами, расположенными одна над другой. – Вы что, иль оба белены объелись, чтобы нападать на путников именно здесь?
Шарлей, поглаживая своего сивку по морде, одарил Рейневана многозначительным, весьма многозначительным взглядом.
– Именно здесь, – повторил рыцарь, – во владениях Зейдлицев. Они не простят…
– Не простят, – подтвердил третий. – По коням.
По дороге и лесу несся крик, ржание, топот копыт. Через папоротники и пни бежали алебардисты, по дороге мчались несколько всадников, тяжеловооруженных латников и арбалетчиков.
– Бежим! – крикнул Рымбаба. – Бежим, кому жизнь дорога!
Все пустили лошадей галопом, подгоняемые ревом и свистом первых болтов.
Преследовали их недолго. Когда пешие остались позади, конные попридержали лошадей, видимо, не доверяя своему численному перевесу. Лучники послали вслед убегающим еще один залп – и на этом погоня окончилась.
Для верности они еще прошли галопом несколько стае, потом перешли на рысь между взгорьями и яворовыми лесами, то и дело оглядываясь. Однако никто за ними не гнался. Чтобы дать передых лошадям, остановились неподалеку от деревеньки. Около крайнего домишки. Хозяин, не дожидаясь, когда ему развалят дом и двор, сам вынес тарелку пирогов и ушат пахты. Раубриттеры присели у ограды. Ели и пили молча. Самый старший, представившийся Ноткером фон Вейрахом, долго присматривался к Шарлею. Наконец, облизывая испачканные пахтой усы, сказал:
– Толковые и смелые вы люди, господин Шарлей и ты, молодой господин фон Хагенау. А кстати, ты уж не потомок ли известного поэта?
– Нет.
– Ага. Так о чем это я? А, что смелые и толковые вы парни. Да и ваш слуга, хоть на вид глуповат, отважен и боевит сверх удивления. Даааа. Поспешили на помощь моим парням. И из-за этого сами попали в скверное положение. Приятного мало. Вы пошли против Зейдлицев, а они мстительны.
– Верно, – подтвердил другой рыцарь, с длинными волосами и пышными усами, представившийся Вольданом из Осин. – Зейдлицы те еще сукины сыны. Весь их род, значит. И Лаасаны. И Курцбахи. Все исключительно зловредные скоты и мстительные поганцы… Эй, Виттрам, эй, Рымбаба. Ну, вы и натворили дел, чтоб вас зараза!
– Думать надо, – заметил Вейрах. – Думать…
– Я ж думал, – пробормотал Куно Виттрам. – Ведь как было? Глядим, едет телега. Ну, я тогда и подумал: может, ее грабануть? Ну и за дело… Тьфу, клянусь виселицей святого Дыжмы. Сами знаете, как это бывает.
– Знаем. Но думать надо.
– И еще, – добавил Вольдан из Осин, – на сопровождающих смотреть.
– Не было сопровождающих. Только возница, обозник да конник в бобровой шубе, похоже, купец. Эти сбегли. Ну мы и подумали: порядок! А тут, понимаешь, как из-под земли выскакивают пятнадцать хмырей с алебардами.
– Я и говорю – думать надо.
– А еще и времена такие! – уперся Пашко Пакославиц Рымбаба. – До чего ж дело дошло! Дурной, сраный воз, товару там под полотном небось на три гроша, а защищали так, словно там лежал, к примеру, Священный Грааль.
– Давней так не бывало, – кивнул черной, подстриженной модно, по-рыцарски, шевелюрой смуглый, выглядевший постарше Рымбабы и Виттрама Тасило де Тресков. – Давней ежели крикнешь: «Стой и давай!», так стояли и давали. А теперь защищаются, будто черти, будто венецкие кондотьеры. Хреново нам стало. И как тут в таких условиях на промысел ходить?
– Никак, – подвел черту Вейрах. – Все труднее наш exercitium[271], все тяжелее наша раубриттерская доля… И-эх!
– И-ээх! – подхватили жалобным хором рыцари-разбойники. – Ииэээх!
– А в навозной-то куче, – ткнул пальцем Куно Виттрам, – свинья роется. Может, зарежем и прихватим?