Поднимите мне веки Елманов Валерий

Пролог

Вновь забегая вперед

Константин ворвался в вагончик и принялся радостно будить друга, безмятежно посапывавшего на узком топчанчике.

– Ты чего? – открыл глаза тот. – Случилось что?

Впрочем, последний вопрос был явно излишним. Судя по довольной, широкой улыбке Россошанского, можно сказать, от уха до уха, и без того было ясно, что случилось, причем явно хорошее. Даже нет, скорее уж замечательное.

Константин от возбуждения даже не мог спокойно стоять на месте – все время переминался с ноги на ногу, готовый то ли пуститься в пляс, то ли просто сорваться с места бежать обратно, туда, где ждало нечто столь обрадовавшее его.

– Сам все увидишь, – шепнул он, с трудом сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос, и на всякий случай напоминая: – Только, Валер, тсс...

Тот понимающе кивнул и покосился в сторону соседнего топчанчика. На нем, безмятежно и широко раскинув во все стороны ножонки и ручонки, спал младший сын Константина, пятилетний Миша.

– А сколько сейчас времени? – вполголоса осведомился Валерий.

– Семь утра, – посмотрев на часы, ответил Константин и поторопил: – Давай быстрее. Может, помощь наша понадобится, как тогда мне[1].

Звучало многозначительно и весьма загадочно, так что одевался Валерий торопливо, а пуговицы рубашки застегивал вообще на ходу, уже выйдя из вагончика.

То, что так обрадовало его друга, он заметил сразу, едва бросил первый взгляд на камень, точнее в его сторону, поскольку самой каменной глыбы он не увидел – лишь густой молочный туман, плотно окружавший ее отовсюду.

В это утро он не клубился, как обычно, лениво и неспешно раскидывая свои языки, которые сейчас бестолково и очумело метались из стороны в сторону.

Если бы туман был живым существом, можно было бы смело сказать, что оно ведет себя так, будто находится в совершенной растерянности и не понимает, что ему теперь делать и как быть дальше.

Да и изрядно истончившиеся языки его теперь больше напоминали некие щупальца, которые судорожно стремились ухватить нечто невидимое, вот только никак не могли найти свою добычу, а потому беспорядочно дергались, то свиваясь в клубок, то вновь резко выпрямляясь, словно выстреливая и выскакивая своими тонкими концами за невидимую границу, которую ранее туман никогда не нарушал.

– Видал, что мой Федька вытворяет?! – восторженно выкрикнул Константин другу, кивая на кипящее белое марево.

Тот кивнул в ответ, затем открыл было рот, чтобы выразить свои сомнения насчет истинного виновника этого кипения, но, покосившись на радостное лицо Константина, промолчал.

«Пусть будет Федька, – подумал он. – Тем более, судя по происходящему, все равно скоро выяснится, кто это там бушует внутри него».

А Константин не унимался.

– Слушай, а когда я вылезал, ну тогда, там тоже такое творилось? – поинтересовался он, но, даже не обратив внимания на неопределенную гримасу на лице Валерия и не дожидаясь ответа, весело заметил: – Не иначе как тоже не один выкарабкивается – вон как все искрит. Наверное, высмотрел себе какую-нибудь княжну, вот и прет вместе с нею напролом.

Валерий крякнул – он-то помнил, что было тогда, при появлении Константина, – и невольно подумал, что если так оно на самом деле, то в этой княжне никак не меньше веса, чем в годовалом слоненке.

– А что, он у меня хват, ты не думай! – горячо и даже чуточку обиженно, словно услышал от друга некое возражение своему предположению, возмутился Константин. – Ему такое запросто!

Валерий и тут сдержал себя, отделавшись молчаливым кивком и ничего не говоря в ответ, хотя хорошо помнил, что там, в пещере под Старицей, все выглядело иначе.

Не было тогда этих извивающихся и продолжающих беспорядочно метаться из стороны в сторону щупальцев, да и искрило совсем по-другому.

Те блестящие точечки вспыхивали и гасли как-то спокойно, словно огоньки на огромном пульте некой машины, деловито выполняющей обычную программу. Тут же в их мельтешении явно чувствовался самый настоящий хаос – нечто вроде непредвиденного сбоя в программе.

Валерий прищурился, старательно вглядываясь в искры и досадуя, что в спешке не подумал прихватить из вагончика очки, а при близорукости рассмотреть происходящее более отчетливо не получалось, и недовольно поморщился, заметив еще одно отличие.

Если тогда искорки были одинаковыми, бесцветно блестящими, то сейчас они сверкали разноцветьем – все цвета радуги, и не только: хватало и совсем черных, причем последних с каждой последующей секундой становилось все больше и больше.

– Это уже не сбой в программе, а какая-то... агония, – невольно проворчал он и тут же испуганно покосился в сторону стоящего рядом друга – не услышал ли.

Но Константину было не до того. Он продолжал восторженно глядеть на творившееся вокруг камня и еле слышно что-то шептал. Валерий прислушался.

– Ну же! Давай, милый, давай, родной! Ты хоть палец покажи, а уж там мы тебя мигом...

Валерий перевел взгляд на туман и помрачнел еще сильнее – он уже не выглядел белоснежным. Кое-где молочная белизна его отливала нездоровой желтизной, а там, в самой глуби, и мертвенной синевой.

– Ты, главное, гляди в оба, чтоб, если рука или нога появится, сразу подскочить и ухватить за нее! А чтоб не прозевать, ты смотри на левую половину, а я на правую! – крикнул Константин, по-прежнему не отрывая взгляда от тумана.

Валерий вновь молча кивнул, прикидывая в уме, что произойдет раньше – то ли Федор, если это и впрямь он является виновником переполоха, возникшего в тумане, успеет вырваться из него, да еще вместе со своей «добычей», то ли...

Но о последнем не хотелось ни думать, ни предполагать, чтоб, упаси бог, чего-нибудь не накаркать, и потому он отогнал от себя гнетущие предчувствия недоброго. Тем более и ждать оставалось – он почему-то чувствовал – совсем немного, от силы полчаса.

«Хоть бы парень успел», – подумал он, тоскливо глядя на множащиеся мириады черных точек, которых с каждым мгновением становилось все больше и больше, и вздрогнул – почти в самом центре тумана они неожиданно слились в единое небольшое пятно, своими очертаниями явно похожее на человеческую голову.

И тут же, совсем рядом с ним, возникло второе пятно.

Не в силах сказать ни слова, он молча протянул руку в направлении этих пятен, на что Константин восторженно заорал во всю глотку:

– Да вижу я, вижу! Давай, Федя! – и рванулся прямо к ним.

Глава 1

Новые друзья и старые враги

Почти все мои опасения насчет встречи оказались напрасными. Процесс шел «на ура».

К тому же москвичи, стоящие на обочинах Серпуховской дороги, ведущей к Замоскворечью, так искренне выражали свою горячую радость, что будущий император вновь «поплыл», как тогда, в Путивле, во время пира, связанного со смертью Бориса Федоровича.

– Думается, это самый счастливый день в твоей жизни, – склонившись, заметил я ему на ухо.

Он окинул меня туманным взором и согласно кивнул, уточнив:

– В твоем видении тако же все было?

– Точь-в-точь, государь, – подтвердил я, но не удержался и невинно добавил: – Только ты мне виделся почему-то впереди всех, а не как сейчас, но это же мелочь, верно?

Мы с ним и впрямь оказались чуть ли не в самом хвосте процессии, которую возглавляли... польские роты.

Надо отдать должное ляхам – к знаменательному дню они тоже подготовились на совесть. Оружие вычищено до блеска, одежда как новенькая – никак ухитрились организовать постирушки, а латы и вовсе надраены так, что сверкали на солнце, слепя глаза.

Да уж, тут впору вспоминать не Филатова, а кого-нибудь другого, например Толстого.

  • В кунтушах и в чекменях,
  • С чубами, с усами,
  • Гости едут на конях,
  • Машут булавами,
  • Подбочась, за строем строй
  • Чинно выступает,
  • Рукава их за спиной
  • Ветер раздувает…[2]

Вот только их трубачи с барабанщиками напрасно так уж надсаживались. Если б хоть мелодия какая, а то ведь бессмысленный набор звуков, кто в лес, кто по дрова.

Какофония сплошная.

Куда приятнее смотрятся стрельцы, что вышагивают следом за ними. Пусть не такой великолепный вид, куда проще, но зато все у них по-военному строго и надежно.

Вообще-то и впрямь чудно, если призадуматься. Все они, а следом за ними еще и царские кареты с инокиней Марфой, и дворяне с сынами боярскими, и духовенство с хоругвями и образами – строго впереди нас.

Все-таки и тут Дмитрий либо боялся, либо его хорошо запугали советники.

Но мой собеседник, выглядевший точь-в-точь как обкурившийся наркоман, лишь досадливо отмахнулся от моего язвительного намека, сделав вид, что не понял его. Правда, чуть погодя он честно – или почти честно – пояснил причину:

– Вечор мой сенат умолил меня, дабы я поостерегся. Я-то тебе верю, не предашь, ан бояре, как и прежде, инако о тебе мыслят, вот и пришлось внять их мольбам.

Я понимающе кивнул, незаметно покосившись по сторонам и подумав, что еще неизвестно, кому надлежит сейчас больше опасаться – ему или... мне, учитывая теплое дружественное отношение к князю Мак-Альпину со стороны ближайшего окружения Дмитрия – всех этих бояр, окольничих и дьяков, тесным кольцом окружавших нас.

В каждом угрюмом взгляде, бросаемом в мою сторону, сквозило в лучшем случае недоверчивое подозрение, но это лишь у тех, кто практически не знал обо мне и потому взирал как на обычного иноземца, либо откровенная враждебность.

Особенно зло косились на меня молодые.

Догадываюсь, каких песен успели напеть обо мне мальчики, которым я задал трепку в Малой Бронной слободе. Что пузатый, не зря его прозвали Курдюком, Ванька Ржевский, что второй Ванька. Но тут я не был уверен, который в стае из десятка юношей Шереметев, а злобно косились на меня все без исключения.

Зато того, что чуть впереди них, сынка Голицына, я признал сразу, и немудрено – у него вообще во взгляде полыхала лютая ненависть. Не иначе как держал в уме папашку, с которым у меня, к сожалению, вышла промашка – выздоравливает, гад.

Из всей этой стаи относительно спокойно взирал в мою сторону только Дмитрий Пожарский по прозвищу Лопата. Может, потому, что и мне от него здорово досталось по уху, так что мы в какой-то мере были квиты, вот он особо и не злобствует.

Да и тогда, когда я еще сидел в объезжей избе, он единственный из всех излагал о случившемся в слободе честно и без прикрас, не стремясь во что бы то ни стало сделать меня крайним.

Правда, справедливости ради отмечу, что были и дружелюбные взгляды, причем не только людей старших возрастов – например Власьева, но и тех, кто помоложе.

Вон он, с маленькой светло-русой бородкой, надменно вздернутой вверх, хотя гордиться особо нечем, ибо она пока что больше походила на юношеский пух, – князь Иван Андреевич Хворостинин-Старковский.

Помнится, на пиру в Серпухове я даже несколько удивился, когда он, улучив момент, обратился ко мне с вопросом о здравии князя... Дугласа. Удивился и... насторожился, пытаясь понять, то ли парень заговаривает мне зубы, отвлекая внимание, чтобы соседи по столу успели подсунуть в мою тарелку какое-нибудь неудобоваримое лакомство вроде цианистого калия, то ли... Додумать не успел – князь торопился занять свое место за спиной Дмитрия, поскольку исполнял обязанности кравчего и должен был пробовать подаваемые государю блюда.

Лишь впоследствии, когда разговорился с ним, стоя у шатра Бучинского, до меня дошло, что опасался я парня понапрасну и никакая это не уловка, а искреннее беспокойство о здоровье родственной души – оказывается, Иван тоже поэт.

Правда, сразу после ночного происшествия подозрения вновь проснулись во мне – может, он специально высматривал, где именно я буду спать, ведь говорили мы с Иваном не только подле шатра, но и внутри него.

Однако, прикинув, что ровно половина арбалетных болтов угодила в другую сторону шатра, подранив Яна, я отказался от этой мысли, придя к прямо противоположному выводу – как раз именно его из числа потенциальных соучастников можно смело исключить.

Он-то, напротив, точно знал, с какой именно стороны я сплю – мы же с ним сидели на той лавке, на которой я потом и улегся.

К тому же простодушный застенчивый парень никаким боком не вписывался в образ пособника ночных убийц. Он если бы и стал за что-то мстить, то открыто, вызвав на бой или еще как, но не в спину, из-за угла, так что я вычеркнул его из списка подозреваемых, проделав это с огромным удовольствием, – уж очень он пришелся мне по душе.

Это на вид он такой – то и дело надменно вскидывает голову, отчего поначалу может показаться, что князь чересчур дерзок и самоуверен, а я его раскусил почти сразу – наносное это у него.

На самом деле он скромен, застенчив, может легко покраснеть, словно девушка, вот и силится скрыть все это под маской кичливой самоуверенности, а стоит ему увериться, что собеседник отнюдь не склонен пытаться поставить себя выше него, как Иван отбрасывает ее, притом с немалым облегчением.

Что же до дерзости, то она тянет свой корень из его молодости.

Юн князь, а в его лета, согласно имеющимся на Руси обычаям, как сказал классик, «не должно сметь свое суждение иметь». Хворостинин же его имеет, да не просто имеет – тут полбеды, но еще и высказывает его вслух, причем даже тогда, когда оно идет вразрез с общепринятым, особенно касаемо лицемерия в поведении.

– Токмо из церкви вышел, лик еще просветленный, а он тут же норовит своего холопа в зубы, ежели тот в чем замешкался, бедолага, – это каково?! – возмущался он, разоткровенничавшись со мной. – Стало быть, какой прок от его шатания по божьим храминам, ежели бога[3] у него в душе все равно нет?!

Да еще у Ивана вдобавок к юности имелся комплекс.

Дело в том, что у Хворостинина при всей его стати и обаятельной внешности было не то чтобы уродство, как он сам считал, а скорее уж особенность – глаза разного цвета. Один, который правый, пронзительной синевы, а второй – темно-желтый с россыпью коричневых точечек вокруг зрачка.

Кстати, про уродство – его слова. Я о таком даже и не думал, да и вообще мне было все равно, а вот ему...

Как там писал Гоголь про колдуна из «Страшной мести»? Вроде бы тому казалось, будто все над ним смеются. Вот примерно так же и у Ивана – стоило собеседнику более пристально или просто чуть подольше посмотреть на него, как Хворостинин сразу думал о том же, вспыхивая и начиная лезть на рожон.

Признаться, в самом начале нашего разговора у шатра не избежал этого и я, но успел вовремя угомонить парня, пока он не встал на дыбки, а потом тот так увлекся беседой, что уже не думал, куда я гляжу, разговаривая с ним.

К тому же мне под конец удалось, но уже на правах авторитета, едва он что-то там заикнулся о глазах, дать пару товарищеских советов из числа самых банальных.

Мол, если он будет поменьше думать о них сам, то и те, кто его хорошо знают, не станут на него пялиться, опасаясь, как бы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, в смысле невинного, но что сам Иван примет за очередную попытку его оскорбить или унизить.

На тех же, кто мало его знает, вообще не стоит обращать внимания, поскольку такие глаза, как у него, и впрямь большая редкость, а потому следует понимать, что в данном случае имеет место обыкновенное любопытство.

– То с мужиками, а тут еще и девицы таращатся без конца, – уныло вздохнул он. – Ну и кому такой полюбится?

– А вот тут ты неправ, – возразил я. – Им только подавай что-нибудь необычное. Поверь, что они от этого, наоборот, млеют, так что при одинаковом цвете глаз твоя привлекательность для их сестры вдвое меньше – точно тебе говорю.

– Неужто правда?! – вспыхнул он от радости. – Не утешить ли вздумал?

– Вот еще! – фыркнул я. – Такого симпатягу утешать, дураком надо быть. Да и от чего? Вот если бы ты был без рук, без ног и горбатый – тут иное, а так...

– Мне, помнится, и матушка таковское сказывала, – произнес он задумчиво. – Токмо я не верил ей. Мыслил, что...

– Ну и зря не верил, – перебил я его, поучительно добавив: – Матушки, они худого не скажут, и тут она в самую точку угодила. Сам подумай, кому, как не ей, знать, что девицам по вкусу, когда и она такой была?

Звучало логично, и Иван не нашел, что возразить.

Кстати, чужое мнение, пусть оно и расходится с его собственным, он вообще выслушивал с охотой, если, разумеется, в подтверждение ему собеседник приводил факты и доказательства.

Спорить – да, тут он запросто, и сразу почти никогда не сдавался, но если аргументы, выставленные перед ним, были убойными, особо не настаивал. То есть тупого упрямства – пусть я неправ, но все равно ни от чего не отступлюсь, – я в нем не заметил.

А что до скромности...

Самое увесистое доказательство тому – это как раз то, что я лишь ближе к середине разговора узнал о тайной страсти Хворостинина.

Оказывается, князь не только искренне восторгается Квентином, с которым познакомился в Туле, когда приехал туда из Москвы, как и все прочие, на поклон к государю, но и сам втихую пописывает стишата.

Да и то это не прозвучало, а скорее непроизвольно сорвалось с его уст, причем не впрямую и даже не намеком. Иван лишь обмолвился, вспоминая, что Василий Яковлич – совсем обрусел шотландец, судя по имени-отчеству, – посоветовал писать далее, заметив, что со временем у Хворостинина, может, и получится нечто приятное.

Иными словами, как я выяснил позднее, чуть ли не клещами вытаскивая у осекшегося и моментально раскрасневшегося от смущения Ивана, Дуглас, уподобясь опытному мэтру, нещадно раскритиковал в пух и прах его творчество, милостиво оставив князю шанс на исправление, если тот сумеет ликвидировать свою приземленность.

Очень уж не понравилось шотландцу в виршах русского коллеги отсутствие самой главной и единственно достойной темы – любви к прекрасной даме.

Правда, с исправлением этого недостатка дело у Ивана забуксовало. Хотя Хворостинин честно пытался начертать нечто на вечную тему, выжав из себя несколько четверостиший, каковые позже зачел мне прямо в шатре, но качество их и впрямь никуда не годилось, в чем я сразу с искренним сожалением убедился, возрадовавшись малому количеству.

Проблема заключалась в том, что на ум князю, как он сам мне сознался, больше шли совсем иные и, как назло, даже куда более приземленные, нежели ранее.

Потому он и решился, преодолев застенчивость, обратиться ко мне вроде как за консультацией – а как их вообще писать, поскольку за время недолгого общения шотландец успел рассказать Ивану кое-что обо мне, в том числе и о моих мастерских переводах стихов Дугласа на русский язык, вот Хворостинин и...

Ну и как тут не помочь начинающему русскому поэту?

В отличие от Квентина я был куда лояльнее и первым делом попытался растолковать, что писать стихи на заданную тему, если человек не обладает большим талантом, нечего и думать, ибо они должны литься из самого сердца, то есть непроизвольно.

Следовательно, раз Иван не влюблен, лучше не пытаться воспевать свои нежные чувства, которые отсутствуют, к предмету своей страсти, которого тоже нет на горизонте, иначе получится как при запоре – потуг много, а толку пшик.

– Влюбишься – они сами из тебя хлынут, – твердо заявил я и обнадежил: – А в том, что все остальное для виршей недостойно, князь Дуглас хватил через край. Если стихи красивые, то что бы ты ни написал – переживет века.

– Правда?! – вспыхнул от радости Иван. – Не утешаешь ли?

– Крест святой, – заверил я его и для достоверности перекрестился, добавив: – Давно забудется, кто из бояр и на каком месте сиживал в Думе, имена царских дочерей и прочих родичей государя, не говоря уж о митрополитах и епископах, а твои стихи будут повсюду читать и умиляться. Правда, кто их сочинил, тоже могут подзабыть...

– Да это пущай, – беззаботно отмахнулся он, – лишь бы сами они жили, а уж я как-нибудь.

– Ну зачем же как-нибудь, – возразил я. – Ты, главное, пиши и никуда не выбрасывай, а когда поднакопится, то отдашь их мне, а уж я уговорю государя напечатать самые лучшие отдельной книжкой. – И умилился, глядя, как мой собеседник в очередной раз заливается густым, сочным румянцем.

– Да оно, княже, так-то и ни к чему вовсе, – пробормотал он еле слышно.

Ну-ну, вижу я, как ни к чему. То-то ты, парень, сразу расцвел.

Чтобы совсем не смущать Ивана, куда уж больше, когда у него разрумянились не только щеки, но и юношеский пух, мягкий даже на вид, и тот порозовел, я перевел разговор на его родню и поинтересовался, не с одним ли из его родичей мой родной отец князь Константин Юрьевич некогда лупил татар под Молодями в хвост и в гриву.

Признаться, когда спрашивал, не ожидал, что родич этот – все-таки передо мной Хворостинин-Старковский – окажется его родным дядей Дмитрием Ивановичем. Оказывается, просто отца Ивана прозвали в свое время Старко, потому и у его единственного сына получилась такая приставка к основной фамилии.

Вот после этого князь, несказанно обрадовавшись такому повороту, несмело обратился ко мне:

– Тогда уж, коль так, дозволь я кой-что зачту тебе из писаного, кое не о любви.

Вообще-то время было уже позднее, выпито мною хоть и немного, но лишь по сравнению с другими, а само по себе предостаточно, однако я мужественно сдержал зевоту и согласно кивнул в ответ.

Читал Иван скверно. Плюс его смущение, плюс моя неграмотность – все-таки темен я еще в этих старославянских словесах. Одно дело, когда они употребляются изредка, тогда их значение можно вычислить по общему смыслу всей фразы, а когда сплошь и рядом – галиматья, да и только...

  • Помози, велий философус да бых аз отсель престал
  • Непщевати вины о гресех и не обинутися, отчаянный...[4]

Это только две, но весьма типичные строки из его творчества. Или четыре – кто их разберет-то? И что он ими хотел сказать – поди пойми. А спрашивать перевод боязно – еще невзначай обидишь в самых лучших чувствах.

Правда, кому они адресованы, Хворостинин тут же пояснил, в очередной раз залившись румянцем – на сей раз даже шея у него порозовела.

Оказывается... мне.

Жаль лишь, что он этим и ограничился, не удосужившись растолковать остальное.

То есть кому я должен «помозить», то бишь, наверное, помочь, вроде бы понятно – своему собеседнику, а вот в чем и как, чтобы он «отселе престал», – темный лес. И куда престал – тоже загадка, равно как и то, кто в этом стихотворении «отчаянный», он или я.

Пришлось изобразить задумчивость, сурово поджать губы, эдак многозначительно покивать головой и заметить, что в целом-то оно звучит неплохо, хотя рифма и гуляет, причем достаточно далеко.

Последнее я вслух не озвучил, дабы окончательно не обидеть пиита, да и не успел, ибо Иван тут же огорошил меня вроде бы простейшим вопросом: «Что есть рифма?»

Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.

Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:

  • Не побоюсь и всем скажу я,
  • Горит в моей душе любовь!
  • К кому? Отвечу не тая —
  • Не девка то, а свежая морковь.

Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.

Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.

Конечно, стишок – дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство – наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.

Вообще-то, с одной стороны, хорошо – авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.

С другой же – плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом – лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.

Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.

Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно – как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.

Правда, кивал князь в такт моим ученым словам достаточно энергично, но, как мне кажется, лишь из опасения, что я перестану с ним общаться – к чему столь «велию философусу» и вдобавок «блистательному пииту» такой тупой ученик.

Но чтобы в другой раз не повторилась та же картина со сплошными загадками во время декламации новых виршей, я в заключение беседы посоветовал ему быть попроще. Мол, как говорит народ, так и ты выражайся.

– А разве так можно? – недоверчиво усомнился он.

– Нужно! – отрезал я. – Только тогда твои стихи люди и полюбят. – И авторитетно добавил: – Внемли и занеси мои словеса на скрижали своей души, ибо их изрек тебе «велий философус»...

Я хотел было продолжить все в том же стиле, но он и впрямь внимал мне с таким серьезным видом, что я на всякий случай резко сменил тон:

– Будь проще, Иван Андреевич, и люди к тебе потянутся.

– Ежели к глаголу простецов допущать, не получится ли безместный[5] вирш? – выразил он робкий протест.

Про безместного я тоже не понял, но по смыслу догадался, что какой-то неправильный, а потому уверенно ответил:

– Не получится. Вот послушай-ка: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь...»

Лицо Хворостинина-Старковского надо было видеть. Даже слезы от умиления выступили, хотя я и процитировал всего первые восемь строк.

– А кто? А где? А как повидать автора? – закидал он меня вопросами.

Называется, поведал на свою голову.

С трудом, придумывая на ходу, отговорился, что строки эти принадлежат боярскому сыну по имени Пушка. Встретился же мне этот Пушка совершенно случайно, в дороге, когда я ехал из

Пскова в Москву, а уж откуда он родом и куда направлялся – я запамятовал.

И вновь Иван чуть не заплакал, на сей раз от сожаления, что разыскать сочинителя не получится – Русь это не какая-нибудь Дания или Швеция, а следовательно, прощай встреча с таким замечательным человеком.

– Да оно тебе и ни к чему, – успокоил я его. – Он свое пишет, а ты свое. Сам подумай, зачем Хворостинину-Старковскому становиться вторым Пушкой? У каждого поэта свой путь, особый, вот и следуй ему.

– Тяжко в одиночку, – вздохнул Иван.

– Таков удел любого пиита, – развел руками я. – Точно тебе говорю, яко велий философус. – Тьфу ты, привязалось к языку...

Юный князь и сейчас поглядывал на меня с робкой улыбкой, но попыток заговорить со мной не делал, помня мои вчерашние слова в Коломенском.

Мол, о таких серьезных вещах, как вирши, второпях говорить негоже, а потому лучше перенести нашу беседу на следующий день после торжественного въезда Дмитрия в столицу.

Учитывая то, что, пока Федор не в Костроме, нужно быть каждый день и каждый час начеку, мне и впрямь было не до стихов, поэтому я бы вообще увильнул от этих поэтических обсуждений, но уж очень умоляюще смотрел на меня парень.

Иван все равно несколько приуныл, но я напомнил, что в моем тереме находится еще и выздоравливающий князь Дуглас, который, правда, пока еще не в том состоянии, чтобы научить Хворостинина какому-либо танцу, но об искусстве стихосложения поговорит со своим русским коллегой охотно.

Лишь после этого изрядно скривившееся лицо Хворостинина вроде бы приобрело нормальный вид.

Едущий рядом со мной Дмитрий перехватил один из восторженных взглядов юного князя, слегка улыбнулся и покровительственно подмигнул в ответ.

– А ты сказывал, что бояре меня не любят, – заметил он мне, еще раз оглянувшись на юного князя. – Выходит, не всегда и не во всем ты оказываешься прав, потомок бога Мома[6]. —

И весело засмеялся, донельзя довольный тем, что хоть разок посадил меня в лужу.

«Надо же, – про себя отметил я, – не забыл, выходит, «красное солнышко» про наш разговор в Серпухове, когда я себя назвал потомком этого хитреца», но вслух поправил:

– Моя речь была про бояр, а не про кравчих. К тому же сей князь юн, а юность всегда тянется к себе подобным, так что удивительным было бы, если б оказалось наоборот. Зато вон с той стороны, – и кивнул на стайку, возглавляемую Никитой Голицыным, – все иначе.

– Мыслишь, не ведаю, на кого они злобятся? – хитро ухмыльнулся Дмитрий. – Тут не мне, а тебе страшиться надобно.

– Как знать, как знать... – неопределенно протянул я, но больше из упрямства, чтобы оставить за собой последнее слово.

На самом деле Дмитрий был прав на все сто, если не на двести процентов – именно мне. Разве с формулировкой я бы поспорил – перебор насчет страшиться. Слишком много чести для них. А вот опасаться – дело иное, такое и впрямь не помешает.

Разумеется, я поддел под свой нарядный, весь в золоте, красный кафтан юшман[7] Тимофея Шарова, так здорово выручивший меня, но если тот же Никитка удумал недоброе, так их хоть пять штук напяль – не помогут.

Вон их сколько – целая стая. Тут каким волкодавом ни будь – все равно хана. Не загрызут, так затопчут.

Одна радость – сзади нас целая казачья толпа, впереди которой атаманы во главе с Корелой. Был среди них и Серьга, который пусть и не прикрывал мне спину, но, по крайней мере, приглядывал за нею.

Все лучше, чем ничего.

Хоть отомстит, если что, и на том спасибо.

Правда, поглядывал он в мою сторону весьма неприветливо, но это согласно нашему с ним предварительному уговору.

Дело в том, что еще до известия о найденном Вратиславе, когда я собирался именно в Коломенское, у нас с ним состоялся разговор, по ходу которого я попросил атамана не хвалить Федора перед Дмитрием.

– Он же не случайно в своей грамотке повелел, дабы я для вящего сбережения непременно взял в свою охрану людишек побольше, да не своих холопов-сопляков, а понадежнее, к примеру, несколько десятков казаков вместе с их атаманом. Это означает, что государь захочет тебя выслушать, а заодно и выяснить твое мнение о царевиче.

– А что проку кривить душой, коли он все одно прознает. Эвон любого москвича о судах престолоблюстителя вопроси, и они тебе таковского наговорят, да взахлеб, токмо слухай, – резонно возразил Шаров.

Я призадумался. Вообще-то звучало логично, хотя...

Неужто Дмитрий станет расспрашивать столичных жителей о Федоре? Да ни в жизнь. Спору нет, непременно найдутся холопы, которые передадут своим боярам, как лихо Годунов судил да как ему кричали «Славься!», а те в свою очередь сразу настучат об этом бывшему царю.

Но тогда получается вдвойне важно, чтобы первое впечатление у Дмитрия было именно таким, которое нужно мне, следовательно...

И я недолго думая посоветовал Серьге свалить все... на меня.

Дескать, народец глуп, все, что творилось на судилищах, принимал за чистую монету, Тимофей же, который со своими казаками стоял в оцеплении, а потому находился вблизи от помоста и видел куда больше, приметил иное.

Мол, все это царевич вершил не самостоятельно, а по подсказке князя Мак-Альпина, который то и дело склонялся к уху престолоблюстителя и постоянно нашептывал ему нужные слова, а тот лишь послушно повторял. И мыслится Шарову, что если бы не этот князь, то юнец сразу бы запутался по младости лет и растерялся.

Учитывая неприязнь Дмитрия к семье Годуновых, тот в такое поверит охотно, причем, я бы даже сказал, с радостью. К тому же это не расходится и с моими рассказами о Федоре, а значит, можно делать вывод, что царевич лишь марионетка в моих руках, а без меня и впрямь никто и звать его никак, то есть на какие-то заговоры совершенно не способен.

В ответ атаман, вперив в меня проницательный взор, прищурился и сурово пробасил:

– Почто сызнова сам свою главу под топор клонишь?

– Мне все равно терять нечего – она у меня давно на плахе лежит, – беззаботно откликнулся я, – а вот царевича оградить не помешает. – И напомнил: – Сам ведь просил его поберечь. И еще одно...

Мои слова о том, что было бы крайне желательно, если бы Тимофей дал понять Дмитрию, что неприязнь атамана по отношению ко мне ничуть не ослабела, а как бы даже напротив – возросла еще сильнее, Серьге по душе не пришлись.

Однако я, не обращая внимания на сурово нахмуренные брови, продолжал втолковывать, что говорить об этой неприязни впрямую ему необязательно, даже более того – нежелательно, чтобы государь не почуял неладное.

Лучше сделать это как-нибудь вскользь. Мол, напрасно ты, государь, тогда в Серпухове не оставил мне его в подклети хотя бы еще на денек. Дескать, очень жаждал поговорить с князем Мак-Альпином кое о чем, так запросто, по-свойски, как мужик с мужиком.

И вообще, нет у славного донского казака Шарова доверия к этому князю, уж больно тот умен и хитер, потому его надо бы держать покрепче, ибо того и гляди выскользнет из рук.

И совсем было бы хорошо, если бы при этом Серьга поглядел на свою руку, периодически сжимаемую в кулак.

– А это еще зачем? – недовольно осведомился он.

– А затем, чтоб он, если надумает дать своих сопровождающих до Костромы, снова остановил свой выбор на тебе, – пояснил я.

Атаман попыхтел, покряхтел, но согласился.

Потому он и взирал теперь на меня столь сурово. Зато, случись что, и мало моим врагам не покажется.

Ну а мои ратники ему помогут. Немного их, да и незаметны они почти – не иначе как Дмитрий втайне от меня распорядился засунуть их в самую середину казачьего строя, но если возникнет необходимость...

Впрочем, о чем это я?

Нападения, если только оно вообще произойдет, следует ждать не ранее завтрашнего дня, ибо с теми, кто подобным происшествием омрачит сегодняшнюю встречу, и сам Дмитрий церемониться не станет, а потому столь глупо рисковать собственной шкурой никто не отважится.

Получается, у меня сегодня выходной, да и у Федора тоже.

Кстати, как там, интересно, Годунов?

Мои мысли плавно переместились в сторону ученика, хотя вроде бы беспокоиться особо не о чем, лишь бы мамаша не успела ничего наговорить, воспользовавшись моим коротким отсутствием.

Но, прикинув, я пришел к выводу, что и тут опасения напрасны. Парень чем дальше, тем больше соображает именно исходя в первую очередь из доводов разума, а не по велению сердца, поэтому не должен прислушиваться к Марии Григорьевне, какие бы она вкрадчивые, льстивые речи ни плела.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Леонида Фраймовича – это и исповедь доброго умного, истинно интеллигентного человека, отражени...
Правильный йогурт улучшает работу пищеварительного тракта, способствует выведению холестерина и насы...
Заговорить о чем-либо не только с другом, но и с малознакомым человеком? Без проблем! Быть среди дру...
Мужчина и женщина, с одной стороны, дополняют друг друга как две половины, с другой стороны, они пол...
Искусством жить овладел лишь тот, кто избавился от страха смерти. Такова позиция Ошо, и, согласитесь...
Грейс Келли: женщина-мечта, женщина-легенда, женщина-сказка.Грейс (Grace) на английском – это и «гра...