Поднимите мне веки Елманов Валерий
Мол, скорее всего, ей теперь вообще опасно оставаться в какой-либо столичной обители – мало ли, – и лучше всего вывезти ее подальше из Москвы, вот только куда...
Далее последовала многозначительная задумчивая пауза, которая должна была показать его напряженное раздумье, куда именно отправить сестру Виринею, после чего царевича «осенило», и он предложил для девушки самый надежный город на Руси.
Какой именно? А слабо догадаться с трех раз?
Ну-у, какие вы умные – даже с первого не промахнулись.
Да-да, Кострома. Она самая.
Разумеется, ссылался он при этом на целый ряд обстоятельств, среди которых особо помянул главное – наличие надежного заступника, ежели что...
Нет, вот тут у вас промашка в догадках, поскольку в качестве заступника он имел в виду не себя, а... меня.
Дескать, если Дмитрий дознается о ее местонахождении, то выручить и не дать несчастную девушку в обиду смогу только я один, а больше никто.
Были у него и мысли по поводу ее дальнейшего укрытия. Мол, монастырь не совсем подходит, учитывая, что там ее станут искать в первую очередь. Наверное, лучше и безопаснее всего было бы прикупить ей небольшой домик...
Себя же он вообще скромно упомянул всего один-единственный раз, эдак рассеянно подумав вслух, что когда я привезу Любаву, то прежде чем прятать ее, поначалу должен непременно показать... Ксении Борисовне, дабы та смогла еще раз поблагодарить отважную деву за свое спасение.
– Ну и я... тож... – невнятно пробормотал он в самом конце.
– Только для этого? – осведомился я.
Но царевич на откровенность не пошел. Уловив в моем вопросе некую насмешку, которую я особо и не скрывал, он густо покраснел, набычился и недовольно проворчал:
– А для чего ж еще? Чай, единственную сестрицу из беды выручила, от поругания спасла, а оно паче смерти – понимать надобно.
А вот это мне уже не понравилось.
Нет, само спасение Любавы с моими планами отнюдь не расходилось. Как я и говорил, мне самому было неудобно перед Басмановым, а боязнь за сестру Виринею обуревала еще сильнее, чем Федора.
Он-то, в отличие от меня, не понимал, что таких оскорблений Дмитрий не потерпит и не станет смотреть на рясу девушки. Ах, ты Христова невеста?! Вот и отправляйся тогда к своему небесному жениху, но вначале изволь сподобиться мученического венца, чтоб ваше с ним свидание точно состоялось!
Куда проще моим бродячим спецназовцам нагло, средь бела дня, совершенно никого не таясь, за руку увести ее из Вознесенского монастыря, а потом вывезти из Москвы, ибо сестру Виринею искать никто не станет.
Но это что касается вызволения девушки, а вот нахальное вранье Годунова...
Кстати, уже второй раз – первый было с вином на памятном пиру у Дмитрия. Там он, помнится, прибегнул к обтекаемой лжи, а тут пошел дальше, по нарастающей.
Однако тенденция. Если дело так будет двигаться и впредь, то...
Нет уж, голубок, передо мной – как на духу, и не имеет значения то, что сам я иногда поступаю иначе. У меня есть на это право, а вот у него – нет, ибо еще не заработал.
К тому же мы завтра расстаемся, какое-то время будем в разлуке, поэтому нельзя дать пареньку привыкнуть к мысли, будто меня можно надуть. Придется воспитывать, дабы никогда и не помышлял о том, чтоб хотя бы попытаться солгать мне.
– Понимаю, Федор Борисович, – серьезно кивнул я. – Но на будущее советую: постарайся когда-нибудь заиметь в жизни друга, которому можно сказать всю правду, какой бы постыдной она тебе ни казалась. И поверь, что тогда тебе жить на белом свете будет куда проще.
– Так пошто когда-нибудь, ежели у меня есть ты?! – несказанно удивился он и растерянно протянул: – Али ты... меня... таковым не считаешь?
– Как раз до этой минуты именно так и считал, – кивнул я, – а вот сейчас увидел, что ты меня в друзьях не держишь, поскольку только что солгал.
Федор покраснел еще сильнее, и на секунду мне стало его жалко, но бросать воспитательный процесс на середине еще хуже, чем его не начинать вовсе, и потому я твердо продолжил:
– Ты не подумай, царевич. Я не собираюсь ни возмущаться, ни пытаться в чем-то тебя опровергнуть. Мне просто жаль, вот и все. – И стал подниматься из-за стола.
– Погоди, – ухватил он меня за рукав и тоже вскочил, ищуще заглядывая в лицо и жалобно протянув: – Ну а как быть, ежели стыдно сказывать?
– Все равно лгать нельзя. В конце концов, не обязательно давать прямой ответ, – холодно передернул плечами я. – Настоящий друг – это человек, с которым можно думать вслух о чем угодно, а он должен понимать с полуслова, так что, если бы ты на мой последний вопрос ответил нечто вроде: «А то ты сам не догадываешься, зачем я хочу ее повидать», – я бы все понял и больше тебе вопросов не задал. – И тихонько потянул руку, высвобождая свой кафтан из его пальцев, но Годунов держал крепко, не вырвешься.
– Да ведь ты, выходит, и так все понял! – взмолился он.
– Чуть позже понял, – кивнул я. – Но вначале ты мне солгал, потому и советую, чтоб ты подыскал себе хоть одного друга.
– Солгал, – эхом откликнулся он и уныло повесил голову.
Ого!
Кажется, мой воспитательный процесс зашел слишком далеко.
Во всяком случае, начиная эту профилактику, я никак не рассчитывал довести своего ученика до слез.
И что теперь делать?
Сдается, надо срочно закругляться, а как, если он молчит и вон ревет крокодиловыми слезами. Хотя нет, кажется, заговорил, правда, так красноречиво, что...
– Матушка моя... Она... А Ксюха хорошая, токмо... А ты уйдешь – и чего я?.. Сызнова на белом свете одному...
– Ну что ты, – тихо произнес я.
Вот блин, даже у самого слезы на глаза навернулись. Совсем я с этим веком осовременился – таким сентиментальным становлюсь, что, боже мой, аж стыдно...
– Ну что ты, – смущенно повторил я, не зная, что сказать. – Никуда я от тебя не денусь... Мы еще в Костроме с тобой...
– То телом, а душой уйдешь, – всхлипнул он.
Нет, надо заканчивать, иначе...
– Ладно, – буркнул я. – Будем считать, что ты ошибся. Один раз – оно допустимо. Или даже так – не было этого разговора вовсе. Забыли! Проехали, и все.
– Да-а, не было, – протянул он, отчаянно сморкаясь в платок. – Еще как было. Я таковского в жисть не позабуду. Ничего себе, чуть единственного друга не лишился, а ты – не было. Вот зарок тебе даю: отныне пред тобой яко на исповеди. Хошь, поведаю... – И осекся, нахмурившись. – Токмо ты, помнится, сказывал, что коли тайна чужая, то ее никому не сказывать... – протянул он неуверенно.
– Никому, – подтвердил я, недоумевающе глядя на престолоблюстителя.
– А... другу?
– Зачем?
– А... ежели она о нем?
Вот тебе и раз. Это что ж за тайна, которую ему кто-то открыл обо мне?
И сразу осенило – ах да, Любава.
Не иначе как несостоявшаяся монахиня поделилась с ним кое-какими страничками из своего бурного прошлого, в том числе и теми воспоминаниями, что связаны со мной.
Зачем – поди пойми, но бывает у некоторых женщин жажда поведать мужику о старых любовниках, хотя ни за что бы не подумал, что Любава из таких.
– И что, если друг не узнает, то тайна может причинить ему вред? – на всякий случай осведомился я.
– Да нет, вреда, пожалуй, она не причинит, – после паузы задумчиво ответил Федор.
Точно, Любава.
Вот балда! Ну и ладно – все, что она обо мне знает, мне тоже хорошо известно, а потому...
– Тогда молчи! – твердо вынес я свой вердикт и, подметив легкую усмешку, скользнувшую по губам царевича, окончательно уверился в том, что не ошибся – тайна касалась именно сестры Виринеи и...
Впрочем, неважно, чего именно она касалась, причем неважно во всех смыслах.
На секунду мне вдруг очень сильно захотелось спросить, неужели даже то, что он о ней узнал, не погасило желания увидеться с нею, но чуть погодя я отказался от этой мысли – и без того ясно, что нет, раз он так ратовал за ее спасение.
Но вот теперь, вспоминая все и наблюдая за царевной, мне почему-то подумалось: «А вдруг я ошибся и тайна касалась совсем не Любавы?»
Я задрал голову к небесам и вновь взмолился: «Ну кто-нибудь там, эй, поднимите мне веки!»
И вроде бы подняли, поскольку сразу пришло на ум, что если речь шла не о Любаве, то тогда только о... царевне... А что за тайна, причем касающаяся меня?!
Ксения испуганно обернулась. Кажется, я чересчур увлекся и произнес последнее слово вслух.
Я ласково улыбнулся, но пояснить ничего не успел – нас позвали на ужин, где Резвана, по-моему, превзошла саму себя. А после трапезы додумать тоже не получилось – оторвало более важное дело, которое для меня отыскала неугомонная ключница...
– Чай, вовсе ослеп, княже, коль не зришь, яко царевна грустит?! – бесцеремонно влезла в мои раздумья Марья Петровна и тут же без лишних слов бесцеремонно протянула мне футляр с гитарой.
Я немного застеснялся, начав отнекиваться, но ключница сурово проворчала, что дитя надобно развлечь, да к тому же в разговор встряла и сама Ксения, которая находилась рядом и, узнав, в чем дело, вначале несколько удивилась:
– Нешто князь Федор Константиныч и впрямь на гуслях умелец?
«Молодец, царевич! – мысленно похвалил я отсутствующего Годунова. – И впрямь слово свое держит и тайну хранить умеет».
– Он на чем хошь умелец, – незамедлительно подтвердила травница, за что была награждена моим суровым взглядом, но деваться было уже некуда – на меня смотрела она и вновь таким взглядом, что...
Словом, пришлось играть.
Колебался же я по той самой причине, по которой просил Федора не рассказывать сестре.
Квентин. Именно грустный шотландец встал у меня перед глазами, поскольку если сейчас начать петь, то получится, что я как-то... Ну не соблазняю, но завлекаю.
«И ладно! – сердито отрезал я. – И пускай. Все равно у меня уже сил нет сдерживаться! Что я, железный, что ли?! Люблю я ее, и точка, а потому... будь что будет!»
После первых аккордов народ, вольготно расположившийся на ночлег на небольшой полянке близ реки, сразу шустро потянулся обратно к стругу, так что вторую песню слушали затаив дыхание уже все ратники, тесным кольцом окружив нашу маленькую каютку.
После третьей делегация из числа особо приближенных, то бишь Самохи, десятников и Дубца, ссылаясь на то, что перегородка сильно глушит звуки, стала умолять, чтобы я вышел наружу – уж больно душевная песня.
Пришлось уважить, и... не пожалел.
Признаться, глазам не поверил, когда после исполнения «Песни о борьбе» все того же любимого мною Высоцкого я увидел не только восторг на лицах, но и слезы, выступившие на глазах у некоторых ребят.
Они деликатно, украдкой стекали по щекам невозмутимого Дубца, ручьем лились у Ждана, а Самоха, по-моему, даже не затаил дыхание, а вообще перестал дышать.
Не берусь утверждать, что это моя заслуга. Скорее всего, тут наложилось множество обстоятельств – и романтическая обстановка, и необычность исполнения, ибо так на Руси еще никто не пел, да и диковинный музыкальный инструмент тоже сыграл свою роль.
Но главное, как мне кажется, слова. Думается, если бы я просто произносил бы их, не пользуясь никаким музыкальным сопровождением, эффект был бы тот же самый, ну разве чуть-чуть слабее.
Впрочем, столь же горячо они приняли и другую – веселую «Сказку о вепре». Я специально выбрал именно ее, чтоб получился контраст, да и интересно было посмотреть, как станут реагировать.
Оказывается, юмор русским народом всегда воспринимается одинаково горячо. И без разницы, какой на дворе век – двадцать первый или семнадцатый. Разумеется, если это стоящий юмор.
Честно говоря, когда я сам услышал ее впервые, то даже тогда она вызвала у меня лишь улыбку, не больше. Но тут ратники так заразительно покатывались от смеха, что и мне еле удавалось сдерживаться, дабы не присоединиться к ним на середине очередного куплета.
Одинец же, по-моему, и вовсе напрудил в штаны, поскольку едва только закончилась песня, как он сразу, в чем был, ринулся в реку, заявив, будто ему надобно немедля остыть, иначе брюхо сомлеет, и проторчал в воде подозрительно долго, слушая следующие три песни за бортом и изредка шумно фыркая оттуда, словно расшалившийся водяной.
Играть пришлось допоздна – не отпускали.
Приказать, конечно, слушатели, кроме разве что одной из них, были не в силах, это моя привилегия, но смотрели ратники так умоляюще, что я не выдерживал и в ответ на немые просьбы нехотя говорил: «Ну все, теперь последнюю, и пора отдыхать, а то завтра рано подниматься».
Под конец, уже не обращая внимания на их взгляды, я встал и хотел сурово заявить, что последняя песня исполнена, но тут напоролся на умоляющие глаза царевны.
И ты, Брут!..
Думаю, что было уже за полночь, когда мне на помощь пришла травница и властно – не поспоришь – заметила:
– А ить ваш воевода не железный – ему тож почивать хотца, да и царевне на покой надобно.
– А завтра? – робко спросил Самоха.
– Завтра, – задумчиво повторил я и, представив, как будут с непривычки болеть пальцы, уже хотел было сказать, что придется устроить перерыв, но вновь не устоял перед этим безмолвным красноречием и ответил уклончиво: – Мы и без того сегодня не столь уж много проплыли, а учитывая, что недоспите, то и завтра много на веслах не наработаете. Нам же позарез через три дня надо выйти к Волге.
– Коли надо, стало быть, выйдем. Назначай завтрашний рубеж, княже, и ежели не доплывем, то никаких песен, – твердо произнес Самоха и оглянулся на остальных. – Верно я сказываю?
Все дружно и радостно загомонили, принявшись в один голос уверять, что они запросто куды хошь, лишь бы...
– Согласен, – кивнул я.
Играть мне назавтра по-прежнему не хотелось, так что я, припомнив собственные расчеты и населенные пункты маршрута, не задумываясь назвал... Волок Ламский[54].
Присвистнул лишь один Травень, который до прихода в полк как раз и занимался речными перевозками, а потому хорошо знал, какое количество верст отделяло назначенный мною следующий пункт ночевки от места нашего нынешнего ночлега.
– Это ж до Рузы еще сколь, да опосля по Волошне, да там тащить струг до Ламы – нипочем не поспеть, – заметил он.
– Это нам-то не поспеть? – хмыкнул Самоха. – Да мы куды хошь поспеем. Главное, чтоб ты сам повернул вовремя в эту свою Рузу да опосля в Волошню, а уж мы расстараемся...
И расстарались...
Конечно, их потомки – я имею в виду своих современников – в росте и знаниях прибавили изрядно, что и говорить, но и утратили порядком. Во всяком случае, такой бешеной, всеиспепеляющей воли и неукротимого азарта мне ранее никогда и ни у кого в глазах видеть не доводилось.
Может, обстоятельств таких не было, не спорю.
Порою у меня создавалось ощущение, что мы уже не плывем, а летим над речной гладью, и до сих пор убежден, что моторная лодка, вздумай она с нами соревноваться, осталась бы позади, а если и обогнала бы, то так, на километр от силы.
И в таком стремительном темпе мы неслись весь день, так что я пришел к выводу – играть придется, хотя пальцы на левой руке действительно изрядно болели. Придется, даже если мои гвардейцы чуть-чуть недотянут, а я уже чувствовал, что недотянут.
Хотя как знать. Эти черти явно намеревались грести хоть до полуночи, а потому, после того как Травень уже в сгущающихся сумерках предупредил меня, что волок примерно через версту, пришлось остановить ребят.
Щадя самолюбие ратников, я пояснил причину:
– В самом граде нам останавливаться нельзя, так что придется тянуть еще несколько верст, а потому разницы, где останавливаться на ночлег, до него или после, нет.
– Так ведь ты ж сказывал, ежели не дотянем, то... – чуть не заплакал от огорчения Самоха.
– Дотянули бы, разве по вам не видно, – перебил я своего старшого, – поэтому играть все равно буду.
И сыграл.
Как ни странно, спустя минут десять боль куда-то улетучилась, словно и не было вовсе. А может, она просто махнула на меня рукой, потому что я сразу сказал ей – сколько ты ни пытайся, а гитару в сторону не отложу.
Часть песен пришлось исполнить из вчерашнего репертуара – уж очень просили гвардейцы их повторить, – но хватало и новых. Одну, между прочим, по заказу отца Антония, который хоть и внимательно слушал, но, не удержавшись, неодобрительно заметил, что у меня все сплошь мирское и ни одной духовной.
– Будет тебе и духовная, отче, – охотно кивнул я, но, прикинув, уточнил: – Почти духовная.
Ратники несколько разочарованно переглянулись, но возражать не посмели и с грустью уставились на меня, смирившись с тем, что я сейчас выдам какой-нибудь псалом. Но я не царь Давид, накатавший их, если верить Библии, целую кучу, а потому недолго думая вновь затянул Высоцкого.
Увы, но языческого там тоже хватало – птицы Сирин, Алконост, Гамаюн, – но хоть было указано, что они из сказок, зато все остальное... А когда я запел про купола, которые в России кроют чистым золотом, чтобы чаще господь замечал, то тут священник и вовсе прослезился, прокомментировав:
– Вот ведь и мирское, почитай, но яко же душевно, и сразу же: – А еще таковское?
Я оглянулся на разочарованно вздохнувшую Ксению, которой – оно и понятно – очень хотелось о любви, почесал в затылке и... ухитрился исполнить оба заказа одновременно, спев про золотой город. Только – каюсь перед Гребенщиковым – самое начало песни я чуточку изменил.
Так, всего один предлог, но ее содержание резко изменилось: «Над небом голубым...»[55].
И вновь слезы показались не только на глазах у священника, но и у нескольких ратников, а Ксения и вовсе разревелась, так что я растерялся, и концерт на этом окончился.
Правда, невзирая на неимоверно тяжелый день, который давал о себе знать, неугомонный Самоха все равно затребовал назавтра новый рубеж, и я ляпнул:
– Волга.
– Это ж чуть ли не сотня верст, княже! – ахнул Травень. – А нам ить еще и струг на волоке тащить.
Самоха угрюмо засопел, прикидывая. На сей раз он был уже не столь уверен.
– Одно худо – с волоками мы... – Он сокрушенно почесал в затылке.
– Струг тащить не вам, – уточнил я. – А что до сотни верст, тут согласен, и правда далековато.
– Ну-у, – облегченно протянул Самоха, не согласившись со мной. – Ежели струг тащить не занадобится, к тому ж вниз по течению, беспременно дотянем...
Чуть ли не полдня я прикидывал, какие еще песни звучат не слишком современно и подойдут к исполнению, поскольку чуял – эти дотянут.
Хорошо, что бабуля, которую частенько оставляли со мной – или меня с нею, как правильнее? – вместо колыбельных напевала из более привычной ей советской эстрады, а память у меня была хорошая.
К тому же исполняла она их не только в качестве убаюкивающего средства, поскольку вообще любила петь, так что весь ее репертуар, невзирая на обширность, я прослушал не по одному разу, а когда ей надоедало петь самой, то она включала старенький проигрыватель и постоянно меняла пластинки.
Понятно, что про стройотряды и БАМ не лезло ни в какие ворота, равно как и «Гренада». Да и «Трус не играет в хоккей» тоже слишком специфичен, зато шуточные «Зима», «Хромой король» и большая куча о любви звучали совершенно нейтрально и вполне годились для исполнения.
Впрочем, хороших песен, если не брать в расчет откровенную пошлятину современной мне попсы, хватало и без эстрады моей бабули, если припомнить кое-что из творчества малоизвестных широкой публике бардов...
Я оказался прав – дотянули. Пришлось петь.
И вот что удивительно – мои черти были вымотаны до предела, но никогда не забуду, как горели их глаза, когда я пел:
- И на краю, спиной упершись в небо,
- Плечом к плечу в свой бой последний встали,
- И друг за другом уходили в небыль,
- Неся кровавый росчерк острой стали...[56]
Такое ощущение, что они хоть сейчас готовы встать и идти вслед за неизвестным героем в последний и решительный, с двумя мечами в руках...
Кстати, национальность автора они сразу определили правильно и влет, хотя были в тексте непонятные слова, которые я не менял, предпочтя вместо этого заранее пояснить их смысл.
– Хошь и местрели у него, а не нашенские гусляры, а заместо былин баллады – все одно с Руси он родом али родичи имелись, – уверенно заявил Одинец и расплылся в улыбке, узнав, что так оно и есть, а автора звать Вадимом.
Вообще-то она понравилась всем, но ему в особенности, так что главным образом по его инициативе я в конце исполнил «Балладу о двух мечах» еще раз.
Четвертый день был привольным – я не стал назначать рубежей, заявив, что теперь, когда мы вышли на Волгу, можно и немного расслабиться, будучи убежденным, что на реке нас ни за что не взять.
Не то чтобы я был уверен в несокрушимости своих воинов. Сила силу ломит, и против нескольких сотен или тысячи все равно не выстоять, но для этого нас вначале надо... догнать, а вот тут у преследователей возникли бы немалые проблемы.
Я бы даже сказал – неразрешимые.
А вот про берег не подумал.
Хотя даже если бы и подумал – проку с того...
Глава 15
Гладко было на бумаге...
Начало всем будущим неприятностям положили не учтенные мною в том пасьянсе, который я разложил, качества Дмитрия.
Все-таки я был о нем куда лучшего мнения, но, как выяснилось, напрасно.
Нет, я уже знал по Путивлю, что, когда парня разжигает, как сказал бы отец Антоний, греховный огнь в чреслах, наш государь становится неудержим и напорист, словно петух в курятнике.
Плюс к тому его нетерпение неимоверно усилилось после отъезда Годунова. Уж очень благоприятно все складывалось – нарочно не придумаешь.
Получалось, что брат теперь далеко, мать в расчет брать тоже не имеет смысла, а о Квентине он вообще, скорее всего, даже не задумывался, так что можно было смело идти на приступ сердца Ксении.
Но для начала следовало поразить ее... своей щедростью.
Это ж надо додуматься, чтобы решить купить любовь царевны?! Чай, она не девка возле храма Василия Блаженного с кольцом во рту.
Нет, прав был Филатов, тысячу раз прав, когда писал:
- Не подчиняясь нравственным законам,
- Ничто всегда останется ничем!..
- Мир движется вперед от фазы к фазе...
- В один прыжок пройти свой путь нельзя...
- А если кто из грязи сразу в князи, —
- Плохие получаются князья!..[57]
От себя же добавлю, что уж цари-то и вовсе никудышные.
Холоп – он и есть холоп.
Даже Басманов, надо отдать ему должное, с которым государь поделился своей задумкой, сразу усомнился насчет мудрости этой идеи с украшением, хотя вслух ничего не сказал и перечить не стал, дорожа своими добрыми доверительными отношениями с ним и стараясь во всем ему потакать.
Одним словом, Дмитрий не пожелал явиться к царевне в келью Вознесенского монастыря с пустыми руками, да и предлог был необходим достойный, а потому он решил сделать ей подарок, для чего заглянул в свою казну.
Драгоценных камней, которые он там отобрал, вполне хватило бы для украшения не одного, а двух или трех кокошников, но ему хотелось придумать нечто необычное, вычурное, чтоб поразить и ослепить, наивно рассчитывая такой небывалой щедростью вмиг решить дело в свою пользу.
Посетовав на то, что ничего стоящего нет, и попрекнув дьяков, он хотел было вернуться к себе в палаты, но тут Меньшой-Булгаков, невзирая на предостережение Басманова, стоящего за спиной Дмитрия и показывающего дьяку увесистый кулак, пал государю в ноги и раскололся до донышка...
Не подумал я, когда давал команду выпустить хранителя казны сразу после нашего с царевичем отъезда. Надо было распорядиться, чтоб через недельку.
К тому же этот паразит не сошел с ума – у него и впрямь был просто нервный припадок от такого бесцеремонного расхищения ценностей, вверенных ему для сбережения. Поэтому уже на второй день он, едва придя в себя, принялся строчить список «украденного» князем Мак-Альпином, благо было на чем.
Ведь я по своей душевной доброте приказал, чтобы ему ни в чем не отказывали, так что бумагой, свечами и чернилами палачи его снабдили – пиши не хочу. Вот он и катал, причем в нескольких экземплярах, один из которых в подтверждение своих слов тут же вручил царю.
Дмитрий бушевал здорово.
Жадным он не был – тут я его просчитал правильно, но его снедала злость за то, что как ни крути, а его опять надули и в очередной раз усадили в лужу, причем с головой, и макнул его туда вновь не кто иной, как князь Мак-Альпин.
Однако нет худа без добра. Зато у него появился благовидный предлог переговорить с царевной.
Например, о загадочных ожерельях, которые Федор возжелал изготовить и подарить своей сестрице, да еще и своей невесте, причем, как теперь выяснилось, за его счет.
Получалось, щедростью не удивить, но зато можно напугать. Мол, братец ее, запустивший лапу в царскую сокровищницу, повинен смерти, ибо это даже не татьба, а куда хуже, но он, царь, отходчив, так что может и простить его, если...
Вдобавок я не учел, да и не мог учесть еще один фактор – «мамочку» государя, которая тоже находилась в Вознесенском монастыре и к которой Дмитрий бегал чуть ли не каждый день якобы посоветоваться.
Правда, у инокини Марфы и Марии Григорьевны с Ксенией Борисовной кельи были в домах, располагавшихся чуть ли не в противоположных углах – я постарался, но семь верст не крюк не только для бешеной собаки, но и...
Словом, ехидная дамочка заглянула все-таки в гости – уж очень ей было приятно поглядеть на ту, которая некогда чуть не выжгла ей глаза, и утереть ей нос, напомнив о былом, а заодно похвалиться настоящим.
О чем они вели речь – не знаю, но то, что на повышенных тонах, – точно. Стены в Вознесенском монастыре крепкие, толстые, а вот двери... Нет, они тоже прочные, дубовые, но при желании подслушать можно, особенно если Христовым невестам скучно.
К тому же финальную часть и подслушивать было не обязательно, поскольку бывшая царица Нагая через некоторое время вылетела из кельи Марии Григорьевны как ошпаренная, а вдогон ей громкий голос вдовы Годунова еще и припечатал:
– Не видать тебе, старица немытая, моей дочери как своих ушей!
Ну и кто, скажите на милость, мог ожидать, что проболтается родная мать?!
Дальше все пошло по нарастающей, поскольку хоть монахини Никитского монастыря, прислуживавшие «Ксении Борисовне», и не пускали инокиню Марфу в келью к «царевне», стоя насмерть согласно моим инструкциям, зато они никак не могли помешать ей сообщить о странных словах царицы-вдовы пришедшему навестить свою матушку Дмитрию.
В итоге тот к вечеру уже знал практически все, и не только знал, но и успел лично убедиться в произведенной подмене.
Ничего не подозревающему Басманову оставалось лишь хлопать в недоумении глазами и клясться и божиться, что он тут ни при чем, тем более сам наблюдал, как царевна залезла в возок и покатила в монастырь, а на обратном пути в нем никого, кроме Федора и князя Мак-Альпина, не было.
Вот так впервые и всплыла моя фамилия, за которую Дмитрий тотчас уцепился, как учитель за шалуна-мальчишку, успевшего столько напроказить, что достаточно ему оказаться недалеко от места происшествия, как начинают подозревать именно его.
Точно так же и со мной.
Такую пощечину Дмитрий стерпеть не пожелал и заявил Басманову, что если он не отыщет царевну, то...
Заодно дал ему ценный совет – Ксения Борисовна однозначно там, где находится князь Мак-Альпин. Басманов было усомнился, но Дмитрий повторил это, точнее, проорал еще раз... и еще... уже вдогон уходящему Петру Федоровичу.
Ну и прочие бояре подсуетились.
Хоть они и терпеть не могли Басманова, считая его сопливым выскочкой – и четырех десятков на свете не прожил, а уже в государевых любимцах, – но ненависть ко мне была куда сильнее.
Всего за день они совместными усилиями вызнали, что струг с князем двинулся по иному маршруту, нежели остальной караван царевича, а что до Новодевичьего монастыря, то Мак-Альпин вообще туда не заезжал, не говоря уж о том, чтобы оставить в нем монахиню.
Правда, настоятельница Новодевичьего сообщила и о том, что зато была у них где-то в ту пору мать игуменья из Никитского. Вот та и впрямь привезла одну из сестер своей обители, но это они пропустили мимо ушей, тем более что сестра Пелагея явно не походила на Виринею, особенно по возрасту, больше годясь последней в матери.
Правда, Аполлинарию все равно дернули на допрос, но тут Басманов действовал лишь формально, поскольку игуменью на дыбу не вздернуть, да и мало интересовал его вопрос насчет будущей судьбы сестры Виринеи, не говоря уж о неведомой Пелагее, а потому настоятельница отделалась легким испугом.
Зато кучера Волчу этот допрос весьма заинтересовал, и он тем же вечером рванул в Малую Бронную слободу, где полным ходом шло экстренное совещание, учиненное моими бродячими спецназовцами, поскольку сообщение кучера было уже вторым по счету.
А ведь князь Мак-Альпин перед своим отъездом от имени царевича Федора поставил четкую задачу выкрасть сестру Виринею из монастыря и привезти в Кострому. И как ее теперь выполнять?
Поначалу все звучало достаточно просто – вывести ее чуть ли не за руку из обители, а если даже какая-нибудь любопытная и пристанет по дороге, то нахально заявить ей, что это никакая не Ксения Борисовна, а в конце грубо посоветовать ей разуть глаза или умываться почаще.
Что же касается внезапного исчезновения царевны из своей кельи, то там им надлежало оставить письмо, написанное ею собственноручно. В нем она подробно изложила и про выздоровление матушки, и про свободный выбор, и про предчувствие страшной опасности, грозящей брату, от которой она должна его спасти.
А уж как и каким образом она покинула Вознесенский монастырь и саму Москву – плевать. Об этом пусть думают и гадают другие, а их задача куда полегче – всего-навсего довезти Любаву до Костромы.
Но теперь все летело в тартарары, и нужно было придумать нечто такое, чтоб... Словом, ничегошеньки у них не придумывалось, а известие Волчи окончательно их добило.
Сам я успел переговорить с Любавой на случай ее внезапного провала, и какой линии ей держаться – тоже подсказал. Помогли путивльские воспоминания о перчатках, головной боли во время крещения и прочие мефистофельские заморочки.
Мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Стояла на коленях перед сном, молилась богу, прося его о прощении, ибо полюбился ей царевич не на шутку, как тут зашел князь Мак-Альпин, одетый во все черное и с глазами, горящими как угли...
Дальше куча мистики, а в конце самое, пожалуй, важное:
– Если не знаешь, что ответить на тот или иной вопрос, то сразу начинай жаловаться, что ничего не помнишь, – наставлял я ее. – А очнулась уже здесь, в этой келье, где тебя отчего-то все называют царевной, да так упорно, что ты и сама настолько растерялась, что и сейчас ничего не поймешь. И тут же простодушно начинай всех спрашивать: кто я теперь?
– А они меня не сочтут за?.. – И Любава выразительно постучала себя по голове.
– Это было бы здорово, если б сочли, – хмуро заверил я ее. – Насколько мне ведомо, на Руси юродивых пока еще не пытают.
Для монахинь Никитского монастыря, которые оставались при ней в прислужницах, мой инструктаж был еще короче – знать ничего не знаем, ведать не ведаем. Не иначе напустили на нас злые чары, вот и все.