Невеста для виконта Остен Эмилия
– Отдохнет еще немного. Сейчас придет отец де Шато, мы с ним теперь фехтуем по утрам.
У меня челюсть отвисла.
– Что вы делаете?!
– Он вполне неплох для сельчанина, – сказал отец, будто оправдываясь. – Только дерется грубовато. Но это недостаток практики. Не дуэлянт он, этот священник, не дуэлянт.
– Куда ему до тебя!
– О, все давно в прошлом, – отец самодовольно погладил бородку. – А вот и он. Доброе утро, отец де Шато.
Он один во всем доме не называл нашего кюре отцом Реми.
– Доброе утро, – ответили от двери, и я обернулась.
Без своей привычной сутаны священник выглядел более чем странно. Я видела его лишь в черном, да еще в невнятной серой рубахе, когда он болел; в белой рубашке, штанах из оленьей кожи и ботфортах я не лицезрела его ни разу. Отец Реми еще не брился утром, и его седая щетина казалась такой мягкой на вид. Он шел к нам, у пояса болтались знакомые четки, на шее блестела толстая цепочка – крест прятался под рубахой.
Таким я его и запомню, подумала я, покрепче сдавливая пальцы. Лен, оленья кожа, танец четок и серебро на лице и шее.
– Дочь моя, сын мой, – отец Реми поклонился.
– Когда вы называете меня «сын мой», мне кажется, что-то в мире идет не так, – сказал мой взрослый папенька.
– А между тем все на своих местах. Приступим же?
Мужчинам явно не терпелось заняться исконно мужским делом – дракой, и я поспешно ушла на свою скамеечку у дверей.
Священник взял из стойки тренировочную шпагу и встал напротив отца; они обменялись коротким салютом, затем, не медля, бросились друг на друга. Это походило на драку двух петухов в птичнике, я только и ожидала, что перья полетят. Я слишком мало понимала в фехтовании, чтобы оценивать финты и уловки, мне казалось лишь, что отец плетет кружево боя, а священник пытается это кружево побыстрее разрубить. Через некоторое время мужчины остановились, тяжело дыша.
– И все-таки вы слишком грубо рубитесь, – заметил папенька.
– Меня учили не сражаться, а убивать, – сухо объяснил отец Реми.
– Так, может, преподать вам урок красивого сражения?
– Это для дуэлей. А я на дуэлях не дерусь. Знаете ли, Господь против.
Он прошел к столу, на котором стоял кувшин с водой, налил воды в кружку и выпил. Я глаз не могла от него оторвать. Без своей сутаны отец Реми преобразился; оказалось, у него красивые ноги, и весь он опасен и тих, как полуголодный хищник. Куда он прячет эту живость во все остальное время? Отчего она дает о себе знать лишь иногда – в танце и битве? Наверное, он думает, что нужно подавлять природу, что заунывное бормотание молитв Господу угоднее, чем живое движение, чем смех, чем острота взгляда. Наверняка молится об этом проклятом смирении, низводит свою душу в паутину и серость, лишь бы не нагрешить, лишь бы вымолить у Бога кусочек рая побольше, как у короля выпрашивают надел побогаче.
Я знаю, как священники убивают плоть. Знаю, как достигают религиозного экстаза, как хлещут себя по спине плетью-семихвосткой, изгоняя даже крохотные мысли о мирском. Когда я приходила к отцу Реми в келью, то не видела плети, но и спину его не видела; вполне возможно, он фанатик, вечно казнящий себя за простой факт, что жив. Что он больше, чем хочет церковь. Самому себя ломать, смирять и никогда не достигать совершенства – это ли не ежедневная пытка, это ли не испытание для сильной, но запертой в клетку души?
Отец Реми вернулся на середину зала и снова встал в боевую стойку, я поднялась и вышла.
Не могла я больше на это смотреть.
За завтраком мы все помалкивали. Просидели, косясь друг на друга, я комкала хлебный мякиш и старалась ни на кого не смотреть. Отец Реми вел себя как обычно: прочел молитву, роняя с сухих губ продолговатые жемчужины латинских слов, молитвой же завершил трапезу, пожелал всем удачного дня и ушел к себе в капеллу. Я ускользнула в свои комнаты и еле дождалась полудня, чтобы отправиться к исповеди.
Отец Реми поджидал меня вновь на первом ряду, вновь за чтением молитвенника – ничего не изменилось. Я села рядом с ним.
– Не знала, что вы фехтуете с моим отцом.
Он закрыл молитвенник.
– Думаете, это плохо?
– Ничего такого я не сказала.
– Тогда почему ушли сегодня? Ваш отец говорит, обычно вы любите наблюдать.
Священник успел побриться, от щетины не осталось и следа. Серебро теперь оставалось только в волосах – немного, но было.
Почему-то мне стало жалко этой щетины.
– Мне так захотелось, – сказала я.
– Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.
– Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?
– А вы хотите? – Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. – Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.
– Наш король не любит такие танцы.
– Король – не Господь.
– Господь танцует вольту?
Он хмыкнул.
– Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.
Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.
– Вы похожи на зеркало, отец Реми.
– Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?
– Для этого у меня есть зеркало в комнате.
– Оно вам лжет.
– А вы?
Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.
– Что вы имеете в виду, дочь моя?
– Только то, что вы обещали моей мачехе научить меня смирению – и солгали, вы ничему не будете меня учить. Уверена, вы знали, что вольта запрещена, и стали ее танцевать специально.
– Вы никому не доверяете, Маргарита?
– Нет, – сказала я, – никому.
– Это хорошо, – задумчиво пробормотал он. – Пожалуй, лучше, чем я думал.
Высокий ветер за окном порвал облака, и солнце брызнуло в окно-розу, заляпав нас с отцом Реми цветными отражениями. На его скулу легло пятно желтое: лицо святого. На кончиках моих ресниц дрожали зеленые капли: цветущие холмы Палестины. Откуда бы там взяться цветущим холмам?..
– Посмотрите на меня, дочь моя, – велел отец Реми.
Я удивилась.
– Я и так на вас смотрю.
– Нет. Внимательнее. Посмотрите и скажите, что вы видите.
Я уставилась в его лицо, уже достаточно хорошо знакомое, худое противоречивое лицо. Сейчас, в цветном подарке витражей, отец Реми смотрелся живее, чем обычно. Разноцветные пятна оживляют кожу, брови – я разглядела – тоже тронуты сединой, бледно-голубые глаза не отрываются от моего лица. Белки глаз все в красных ниточках полопавшихся сосудов, будто он всю ночь не спал. А губы сжаты. Я чувствовала еле уловимую связь между слегка прищуренными глазами и твердой линией губ, связь, которую не могла объяснить словами, но именно в ней крылась разгадка.
А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.
– Вы никому не доверяете, – сказала я.
Он отражал меня лучше зеркала – этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей – перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри – высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он – я, но я – не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя – и отдать мне, на память.
– Госпожа Мари, госпожа Мари!
Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.
– Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?
Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.
– Простите, отец Реми, – Нора не выглядела впечатленной. – Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!
– Нора! – священник возвысил голос. – Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.
Но я понимала, что разговор уже испорчен.
– Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, – сказала я, вставая. – Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.
Он скривился, но пошел.
– Я разложила его в вашей комнате на кровати, – возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, – и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.
– Его должны были привезти еще вчера.
– Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!
– Нора, я и так иду.
Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.
Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи – большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.
Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.
Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.
Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.
Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.
Надпись гласила: «Fuge!»[11]
Глава 7. Beata stultica
Beata stultica[12]
Конечно, в доме начался переполох. Отец выезжал с визитом, когда вернулся, то застал панику в самом разгаре. Я молча сидела посреди большой гостиной, вокруг меня суетилась Нора, которая сама пребывала чуть ли не в обмороке. Я старательно изображала глубокую печаль, вздыхала и прикрывала рукой глаза, свидетели этого хорошего спектакля проникались ко мне жалостью. Когда отец приехал, он заключил меня в объятия и уговаривал не расстраиваться. Он, дескать, найдет шутника.
Были вызваны в кабинет все слуги – вместе, а затем по очереди. Отец устроил всем им форменный допрос и ничего не выяснил. Все находились либо друг с другом, либо в другом конце дома и за те пять минут, что Нора бегала меня позвать, никак испортить платье не могли. Отец пообещал уволить всех разом, для нас оставалось загадкой, как неизвестный злоумышленник прошел через запертую дверь. Ключи от большинства комнат имелись у мадам Ботэн, она хранила эту связку, как убежденная старая дева – девственность; никто не мог бы добраться до нее. У Норы имелся ключ от моей комнаты, горничная носила его на шнурке на шее. Да и кому из наших добрых слуг нужно бы красть ключи и проделывать такие трюки? Это озадачивало больше всего.
И постепенно, минута за минутой, шепотком и толчком под локоть, нарастала уверенность: это действительно знак Господень, Господь хочет что-то сказать, к чему-то подтолкнуть. Отец Реми никак не комментировал сей факт и ходил мрачный, хмурясь, ломая брови; я исподтишка за ним наблюдала. Уж он-то многое знает о деяниях Божьих, и если даже священник озаботился ситуацией – дело нечисто. От всей этой истории шел такой неприятный дух, что мне казалось, будто им пропитано все вокруг: кресла, подушки, рукава платья.
Сама я не знала, что и думать. Прагматичность, свойственная мне от рождения, подсказывала: тут не обошлось без чьих-то шаловливых ручонок; вопрос в том, были ли это ручонки херувимов или же вполне реальных человеческих существ. Никто не мог проникнуть в запертую комнату, да и кому нужно было писать латинское слово на подоле моего платья?
Конечно, оно было испорчено, надевать его теперь нельзя; мачеха, весьма расстроенная и недоумевающая (она мечтает сбыть меня с рук, и препятствия на пути к этому весьма ее раздражают), пообещала вызвать белошвейку на завтра.
– Может быть, Богу не понравились кружева, – сказала я. – Надо сшить без кружев.
– Мари! – мачеха опасливо покосилась на сосредоточенного отца Реми, который как раз обходил гостиную, что-то бормоча себе под нос – сыпал очищающими молитвами. – Перестань говорить глупости!
– А что? – Я дерзко смотрела на мачеху: чепец сидит чуть криво, кончик носа покраснел, на щеках – два нездоровых пятна. – Должно же этому быть какое-то объяснение.
Честно скажу, мачеху я подозревала. Свадьба все равно состоится, но такое красивое платье сшить уже не успеют, придется удовольствоваться чем-нибудь попроще. Мне-то все равно, однако мачеха могла считать иначе. Я представила ее, прокрадывающуюся в мою спальню с мисочкой свиной крови в руках. Вполне достоверная картина.
Происки Бога, происки дьявола, какая разница? Мне кажется, и отец Реми не мог отличить одно от другого.
Я снова начала наблюдать за ним. В движениях его рук, в посадке головы чувствовалась сила, которую он тщательно скрывал. Я увидела эту силу сегодня утром, когда он фехтовал с моим отцом, и искры от столкновения характеров летели во все стороны. Однако еще больше, как это ни странно, сила проявилась, когда отец Реми велел смотреть ему в глаза там, в капелле.
Чего он хотел от меня в ту минуту? Чего жаждал, к чему стремился? Он начал подчинять меня своей воле, воле служителя Господня; я чувствовала, как смыкаются вокруг железные объятия веры, тесно сплетенной с непонятным мне самой желанием. Его рука, коснувшаяся моей щеки, – что она несла? Власть человека или власть Бога, то самое смирение, которое мне вроде так нужно, или же некое обещание? Я запутывалась все больше, и мне становилось страшно.
Если раньше меня беспокоило лишь, что станет с Мишелем, когда я уйду, то отныне отец Реми прочно поселился в моих мыслях. Нет сомнений, он найдет, чем себя занять, когда я выйду замуж, и, хотя на место в доме виконта де Мальмера он рассчитывает совершенно зря, не пропадет. Почему же мне на миг показалось, что я пропаду без него? Или он стал провозвестником того самого спасения, которое Господь обещает всем?
Как, как он может меня спасти?..
А еще, когда я прислонилась к нему спиной, то почувствовала его запах. Его настоящий запах, который он прятал за ладаном и свечным воском, за привычной ролью священника. И теперь это не давало мне покоя.
Отказавшись от ужина, я ушла к себе.
Конечно, мою комнату убрали, платье унесли, покрывала на постели заменили, и на всякий случай тщательно вытерли пол. И все равно мне казалось, что тяжелый запах крови еще не выветрился; я распахнула окно, впуская холодный вечерний воздух, пропитанный факельным дымом и вонью из сточных канав.
Мне нравится Париж, но я легко покину его, вернувшись к сельской жизни. Все мое существование, все дни подчинены единственной цели, и когда я достигну ее, уже будет неважно, где в итоге окажусь. Я полюблю все, что будет окружать меня, приму любые стены, любой вид за окном, каждое утро я стану просыпаться с радостью, даже если холодно, идет снег и тучи на небе не разойдутся никогда. Каждый шаг, каждое мгновение будут пронизаны простой музыкой бытия, которая сейчас до меня уже доносится – еле слышно, с каждым днем все отчетливей, все ближе. Осталось так мало, и после этот оркестр загремит вокруг меня, закружит в праздничной пляске: шелест капель под окном, тряская дорога, полевые цветы в руках чумазой крестьянской девчонки, деревянная спинка стула, вкус спелой груши, дикий мед, прикосновение к губам и камешки, впивающиеся в ступни, когда ходишь босиком, – все, все будет мне петь.
А теперь, когда за моей спиной маячит черная тень, словно ангел смерти, раскинувший крылья, эта музыка жизни становится еще ближе и желаннее. Только в нее вплетается взгляд отца Реми, словно яркая лента в косу.
Нора переодела меня в ночную рубашку и ушла; я закуталась в халат, побродила по комнате, пробовала читать, но буквы путались. Тогда я села в кресло и стала смотреть на распятие, еле видное в полутьме. У меня в комнате хорошее распятие: черное дерево, слоновая кость – семейная ценность. Христос блестел молочными ногами, его склоненная голова пропадала в сумраке, но я знала, что он смотрит на меня из-под полузакрытых век. Пусть вас не обманывает распятие и этот страдающий взгляд Господа в никуда. Многие священники скажут вам, что Христос здесь уже мертв; но что толку молиться мертвецу? На самом деле он жив, жив даже тогда, когда в нем нет ни капли движения.
Это все обман. Христос притворился, что умер, а на самом деле воскрес через три дня, только он ведь и не умирал – просто вознесся на небеса, скоротал там три дня и вернулся. И когда он висит на кресте, вытянув худые руки, со впалым животом, в источающем кровь терновом венце, он уже вернулся. Он уже тут, и с ним можно говорить.
Я редко молилась вслух. Да и нельзя назвать мои разговоры с Богом настоящей молитвой, хотя они и заканчивались неизменно словом «аминь». Мне казалось, что Он поймет меня, как бы и что бы я ни сказала, и не осудит, так как я верна своему пути. И в первый раз мне стало неловко, взгляд, соединивший меня с отцом Реми, отдавал греховностью за лье.
Молитва не получилась. Пробило всего-то десять, дом еще не заснул, и я вышла из спальни, намереваясь спуститься в кладовую и составить сонный отвар. Три части корня валерианы, листья мяты, вахта трехлистная и любимая мною ромашка – и через некоторое время сон накроет меня теплой пушистой волной.
Я спускалась по боковой лестнице, чтобы не встретить никого из домашних – не хотелось вести праздные разговоры и объяснять, как я себя чувствую. Рука скользила по отполированным перилам, мягкие туфли ступали бесшумно. Я знаю дом наизусть, ни одна ступенька не скрипнет, пока я не захочу.
Когда я дошла до второго пролета, хлопнула боковая дверь большой гостиной, кто-то вышел, я услышала голос мачехи и остановилась. Не хотелось встречаться с ней. Сейчас она уйдет на кухню, или в капеллу, что вряд ли, или в свою гостиную – из этого коридора вторая дверь ведет туда. Не желаю сталкиваться с ней взглядами лишний раз. Я стояла и ждала.
Однако она была не одна, расслышав второй голос, я нахмурилась. С мачехой вместе шел отец Реми, и они остановились неподалеку от моей лестницы, под портретом второго графа де Солари. Суров этот граф: злое лицо, крепко сжатые губы; к счастью, картина темнеет год от года, унося предка в масляную тьму.
Я сделала еще один осторожный шаг и увидела их: мачеха стоит ко мне спиной, отец Реми – вполоборота, висящий в коридоре фонарь (чтобы слуги не спотыкались, бегая в кладовые) освещает его лицо. Он недоволен, я сразу это поняла.
– Вы так холодны ко мне в последнее время, – сказала мачеха.
Я видела, что волосы выбились у нее из-под чепца, а спина не прямая.
– Что вы имеете в виду, дочь моя?
– Раньше вы проводили больше времени со мною в беседах. Мы встречались чаще, – до чего же жалобный у нее оттенок голоса! – А теперь?
– Я уделяю вам столько времени, сколько требуется для вашего духовного спокойствия.
– Ах, нет, отец Реми, вовсе нет! Вы же знаете, о чем я говорю!
– Представления не имею.
Может, он и вправду не догадывался, а вот я знала. Видела раньше в ее глазах, сейчас обращенных на него, чувствовала в походке. И такая злость меня брала от этого, что я стиснула кулаки и посильнее вжалась поясницей в перила, чтобы не натворить глупостей.
Оно, конечно, в Париже нравы вольные. И клир – не исключение; о похождениях некоторых служителей Господних слагают легенды, бродячие актеры вечно потешаются на площадях. Святоши горазды поднимать юбки дамам, не стесняются и дальше зайти. В наш вольный век на многое закрывают глаза, несмотря на неодобрение великого Ришелье. Поговаривали, что кардинал сам не без греха, но о людях такой величины постоянно ходят сплетни.
Отец Реми же казался мне иным – выросший и проведший всю свою жизнь в провинции, где все обо всех знают, он привык к другим нравам, другому поведению. Он смирял свою плоть долгие годы и либо считает Париж очередным испытанием Господним, либо и вовсе должен женщин не замечать. Разве мачеха не видит, что лицо у него – каменное и стоит он недвижно, словно надгробная плита? Он не хочет ее. Он ее не возьмет.
Мачеха дернулась к отцу Реми, обняла его за шею – криво и неуверенно – и повисла на нем, будто сломанная кукла. Он стоял, по-прежнему не шевелясь, только чуть наклонил голову, почти уткнувшись носом в ее чепец.
– Дочь моя, – спросил отец Реми с невозмутимой холодностью, – что это вы делаете?
– Я хочу вас, – ее кипящий шепот еле-еле доносился до меня. – Хочу вас с первого дня, неужели вы не видите, не знаете? О, не бойтесь, никто не проведает. Мой супруг… я люблю его, а вас я хочу. Один лишь раз, Реми, один лишь раз.
От того, что она стоит к нему так близко, чувствует его запах, прижимается к нему, меня охватило бешенство. Я до боли сжимала кулаки, ногти впивались в ладони, – лишь бы не шагнуть, не закричать.
Он мог бы прочитать ей проповедь о благочестии, о том, что измена – страшный грех. Что он давал обет безбрачия и даже взглянуть на женщину с вожделением не может.
Отец Реми просто сказал:
– Нет, – и отцепил от себя мачехины руки.
Он так это произнес, что она сникла сразу, уткнула лицо в ладони, замотала головой.
Сколько простого стыда было в этом «нет»! Сколько владения собой. Отец Реми стоял, неподвижный и строгий, и будто сам Господь смотрел из его глаз на неразумную дщерь, решившуюся на прелюбодеяние.
– Простите, – всхлипнула мачеха, – простите меня, святой отец.
– Дьявол искушает нас ежесекундно, дочь моя, – произнес он. – Однако мы в силах бороться с его зовом и нечестивыми предложениями. Блажен человек, который переносит искушение, потому что, быв испытан, он получит венец жизни, который обещал Господь любящим Его. Пойдите к себе и молитесь, вам непременно станет легче, и дьявол отступит.
– Да, отец Реми.
– «Отче наш» прочтите десять раз. И завтра придете к исповеди.
– Хорошо, отец Реми.
Он кивнул, осенил ее крестным знамением и пошел прочь, к себе в капеллу; я отступила еще дальше, чтобы он меня не заметил. Отец Реми прошел мимо, не поднимая головы, прошелестела сутана, хлопнула дверь. Мачеха осталась одна в коридоре. Она вытерла нос рукавом, как девчонка, и побрела к себе в гостиную.
Я выждала еще минуту, чтобы не попасться никому на глаза, и все-таки спустилась в кладовую, где долго перебирала травы – до того, что руки снова пропахли ромашкой.
Утром я пошла к Мишелю.
Мой маленький брат любит меня. Иногда, если я долго не прихожу, занятая своими делами и мыслями, погруженная в непокой запрещенных к чтению книг, он начинает расстраиваться и вроде бы беспричинно плакать. Тогда Эжери зовет меня – мачеху в таких случаях звать бесполезно. Она лишь накричит на слабоумного наследника, считая, что крик поможет Мишелю выбраться из дебрей, в которых его разум в очередной раз заблудился. Мишель побаивается собственную мать. Да и что он видел от нее хорошего? Она его боится и стыдится, даже старается не прикасаться лишний раз.
Детская Мишеля была на третьем этаже, подальше от других обитаемых комнат, чтобы он никому не мешал. Глупость, на мой взгляд. Мишель и так никому не мешает.
Я открыла дверь: просторная комната, мягкий ковер, свежие астры в тяжелой вазе, рассыпанные по полу сокровища – вот деревянная лошадка, вот храбрый солдат, и улыбчивая матерчатая кукла тоже тут. Эжери сидела на полу рядом с Мишелем, который что-то рассказывал ей, размахивал руками и смеялся. Няня увидела меня, поспешно вскочила и сделала реверанс.
– Идите, Эжери, позавтракайте. Я побуду с ним.
– Да, госпожа. – Она обрадовалась. – Я постараюсь вернуться поскорее.
– Можешь не торопиться, я хочу пробыть здесь все утро.
Эжери улыбнулась мне и ушла. Хорошая девушка: я сама отыскала ее, когда мне перестала нравиться предыдущая няня, слишком много времени уделявшая лакеям и слишком мало – своему подопечному. Эжери с Мишелем – большие друзья, она помогает ему идти по миру и не дает сбиться с пути. Если меня что-то и утешает при мысли о расставании с братом, так это то, что с ним останется Эжери.
Я села на пол рядом с Мишелем, поправила воротничок его рубашки и заговорила – об осени, о приключениях деревянной лошадки, об отце. Не знаю, всегда ли понимает Мишель то, что я говорю, – временами в его глазах проскальзывают вполне осмысленные вспышки, он способен вести диалог, пусть и на своем уровне. Мне кажется, чем больше с ним говорить, тем лучше ему становится.
Дневной свет заливал комнату серостью, плевалось искрами полено в камине, а деревянная лошадка скакала по зеленым полям Бургундии навстречу приключениям. Тихий стук прервал мой рассказ, я сказала «войдите» и с удивлением увидела отца Реми. Вставать не стала: Мишель удобно устроился на моих юбках и размахивал лошадкой.
– Дочь моя, – сказал отец Реми, с которым мы виделись недавно за завтраком, – я вас искал.
– Вот и отыскали, святой отец.
– Да, верно. Не помешаю вам?
– Что вы. Мишель рад обществу.
Отец Реми прикрыл дверь и подошел к нам; я думала, он сядет в кресло, но он опустился на ковер рядом со мною, привычно встав на колени. Священники так часами умеют стоять.
– Здравствуй, Мишель, – серьезно сказал отец Реми моему брату, – ты не был сегодня за завтраком. Почему?
– У! – сказал Мишель и протянул ему свою лошадку.
– Утром он беспокоился, и в таких случаях Эжери его не приводит, – объяснила я. – А сейчас все хорошо, так что обедать Мишель будет с нами. Правда, дорогой?
– Ага! – подтвердил брат. Отец Реми вежливо погладил лошадку по деревянной гриве и возвратил владельцу.
– Я вижу, вы с ним много времени проводите.
– Я его люблю. Иногда мне кажется, что Мишель – самый искренний человек в этом доме. Да так оно и есть.
Священник хмыкнул:
– Вот как?
– Все мы таскаем с собою тайны, прячем в себе горечь, ненависть, любовь, сомнения, только вам на исповеди рассказываем, а Мишелю исповедь не нужна. Он сам – исповедь простой жизни, лишенной греха, только первородный на нем и лежит. Немногие из нас могут похвастаться подобной чистотой, не правда ли, отец Реми?
Его лицо дернулось.
– Верно.
– Так зачем вы меня искали?
– Хотел побеседовать о вашей свадьбе. Не желаете отменить?
У меня глупо приоткрылся рот, и выглядела я в тот момент, полагаю, не лучшим образом.
– С чего бы?
– Все эти знаки, ниспосланные нам. Они неспроста. Ваше свадебное платье погибло, ваш жених получил на ужин скорпиона, не думаете ли вы, что это предзнаменование, призванное оградить вас от ошибки?
– Вы считаете, что мое желание выйти за виконта де Мальмера – ошибка? – медленно произнесла я.
– Да. Вполне возможно. Я почти уверен в этом.
Я широко улыбнулась.
– Ничего вы не поняли, отец Реми.
И так как он молчал, но явно ждал, что я продолжу, я продолжила:
– Виконт – моя путеводная звезда. Я с юности мечтала стать его супругой. Вы понимаете, что значит страсть, что значит притяжение, отец Реми? Ах нет, вы можете не понимать, вы же священник. Свадьба с виконтом – самое главное событие в моей жизни, благословение свыше, если хотите. И вы желаете убедить меня, что я должна отказаться от этого из-за крови и скорпионов? Да я годами ждала. Такие мелочи меня не остановят.
– Хм, – сказал священник и потер свою пробивающуюся щетину.
Он выглядел задумчивым и рассеянным. Не знаю, насколько он меня старше, вдвое где-то, но вид у него был такой, будто за свою долгую жизнь он ни с чем подобным не сталкивался. Что, в общем, понятно: исповедовать крестьян – дело совершенно другое.
– Вы весьма решительны, дочь моя Мари-Маргарита, – сказал он, наконец.
– Я знаю, – кивнула я. Мишель дернул меня за рукав, и я погладила брата по голове. – Только с ним жалко расставаться.
– Вы очень его любите.
– Да, очень. Но взять с собою не могу. Эжери, конечно, останется с ним, только…
– Я понимаю.
– Ничего вы не понимаете, отец Реми. У вас же никогда не было детей.
Он усмехнулся:
– А у вас? Разве маленький Мишель де Солари – ваш ребенок?
– Иногда мне кажется, что да. Во всяком случае, люблю я его точно больше его матери.
– Вы ошибаетесь, – сказал отец Реми чуть погодя, – говоря, что у меня нет детей. Все мои прихожане словно дети мне, я беседую с ними от имени Господа, всеблагого Отца нашего, и вы мне словно дочь, Мари-Маргарита.
– Ах, бросьте, – сказала я. – Неужели вы со всеми прихожанами играете в лошадки и рассказываете им сказки, вытираете нос и поправляете воротнички, переживаете, когда они плохо едят? Бросьте, отец Реми, это же обман.
– Я просто их люблю, – сказал он.
– Это другое.
Он пожал плечами.
– Мишель – это же совершенно иная радость, посмотрите! – Я указала на брата, самозабвенно слушавшего нас и широко улыбавшегося. – Ну и что, что его разум не таков, как наш? Это же ребенок, это чудо, произведенное на свет. Когда узнаешь, что такое любовь, так тяжело без нее жить. Мишеля будет мне очень, очень не хватать.
– Вы ведь можете навещать его.
– Это совсем не то.
– У вас будут свои дети.
– Да, – сказала я, помедлив, – конечно, будут.
Отец Реми внимательно посмотрел на меня и сменил тему:
– Ваша мачеха говорит, что через четыре дня виконт де Мальмер дает карнавал в своем доме. Вы поедете?
– Конечно, как же иначе.
– Я бы не советовал.
Я глядела на него в недоумении: все та же маска доброго пастыря, все та же душа, обросшая молитвами и суевериями.