Голливуд Буковски Чарльз
Я сделал большой глоток из стакана.
– Вы, должно быть, шутите. Вы что, всерьез назовете фильм «Сердечной песней»?
– Да, он будет называться именно так. – Он осклабился.
– Не дурите меня, Фезант. Нет, ну вы и хохмач! Надо же, Деруак – и «Сердечная песня»! С ума сойти!
– Нет, – сказал он, – я не шучу. Он повернулся и ушел.
Тут вернулась Сара. Она взглянула на меня с подозрением.
– Чего это ты дыбишься?
– Позволь мне тебя угостить, и я отвечу. Заодно я долил и себе.
– Угадай, кого я сейчас встретила в старом зале, – сказала Сара.
– Кого же?
– Джонатана Уинтерса.
– А-а. А теперь сама угадай, с кем я болтал в твое отсутствие.
– Да с какой-нибудь старой шлюшкой.
– Нет. Хуже.
– Хуже не бывает.
– Я разговаривал с Гарольдом Фезантом.
– Продюсером?
– Да. Вон он сидит за столиком в углу.
– Ой, правда!
– Не оглядывайся. И не маши. Пей лучше. И я с тобой.
– Да в чем дело-то?
– Он, видишь ли, собирался дать деньги под сценарий, которого я не написал.
– Знаю.
– И вот пока тебя не было, он подошел ко мне потрепаться.
– Повторяешься.
– Пить отказался.
– Это так на тебя подействовало, что сам сидишь трезвый как стеклышко.
– Погоди. Он рассказывал про фильм, который они только что кончили.
– И ты что же, его засрал?
– Он сам засрал.
– Ну конечно. В чем все-таки дело?
Я посмотрел в зеркало. Вообще-то я себе нравлюсь, только не в зеркальном отражении. Оно на меня не похоже. Я допил свою порцию.
– Допивай, – сказал я Саре. Она послушалась.
– Так в чем дело?
– Ну что ты заладила: в чем дело, в чем дело…
– Какая у тебя цепкая память. И трезвый ты просто на диво.
Я махнул бармену, заказал еще выпить.
– Этот Фезант, значит, рассказывал мне о своем фильме. Он про писателя, который не умел писать, но прославился, потому что виду него был, как у чемпиона родео.
– Это про кого же?
– Про Мака Деруака.
– И это тебя огорчило?
– Да нет, на это мне как раз наплевать. Но он сказал, как фильм называется.
– И как же?
– Ради бога, не спрашивай. Я пытаюсь вытеснить это из памяти. Чушь несусветная.
– Скажи.
– Ну ладно…
Чертово зеркало маячило прямо перед глазами.
– Скажи, скажи, скажи!
– Ладно. «Обломки разбитого вдребезги».
– Мне нравится.
– А мне нет. Я ему так и сказал. И он ушел. Мы потеряли нашего единственного спонсора.
– Надо подойти и извиниться.
– Никак невозможно. После такого названия.
– Ты, небось, хотел бы, чтобы поставили фильм о тебе.
– Идея! Я напишу сценарий о самом себе!
– Название уже готово?
– А как же! «Разбитая жизнь».
– Давай мотать отсюда. С тем мы и ушли.
Мы назначили встречу с Джоном Пинчотом в вестибюле гостиницы «Беверли-Хиллз» на два часа. Приходилось терять целый день, но Джон настаивал именно на этом часе. Он нашел парня, какого-то Жан-Поля Санраха, у которого своих деньжат не было, но он умел доставать их прямо из воздуха. Про него говорили, что, тряхни он садовую статую, из нее посыплются монеты. Он ждал нас в номере 530.
Где-то там обретался и Джон-Люк Модар, французский режиссер. Пинчот уверял, что он тащится от моих книжек. Гениально.
Дражайшая Сара сопровождала меня на случай, если мне понадобится посторонняя помощь, чтобы добраться домой. К тому же ей надо было убедиться, что в 530-м не засели в осаде старлетки.
Джон сидел в вестибюле в громадном кожаном кресле и наблюдал за местной шизанутой публикой. Увидев нас, он поднялся, расправил плечи. Джон большой парень, но хочет казаться еще больше.
Мы поздоровались и пошли к лифту.
– Ну, как продвигается сценарий?
– Зреет помаленьку.
– О чем он?
– О пьяни.
Открылись двери лифта. Кабина была очень уютной. Отделанная мягким темно-зеленым материалом с набивкой из павлинов. Множества павлинов. Даже на потолке красовались павлины.
– Класс, – сказал я.
– Перебор, – фыркнула Сара.
Лифт остановился на пятом этаже, и мы вышли. Пол был застлан той же зеленой ворсовой материей с павлинами. Топча этих павлинов, мы подошли к номеру 530. Дверь в номер габаритами больше походила на ворота рыцарского замка.
Джон стукнул в дверь металлическим молоточком в виде головы Бальзака.
Ответа не последовало.
Он постучал еще раз, погромче.
Мы молча ждали.
Дверь медленно растворилась. Перед нами стоял мужчина, бледный как бумага.
– Анри-Леон! – воскликнул Джон Пинчот.
– Джон! – воскликнул Анри-Леон. И обратившись к нам, добавил: – Прошу!
Мы вошли. Номер был огромный. И все в нем было гигантское. Громадные кресла, длиннющие столы. Широкие стены. Высокие потолки. Тем не менее запах в комнате был какой-то застоявшийся, и поэтому, несмотря на масштабы помещения, создавалось ощущение могильной тесноты.
Нас представили друг другу.
Бледный мужчина был Анри-Леон Санрах, брат Жан-Поля Санраха, доставалы. Кроме него в комнате находился Джон-Люк Модар. Он молча и неподвижно стоял посреди комнаты. Закрадывалось подозрение, что он изображает гения. Был он невысокий, смуглый и выглядел так, будто только что неудачно побрился дешевой электробритвой.
– А, – сказал, обращаясь ко мне, Анри-Леон, – вы дочку захватили! Я слыхал, вашу дочку зовут Рина?
– Нет, – ответил я, – это Сара. Моя жена.
– Там на столе выпивка. Много разных вин. И еда. Угощайтесь. А я пойду приведу Жан-Поля, – сказал Анри.
С этими словами он вышел в соседнюю комнату. А Джон-Люк Модар прошествовал в дальний угол, расположился и уставился на нас. Мы подошли к столу.
– Открой красненькое, – сказал я Пинчоту, – открой сразу побольше.
Пинчот начал действовать открывалкой. Еда была разложена на серебряных блюдах.
– Не ешь мяса, – предупредила меня Сара. – И пирожных. Слишком калорийно.
Боги ниспослали мне Сару, чтобы жизнь моя продлилась лет на десять. Боги то и дело толкают меня на край пропасти, чтобы послать спасение в последнюю минуту. Чудные они, эти боги. Теперь вот заставляют меня писать сценарий. А мне не хочется. Конечно, если бы я взялся, то написал бы хорошую вещь. Не гениальную. Но хорошую. Я насчет литературных дел ушлый.
Пинчот разлил вино. Мы подняли бокалы.
– Французское, – опознал Пинчот. Сара почмокала от удовольствия. Пристроившись у стола, мы могли видеть, что делается в соседней комнате. Анри-Леон пытался оживить огромное тело, возлежавшее на громадной кровати. Тело не поддавалось.
Я видел, как Анри–Леон, набрав полные пригоршни ледяных кубиков из вазы, принялся растирать ими щеки, лоб и грудь лежавшего.
Тело оставалось неподвижным.
Наконец оно приподнялось и застонало: «Что же ты делаешь, сукин сын? Ты же меня заморозишь!»
– Жан-Поль, Жан-Поль, к тебе посетители!
– Посетители? Какие, к черту, посетители! Нужны они мне, как собаке блохи! Пошел отсюда и дай им пинка под зад! На фиг их! К чертовой матери!
– Жан-Поль, Жан-Поль, им назначено… Это Джон Пинчот и сценарист.
– О черт, ну ладно… Сейчас я… Надо сначала поправиться… Подожди…
Анри-Леон вышел к нам.
– Сейчас выйдет. Ему пришлось пережить тяжелый удар. Он надеялся, что его бросает жена. А нынче утром – бац! – каблограмма из Парижа: она передумала. Его чуть кондрашка не хватила. Просто в угол загнала беднягу.
Мы не знали, что и сказать.
Потом выкатился Жан-Поль. Белые брюки в широкую желтую полоску. Розовые носки. Туфель не было. Кудрявые каштановые волосы не нуждались в расческе. Он чесал грудь под рубашкой. Точнее, под футболкой, рубашка отсутствовала. В отличие от брата, он был очень крупный и весь розовый. Даже красный. Этот красный колер на его лице то линял почти до белизны, то разгорался с новой силой.
Нас представили друг другу.
– А, – повторял он при этом, – а, а.
И вдруг встрепенулся:
– Где Модар?
Оглянулся и увидел Модара, укрывшегося в уголке.
– Опять прячешься, да? Черт побери, хоть бы что-нибудь новенькое придумал.
С этими словами он опять кинулся в спальню и захлопнул за собой дверь.
Модар легонько кашлянул, а мы налили себе еще винца. Оно было отличным. Жизнь была хороша. В кругу этих людей удобно считаться писателем, художником или танцовщиком, можно позволять себе все, что угодно: сидеть, стоять, дышать, пить вино и делать вид, что мир у тебя в кармане.
Опять ввалился Жан-Поль. Мне показалось, что он обо что-то ударился – остановился, потер плечо, почесался и снова двинулся вперед. Дойдя до стола, он стал размеренно ходить вокруг него, восклицая:
– Все мы тут с дыркой в жопе, правильно? Ну, у кого дырки нет, объявись!
Джон Пинчот толкнул меня локтем в бок:
– Гений, правда?
А Жан-Поль все кружил по комнате и орал:
– Все мы с дыркой в жопе, так? Вот здесь, посередке, так? Говно ведь отсюда вываливается, я правильно рассуждаю? По крайней мере, мы каждый раз ждем, что это произойдет. Что мы без говна? Нет нас! Сколько же мы за свою жизнь высираем, а? И все идет в землю! Геки и моря насыщаются нашим говном! Мы мерзкие грязные твари! Ненавижу! Каждый раз, вытирая задницу, я ненавижу человечество!
Он остановился, взгляд его упал на Пинчота.
– Тебе ведь денег надо, правильно? Пинчот улыбнулся.
– Ладно, недоносок, найду я тебе денег, – сказал Жан-Поль.
– Спасибо. Я вот как раз сказал Чинаски, что вы гений.
– Заткнись!
Жан-Поль обратил свой взор на меня.
– Что мне у тебя нравится, так это умение взбудоражить. Тех, кто в этом нуждается. А им несть числа. Оставайся таким же святым идиотом, и в один прекрасный день услышишь звоночек из самого пекла.
– Уже слышал. И не раз.
– Ба! От кого же?
– От старых подружек.
– Ты меня разочаровал, – простонал он и опять заколесил вокруг стола, расчесывая пузо.
Наконец, описав последний, самый большой круг, он вырулил в спальню, захлопнул за собой дверь и затих.
– Мой брат, – сказал Анри-Леон, – неважно себя чувствует. У него неприятности.
Я наполнил стаканы.
Пинчот наклонился ко мне и прошептал:
– Они живут в этом люксе уже несколько дней, едят и пьют и ничего не платят.
– В самом деле?
– Счет оплатил Френсис Форд Лопалла. Он считает Жан-Поля гением.
– «Любовь» и «гений» – самые употребляемые слова, – сказал я.
– Ну что за хреновину ты понес, – сказала Сара, – ты брось эту хреновину вонючую.
На этих словах выплыл из своего угла Джон-Люк Модар и подошел к нам.
– Налей-ка и мне этого дерьмеца, – попросил он.
Я налил ему бокал до краев. Джон-Люк выдул его одним махом. Я налил еще.
– Я читал вашу фигню, – сказал он. – Она замечательна своей простотой. У вас мозговой травмы не было?
– Может, и была. В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году из меня вытекла почти вся кровь. Я двое суток провалялся в подвале больницы для бедных, пока на меня не наткнулся какой-то сумасшедший ординатор, у которого сохранились остатки совести. Я тогда понес значительные потери, и, наверное, не только физические, но и умственные.
– Это одна из его любимых баек, – вмешалась Сара. – Хоть я его и обожаю, но когда столько раз выслушиваешь одно и то же…
– Я тоже обожаю тебя, Сара, но когда рассказываешь одну и ту же историю множество раз, она делается все больше похожей на правду.
– Ну ладно, пупсик, извини, – сказала Сара.
– Послушайте, – начал Джон-Люк, – напишите-ка титры к моему новому фильму. И еще мне хочется вставить в него эпизод по одному из ваших рассказов, где один парень получает временную работу в какой-то конторе, отвечает там на звонки, такая вот мура. Согласны?
– Согласен, – ответил я.
Мы уселись в кресла и начали пить как следует. А Джон-Люк начал говорить. Он говорил и говорил, глядя только на меня. Сперва я чувствовал себя польщенным, но потом мне надоело.
Джон-Люк говорил без остановки. Он изображал гения и вошел во вкус. Может, он и был гением. Мне-то что. Но я сыт гениями по горло еще со школьной скамьи. Шекспир, Толстой, Ибсен, Дж. Б. Шоу, Чехов и прочие зануды. Ну, эти еще ладно, а были и похуже: Марк Твен, Готторн, сестры Бронте, Драйзер, Синклер Льюис, прямо спасу от них не было, обложили кругом, ни охнуть ни вздохнуть без их наставлений, они и мертвого подняли бы.
А Джон-Люк все говорил. Больше я ничего не помню. Только то, что время от времени дражайшая Сара приговаривала: «Хэнк, не пей много. Осади малость. Ты же помрешь к утру».
А Джон-Люк все крутил свою шарманку.
Я давно перестал вникать в его слова. Видел только шевелящиеся губы. Он не вызывал раздражения, он был вполне приятным человеком. Разве что неважно выбритым. Но мы пребывали в дивном отеле «Беверли-Хиллз», где ходят по павлинам. В волшебном мире. Мне тут нравилось – я в жизни ничего такого не видал. Совершенно бессмысленный, совершенно безопасный мир.
Вино лилось, Джон-Люк говорил.
Я потихоньку отключился. Когда я общаюсь с людьми, хорошими или дурными, чувства мои притомляются, я перестаю воспринимать слова и сдаюсь на милость собеседника. Сохраняю вежливость. Киваю. Делаю вид, что во все вникаю, потому что не желаю никого обижать. И моя слабость не раз ввергала меня в серьезные неприятности. Пытаясь быть добрым с другими, я превращаю свою душу в питательный бульон.
Впрочем, плевать. Мозг отключается. Я слушаю. Реагирую. Еще никому недостало ума сообразить, что меня рядом нет.
Вино лилось, Джон-Люк говорил. Он наверняка сказал массу удивительного. А я весь сосредоточился на его бровях…
Наутро, в одиннадцать часов, когда мы с Сарой лежали в постели, зазвонил телефон.
– Алло?
Это был Пинчот.
– У меня новости.
– Слушаю.
– Модар ужасно неразговорчивый. Никто на свете не мог бы выжать из него такой поток слов! Ты единственный, кому это удалось! Он трепался несколько часов без продыху! Невероятно!
– Слушай, Джон, извини, но мне худо, я хочу спать.
– Ладно. У меня еще новости.
– Валяй.
– Насчет Жан-Поля Санраха. Ну?
– Он говорит, что мне нужно пострадать, что я еще не настрадался как следует, а когда настрадаюсь, он даст денег.
– Ну и хорошо.
– Странный он, правда? Вот что значит настоящий гений.
– Да, – ответил я, – так оно и есть. И положил трубку.
Сара еще спала. Я повернулся на правый бок, лицом к окну, чтобы не захрапеть ей прямо в ухо.
Не успел я погрузиться в сладкую тьму, напоминающую о вечном покое, как Сарина любимая кошка Красотка соскочила со своей подушечки у хозяйкиного изголовья и прошлась по моей голове. Когтистая лапка попала мне в ухо. Кошка спрыгнула на пол, взлетела на подоконник открытого окна и обратила мордочку на восток. Поднявшееся к зениту солнце не вызвало у меня прилива бодрости.
Вечером, сидя за машинкой, я выдул один за другим два стакана вина, выкурил три сигареты, прослушал по радио Третью симфонию Брамса и наконец понял, что не заведусь без толчка.
Я набрал номер телефона Пинчота. Он оказался дома.
– Алло?
– Джон, это Хэнк.
– Ну, как ты, Хэнк?
– Отлично. Слушай, я решил взять десять процентов.
– Но ты же говорил, что аванс затормозит творческий процесс.
– Передумал. Да и творческий процесс еще не начался.
– То есть?…
– То есть я все прокрутил в башке, но еще ничего не написал.
– А накрутил что?
– Сценарий будет о пьяни. Об алкаше, который день и ночь торчит у стойки.
– Ты думаешь, это кого-нибудь может заинтересовать?
– Знаешь, Джон, если бы я собирался кого-нибудь заинтересовывать, я бы ни строчки не написал. Ни в жизнь.
– Ну ладно. Привезти чек?
– Не надо. Пришли по почте. Сегодня же. Спасибо заранее.
– Тебе спасибо, – отозвался Джон.
Я вернулся к машинке и сел. Она была в полном порядке. Я напечатал:
Пьяница грустный с душою нежной.
Бар Дэнди. День.
Камера панорамирует сверху вниз, медленно приближается к стойке. На табурете сидит молодой человек. Похоже, он провел здесь целую вечность. Он подносит к губам стакан…
Ну, слава богу, стронулся с места. Самое тяжкое – написать первую строчку, дальше пойдет само собой. Надо только завестись – и покатит, как по рельсам.
Я будто сам очутился в баре. Почувствовал неистребимый запах мочи, который достанет тебя, где бы ни сел. Чтобы его перебить, надо немедленно выпить. Чтобы он не успел тебя пронять, надо опрокинуть четыре-пять стаканчиков. Перед моими глазами как живые встали завсегдатаи бара: их тела, и лица, и голоса – все это было со мной. И я был среди них. Видел, как в тонкую стеклянную кружку льется струя пива, и белая пена пузырясь плывет через край. Пиво совсем свежее, и после первого глотка кружки эдак четвертой надо вздохнуть, задержать воздух – и понеслась… Утренний бармен был хороший парень. Диало пошел как по маслу. Я строчил без передышки…
Потом зазвонил телефон. Междугородная. Звонил мой агент и переводчик из Германии Карл Фосснер. Карл говорил на особом языке, на котором, как ему казалось, объясняются американские хипы:
– Ей, ебарь хренов, как дрочится?
– Нормально, Карл, а ты как, не даешь заржаветь своей отвертке?
– Ага, уже с потолка сперма капает.
– Молодец.
– Спасибо, сынок. У тебя учусь. Кстати, сынок, у меня хорошие новости. Сказать какие?