Детская книга Акунин Борис
Голос был знакомый. Ластик всхлипнул, открыл глаза и увидел склонившуюся над ним Соломку.
Горела свечка, на ресницах княжны мерцали влажные звездочки.
– Ты как сюда попала? – спросил он, еще не очень поняв, это на самом деле или тоже снится.
Соломка оскорбилась (что вообще-то с ней случалось довольно часто):
– Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда хочу, туда и захожу. Ключи, каких батюшка мне не дал, я велела Проньке-кузнецу поковать. На-тко, поешь.
Приподнялся Ластик, увидел расстеленное на соломе полотенце – расшитое, с цветочками. На нем и пирожки, и курица, и пряники, и кувшин с квасом.
Вдруг взял и снова разревелся, самым позорным образом.
Всхлипывая, стал жаловаться:
– Беда! Не знаю, что и делать. Мало что в тюрьму заперли, так князь еще мою книгу отобрал, волшебную! Пропал я без нее, вовсе пропал!
Она слушала пригорюнившись, но в конце снова разобиделась, вспыхнула:
– Глупый ты, хоть и ангел. Разве дам я тебе пропасть? Что я, хуже твоей книжки?
И объяснила, отчего Василий Иванович так переменился к своему гостю.
Оказывается, царское войско должно было дать самозванцу решительный бой под Кро-мами. В победе мало кто сомневался, потому что воевода Басманов – известный храбрец, не чета князю Мстиславскому, да и стрельцов чуть не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако накануне сражения в годуновской рати случился мятеж, и вся она, во главе с самим Басмановым, перешла на сторону Вора. Теперь Федору Годунову конец, никто не помешает самозванцу сесть на престол. И Шуйскому ныне тоже не до собственного царя – дай Бог голову на плечах сохранить.
– Так ты знала? – удивился Ластик. – Что твой батюшка надумал меня царем сделать?
– Подслушивала, – как ни в чем не бывало призналась она. – В стене честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.
Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик. Подглядел!
– Что же он со мной сделает? – тихо спросил он. – Я для него теперь опасен…
– Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал Ондрейке: «С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю. Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами, ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит, страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу, выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?
И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню, благо стражи к двери боярин не приставил – очевидно, из соображений секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.
В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо. Даже к скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал – Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.
А новостей хватало.
Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь) преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин в Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе – убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что вместо царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя было, Годунов воспретил.
«Дмитрия на царство! Дмитрия!» – зашумел тогда московский люд.
И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и сестрой под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много. Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до смерти.
– Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная, качай ее, куда пожелаешь, – сказала Соломка. – А самозванца он боле Вором и Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.
Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и, страшно округляя глаза, затараторила:
– Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк, зубами в лядвие вгрызся!
– Во что вгрызся? – переспросил Ластик – ему иногда еще попадались в старорусской речи незнакомые слова.
Она хлопнула себя по бедру.
– Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного, навалились и забили.
Ластик дрогнувшим голосом сказал:
– Боюсь я его, Ондрейку.
Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.
В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:
– Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду можете без еды-питья?
Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с водой и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился – видно, получил такое приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.
Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не стал – и без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и хлеб нетронуты.
Удивился:
– Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь. После этого, хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил – просто посветит в лицо, с полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней – лучше б ругался.
Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
– Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела, постановила признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два набольших боярина – князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
– Как это «выдать головой»? – вскинулся Ластик.
– На лютую казнь. Теперь ведь ты получаешься самозванец. Батюшка тобой новому царю поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на кол посадят либо медведями затравят.
Пока Ластик трясущимися руками натягивал сапоги, княжна втолковывала ему скороговоркой:
– Я тебе узелок собрала. В нем десять рублей денег да крынка меда. Он особенный: выпьешь глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север. Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым есть святая обитель, я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые. Скажешь, что от меня – приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну, иди-иди, время!
Вышли за дверь, а навстречу стрельцы в красных кафтанах кремлевской стражи, впереди всех – князь Василий Иванович.
– Вон он, воренок! – показал на Ластика боярин. – Хватайте! Я его, самозванца, нарочно для государя берег, в своей тюрьме держал!
– Беги! – крикнула Соломка, да поздно. Двое дюжих бородачей подхватили Ластика подмышки, оторвали от земли.
Кинулась княжна отцу в ноги.
– Батюшко! Не отдавай его на расправу Дмитрию-государю! Он моего Ерастушку медведям кинет! А не послушаешь – так и знай: не дочь я тебе больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не вымолвлю, даже не взгляну! – И как повернется, как крикнет. – Поставьте его! Не смейте руки выламывать!
Вроде девчонка совсем, но так глазами сверкнула, что стрельцы пленника выпустили и даже попятились.
И услышал Ластик, как князь, наклонившись, тихо говорит дочери:
– Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь? Если я сейчас Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого медведям кинет. Что с тобой тогда станется?
Она неистово замотала головой, ударила его кулачком по колену:
– Все одно мне! Руки на себя наложу! Распрямился боярин, жестом подозвал слуг.
– Княжну в светелке запереть, глаз с нее не спускать. Веревки, ножики – всё попрятать. Если с ней худое учинится – кожу со всей дворни заживо сдеру, вы меня знаете.
И утащили Ластика в одну сторону, а Соломку в другую.
Проклятое средневековье
Челобитное посольство, если по-современному – приветственная делегация, выехала из Москвы на многих повозках, растянувшись по Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные стрельцы, за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах везли снятые с колес узорны колымаги (парадные кареты), да царевы дары, да всякие припасы. Потом опять пылили конные, вели на арканах дорогих скакунов.
Путешествовали быстро, не по-московски. Остановки делали, только чтоб дать лошадям отдых и сразу же катили дальше.
Живой подарок Дмитрию – плененного мальчишку-самозванца – Шуйский держал под личным присмотром, велев посадить воренка в короб, приделанный к задку княжьей кареты.
Судя по запаху и клокам шерсти, этот сундук обычно использовался для перевозки собак – наверное, каких-нибудь особо ценных, когда боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое временное обиталище – «собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно, в щель виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой двигался караван. Еще можно было через дырку в днище посмотреть на землю. Других развлечений у путешественника поневоле не имелось. Есть-пить ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали нужным зря переводить пищу – всё равно не жилец, медвежья добыча.
Но Ластик от голода не мучился. Спасал узелок, который он успел спрятать за пазуху. Мед, принесенный Соломкой, оказался поистине волшебным. Достаточно было утром сделать пару глотков, и этого хватало на весь день. Не хотелось ни есть, ни пить, а силы не убывали. Или тут дело было в Райском Яблоке?
Ластик всё время сжимал его в кулаке и явственно чувствовал, как от Камня через пальцы толчками передается энергия – и физическая, и духовная.
Бывший шестиклассник, а ныне государственный преступник столько всего передумал и перечувствовал за эти несколько дней – будто повзрослел на десять лет.
Главных жизненных уроков выходило два.
Первый: чему быть, того не миновать, а психовать из-за этого – туга зряшная, то есть бессмысленное самотерзание.
Второй: даже если летишь в пропасть, не зажмуривайся от страха, а гляди в оба – вдруг удастся за что-нибудь ухватиться.
Потому-то Ластик и не выбросил Камень в придорожную канаву, не метнул в реку, когда проезжали по мосту. Проглотить алмаз никогда не поздно, пускай медведь потом несварением желудка мучается. Пленник часами смотрел, как Райское Яблоко переливается у него на ладони всеми красками радуги, в том числе и сине-зеленой, цветом надежды.
Иногда в карету к Василию Ивановичу садился старший посол, князь Федор Мстиславский, и двое царедворцев подолгу между собой разговаривали. До Ластика доносилось каждое слово. Только лучше бы ему не слышать этих бесед – очень уж страшно становилось.
Толковали про то, что царевич сызмальства отличался жестоким нравом. Казнил кошек, палил из пищальки в собак, товарищей по играм частенько велел бить батогами. В батюшку пошел, в Ивана Грозного. А уж помыкав горя в безвестности да на чужбине, надо думать, и вовсе нравом вызверился…
Говорил больше Мстиславский, судя по речам, муж ума невеликого. Шуйский отмалчивался, поддакивал, горестно вздыхал.
Очень тревожился боярин Федор Иванович, что Дмитрий введет на Руси латынянскую веру.
Будто бы он на том римскому папсту крест целовал. А польскому королю Жигмонту за покровительство и поддержку посулил царевич отдать все западные русские земли, за которые в минувшие годы столько крови пролито.
– Чернокнижник он и знается с нечистой силой, – стращал далее Мстиславский. – Как он на мое войско-то, под градом Рыльском, напустил огненную птицу! По небу летит, стрекочет, и дым из нее да пламя! То-то страсти было! Как жив остался, не ведаю.
Шуйский вежливо поохал и на «огненную птицу», хотя, как знал Ластик, в эти враки не верил. Но когда Мстиславский завел разговор на скользкую тему, истинный ли царевич тот, к кому они едут – тут Василий Иванович крамольную тему решительно пресек. Сказал строго:
– Всякая власть от Бога.
– Твоя правда, княже, – осекся Мстиславский.
И потом оба долго, часа полтора, прочувствованно и со слезами молились об избавлении живота своего от бесчеловечным казни.
На четвертые сутки, когда меда оставалось на донышке, наконец прибыли к лагерю царевича Дмитрия, вора Отрепьева, или кто он там был на самом деле.
Настал страшный день, которого боялись все – и первый боярин Мстиславский, и князь
Шуйский, а больше всех заточенный в «собачьем ящике» пленник.
Крышка короба откинулась. Над Ластиком нависла глумливая рожа Ондрейки.
– Приехали, медвежья закуска, – сказал Шарафудин и, схватив за шиворот, одним рывком вытащил узника наружу, поставил на ноги.
Ластик был измучен тряской, недоеданием и неподвижностью, но стоял без труда – то ли меду спасибо, то ли Камню.
Прикрыв глаза от яркого солнца, он увидел обширный зеленый луг, на нем сотни полотняных палаток и бесчисленное множество маленьких шалашей. Повсюду горели костры, воздух гудел от гомона десятков тысяч голосов, со всех сторон неслось конское ржание, где-то мычали коровы. Солнце вспыхивало на шлемах и доспехах ратников, большинство из которых слонялось по полю безо всякого дела.
В стороне длинной шеренгой стояли орудия, полуголые пушкари надраивали их медные и бронзовые стволы.
Челядь московских послов суетилась, зачем-то раскатывая на траве огромный кусок парчи и вбивая в землю высоченные шесты. Стрельцы конвоя, наряженные в парадные кафтаны, строились в линию. Неподалеку сверкала золотом собранная и поставленная на колеса государева карета, в нее запрягали дюжину белоснежных лошадей.
Кованые сундуки с дарами уже были наготове, поставленные в ряд.
За приготовлениями москвичей наблюдала пестрая толпа Дмитриевых вояк. Были там и шляхтичи в разноцветных кунтушах, и железнобокие немецкие наемники, и казаки в лихо заломленных шапках, и просто оборванцы.
Оба посла нарядились в златотканые шубы, надели горлатные шапки, однако вели себя по-разному. Шуйский не стоял на месте – бегал взад-вперед, распоряжался приготовлениями, покрикивал на слуг. Мстиславский же был неподвижен, бледен и лишь шептал молитвы синими от страха губами.
– Вон он где, Дмитрий-то, – шептались в свите, робко показывая на невысокий холм.
Там, за изгородью из заостренных кольев, высился большой полосатый шатер. Над ним торчал шест с тремя белыми конскими хвостами, вяло полоскался на ветру стяг с суровым ликом Спасителя.
– Быстрей ставьте, ироды! – махал на челядинцев посохом Василий Иванович. – Погубить хотите? А ну подымай!
Челядинцы потянули за канаты, и над землей поднялся, засверкал чудо-шатер из узорчатой парчи, куда выше, просторней и великолепней, чем Дмитриев.
Это был так называемый походный терем – переносной дворец московских государей, отныне по праву принадлежавший новому царю. Слуги тащили внутрь ковры, подушки, стулья.
С холма неспешной рысью съехал всадник – в кафтане с гусарскими шнурами, на голове нерусская круглая шапочка с пером.
– Поляк, поляк! От государя! – пронеслось среди москвичей.
Гонец приблизился, завернул лошади уздой голову вбок и закрутился на месте.
– Эй, бояре! Круль Дмитрий велел вам ждать! – крикнул он с акцентом. – Ныне маестат изволит принимать донского атамана Смагу Чертенского со товарищи! Жди, Москва!
Повернулся, ускакал прочь. Ластик слышал, как Мстиславский вполголоса сказал Шуйскому:
– Истинно природный царь. Самозванец бы не насмелился так чин нарушать. В батюшку пошел, в Грозного. Ой, храни Господь…
И закрестился пуще прежнего.
Князь Василий Иванович мельком оглянулся. Глаз у него нынче не было вовсе – левый зажмурен, правый сощурен в узенькую щелочку. Уж на что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.
Что ж говорить про Ластика…
Бедный «Ерастиил» увидел в стороне, среди распряженных телег, такое, от чего задрожали колени.
Там стояла большая клетка, а в ней, развалившись на спине, дрыгал когтистыми лапами грязный, облезлый медведь. Вот он зевнул, обнажилась пасть, полная острых желтых клыков.
Если б Ластик умел, то тоже начал бы молиться, как старый князь Мстиславский.
Ожидание затягивалось.
Над походным теремом уже давно установили золоченый венец и знамя с двуглавым орлом. Всю траву вокруг застелили пушистыми коврами.
Часть зевак разбрелась кто куда, остались самые ленивые и наглые. Просто так стоять и глазеть им наскучило, начали задирать «Москву», насмехаться.
– Вон с энтого, борода веником, шубу содрать, а самого кверху тормашками подвесить! – кричали они про Мстиславского.
А про Шуйского так:
– Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с тебя шкуру на барабан сымем!
Бояре делали вид, что не слышат. Стояли смирно, по лицам рекой лил пот.
Наконец с холма прискакал тот же поляк, призывно махнул рукой.
– Пойдем, княже, на все воля Божья, – дернул Шуйский за рукав оробевшего товарища.
Двинулись вперед, на негнущихся ногах.
Слуги сзади несли сундуки с дарами, самым последним шел Ондрейка, таща за шиворот упирающегося Ластика.
– Куды малого волочишь, желтоглазый? – крикнули из толпы.
Шарафудин осклабился:
– Мишку кормить! Те загоготали.
Войти в шатер послы не посмели. Сдернули шапки, опустились на колени перед входом. Свита и вовсе уткнулась лбами в землю.
Ондрейка схватил пленника за шею, тоже пригнул лицом к траве.
Но долго в такой позе Ластик не выдержал. Исхитрился потихоньку выгнуть шею и увидел, как стража откидывает полог, и из шатра выходят четверо.
Про одного из них – высокого, толстого, гус-тобородого – вокруг зашептались «Басманов, Басманов». Видно, знали воеводу в лицо.
Еще там были польский пан с пышными, подкрученными аж до ушей усами, священник (наверно, католический, потому что без растительности на лице) и молодой худощавый парень, вышедший последним. Остальные трое почтительно ему поклонились.
– Он! – прошелестело вокруг, и Ластик буквально ощутил, как качнулся воздух – это все разом судорожно вдохнули.
Посмотрел он внимательно на человека, от которого теперь зависела его жизнь, и сразу поверил – это не самозванец, а настоящий царевич.
То есть ничего особенно царственного в облике Дмитрия не было, скорее наоборот. Вместо величавости – быстрые, ловкие движения, свободная, даже небрежная манера держаться. Никакой горделивости, никакого чванства. Острый взгляд с любопытством оглядел челобитное посольство, задержался на парчовом шатре, скользнул по сундукам. И не сказать, чтоб царевич был хорош собой: лицо неправильной формы и сильно загорелое (для высокой особы это зазор), нос большой и приплюснутый, сбоку не то выпуклая родинка, не то бородавка. И – самое поразительное – гладко выбрит, ни бороды у него, ни усов. За всё время, проведенное в 1605 году, Ластик подобных людей не видывал, потому и решил: это точно природный царский сын, совершенно особенный и ни на кого не похожий. То есть встреть такого на улице современной Москвы, пройдешь мимо и не оглянешься (если, конечно, снять с него куртку с шнурами и отцепить саблю), но для обитателя семнадцатого века Дмитрий смотрелся прямо-таки экзотично.
Победитель Годуновых сказал что-то по-польски пышноусому пану, тот заулыбался. Потом перемолвился по-латыни с монахом, который вздохнул и возвел глаза к небу.
О чем это он с ними? Эх, унибук бы сюда.
Бояре напряженно ждали и, кажется, даже не дышали.
Наконец Дмитрий подошел к коленопреклоненным послам.
Спросил у Басманова:
– Ну, воевода, кого ко мне Москва прислала? Голос у царевича оказался звонкий, приятный.
– Два первейших боярина, – басом ответил Басманов. – Вон тот, с бородой до пупа, князь Федор Мстиславский, кого ты под Рыльском бил. А второй, что одним глазом смотрит, это вор Васька Шуйский, про него твоему царскому величеству хорошо ведомо, еще с Углича.
Ластик видел, как дрогнули плечи Василия Ивановича, но злорадства не ощутил. Перспективы у князя, похоже, были тухлые, но ведь и у «воскрешенного отрока» вряд ли лучше.
– Хватит ползать, бояре, – сказал Дмитрий, блеснув веселыми голубыми глазами. – Шубы об траву зазелените. Вставайте. А ну говорите, почему так долго не признавали законного наследника.
Шуйский поднялся, поддержал за локоть Мстиславского – старика не слушались ноги.
– Виноваты, – пролепетал глава Думы. – Годуновых страшились…
Шуйский же медовым голосом пропел:
– А вот мы твоему царскому величеству гостинцев привезли. Не прикажешь ли показать?
И скорей, не дожидаясь позволения, махнул слухам.
Те подносили сундуки, откидывали крышки, а Василий Иванович читал по свитку: триста тысяч золотых червонцев, великокняжеская сабля в золоте с каменьями, десять соболиных сороков, образ Пресвятой Троицы в жемчугах, золотой павлин турской работы с яхонтовыми глазами – и многое, многое другое.
Дмитрий смотрел и слушал без большого интереса, лениво кивал. Заинтересовали его только два предмета: подзорная труба («Трубка призорная: что дальнее, в нее смотря, видится близко», как пояснил Шуйский) и зеленый каменный кубок («Сосуд каменной из нефритинуса, а сила нефритинуса такова: кто из него учнет пить, болезнь и внутренняя скорбь отоймет и хотение к еде учинится, а кто нефритинус около лядвей навеси, изгоняет песок каменной болезни»).
– Внутреннюю скорбь отоймет? Нефритинус-то? – хмыкнул царевич. – Ох, темнота московская. А призорную трубу давай сюда, сгодится. Моя в сражении разбилась. За дары, конечно, спасибо, только кто вам позволил, бояре, в царской сокровищнице хозяйничать? Это вы мое собственное имущество мне же дарить вздумали?
Не сердито спросил, скорее насмешливо, но оба князя так и затряслись.
– Что мне с вами, бояре, делать, а допреж всего с тобой, князь Шуйский? – вздохнул Дмитрий и совсем не царственным жестом почесал кончик носа.
Мстиславский заплакал. А Василий Иванович весь изогнулся, подался вперед и сладчайше пропел:
– Солнце-государь, дозволь рабу твоему словечко молвить, с глазу на глаз. Дело великое, тайное.
Дмитрий пожал плечами:
– Ино пойдем, коли тайное.
И вошел в шатер, Василий Иванович за ним.
Князь Мстиславский лишь завистливо шмыгнул носом.
Это Шуйский про меня ябедничать будет, догадался помертвевший Ластик. Глотать Райское Яблоко или погодить, когда в клетку к медведю кинут?
Прошло минут пять, которые, как принято писать в романах, показались Ластику вечностью.
Потом из-за полога высунулась нахмуренная физиономия боярина.
– Ондрейка, воренка давай!
Шарафудин вскочил с колен, поволок пленника по траве. Идти Ластик и не пытался – какая разница?
Василий Иванович принял «воренка» у входа, больно сжав локоть, втащил в шатер и швырнул под ноги Дмитрию, сыну грозного Иоанна.
– Вот, государь, непонятной природы существо, про которое я тебе толковал. Кто таков – не ведаю, однако же воскрес из мертвого тела. Того самого, которое мои слуги тайно из Углича привезли… Сей малец был похоронен в гробе заместо твоего величества. Думаю, какие-нибудь лихие люди нарочно его туда подсунули, с подлой целью смутить умы… А что он истинно воскрес – тому есть свидетели.
Боярин сделал многозначительную паузу. Хоть напуган был Ластик, но сообразил: ох, хитер Шуйский. Это он намекает, что я-то и есть истинный царевич. Вот, мол, какую бесценную услугу оказываю тебе, государь.
Дмитрий слушал князя с насмешливой улыбкой, на Ластика поглядывал с любопытством.
Шатер у него был не то что царский походный терем – ни ковров, ни подушек, лишь простой деревянный стол, несколько табуретов, на шесте географическая карта, да боевые доспехи на специальной подставке, более ничего.
– Так он воскрес? – протянул царевич, подходя к Ластику – тот от страха сжался в комок.
– Воскрес, государь. Не моего то умишка дело, не тщусь и рассудить. – Боярин выдержал паузу и с нажимом сказал. – А только знай, потомок достославного Рюрика: Васька Шуйский, тож Рюрикович, ради тебя не то что живота не пожалеет – готов и душу свою продать.
– И почем у тебя душа? – засмеялся царевич. – Ладно, князь, поди вон. Снаружи жди.
Василий Иванович с поклонами попятился, а перед тем как исчезнуть, замахнулся на Ластика кулаком, да еще плюнул в его сторону.
И остался бедный шестиклассник наедине с сыном Ивана Грозного.
Убьет! Прямо сейчас! Вон у него сабля на боку, и рука уже лежит на золоченом эфесе.
– Чего таращишься, прохиндей? – усмехнулся царевич. – Эй ты, из гроба восставший, тебя как звать-величать?
А Ластик и рта открыть не может – челюсти судорогой свело.
Не дождавшись ответа, Дмитрий Иоаннович отвернулся, устало потер глаза и вдруг со вздохом произнес нечто совершенно невероятное:
– Дурдом какой-то. Проклятое средневековье.
В доску свой
Ну вот, сообразил Ластик, это я от страха с ума сошел. И очень запросто, от нервного стресса.
– Приехали, – сказал он вслух. – Кажется, я чокнулся.
Царевич вздрогнул, обернулся, захлопал глазами.
– А? – Он затряс головой, словно отгоняя наваждение. – Ты что изрек, холопишко? – Потер лоб и вполголоса пробормотал. – Ёлки, никак крыша поехала.
– Это у меня крыша поехала от вашего семнадцатого века, чтоб ему провалиться, – объяснил царевичу Ластик, окончательно убедившись, что лишился рассудка. – Вот и мерещится черте что.
Голубые глаза достославного потомка Рюрика моргать перестали, а наоборот раскрылись широко-широко.
– Боже Пресвятый, Pater noster, ну честное пионерское, – забормотал и вдруг как бросится к Ластику, как схватит за плечи и давай трясти. – Ты кто такой? Ты откуда тут взялся?
– Я Эраст Фандорин… из шестого класса… из Москвы… – лепетал Ластик, болтаясь в сильных руках Дмитрия, будто тряпичный петрушка. – А ты-то… вы-то кто? Почему «честное пионерское»?
Царевич выронил шестиклассника, сам тоже плюхнулся рядом, прямо на землю, вытер лоб.
– Мати Божия, свой, советский! В доску свой! «Честное пионерское»? Так я и есть пионер. Юркой меня звать. Юрка Отрепьев из 5 «Б», 78-я школа имени Гайдара, город Киев.
– Имени Гайдара? – удивился Ластик, хотя, казалось, удивляться дальше было уже некуда.
– Ну да. Писателя Гайдара. Ты как сюда попал, Эраст? Ну имечко! Как у актера Гарина. Смотрел «Каин Восемнадцатый»? Зыконское кино!
– Нет, не смотрел. – Про такой фильм Ластик даже не слышал. – Я в хронодыру провалился. Из 2006 года.
– Из 2006-го? – ахнул пионер Юрка. – Здоровско! А я из шестьдесят седьмого, тыща девятьсот. Тоже провалился в эту, как ты ее назвал?
– Хронодыра.
Нет, я не сошел с ума, понял тут Ластик, – мне просто повезло, ужасно, просто невероятно повезло! Недаром я у профессора экзамен на везучесть выдержал.
– Как же ты в нее вляпался? – спросил он, глядя на раскрасневшееся лицо товарища по несчастью. – Случайно, что ли?
– Да не совсем. – Отрепьев сконфуженно почесал затылок. – У нас в Киеве Лавра есть, там музей исторический, знаменитый, слыхал наверно?
Ластик кивнул. Хотел сказать, что в Киевской Лавре теперь не музей, а монастырь, как в старые времена, но не стал перебивать.
– Там пещеры есть, ближние и дальние. Черепушки всякие, трупаки – ужас. Иноков-чернецов там ране погребали, – соскочил Юрка на старорусский и сам не заметил. – Ну вот. Я с Виталькой, это кореш мой, поспорил, что спрячусь там и всю ночь просижу, не сдрейфлю. Пошли мы в музей перед самым закрытием, я в уголке заховался, а Виталька ушел. Договорились, что назавтра, как музей откроется, он первым придет, ну я и вылезу. Я свой фонарь китайский на кон поставил, а он ножик перочинный, с четырьмя лезвиями, отверткой и штопором. – Царевич вздохнул – видно было, что ему и сейчас жалко того ножика. – Остался я один. Когда свет погасили – включил фонарик. Вроде ничего, не страшно, привидений никаких нет. Скучно только. Стал слоняться по лабиринту. Туда залезу, сюда. Потом батарейка села. Полез доставать новую, да возьми и вырони. Она закатилась куда-то, в глубину склепа. Полез я за ней. Шарил-шарил, ползал-ползал, ну и провалился в какую-то яму пылъну да смердячу, – снова выскочило выражение явно не из 1967 года. – Там пылища, кости какие-то, жуть. Я, конечно, здорово перетрухал. Заорал. Кое-как вылез. Иду по стенке, наощупь. Чую, запах чудной, какого раньше не было. Это ладаном пахло, я тогда еще не знал. Вдруг навстречу огонек. Свечка. И видно кого-то черного, в колпаке. Ну всё, думаю, прав Виталька, есть привидения! А оно, привидение-то, тоже меня увидел, да как завопит: «Изыди, наваждение сатанинское!» Это отец Савватий был, келарь монастырский. Мировой старик, мы с ним после подружились.
Юрка расхохотался, вспоминая свой давний испуг.
– Господи Исусе, лафа-то какая – поговорить по-человечески, – блаженно улыбнулся он, хлопнув Ластика по плечу. – Попал я в лето семь тыщ сотое и не сразу сообразил, что за год такой – это я уж потом узнал, что у поляков он считается 1592-ой. Тринадцать лет назад это было… Выходит, я в хронодыру провалился? А я думал, это как у Марка Твена, «Янки при дворе короля Артура». Не читал? Там одного мужика, американца правда, по кумполу стукнули, он очухался – бац, а сам в средневековье. То ли на самом деле, то ли это у него шарики за ролики заехали, непонятно. Классная книжка. Ладно. Попадаю, значит, елки-моталки, в 1592 год. Деваться мне некуда, ни фига не знаю, не понимаю. Короче, остался у монахов. Я в бога, само собой не верю, но постриг принял, наречен иноком Григорьем. Без этого в монастыре нельзя. Пожил в Лавре пару годков, надоело. Захотелось мир посмотреть. Пошел бродить по свету. В Москве жил, в Чудовом монастыре. Не понравилось мне там – несоюзно, душесушно, братия друг на дружку поклепничает. Короче, полная хреновина. Свалил назад в Литву, в смысле не в Литовскую ССР, а это тут Украину так называют – «Литва».
Слушать рассказ было ужасно интересно, да и в самом деле здорово – после долгого перерыва говорить «по-человечески», прав Юрка.
– А как тебя угораздило в царевичи попасть? В шатер заглянул какой-то дядька в ливрее,наверно слуга. Увидел, что государь сидит на земле, обняв за плечо мальчишку в драном кафтане, и обомлел.