Баязет Пикуль Валентин
24 – в ранце,
60 – в вагенбурге,
52 – в хурджинах,
10 – в обозе…
Итого – 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну. Генералы все сосчитали – не сто и не двести, а вот именно 182: «Вишь ты, Ванюха, генералы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку!» А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали – нет, не лезет, проклятый.
– Ваше благородие! Опять не лезет…
Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву:
– Сволочи! Опять не тот калибр…
Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:
– Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически – ходить растрепанным – осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!
– К вам прислушиваются нижние чины, – замечает Штоквиц.
– Ну и пусть слушают… Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!
Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.
– Вы бы посмотрели, – кричит он издали, – что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения…
– Черт возьми, – молодо рассмеялся Карабанов, – может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане…
Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:
– Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает – и… «Veni, vidi, vici»[3]. Потому что пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны…
Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:
– Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!
На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.
– Господа, – начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, – перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы – уже не наши… Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но… Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства… Помолимся вместе, господа!
Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз. Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись…
Снова раздались команды:
– Первая сотня, на рысях – в голову!
– Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?
– Барабанщики, дробь!
– Осади полуфурки… назад, назад!
– Полы шинелей – за пояс, вороты – расстегнуть!
– У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз!..
Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.
Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама – символ горечи и обид, претерпленных славянами.
Крест!..
Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, – какой-то зверь ходил сюда, наверное, по ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:
Господи, приими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.
– Поправить крест, – распорядился Штоквиц.
Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:
– В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху же они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды – ни капли, солили конину порохом… Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет…
Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли!..
Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки.
Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад – посмотреть да горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня…
– Дениска, ты снова пьян, подлец? – И поручик огрел его нагайкой по спине.
Казак поднял на офицера глаза, наполненные слезами.
– Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал…
– Так что же с тобой?
– А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю. Ровно змея мне титьку сосет… Дозвольте хоть жигитнуть от скуки? – спросил Дениска.
– Бешеный ты, как я погляжу, – заметил пожилой солдат, носивший громкое имя – Потемкин. – Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет…
Дениска отмахнулся:
– А куда мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная. – Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. – Матка пошила, ваше благородие, – поделился он с чувством. – Небось не одну-то слезу сюды-тко капнула…
Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед…
Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.
Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.
– Я вам не помешаю? – спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.
– Нет. Мне все равно.
Они поехали рядом.
– Честно говоря, – сказал Клюгенау, – я испугался за вас…
– Испугались – чего?
– Ну… Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?
Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.
– Спасибо вам, Клюгенау, – просто сказал он. – Вы мне кажетесь хорошим человеком, только – не сердитесь – мне с вами иногда бывает скучно…
Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:
– Искренность всегда немножко скучна, ибо против нее нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.
– Исповедоваться передо мною тоже не советую, – криво усмехнулся Карабанов, – я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен…
– А скажите мне, если не секрет, – спросил Клюгенау, – зачем вы сейчас вырвались вперед?
– Просто решил поразмять своего Лорда.
– Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску. Только Дениска не стыдится этого…
– Видите ли, Клюгенау, – не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, – не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским…
– Вот-вот, – радостно подхватил Клюгенау.
– Да обождите вы со своим «вот-вот», – неожиданно обозлился Андрей. – Я, может быть, – горячо продолжал он, – и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями. Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это…
– Турки! – вдруг выкрикнул Клюгенау.
Человек десять турецких всадников крутились на лошадях посреди дороги. Над головами печально зыкнули первые пули. Развернув лошадей, офицеры стремительно помчались обратно.
Канонир 2-го орудия 4-го артвзвода 19-го полка Кавказской армии рядовой Кирюха Постный сидел на лафете и жевал горбушку (любил он, стервец, горбушки), когда кто-то столкнул его с удобного места прямо в пыль. И на лафет, по праву принадлежавший Кирюхе, взгромоздился старый и косматый, как леший, дед в белой солдатской рубахе с двумя «Георгиями» на груди, босой и без фуражки.
– Ты ишо не граф, чтобы в карете ездить! – заявил он Кирюхе. – Нет, скажем, того, чтобы самому сказать: «Кавалер Василий Степанович Хренов, извольте прокатиться…» У-у, серость! Вот уж деревня! – И он пугнул канонира штыком винтовки.
Подхватив из пыли краюху хлеба, Кирюха догнал свое орудие.
– Ты что пихаешься, дед? – обиделся он. – Я тебе не простой солдат: я канонир – меня для боя беречь надобно. Постный я…
– Оно и видать, – огрызнулся дед, устраиваясь поудобнее, – что постный ты, а не масленый. Одначе хлебца-то отломи старику.
Кирюха разломил горбушку пополам и вприпрыжку семенил рядом с лафетом:
– Эй, дед, слезай. Нешто по уставу здесь твое место?
– Брысь, безусый! – сказал дед, разевая на краюшку хлеба нежно-розовый, как у котенка, редкозубый рот. – У тебя ноги молодые, – утешил он канонира, – ты далеко убежишь… До Станбулу самого!..
Вскоре, чтобы переждать полуденный зной, Хвощинский разрешил привал. Денщики сгружали с верблюжьих горбов тюки с офицерским добром и кошмами. Из обоза приволокли за рога упрямого барана, торопливо секанули его по горлу.
– Стой! – сказал Исмаил-хан и повелел денщику срезать камышовую трубку.
Продев эту дудку в надрез на животе барана, подполковник стал сильно дуть в нее. Баран от воздуха быстро толстел на глазах и наконец обратился в туго надутый бурдюк. Тогда Исмаил-хан хлопнул его кулаком по брюху – и шкура легко отделилась от туши.
– Чок-якши, очень хорошо, – сказал хан и, чулком содрав с барана шкуру, стал вырезать кинжалом «суки» из ляжек барана; жирные сочные «суки» денщики-татары тут же ловко низали на шампурные веретена, и вскоре офицеры ели добротный шашлык, запивая его бледным кахетинским из артельного тулука.
– Очень вкусно, – похвалил Некрасов, вытирая руки о траву, – просто очаровательно! Никак не ожидал, что вы удивительный повар, хан!
– Хан… – недовольно пробурчал подполковник. – Я был ханом, когда мой дед варил плов для гостей в таком котле, что в нем могли бы утонуть три ваших пьяных монаха. Мой отец умел жарить на вертеле целого быка, а в быке – теленок. А в теленке – баран. А в баране – барашек. А в барашке – гусь. А в гусе – куропатка. А в куропатке – яйцо…
Перечисляя все это, подполковник поднимался с корточек все выше и выше, и, поднявшись во весь свой гигантский рост, задрав руку, он закончил:
– Вот тогда я чувствовал себя ханом!..
Некрасов пожал плечами. Закурив из портсигара последнюю румынскую пахитосу, завернутую в лист кукурузы, которую он хранил как память о Валахии, штабс-капитан направился к солдатским бивакам. Возле одного котла, вместо того чтобы отдыхать, солдаты плотно обступили костер и подламывались от дружного хохота. Юрий Тимофеевич подошел ближе, ему уступили место. Увидев старого гренадера Хренова, офицер невольно удивился, что вместе с ними идет на Баязет этот заматерелый беззубый вояка.
– Ты кто такой, дед? – спросил Некрасов.
– Я есть кавалер георгиевский. И ежели што, так вот оно где! – И Хренов расправил свои кресты.
– За что же ты вот этот получил?
– За рубку леса, ваше благородие. Мы о ту пору, когда чечню замиряли, все больше лес рубили. Лихое дело!..
– А этот? – снова спросил Некрасов, показав на маленький согнутый крестик.
– За взятие Ахвы.
– Такого аула нет, – поправил его Некрасов. – Есть Ахты.
– Так точно: Ах ты, – бодро откликнулся дед. – Только не посмел я ваше благородие – на «ты» звать.
Некрасов хмыкнул в усы:
– Ну, ладно. А винтовку-то где взял?
– Его высокоблагородие господин Хвощинский велели дать. Они меня помнят: вместях на Каре ходили, под Гунибом с мюридами резались… А службу, – похвалился в заключение старый, – я еще при Лексей Петровиче Ермолове, царствие ему небесное, начал. При нем-то везло мне, а при Паскевиче меня эвон сюды пулей вжикнуло, при Воронцове сюды меня секанули. Весь я, как есть тут, русский солдат, и перечить мне никакая турка не моги. Как что – так в рожу!
– При многих же ты начальниках служил, дд.
– Ой при многих, ваше благородие, – вздохнул Хренов, слегка затуманившись. – Отцы были командиры!
– А где же твои зубы, старина?
– Да командиры и повыбивали. Кому же еще!..
Подошел юнкер Евдокимов, посмеялся со всеми вместе и посоветовал от наивной души:
– Шли бы вы, отец мой, в деревню к себе да на печку к старухе, коли отслужили свое… Сейчас в России-то хорошо: снега тают, петухи кричат, бабы блины пекут…
– А я, ваше благородие, – обиделся Хренов, – отродясь на печке не леживал и деревни у меня никакой нету… Сызмальства при войсках состою. И дороги домой тоже не помню. Сказывают, будто я курской какой. По выговору, значит. А шут его знает, этот выговор. Рази же по одному выговору свой дом отыщешь?
– Как же ты жил-то, Василий Степанович? – полюбопытствовал Дениска Ожогин.
– А как жил? – Хорошо… Россию навестил, только отвык – тихо уж больно. А здесь в любом углу дерутся. Я и повернул обратно. В горы. Ходил больше. Меня помнят. Да и кресты. Где по гарнизонам, где и по вольным. Попрошу чего – дадут. Иной раз и побьют. На свадьбу попал. Подвыпил да и вспоминать стал, как Шамиля замиряли… Я, говорю, сейчас всех вас. И, значит, показываю: коротким – коли! А там Шамилева родня сидела. Меня – в шоры. Ну, да я не в лесу найденный. Схватил что потяжельше. А гостей много. С тыщу! И давай, и давай. Как снопы лежат…
– Ой и врать же ты, дед! – засмеялся Дениска.
Хренов не обиделся:
– Дык кому же запрещено? Хошь ты ври, хошь я буду. Котел-то общий. А там выхватывай что послаще!..
Солдаты, которые помоложе, решили подзадорить старика:
– Ну ладно, дедусь, а жена-то у тебя была?
– Чегой-то?
– Баба, значит.
Старый вояка махнул рукой:
– А хрен ли толку-то с нее, с бабы-то? Маета одна. Ину возьмешь, помусолишь ее, надоест да плюнешь!
– Это все пустяки. А вот расскажите, отец, что-нибудь интересное. Ну, самое интересное в вашей жизни.
Старик поскреб седые, сбитые в паклю вихры.
– А вот такого и не припомню, – сказал. – Про интересное-то, ваше благородие, в книжках читать надо!..
Барабаны снова забили поход.
Из одного армянского аула, где их радостно встретили хососы – турецкие армяне и монахи соседнего монастыря, Хвощинский отправил Некрасова на разгром неприятельских магазинов.
– Там же, – поручил он, – в окрестностях живут несколько греков, которые служат в армии султана искусными хлебопеками. Разгоните их, пожалуйста, а тандыры пекарен разрушьте. Не вздумайте стрелять, когда увидите вооруженного человека. Он может оказаться мирным туземцем, едущим в гости. Остерегайтесь курдов. Вы отличите их по тюрбанам, сумеете узнать по мужественным взглядам и твердой походке, полной достоинства…
Задание было не столь сложным – отряд Некрасова умчался по вьючной тропе налегке, с гиканьем и присвистом. Они успели сжечь около десяти тысяч четвертей проса, ячменя и кукурузы, уничтожили склад английских галет и одеял, но на обратном пути нарвались на крупный разъезд султанского низама, одетый с иголочки во все новенькое и поддержанный гаубицей французского производства.
Заметив неточность стрельбы противника, штабс-капитан навязал низаму перестрелку, и схватка затянулась: прорваться обратно к отряду становилось трудным делом.
– Кончаются патроны! – закричали хоперцы.
– Но остались штыки, – ответил Некрасов, и в рукопашной сшибке солдаты вырвались из засады…
Соединившись с отрядом, штабс-капитан с особенным уважением отозвался о турецких артиллеристах, которые были изрублены на стволе орудия, но фанатично держались до последнего. Однако рукопашная, на которую решился Некрасов, вызвала удивление у многих офицеров.
– Как прикажете понимать вас? – спросил Штоквиц. – Не вы ли тут частенько ломились в открытые двери, чтобы доказать нам устарелость штыкового удара?
– А я, – ответит Юрий Тимофеевич, – никогда и не собирался консервировать штыки по музеям! Но рукопашная – это крайность, на которую ходят ва-банк.
В схватке с низамом Некрасов потерял два пальца левой руки, отрубленных кинжалом до сустава первой фаланги. Исмаил-хан, узнав об этом, обрадовался:
– Так ему и надо! Видать, много грешил этими пальцами – вот их у него и оторвало!
– Передайте его сиятельству, – отпарировал Некрасов, – что в таком случае ему оторвет сразу голову!..
Баязет был уже недалек. Эшелон втянулся на широкую равнину. Кое-где пестрела зелень болот, высокие камыши волновались под ветром, на пологих угорьях блестели серебристые солончаки. За час до заката все это стало утопать в синем бархатном полумраке; только на юге еще чернели зубцы далеких скал, в расщелинах которых укрывался таинственный Баязет.
Усталым лошадям подвесили торбы. Впереди лежал еще крутой спуск в долину, и первая пушка, обрушивая из-под колес камни и песчаные осыпи, медленно поползла с горы. В упряжках лафетов падали от усилий кони; в темноте, словно тяжелые утюги, летала сырая казацкая матерщина; люди хватались за спицы колес, впрягали себя в лямки, спасая орудия от бешеного разгона под уклон обрыва.
– Осторожней, ребятки, – покрикивал майор Потресов, – не сверни прицелы, за спицы держи…
Наконец спуск закончили, и войска расположились к ночлегу. Каша начинала бурлить в котлах, а солдаты, попадав на землю и обняв винтовку, уже спали как мертвецы, без сновидений и бреда. В своей упряжи чутко дремали кони, только бродили во тьме сторожевые пикеты да в сторону Баязета смотрели заряженные гранатами ракетные станки…
Карабанов тоже спал, намотав на руку поводья своего Лорда, когда его разбудил Тяпаев: поручика звал к себе полковник. Хвощинский сидел возле костра, прихлебывая чай, а рядом с ним, в рваном своем бешмете, лежал Хаджи-Джамал-бек; полковник кивнул лазутчику, и черкес, надвинув папаху, уполз куда-то в темноту, чтобы не мешать разговору офицеров.
– Извините, что разбудил, поручик, – сказал Хвощинский. – Сейчас вы поднимете свою сотню…
– Как я ее подниму, господин полковник, если люди и лошади валятся с ног? – огрызнулся Андрей.
Хвощинский постучал карандашиком по разложенной на коленях карте; хромая нога его была уродливо отставлена в сторону.
– Видите ли, господин поручик, – спокойно ответил он, – ваша давняя дружба с моей супругой еще не дает вам права дерзить мне. Если же вы не склонны уважать меня как человека, то можете обратить внимание на мои погоны: я их надел, когда вы еще набирались терпения появиться на свет!
– Простите, господин полковник.
– Итак, будьте любезны поднять свою сотню. А теперь смотрите сюда, – полковник раскатал перед ним карту. – Вот дорога на Каракилис, здесь начало истоков Евфрата. Хаджи-Джамал-бек сказал мне, что через суннитский аул Ак Сют-су можно вломиться сразу на Баязет. Ваша сотня и попробует это сделать… Далее! – продолжал Хвощинский. – Ежели попадетесь в засаду, можете отступить вдоль Евфрата на Зейдекан. Там вас выручит генерал Тер-Гукасов, который сейчас идет на Алашкарт…
Встать от этого жаркого костра, сразу вот так взобраться в седло и, будучи в первом ряду, повести сотню в ночь, по чужим неведомым тропам, – нет, это было слишком неожиданно: Карабанов ощутил какой-то холодок возле сердца, и ему стало страшно отрывать себя и свою сотню от всего эшелона.
– Очевидно, – сдипломатничал он, уставясь в огонь, – турки, господин полковник, уже готовы к сдаче Баязета, а тогда зачем же мне…
– Нет! Совсем не готовы.
– Простите, но почему?
– Хотя бы потому, – пояснил Хвощинский, – что гарем паши остался еще в Баязете. Так что будьте мудры и осторожны. Если же на ваших глазах гаремы станут вывозить из города, не препятствуйте. Боже вас сохрани! Иначе погибнете…
– Первая сотня остается здесь? – спросил Карабанов, завидуя Ватнину.
– Да. Я послал бы Ватнина, но… Согласитесь, что, при всех его достоинствах как офицера, он неспособен быть дипломатичным. А вы же ведь человек придворный, светский, – закончил полковник с улыбкой.
– Хорошо. – Карабанов встал. – Я пойду!
– Постойте… Не вздумайте по горячности вступать в Баязет с двух сторон, – строго наказал Никита Семенович. – Покорить азиата можно только в том случае, если оставите ему лазейку для отступления. Иначе он напялит папаху на глаза, кинжал – в одну руку, шашку – в другую, и тогда вам, Карабанов, придется скверно…
В груде казацких тел, полегших словно после побоища, Андрей с трудом отыскал своего урядника. Трехжонный после сна долго соображал, отплевываясь в темноту, потом сунул в рот два пальца и свистнул соловьем-разбойником – сбатованные кони шарахнулись от костров.
Казаки поразили поручика своей готовностью: каждый провел ладошкой по лицу, точно умылся, смотал кошму, на ощупь увязал свое добро в саквы, и, похватав ружья, через две минуты сотня уже была в седле.
Отовсюду поднимались с земли взлохмаченные головы солдат и милиционеров.
– Ну, чего взбулгатились? Дрыхните дальше, – сказал Трехжонный кому-то. – Ты не из нашей сотни. Это вторую до краю света загнать решили…
– Казаки, справа… по двое… рысью!
Позевывая, в шинели наопашь, подошел Потресов:
– Голубчик, – вы так орете. Куда это вы?
– Все там будем, Николай Сергеевич… Я знаю только одно: моя сотня идет на Баязет, но как нас встретят – цветами или пулями, я тоже не знаю. Прощайте, майор!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночная дорога была прохладной, и лошади, несмотря на усталость, шли бойко. Поначалу всадники тяжко, до хруста в челюстях, зевали, потом ничего, встряхнулись. Кобылятники (казаки, ездившие на кобылах) больше придерживались обочин: время было весеннее, жеребцы по первой траве бесились, кобылы тоже рядом с ними шли под седлом неспокойно.
Возле одного костра сидели солдаты другой части отряда, из-под ладоней всматривались в темноту, вспугнутую фырканьем коней, лязгом стремян и оружия.
– Эй, – крикнул Карабанов, – на Каракилис так ехать или дорога сама свернет?
– Мы не здешние! – донеслось от костра.
Ехали дальше. Всходила луна.
Лорд бежал ровно и гладко. Мягкий чувяк хорошо прощупывал стремя. У казаков, которые побогаче, матово отсвечивали в темноте серебряные газыри.
В одном месте Андрей едва не сшиб с ног какого-то человека, схватившего под уздцы его лошадь. Это был молоденький юнкер из артиллеристов, наивный и восторженный; его солдаты перетаскивали куда-то зарядные ящики.
– Что тебе, брат, надобно? – спросил Андрей.
– Кстати, – ответил юнкер, – ты назвал меня братом. Так будем же с этой ночи братьями… Вы сейчас, случайно, идете не на Алашкерт? Тогда пойдем вместе!
– С удовольствием бы, коллега, – ответил поручик. – Но у меня бестранзитный билет от самого Петербурга до Баязета.
– Я вам завидую, – сказал юнкер. – Говорят, сказочный город восточной неги и прекрасных тоскующих одалисок…
– Извините. Романтика не по моей части, – ответил Карабанов и, грудью коня отодвинув юнкера с дороги, погнал свою сотню дальше – во мрак…
Висячий мост через ущелье держался на канатах, но канаты, как и следовало ожидать, были уже подрезаны турками. Укрепив мост веревками походных арканов, казаки по одному перескочили пропасть и, выбравшись из ущелья на дорогу, спешились. Подтягивали стремена, отторочивали от седел оружие. У кого душа была поласковее да подобрее, тот скармливал своей лошади сухари и куски сахара.
Карабанов развернул карту, велел уряднику посветить. Но едва Трехжонный чиркнул спичкой, как вжикнула пуля и косо рванула карту, зарывшись в песок.
– Видать, курды, – сказал урядник. – Турок, тот не умеет целиться. Он совсем шальной, этот турок: всегда сдуру бьет, куда ни попало…
Снова началась бешеная скачка. Теперь уже по дороге. Дважды останавливались и разметывали горящие стога сена, подожженного прямо на их пути, дважды растаскивали казаки, сжимаясь от предчувствия вражеской близости, завалы пылающих деревьев.
– Рысью, рысью! – покрикивал Карабанов.
Из-за косого гребня выкатилась кривая мусульманская луна, пристала к всадникам и теперь неслась над ними вместе с ворохом ярких турецких звезд. Острая горячая щебенка взлетала из-под лошадиных копыт и серебрилась при этом, как искры. Дико заржал один жеребец и тут же получил от седока плетью по шее:
– Эк тебя! Нашел время для голоса…
Урядник принюхался к ветру:
– Ваше благородие, кажись, и аул в самой скорости: кизяком запахло вроде. Эдак сладко-то! Наверное, буйволятни топят…
И вдруг навстречу казакам ринулась из темноты большая толпа пеших людей с задранными к небу руками:
– Ля-иль алла-иль алла… Магомет расуль-алла…
Впереди бежал худой старец с белой чалмой на голове; длинная борода его развевалась на ветру, и он прихватил ее под мышку. Сотня была на полном разбеге, и Карабанов едва успел задержать ее, чтобы не помять турок. Бородатый старец уже схватил ногу поручика, покрывая частыми поцелуями пыльный чувяк.
– Урус, спасай, – настоящими слезами плакал старец, прижимая к впалой груди руки. – Осман пришел, нехороший осман: секим-башка делать хочет. Когда верблюд дерется с лошадью, погибает ишачка. Мы бедный ишачка! Ваша казачка добрый… Мы к тебе, сердар, беги… Ля иллаха илля аллаху! – затрясся старик, а турки уже вертелись кругом под лошадиными брюхами…
Карабанову стало жаль бедных крестьян. Тем более они так искренне плакали и клялись, что отныне признают на небесах одного лишь аллаха, а на земле только его, поручика Карабанова. И потому, руководимый жалостью, он закричал на урядника:
– Ты что делаешь?
Но урядник уже схватил старца за бороду и, свесясь с седла, отрезал эту бороду кинжалом под самый корень, швырнув ее обратно в лицо турка.
– Ах ты, сколопендра! – заорал он, давя его лошадью. – Тебя «добрый казачка» спасай, а ты нас под засаду ведешь?.. Так где же старуха твоя? Иде сопляки ваши? Борода-то длинная, а врать, старик, не умеешь…
Карабанов все понял:
– Дениска, бери в нагайки!..
И взяли: погнали перед собой, стегая по согнутым спинам; улюлюкая и гикая, ворвались в аул, и турецкий отряд повернул в горы, саданув лишь для острастки пачку выстрелов…
– По буйволу возьмем! – сказал Трехжонный, крутясь на своем жеребце по площади. – Так и знайте: за вашу подлость – по буйволу. С каждого дыма!..
– Во, ханье поганое! – высморкался в кулак Дениска, вытирая ладонь о лохматую гриву своего Беса. – Под западню хотели подвести нашего брата? И никакой хультуры…
В гневе он подскочил к сакле старейшины аула, хватил шашкой по мертвым окнам; дзинь, – полетели стекла, и еще раз – дзинь! Болталось тряпье на веревке, и веревку срезал Дениска; потом ведро пустое подцепил на шашку, вскинул кверху – звяк, и разрубил его на лету…
– Ожогин! – крикнул Карабанов, тяжело дыша от волнения. – Перестань. Вот ты у меня сейчас нагайки тоже схлопочешь… не хуже турка!
– А што, ваше благородье, – обиделся казак. – Уже и пошалить нельзя… Попадись мы им, так наших-то голов сколько бы покатилось?..
На рассвете (чужой рассвет, он призрачный и жуткий) всадники поднялись на высокую гору. Перед ними, рассеченный надвое узкой рекою, разбросанный среди скал и садов, открылся затаенный турецкий город. Дома лепились по уступам, так что крыша одного была двором дома соседнего, и уже паслись на крышах козы, но вокруг стояла тишина, и цветные мечети величаво вперяли столбы минаретов в чистое утреннее небо.
– Вон и крепость сама, ваше благородие, – подсказал урядник. – Видите, по-над городом стоит… Балкончики-то ишо висят над речкой…