Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы Климова Маруся
Глава первая
Девяностые годы: история слов
В начале было слово, и это слово было… «бесы»! Насколько я помню, именно этим словом на заре девяностых лишившиеся власти коммунисты пытались всячески уязвить либералов-реформаторов, а те, в свою очередь, обзывали им коммунистов. Коммунисты усматривали в действиях либералов, разваливших СССР, некое сходство с революционерами, разрушившими Российскую империю, а либералы, соответственно, видели в коммунистах прямых наследников этих революционеров. Впрочем, если уж быть предельно точным, то слово «бесы» вошло в широкий обиход чуть раньше, еще в конце восьмидесятых, правда, тогда оно перескакивало от либерально настроенных членов КПСС, прозванных позднее «прорабами Перестройки», к ее консервативному крылу, и уже только потом пошло дальше по кругу. Но в любом случае, девяностые в России начались именно с этого слова! Короче говоря, слово «бесы» перебрасывалось из одного политического лагеря в противоположный, будто резиновый мячик в игре под названием «горячий мяч», участники которой – как правило, маленькие мальчики и девочки в коротких юбочках и штанишках – не могут подолгу задерживать его в руках, чтобы «не обжечься».
Вряд ли есть необходимость уточнять, что это обидное слово попало в политический жаргон вовсе не из церковного словаря, а из романа Достоевского. Достоевский же, в свою очередь, тоже почерпнул его вовсе не из Библии, а из известного стихотворения Пушкина, о чем красноречиво свидетельствует эпиграф его романа: «Хоть убей, следа не видно, // Сбились мы, что делать нам? // В поле бес нас водит видно // Да кружит по сторонам». Не знаю почему, но с некоторых пор всякий раз, стоит мне перечитать эти строки, в моем сознании невольно всплывает история, которую я некогда услышала от своей знакомой, работавшей экскурсоводом в Эрмитаже много-много лет назад, в ту пору, когда его еще возглавлял отец нынешнего директора. Один очень старый сотрудник музея – рамщик, то есть замечательный специалист по рамам, которые он всегда тщательно шлифовал и только затем покрывал специальным раствором, в общем, мастер на все руки, всеми уважаемый и любимый пожилой человек с благородной сединой на висках (кажется, его звали Петр Станиславович, если не ошибаюсь), – однажды без стука ввалился в кабинет к директору и обратился к нему с неожиданной просьбой: «Борис Борисович, помогите, за мной черти гонятся!» После этих слов он выскочил из кабинета сломя голову, помчался по длинным коридорам и, выбежав на улицу из директорского подъезда, встал на четвереньки у Зимней канавки и начал жадно пить воду из лужи. За этим занятием его и застала подоспевшая «скорая». Ну а несколько месяцев спустя Петр Станиславович повесился.
Финал этой истории чем-то отдаленно напоминает развязку романа Достоевского «Бесы», хотя вся история в целом все-таки больше ассоциируется у меня с пушкинским стихотворением. Последнее вообще кажется мне гораздо более жизненным, чем роман, сюжет которого, кстати, был почерпнут Достоевским вовсе не из жизни, а из газет – об этом тоже не стоит забывать. Впрочем, все это не столь важно, так как в данном случае меня гораздо больше интересует само слово «бесы», с которого, собственно, все и началось в девяностые годы. Не сомневаюсь, что подавляющее большинство тех, кто с таким остервенением обрушивал это слово на головы своих идейных противников, не читали произведения Достоевского, хотя бы потому, что оно никогда не входило в школьную программу. Тем не менее крайне оскорбительный оттенок, который приобрело слово «бесы» к началу девяностых, как я уже сказала, напрямую связан именно с названием романа.
Все предельно просто. Книга долгое время находилась под запретом, потом была издана, но с купюрами и не слишком большим тиражом, то есть все равно оставалась трудно доступной. И скорее всего, это полулегальное существование книги чисто механически было перенесено людьми и на ее название, которое тоже стало как бы слегка табуированным, как это бывает, например, в случае с так называемой обсценной лексикой, на которую обществом тоже накладывается своеобразное табу. Правда, слово «бесы», конечно же, нельзя полностью поставить в один ряд с матом. Если уж говорить об аналогиях, то «бесы» следовало бы, вероятно, поместить в один ряд с таким словом, как «козел». Последнее, не являясь матом, тоже считается едва ли не самым страшным оскорблением в уголовной среде, ничуть не меньшим, чем в начале девяностых было слово «бесы» в среде политической. В пользу этого сближения говорит и то, что слова «коза» или «козленок», то есть с переменой пола или возраста означаемого, уже начисто лишаются своего оскорбительного значения, точно так же, как и слова «бесовка» или же «бесенок». Правда, уголовная среда мне абсолютно чужда и мало знакома, поэтому я не могу до конца понять, откуда взялся этот оскорбительный и угрожающий смысл слова «козел», тогда как со словом «бесы» мне все более-менее ясно.
Короче говоря, в начале девяностых политические противники довольно продолжительное время упорно обзывали друг друга одним и тем же словом. Однако, видимо после того, как каждый из них достаточно большое число раз побывал в шкуре «беса», это слово несколько утратило свою первоначальную остроту и свежесть. Нечто подобное, между прочим, произошло и с другими ранее табуированными русскими словами (я имею в виду мат), которые тоже слегка затерлись от частого употребления. А на судьбе слова «бесы» негативно сказался еще и тот факт, что с одноименного романа были окончательно сняты все табу и ограничения, и он стал издаваться и переиздаваться наряду с «Дон Кихотом», Толстым и другой мировой классикой. В общем, постепенно слово «бесы» утратило свою былую актуальность и к настоящему моменту практически сошло на нет, а точнее, обрело абсолютно нейтральное значение и воспринимается сегодня уже почти как «шкаф», «стол», «стул», «зонтик» и другие наименования предметов обихода. Тогда как за «козла» в определенной среде, к которой я, как уже сказано выше, к счастью, не имею абсолютно никакого отношения, судя по всему, по-прежнему кое-кому приходится «отвечать».
Не могу сейчас сказать точно, кто почувствовал исчерпанность этого понятия раньше других, но как-то незаметно на смену «бесам» пришло слово «большевики». Хотя, кажется, все-таки первыми так начали называть своих оппонентов-либералов коммунисты, имея в виду революционные перемены в стране и крушение СССР. Ну а те, видимо, понимая, что нет никакого смысла обзывать коммунистов «большевиками», так как последнее слово вроде бы и без того всегда было синонимом первого, вернули его назад в слегка измененном виде, прибавив к нему приставку «национал». Получилось «национал-большевики» – с намеком на печально известных «национал-социалистов». Чуть более редким вариантом этого сложного образования стало определение «красно-коричневые» с абсолютно идентичной этимологией.
Таким образом, от некогда объединявшего всех понятия «бесы» постепенно отпочковалось два новых: «большевики» (которое закрепилось за либералами-реформаторами) и «национал-большевики» (относящееся теперь, главным образом, к членам Компартии Российской Федерации). Однако эти сбалансированные паритетные отношения между идейными противниками длились совсем недолго, а точнее, ровно до того момента, когда писатель Лимонов и его сподвижники сами с гордостью стали называть себя «национал-большевиками». Популярность вновь возникшего объединения среди молодежи сделала дальнейшее употребление этого словосочетания в уничижительном значении совершенно бессмысленным, потому что отныне оно вызывало вполне определенные ассоциации, не имеющие уже никакого отношения к тем, для кого первоначально предназначалось.
В результате коммунистов все окружающие, включая их самых ярых противников, постепенно снова начали называть просто «коммунистами», национал-большевики стали называться «национал-большевиками», и только за радикально настроенной группой либералов так и закрепилось обидное для них погонялово «большевики».
Таким образом, лишившиеся власти и многих сопутствующих ей привилегий и благ коммунисты, судя по всему, сегодня должны испытывать глубокое моральное удовлетворение, так как последнее слово во всей этой перепалке все-таки осталось за ними.
Ну а самым ключевым понятием девяностых с положительным значением бесспорно стал «профессионализм». Невозможно передать, сколько раз и при каких обстоятельствах мне приходилось наталкиваться на это слово за прошедшее десятилетие! Граждане России спят и видят, чтобы ими управляли по-настоящему профессиональные правительство и парламент; об экономике и говорить нечего; армия, само собой, тоже должна стать профессиональной; литературные критики в один голос твердят о нехватке в нашей литературе подлинных профессионалов, которые наконец-то смогли бы порадовать отечественных читателей ладно скроенными повестями, романами и детективами с занимательными сюжетами; кинокритики, естественно, озабочены тем же… В правоохранительных органах, в спорте, науке, образовании, среди астрологов, магов и колдунов – повсюду ощущается одна и та же проблема: острая нехватка профессионалов! Никогда не забуду пафосного восклицания, которое лет шесть тому назад мне довелось услышать из уст участника очередного телевизионного ток-шоу, на сей раз посвященного вопросам религии: «Монашество – это институт профессионалов, которые профессионально молятся!» Пожалуй, только в одном-единственном случае, когда речь заходит о «профессиональной преступности» это магическое слово приобретает несколько негативный оттенок, да и то исключительно до тех пор, пока на экранах телевизоров не появляется какой-нибудь киллер. А как только он там появляется, с этого самого мгновения миллионы телезрителей, откинув все негативное, что когда-либо вызывало в их сознании слово «преступность», затаив дыхание, вместе с наемным убийцей начинают отслеживать в оптическом прицеле его винтовки потенциальную жертву. И только после того как раздастся точный выстрел, многомиллионная аудитория испускает удовлетворенный вздох облегчения и наслаждения. Я, конечно, не могу с уверенностью говорить сразу о миллионах. Скорее, в данном случае я просто сужу по самой себе и своим близким и, если так можно выразиться, предполагаю. Так вот, думаю, у меня есть все основания предполагать, что миллионы людей сегодня восхищаются прежде всего профессионализмом киллера – тем самым «настоящим профессионализмом», которого сегодня так не хватает отечественным политикам, милиционерам, врачам, учителям, военным и госслужащим и по которому так истосковались миллионы наших сограждан. Иными словами, профессионализм – это несбывшаяся мечта русского человека девяностых!
Занимаясь переводами Селина, мне довелось на протяжении нескольких лет наблюдать за повторным вхождением этого автора в отечественную литературу, которое состоялось после довольно длительного перерыва, поскольку в Советском Союзе, как известно, книги Селина долгое время не переиздавались и не переводились. И постепенно я пришла к выводу, что Селин в наши дни в России не имеет никаких шансов быть воспринятым читателями иначе, как профессионал, который только и делал, что целыми днями просиживал за письменным столом, по несколько раз переписывая каждую страницу и прилежно выводя свои внешне кажущиеся столь беспорядочными восклицательные знаки и знаменитые многоточия, дабы сымитировать экспрессивность устной речи и сохранить разговорные интонации в письме. Как ни грустно это осознавать, но, в конце концов, мне пришлось смириться с мыслью, что даже кропотливый труд переводчицы книг Селина, видимо, не идет ни в какое сравнение с трудолюбием и старательностью самого автора! И опять-таки исключительно за профессионализм и старательность отечественные читатели сегодня готовы простить Селину и его сотрудничество с фашистами, и антисемитизм, не говоря уже о множестве более мелких прегрешений.
И, наконец, еще одно слово, которое более или менее отчетливо прозвучало уже на закате девяностых и, можно сказать, подвело черту под целым десятилетием. Вхождение этого слова в широкий обиход тоже напоминает мне вполне реальную историю, которую я некогда услышала от моего приятеля, проведшего несколько лет своей жизни в дурдоме на Пряжке. Однажды к ним в палату поступил глухонемой, который был не в состоянии произнести ни одного слова, а только все время издавал какое-то невнятное мычание, в общем, что-то вроде «му-му». А так как этот бедняга был обнаружен на вокзале, да еще и без каких-либо документов, удостоверяющих его личность или хотя бы имя, то все вокруг – медперсонал и другие пациенты – вскоре стали его так и называть: «Му-му».
Вот так и в девяностые годы в отечественной культуре появились целые группы писателей, поэтов, художников и теоретиков искусства, вышедших, главным образом, из так называемого андеграунда, которые в своих публичных дискуссиях начали изъясняться на непонятном для обычных людей языке, то и дело вставляя в свои выступления и публикации слова и выражения вроде: «реконструкция деконструкции», «деструктивизм», «дискурс», «симулякры» и т. п. Естественно, окружающие далеко не всегда понимали смысл их туманных речей и текстов, а скорее всего, и вовсе ничего не понимали. Тем не менее они постепенно вычленили одно слово – такое, что повторялось больше всего. В результате, как и в случае с глухонемым на Пряжке, всех писателей, поэтов, художников и теоретиков искусства, изъясняющихся на этом загадочном языке, стали называть «постмодернистами». Просто потому, что слово «постмодернизм» произносилось и писалось теми чаще остальных. Безо всякого преувеличения можно сказать, что вхождение термина «постмодернизм» в русский язык произошло именно так, и никак иначе! Если бы наиболее часто употреблялось любое другое из перечисленных мной выше слов, то отечественные постмодернисты вполне могли бы сегодня называться и «дискурсистами», и «деструктивистами» или даже «реконструктивистами деконструктивизма».
И все бы ничего, однако представители традиционного крыла отечественной культуры, а именно: видавшие виды члены Союза писателей, литературоведы и критики из «толстых» журналов плюс их более молодые ученики и последователи, выходцы из всевозможных литобъединений и Литинститута, – вдруг обнаружили очевидную параллель между тем, что в свое время сотворили с Советским Союзом радикальные либералы, а также их прямые предшественники – большевики – с Российской империей, и тем, что учинили с русской культурой, духовностью и, само собой, с Союзом писателей, все эти новоявленные «постмодернисты». Короче говоря, если особенно не вдаваться в детали, то можно сказать, что постепенно слово «постмодернизм» фактически стало синонимом уже полностью затертого и утратившего к тому времени свою первозданную свежесть слова «бесы». Правда, в определенной среде, а точнее, среди творцов отечественной культуры.
Естественно, те, кого вдруг недружелюбно настроенные коллеги стали обзывать словом, неожиданно обретшим столь неприятный смысл, не могли долго с этим мириться и очень скоро вернули его назад – тем, кто этому слову и приписал оскорбительное значение: мол, сами вы постмодернисты, почитайте хотя бы, что по этому поводу писал Деррида! Ну а последние, в свою очередь, опять переадресовали его тем, кого считали виновными в разрушении их привычного уклада жизни и творчества, а таковых, как постепенно выяснилось, оказалось гораздо больше, чем первоначально предполагалось. В результате за последние годы в шкуре постмодернистов успели побывать фактически все российские писатели, поэты, художники, певцы, музыканты и теоретики искусства, включая таких, кто никогда не слышал этого слова, не то чтобы как-то специально вникать в его смысл. Недавно я даже натолкнулась на утверждение, что единственными настоящими постмодернистами в России «всегда были только Барри Алибасов и его группа «На-На».
Короче говоря, слово «постмодернисты» на новом витке российской истории не просто стало синонимом «бесов», но фактически повторило его судьбу: многократно пройдя по кругу от одного эстетического направления к противоположному и обратно, оно довольно быстро примелькалось и к настоящему моменту тоже утратило свою первоначальную свежесть и выразительность. Парадокс заключается в том, что еще один синоним «постмодернистов» и «бесов» – слово «козел», – насколько я знаю, и сейчас не потеряло своей актуальности, разумеется, в определенной среде.
Кстати, если бы Барри Алибасов догадывался, какой смысл скрывается за этим вроде бы ничего не говорящим ему определением, то, полагаю, он мог бы не на шутку обидеться. Хотя мне неоднократно и приходилось наблюдать, как во время часа «пик» в переполненном троллейбусе или же автобусе здоровенные мужики запросто отодвигали в сторону интеллигентного вида пассажиров в очечках и при этом еще называли их «козлами», на что те, кажется, совсем никак не реагировали, а если слегка и обижались, то уж никак не смертельно, не проявляя ни малейшего желания ударить или, тем более, убить обидчика. А все потому, что большинству из них, судя по их внешнему виду и очкам, крайне уничижительное значение слова «козел» абсолютно неведомо. Вот так и Барри Алибасову слово «постмодернист», скорее всего, говорит еще меньше, чем среднестатистическому отечественному интеллигенту – слово «козел».
Как бы то ни было, но вместе со словом «постмодернизм» закончились и девяностые годы в России. Грустно это сознавать, но ничего более существенного, кроме появления и исчезновения перечисленных мной выше слов, за эти годы так и не произошло, по крайней мере, в той сфере человеческой деятельности, которую еще обычно принято называть «духовной». И всего-то три жалких слова: «постмодернизм», «профессионализм» и «бесы».
Нечто подобное, безусловно, происходит и сейчас. Только уже новые слова режут или же, наоборот, ласкают чей– то слух. И даже сразу невозможно понять, откуда они появляются. Пожалуй, я бы сказала: откуда-то из темноты. Подобный образ мне кажется наиболее удачным. Причем из такой темноты, к которой люди вряд ли имеют какое– либо отношение. О, это только обман и иллюзия, что именно они произносят какие-то слова – на самом деле все далеко не так!
Когда я об этом думаю, то невольно ловлю себя на мысли, что чем-то все это смахивает на игру в шахматы с компьютером, наподобие той, в какой не так давно участвовал бывший чемпион мира. Так я и не узнала, кстати, проиграл он этот свой матч или же все-таки выиграл. Но больше всего мне запомнилась его фраза, которую он обронил после партии, когда вдруг прозевал фигуру в стопроцентно выигрышной позиции: «Главная особенность игры в шахматы с компьютером заключается в том, что в безнадежной партии человек чувствует себя подавленным, начинает нервничать и, как правило, сдается, а компьютер играет до конца, несмотря ни на что!» Вот-вот, так оно все и происходит! Главная особенность того, о чем я тут говорю, как раз в этом и заключается! Все уже давным-давно сыграно-переиграно, изучено, разобрано до ничтожнейших мелочей, что вроде бы начисто исключает какой-либо неожиданный поворот событий, но все равно, несмотря ни на что, эта словесная война еще будет продолжаться целую вечность.
Глава вторая
Стиль и воля
Теперь уже окончательно ясно: знаменитое высказывание Ленина «из всех искусств для нас важнейшими являются кино и цирк» оказалось верным ровно наполовину. Кино процветает и потеснило все остальные виды «искусств», а цирк, напротив, выглядит не просто архаично, но производит впечатление чудовищного атавизма, пережитка далекого– далекого прошлого. Непонятно, что заставило прогрессивно настроенного вождя пролетариата поставить рядом два этих шоу. Может быть, их демократичность? И, по замыслу Ленина, толпы простого народа должны были заполнять все места, от партера до галерки, под куполами бродячих цирков, раскинувших свои шатры на просторах нашей необъятной родины, а потом и всей освободившейся от гнета мировой буржуазии Земли? Возможно… Но, скорее всего, на сознание Ленина оказали воздействие именно впечатления детства, проведенного в маленьком городке на Волге. Потому что гастроли цирковой труппы в провинциальном городке – это всегда событие.
Помню, когда мне было лет восемь, в Шепетовку, где я проводила лето у бабушки, приехал цирк. О, это был настоящий праздник! Дедушка с огромным трудом достал один– единственный билет, кажется, за тройную цену, и в воскресенье бабушка надела на меня праздничное платье с оборочками, заплела в косички красивые прозрачные ленты, завязала их огромными бантами и повела меня в Дом культуры железнодорожников около вокзала, где обычно и происходили самые важные в городе мероприятия. Несмотря на наличие билета с местом, сесть мне вначале не удалось: на моем кресле расположилась жирная баба, а рядом с ней грозно восседал ее краснорожий муж пугающего вида, поэтому я не решилась ничего им сказать, а так и осталась стоять рядом. Но я была не одинока: весь зал был буквально забит, люди толпились вдоль стен, в проходах, даже сидели на полу у самой сцены. К счастью, личностям, занявшим мое место, выступление явно не понравилось, и они вскоре ушли, что-то недовольно ворча себе под нос. А я тут же радостно плюхнулась в кресло. Правда, моя радость длилась считанные минуты: сидя в кресле, я ровным счетом ничего не видела, так как впереди плотной стеной стояли какие-то широкоплечие переростки, жадно пялившиеся вниз, туда, где происходило представление. Тут, наконец, до меня дошло, почему мое место так скоро освободилось. Пришлось мне сесть на спинку кресла, а ноги поставить на сиденье: в таком положении, вытянув шею, я кое-как могла разглядеть арену. А там происходило нечто совершенно замечательное! Маленькие толстенькие лилипутики в борцовских костюмах, схватившись коротенькими ручками, напоминавшими тюленьи ласты, старались повалить друг друга на усыпанный опилками пол. Очаровательная лилипуточка в отделанном блестками купальнике, изгибаясь, как змея, пропускала голову меж собственных ножек, а потом крутила на талии, равномерно опуская то вниз до самых щиколоток, то поднимая до самых ушей, сразу десять ослепительно сверкающих обручей, или хула-хупов, как их тогда называли. А в конце произошло самое главное: хорошенькая лилипуточка вынесла на сцену ксилофон и, быстро-быстро перебирая палочками с шариками на концах, сыграла: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» А я была настолько поглощена представлением, что сама не заметила, как начала подпрыгивать в такт музыке, сотрясая весь ряд, качать головой и подпевать. При этом у меня, очевидно, было такое блаженное и идиотическое выражение лица, что какие-то мерзкие, стриженные под бокс тупые мальчики с торчащими оттопыренными ушами стали тыкать в мою сторону пальцами и хихикать. Заметив это, я так засмущалась, что тихонько сползла вниз на сиденье, где, уже лишенная возможности наблюдать за лилипуточкой, просто дослушала зажигательную мелодию. Но это не испортило мне настроения: весь вечер я тихонько напевала про себя песню о медведях, которые трутся спиной о земную ось, и представляла себя очаровательной лилипуточкой за ксилофоном.
Конечно же, детские воспоминания самые яркие! И хотя Ленин был марксистом, в данном случае он, видимо, сам того не желая, наглядно продемонстрировал справедливость учения Фрейда о влиянии на человеческую психику впечатлений детства. А чем еще объяснить факт в высшей степени парадоксального придания сверхзначимости столь архаичному и вульгарному виду искусства, как цирк? Такому затхлому и бесперспективному, что самые верные последователи Ленина, и те постарались стыдливо спрятать вторую часть его умозаключения о «важнейшем из искусств», оставив для всеобщего употребления только кино. На всех советских плакатах и даже в поздних собраниях сочинений Ленина упоминается исключительно кино, а про цирк ничего не говорится. Вся фраза в полном виде получила широкое хождение уже после исчезновения советского государства. Можно, конечно, предположить, что это кто-нибудь из наших современников приписал Ленину нечто такое, чего тот никогда не произносил. Недавно я даже натолкнулась на утверждение, будто Ленин говорил об актуальности кино и цирка исключительно для безграмотного народа. Но зачем обсасывать все эти тонкости? Кому сейчас интересны ничего не значащие слова о каком-то замшелом цирке? Поэтому я нисколько не сомневаюсь, что ко второй части суждения своего вождя коммунисты долгое время относились как к тайной директиве, хотя и непонятной широким массам, но требующей скрупулезного и последовательного воплощения в жизнь. А теперь вся цитата в первозданном виде стала доступна рядовым гражданам вместе с другими ранее неизвестными фактами отечественной истории. Иначе просто невозможно понять, почему цирку в Советском Союзе придавалось особое, чуть ли не сакральное, значение. И окончательно на свалку он отправился только после крушения СССР. Во времена моего детства цирковым клоунам приписывались совершенно неслыханные способности. Олег Попов потеснил и отодвинул на задний план знаменитых спортсменов, актеров, балетных танцовщиков и музыкантов. А его клетчатая кепка и размалеванный красной краской нос стали чуть ли не символом всей советской культуры. Не случайно и самый культовый советский фильм тридцатых годов носил название «Цирк». И если хорошенько подумать, то по-другому и быть не могло. Ведь в этом фильме гармонически соединились сразу оба «важнейших для нас искусства»: кино и цирк!
Судьба ленинского высказывания, претерпевшего столь значительную деформацию, заставляет задуматься над тем, как детские впечатления одного гениального человека способны порой не только самым существенным образом повлиять на жизнь целого государства, но и на судьбы видов и жанров искусства, над которыми подавляющее большинство людей уж точно абсолютно не властны. Более того, этот пример позволяет нам приблизиться к пониманию природы гениальности, которая не имеет практически никакого отношения не только к нравственности, но и к прочим человеческим достоинствам и способностям, включая ум. С этой точки зрения пушкинская сентенция о несовместимости «гения и злодейства» – такое же пустое сотрясение воздуха, как и новозаветный императив: «Кто не работает – тот не ест!» В реальности чаще все происходит с точностью до наоборот: гениальность крайне редко бывает совместима с добром, а больше, и самое главное лучше, едят именно те, кто меньше всех работает. Об уме и говорить нечего! Тысячи интеллектуалов во всем мире уже сто с лишним лет стенают по поводу смерти литературы, театра и живописи, которые, по их мнению, не выдерживают конкуренции с кино, а Ленин взял и поставил в один ряд с этим всесильным и всепобеждающим кино такой вид искусства, название которого не решились повторить за ним вслух его самые фанатичные последователи. И ничего! Цирк просуществовал еще восемьдесят лет, и не просто просуществовал, а стал настоящей тайной страстью и предметом обожания миллионов.
Из многочисленных анекдотов и воспоминаний моих знакомых мужчин, в юности побывавших на военной службе, а в дальнейшем приобщившихся к какой-нибудь интеллигентской профессии, я знаю, что солдатам в армии часто приходится выполнять приказы, которые они сами считают в высшей степени глупыми и бессмысленными. Утром им приказывают перетащить из одного места в другое тяжеленный бетонный столб, а уже к вечеру выясняется, что этот столб нужно срочно вернуть обратно, на прежнее место. Причем инициаторами подобных распоряжений чаще всего становятся армейские старшины и прапорщики или же, как их обычно называют в армии, «куски», у которых, насколько я могла заметить, почему-то еще бывают очень причудливые фамилии: Загорулько, Загороднюк, Подопригора, Канарейка, Небаба, и т. п. Так вот, почти все мои знакомые – соприкоснувшиеся с армейским бытом интеллигенты, – рассказывая об этих личностях и их бессмысленных приказах, которые им приходилось исполнять, до сих пор не могут скрыть своей досады. Тем не менее я убеждена, что у истинного гения гораздо больше общего с армейскими прапорщиками, чем с интеллигентами, которые так до сих пор и не сумели осознать смысл их абсурдных поступков, слов и распоряжений. Потому что главной чертой гениальной личности, конечно же, является презрение к здравому смыслу и вообще ко всему общепринятому! Мало того, человечество на протяжении всей своей истории, в сущности, только и занимается тем, что «перетаскивает столбы и бревна» с места на место, повинуясь указаниям так называемых гениев. А в итоге, как правило, уже после их смерти, почти всегда выясняется, что эти «столбы и бревна» нужно срочно вернуть на свое место.
Однако вряд ли стоит отождествлять гениальность с банальной политической властью, так как гении не просто властвуют над людьми, а, главным образом, формируют стиль эпохи. То есть, повинуясь их воле, люди вовсе не обязательно работают на фабриках и заводах, отбывают воинскую повинность и выращивают хлеб, но еще – и прежде всего! – носят костюмы и шляпы той или иной формы, выбирают себе определенную мебель, предпочитают селиться в дома, кажущиеся им наиболее привлекательными… Не случайно ведь приход Наполеона к власти спровоцировал появление стиля ампир, а Сталин и Гитлер оказались причастны к зарождению так называемого «большого стиля». И именно к этим политическим деятелям чаще всего применялся и продолжает применяться эпитет «гениальный». Но никому не придет в голову назвать «гением» Наполеона Третьего или же Николая Второго, не говоря уже о Брежневе или Хрущеве. Более того, оказавший огромное влияние на формирование Art Nouveau Людвиг Баварский, чье правление было не слишком полезным, а, скорее, даже и вредным для подданных, ничуть не менее гениален, чем Наполеон Бонапарт и тем более его современник Бисмарк. Не говоря уже о том, что и вовсе лишенные каких-либо атрибутов власти, а при жизни полностью загнанные в угол Хармс и Кафка оказали влияние на стиль своей эпохи, по крайней мере не меньшее, чем наделенные абсолютной политической властью Сталин и Гитлер. Короче говоря, гениальность – это категория исключительно эстетическая!
Соответственно, и сомнение в гениальности того или иного писателя, политика или ученого тоже так или иначе связано с эстетикой. Меня, например, всегда смущали сомнительные эстетические вкусы Эйнштейна, как, впрочем, и многих других «гениев научно-технической мысли». По– моему, так подавляющему большинству из них слово «гений» совсем не подходит: уж больно оно не вяжется с их усредненными обывательскими вкусами. Здесь, скорее всего, кроются и причины несколько парадоксальной эстетической неактуальности научно-технического прогресса в современном мире. В свое время даже потребовалось срочное вмешательство футуристов в лице Маяковского и Маринетти, чтобы хоть как-то подправить ситуацию: одним ученым с этим было бы явно не справиться. Да и сама идея прогресса тоже, скорее всего, является чистой фикцией и поэтической выдумкой. Человеческая история вовсе не движется в направлении, указанном учеными, а если кто такое направление и задал, то это были все те же футуристы. Из чего более или менее становится понятно, что история, как много тысяч лет назад, так и сегодня, продолжает свое движение вовсе не в сторону научно-технического совершенствования, а в направлении вечно ускользающей и трудно объяснимой эстетической актуальности.
На первый взгляд, и Ленин тоже подкинул в массы понятную всем идею, в чем-то созвучную идее прогресса, чтобы каждый ощутил себя активным участником происходящего, строителем коммунизма, «новым человеком» и т. п. Тем не менее именно тайная, а точнее стыдливо скрытая от широких слоев населения, привязанность Ленина к цирку стала своеобразной миной замедленного действия, подложенной подо все достижения социалистической системы. А в результате социализм рухнул вместе с этой провинциальной детской забавой. И еще неизвестно, как и в какой последовательности все произошло: что было причиной, а что – следствием. Сначала развалилась государственная система, а потом уже лишившийся ее поддержки цирк окончательно себя исчерпал? Или же, наоборот, «одно из важнейших искусств» полностью утратило свою актуальность, и социализм прекратил свое существование? Лично я нисколько не сомневаюсь в последнем! Все это, конечно же, ставит под сомнение здравый смысл и умственные способности Ленина как политика. Однако в том, что, казалось бы, уже совсем дышавший на ладан вид искусства вдруг обрел второе дыхание и просуществовал еще целых восемьдесят лет, безусловно, тоже кроется какая-то загадка и даже тайна. Такое, бесспорно, было под силу только гению!
Глава третья
Растоптанные цветы зла
В важности такого искусства, как кино, для современного человека все смогли еще раз убедиться совсем недавно, когда захваченные террористами пассажирские авиалайнеры расфигачили здание Всемирного торгового центра в Нью-Йорке. После чего и обычные граждане, и так называемые интеллектуалы в один голос принялись твердить, что кадры хроники, на которых все это запечатлелось, просто один к одному напоминают им сцену из типичного голливудского фильма-катастрофы. Конечно, никто не отрицал наличия в современном мире всевозможных социальных, религиозных и этнических проблем, однако вывод из этой постоянно повторявшейся параллели как бы напрашивался сам собой: именно кино сыграло решающую роль в поворотном для новейшей мировой истории событии. Мне неоднократно приходилось слышать и читать, что сам предполагаемый организатор теракта Усама Бин Ладен тоже с юности тащился от зрелищных голливудских фильмов, которые и спровоцировали его на эту масштабную акцию, ну а без этих фильмов он, надо полагать, ни за что бы до такого не додумался. Короче говоря, Голливуд в этом темном деле предстал силой едва ли не более могущественной, чем Аллах.
Соответствуют ли эти догадки и слухи реальности – не так уж и важно. Сам факт их появления на свет наглядно свидетельствует об исключительной и, можно сказать, гипертрофированной значимости, которую сегодня большинство людей склонны приписывать кино. И возможно, не зря!
В последнее время у меня в мозгу даже образ абсолютного счастья окончательно оформился в чисто кинематографическую форму. Когда мне подолгу не удается заснуть, я часто представляю себя на берегу океана под ярко-голубым небом на светлом мелком песочке, прямо как в рекламе какого-то пива или же шоколадных конфет «Баунти», где девушка с совершенно дегенеративным выражением лица и огромными силиконовыми губами, с которых капает слюна, зачарованно любуется плавающими в прозрачной воде рыбками, а потом с жадностью сжирает конфету, облизывая пальцы. Только мне хотелось бы провести на берегу океана целый день, с раннего утра до позднего вечера, в блаженном ничегонеделаньи и созерцании рыбок и чаек, а вечером отправиться в город, где всюду сияют яркие огни витрин и вдоль тротуаров стоят прекрасные стройные девушки в изящных туфельках на высоких каблучках. Из приоткрытых дверей ресторанов и кафе доносится музыка, и туда заходят загорелые молодые люди с блестящими гладко зачесанными волосами… Вот так! Раньше люди в подобных случаях представляли себе великолепные райские сады, а у меня в голове постоянно прокручивается какой-то дурацкий клип.
Впрочем, я вовсе не думаю, что между сентябрьским терактом и голливудскими фильмами на самом деле существует какая-нибудь глубокая связь. Эта аналогия кажется мне чересчур грубой и поверхностной, основанной на чисто внешнем совпадении сюжетов. Чем-то это даже напоминает мне требования некоторых отечественных депутатов запретить демонстрацию западных триллеров на ТВ, потому что те, якобы, пропагандируют зло и насилие и тем самым пагубно влияют на неокрепшую детскую психику – обобщения и выявленные причинно-следственные связи примерно того же уровня. Ну кого сегодня способно по-настоящему испугать так называемое зло?! Лично я уже и не помню, когда в последний раз сталкивалась с его проявлением в искусстве. Поэтому, если у меня зло в искусстве теперь с чем и ассоциируется, то разве что с призрачным изысканным цветком, – вероятно, с легкой руки Бодлера. Однако эти взращиваемые когда-то Бодлером слабые «ростки» зла, судя по всему, так и не успели по-настоящему распуститься в этом грубом мире и были безжалостно растоптаны.
Наоборот, подавляющее большинство моих знакомых чрезвычайно напрягаются, вздрагивают и пугливо втягивают голову в плечи, когда кто-нибудь (особенно незнакомый им человек) предлагает сделать для них нечто доброе или просто улыбается чересчур приветливой и открытой улыбкой. И это как раз понятно: у них срабатывает формировавшийся годами условный рефлекс!
Еще бы! Даже маньяки в тех же голливудских триллерах обычно «мочат» проституток, повинуясь исключительно самым лучшим побуждениям – во имя торжества нравственности и т. п. Так что стоит только посмотреть хотя бы несколько фильмов с подобным сюжетом, чтобы навсегда преисполниться ужаса перед всевозможными светлыми чувствами, поступками и улыбками. Думаю, что именно из-за этого тлетворного влияния современного кинематографа большинство людей сегодня испытывают глубочайшее недоверие к делам и намерениям, которые в целом можно было бы охарактеризовать как «добрые». Конечно, это очень условное определение, но иного, более точного, для разнообразных проявлений возвышенных душевных порывов человечество пока еще не придумало. Так что невольно приходится оперировать этим понятием. Хотя лично я стараюсь как можно реже произносить слово «добро». И опять-таки, чтобы просто никого лишний раз не пугать.
В то же время очень многие сегодня, видимо, заметили производимый этим словом эффект и, на мой взгляд, наоборот, излишне им злоупотребляют. Прежде всего это относится к политикам (в том числе и к упомянутым выше депутатам) и к писателям. Те и другие эксплуатируют его просто нещадно, и – нисколько не сомневаюсь – исключительно в целях устрашения, причем совершенно сознательно. А в результате этих сознательных, но, видимо, не до конца продуманных действий большинство современных людей уже не только не доверяют «добру», а начинают его откровенно ненавидеть, причем до такой степени, что чувство ненависти постепенно вытесняет в их душах чувство страха. Я сама уже и забыла, когда добрые поступки окружающих вызывали у меня какие-либо иные чувства, кроме раздражения. Поэтому, когда кто-то пытается сделать мне что-нибудь хорошее – приветливо улыбнуться, услужить и проч., я уже не поеживаюсь от ужаса, как раньше, но зато меня так и подмывает стукнуть этого мудака по башке. Естественно, обычно я сдерживаюсь, но все равно терпеть не могу, когда меня пытаются запугать, да еще столь подлым образом. Не случайно один из отечественных писателей как-то сказал: «Добро должно быть с кулаками!» – проговорился, скорее всего.
Это изречение очень нравилось нашей классной руководительнице Валентине Евграфьевне, плотной упитанной даме с лукавыми карими глазами и огромной бородавкой на носу. Она постоянно повторяла эту фразу, потряхивая своей пухлой, сжатой в довольно-таки внушительный кулак веснушчатой рукой, поросшей редкими рыжими волосиками. Однажды, развивая эту мысль, она даже прочитала целую лекцию на тему: «Нужно быть добрым или же добреньким?». Слово «добренький» она произносила с какими-то особыми юродскими интонациями, и на ее физиономии явственно проступала гримаса отвращения, а вот «добрый» у нее сопровождалось совсем другим выражением лица: суровой честности, открытости и некоторой скорби. Наилучшим примером «добренького», по ее мнению, был старец Лука из пьесы Горького «На дне», однако настоящей доброты в нем не было ни на грамм, в отличие от какого-то там другого героя, который, хотя и резал всю правду-матку в глаза безо всякого сюсюканья, но все же в душе был добрым, потому что побуждал людей к активному действию.
В детстве мамаша тоже пичкала меня различными историями о всевозможных добрых делах и поступках. В частности, про свою учительницу химии в школе – некую Зульфию Давлетхановну, которую она постоянно называла не иначе как «святой». Не знаю, откуда она узнала все подробности, но суть этой истории заключалась в том, что Зульфия Давлетхановна однажды в магазине покупала себе продукты и какой-то жуткий немытый тип попросил у нее десять копеек. Она стала его расспрашивать, что с ним случилось и как он дошел до такого состояния. В ответ тот хриплым голосом просипел, что не так давно «откинулся», то есть вышел из мест лишения свободы, и ему просто негде взять денег и некуда пойти. Зульфия Давлетхановна пригласила его к себе в гости, чтобы он мог помыться, побриться, привести себя в порядок и поесть по-человечески. В этом месте мамашиного повествования я всякий раз внутренне содрогалась, представляя себе небритого уголовника и чистенькую седую учительницу с розовыми щечками и аккуратно собранными на затылке волосами – настоящий божий одуванчик! Так вот, она привела этого типа к себе домой, дала чистое полотенце, кое-какую чистую одежонку, оставшуюся после ее покойного мужа, и отправила его в ванную, а сама на кухне у плиты стала готовить яичницу с колбасой или там пельмени варить – точно мамаша уже не помнила. И в это мгновение она услышала у себя за спиной какое-то движение, – нет, даже не услышала, а почувствовала. Она обернулась и увидела, что у нее за спиной, буквально в одном шаге от нее, стоит этот огромный мужик со всклокоченными мокрыми волосами, вода капает с него на паркет, а в правой руке он сжимает большой острый кухонный нож, который, очевидно, взял тут же со стола. Но Зульфия Давлетхановна совсем не испугалась, так как, по словам моей мамы, уже была внутренне готова к такому повороту событий. Она просто посмотрела прямо в глаза преступнику, положила ему на плечо свою маленькую ручку и тихо спросила: «Кто же вас так обидел, бедный вы мой?» И когда мужик услышал эти слова, нож выпал из его руки на пол, он весь задрожал, разрыдался и признался Зульфии Давлетхановне, что еще в магазине задумал убить ее, а заодно и ограбить, но когда увидел, какая она добрая, то просто не смог. В детстве эта история производила на меня огромное впечатление, особенно в первое время, пока я еще не выучила ее наизусть. Однако позднее, когда я начала читать «Отверженных» и дошла до места, где пастор приютил у себя Жана Вальжана, меня настолько поразило сходство описанной там ситуации с рассказом моей мамаши, что даже появилось сомнение, а не позаимствовала ли она все у Гюго.
Впоследствии мне довелось услышать еще одну похожую историю – на сей раз от вдовы Селина. Люсетт рассказала мне, что однажды, вскоре после смерти Селина, к ней в дом явилась одна темноволосая девушка-журналист, якобы желая взять у нее интервью. Они довольно долго беседовали с ней с глазу на глаз, а потом вдруг девушка открыла свою сумочку и достала оттуда пистолет, однако стрелять не стала, а просто призналась Люсетт, что во время войны ее родители стали жертвами Холокоста, и теперь она пришла отомстить жене писателя за то, что ее муж сотрудничал с фашистами и сочинял антисемитские трактаты, но, побеседовав с ней, вдруг почувствовала, что не сможет этого сделать, настолько милой и очаровательной показалась ей Люсетт.
И честно говоря, эта история кажется мне более убедительной, интересной и правдоподобной. И прежде всего потому, что здесь добро будто теряется во мраке и не мешает восприятию, ибо трудно сказать, кого из двух участниц этой встречи можно было бы однозначно назвать носительницей добра. Вот если бы и добренькая на вид учительница Зульфия Давлетхановна заманила к себе домой того матерого уголовника, а потом ночью подкралась к нему с огромным тесаком, собираясь его прирезать, но так и застыла бы с ножом в руке, очарованная дикой варварской красотой этого задремавшего «цветка зла», вот тогда…
Тем не менее если вернуться к самому началу цепочки выстроенных мною рассуждений, то следовало бы обратить внимание и на то, что не только «возвышенные» мотивы поведения маньяков из триллеров могли бы пугать и отталкивать людей, но и сам факт совершенных ими убийств. Никто ведь не возьмется утверждать, что убийство можно отнести к добрым поступкам. То есть в конкретных проявлениях зла тоже вроде бы есть что-то неприятное и отталкивающее. Однако парадокс заключается в том, что зло сегодня почему– то абсолютно никого не колышет! Иное дело – добро! Одних оно повергает в трепет, другие пытаются его использовать, чтобы доставать и запугивать окружающих, а третьи – вроде меня – его ненавидят. Короче говоря, получается, что непосредственно со злом в этом мире сейчас пытаются бороться одни маньяки, которые убивают не понравившихся им баб и непослушных детей, но ведь это в большинстве своем выдуманные персонажи – герои триллеров, а не жизни.
Такова реальность, а точнее, таково положение добра и зла в современном мире! Стоит ли удивляться после этого, что русская классическая литература к настоящему моменту практически полностью себя исчерпала. Ибо я абсолютно не представляю себе, кто в наши дни может такое читать. Разве что безумцы из триллеров? А кто еще сегодня способен осилить «Бесов» или тем более «Воскресение»? Ведь главный пафос этих произведений, как и вообще всей русской классики девятнадцатого века, заключался именно в борьбе со злом, которое сейчас уже давно никого не интересует, кроме вымышленных голливудских маньяков!
Глава четвертая
Бессмертие литературы
Вот уже больше ста лет философы, литературоведы и критики рассуждают о смерти литературы. А в чем, собственно, заключается ее смерть? Большинство сходится на том, что литературу потеснило и отодвинуло на задний план кино. Конечно, если постоянно посещать всевозможные фуршеты, как это и делает большинство современных критиков, то поневоле придешь к подобному выводу. Потому что посвященные премьерам фильмов мероприятия просто несопоставимы по своему размаху с теми, что устраиваются в связи с выходом книг. В кино сейчас прокручивается гораздо больше бабок, чем в литературе – это и ежу понятно. Но разве можно строить столь масштабные умозаключения, как смерть литературы, основываясь исключительно на впечатлениях от качества и количества закуски и спиртного на презентациях? По-моему, это не то чтобы ненаучный, но вообще крайне поверхностный взгляд.
Если хорошенько вдуматься в эту проблему, то придется признать, что разговоры о смерти разных видов искусства начались с изобретения фотографии, которая прежде всего поставила под сомнение существование живописи. Правда, тут же на защиту живописи встали художники-импрессионисты, которые попытались доказать обратное: мол, фотография холодна, безжизненна и вообще не способна запечатлеть мимолетные оттенки цветов и света, а также всевозможные индивидуальные человеческие особенности и сдвиги по фазе в восприятии внешнего мира, как в случае с Ван Гогом например. Что верно, то верно! Дайте какому– нибудь психически неуравновешенному типу в руки фотоаппарат, и пусть он с ним носится как угорелый, скачет или катается по земле от боли, после того как отрежет себе ухо, – все равно такого впечатляющего эффекта, как в поздних полотнах Ван Гога, ему не добиться, разве что снимки получатся чуточку перекошенными.
Ну а кино конкурирует главным образом с театром, в недрах которого даже никаких импрессионистов не появлялось, чтобы хоть как-то оправдать его существование. Поэтому театр сегодня – это почти такой же отстойный вид искусства, как и цирк. Я вообще довольно плохо представляю тех, кто посещает сегодня театр. По-моему, все театральные постановки должны были бы сейчас проходить в абсолютно пустых залах. И в большинстве случаев так оно и есть. Отчего нынешние театральные актеры, вероятно, все больше ощущают себя обделенными человеческим вниманием, одинокими, почти как обитающие на чердаках и питающиеся на помойках бомжи. Мне кажется, что те немногочисленные зрители, которые все еще приходят на спектакли, чувствуют себя кем-то вроде меценатов, добрых самаритян, медбратьев или сестер милосердия, которые явились туда из сострадания ко всем этим несчастным, прыгающим и кривляющимся на сцене существам, дабы своим участием и вниманием поддержать едва теплящийся и угасающий огонек, каковым в наши дни является театр. В конце концов, и о вымирающих видах животных кто-то заботится: заносит их в Красную книгу, переселяет в заповедники, – а тут речь идет о людях и сохранении их культурных традиций и обычаев.
Но при чем здесь литература? Литературе, думаю, в ближайшую тысячу лет никакая смерть не грозит! И главный залог ее долголетия – в простоте средств, необходимых писателю для воплощения самого грандиозного замысла. Берешь карандаш и пишешь! Даже никаких особых знаний и умений не требуется: ни нот, ни музыкального слуха, ни эффектной фотогеничной внешности (как актеру) или же способностей к рисованию. Эта безграничная простота и делает занятие литературой практически вечным и независимым от любых достижений прогресса, который, кстати, развивается только в сторону все большего и большего усложнения, но никак не простоты. Если же взять и отловить в джунглях какого– нибудь незатронутого цивилизацией Маугли, которому многочисленные театроведы не успели еще запудрить мозги, и сводить его разок в кино, то в театр он после этого уж точно никогда не пойдет. Однако стоит только обучить его грамоте, как он тут же начнет кропать стихи или же замыслит сочинить роман о жизни диких зверей. И никакое кино его от этого занятия не отвлечет! Я готова допустить, что люди могут совсем перестать читать книги, однако это вовсе не означает, что они когда-нибудь перестанут их писать.
Буквально на днях я смогла лишний раз убедиться в справедливости этих слов, когда оказалась на просмотре последнего фильма Ларса фон Триера «Догвиль». В этом фильме знаменитый кинорежиссер, любимец критиков и публики, основатель «Догмы» и проч., вдруг совершенно неожиданно для меня решил отказаться практически от всех кинематографических приемов исключительно ради того, чтобы явить миру… свое литературное произведение. То есть фактически пожертвовал достижениями кино ради литературы! Лично у меня нет в этом ни малейшего сомнения, поскольку все действие этого фильма сводится к перемещению каких– то почти бессловесных марионеток-персонажей на фоне в высшей степени условных и скудных даже для театра декораций, в то время как голос за кадром тщательнейшим образом воспроизводит каждое драгоценное словечко сочиненного режиссером некоего произведения, очень похожего на притчу, во всяком случае, вспомогательным сценарием этот текст вряд ли можно назвать, потому что он явно перевешивает и заслоняет собой все остальное действие. И надо сказать, большего бреда мне уже давно не приходилось слышать – типичная графомания! Какие-то причудливые описания тени от колокольни, которая «в полдень падает на домик матушки Блум», многочисленные «тонкие» наблюдения за человеческой психологией, противоестественный эпический тон изложения, где месяц, выглянувший на небе в кульминационный момент действия, вносит «своим светом ясность в происходящее на земле»… В общем, текст из тех, что должны начинаться давно забытой фразой: «Мороз крепчал…» Признаюсь, я досидела до конца этого крайне занудного чтения только из любопытства, потому что все никак не могла поверить, действительно ли Ларс фон Триер такой идиот. До самого конца в моей душе не угасала слабая надежда: а вдруг в финале фильма все еще как-нибудь неожиданно повернется. Однако ничего особенного так и не произошло. В конце на небе появился «осветивший все вокруг» месяц, и я окончательно убедилась в ограниченных умственных способностях Ларса фон Триера. Тем не менее надо признать, что ему удалось то, что так и не получилось у известной чеховской героини, достававшей издателя чтением своего произведения до тех пор, пока тот ее не замочил. Уверена, не одна эта несчастная писательница, а миллионы графоманов во всем мире ежедневно подвергают свою жизнь опасности, досаждая знакомым и родственникам чтением своих произведений. И вряд ли им хоть раз в жизни удалось дочитать их до конца. А Ларс фон Триер умудрился заставить выслушивать свое высосанное из пальца произведение в течение целых трех часов кряду несколько миллионов ничего не подозревающих зрителей, застигнув их врасплох, так сказать. По– моему, это просто феноменальный успех! Но самое главное, этот пример как нельзя лучше показывает: слухи о смерти литературы все-таки сильно преувеличены. Даже могущественное и процветающее кино отступает перед литературой, и всемирно известный режиссер жертвует его достижениями ради удовлетворения своих графоманских амбиций.
Все эти разговоры о смерти литературы, скорее всего, просто что-то вроде невротической реакции, какую можно наблюдать у слишком здоровых, упитанных и избалованных детей, когда мамочка и папочка вдруг чересчур много внимания начинают уделять их простудившимся братикам и сестричкам. В детстве я тоже очень любила болеть. Тогда родители начинали сразу же суетиться вокруг меня, укладывали в мягкую уютную постельку с чистыми простынями, накрывали теплыми одеялами. Мама по несколько раз приходила ко мне, взбивала подушку, трогала мне лоб приятной прохладной ладонью. Кроме того, она приносила мне разные вкусные вещи: мандарины, апельсины, виноград и даже бананы, которые тогда были особой редкостью и очень мне нравились. Я пребывала как бы в полусне: рассматривала слоников и жирафов на обоях и мне казалось, что они дрожат и расплываются, как будто я вижу их сквозь горячий воздух пустыни; знойное марево, словно я сама иду по желтому песку, и вдали, далеко-далеко, прогуливаются эти слоники и жирафы.
Вот так и писателям, видимо, стало обидно наблюдать за тем, как все философы и искусствоведы вокруг вдруг озаботились близкой смертью театра и живописи, поэтому они тоже прикинулись «умирающими» – чтобы привлечь к себе внимание окружающих. Уж больно непоколебимым выглядит положение литературы со стороны: никаких реальных угроз! Настолько незыблемым, что люди ее и вправду уже почти перестали замечать, так что будущее писателей сегодня и вовсе никого бы не волновало, если бы кто-то из этих баловней судьбы вдруг не догадался и не завопил: «Литература умерла!»
А вот кино сегодня является не только «важнейшим из искусств», но и самым символическим. Ибо это высокотехнологичное искусство в наши дни столь же явственно свидетельствует об умственных способностях целых народов, как в Средние века – архитектура. С этой точки зрения, кино, вероятно, можно было бы назвать «соборным искусством», ибо оно собирает, вбирает в себя и использует все новейшие научно-технические достижения и открытия. Пожалуй, ни в одном виде творчества человек не выглядит столь явственно зависимым от достижений прогресса. Все споры о смерти живописи, театра и литературы – просто шутка, ничто в сравнении с фатальной логикой развития, которой подчиняется современный кинематограф, так как эта логика разрушает практически все традиционные представления об искусстве.
В изобразительном искусстве, например, совершенно не важно, когда и как возникла черно-белая графика, потому что, однажды возникнув, она уже навсегда остается в этом мире как отдельный жанр, развивающийся и совершенствующийся по собственным законам. В высшей степени абсурдным было бы предположение, что использование красок способно как-то поставить под сомнение существование графики. То же самое можно было бы сказать и про бессловесный балет, который веками мирно соседствовал с оперой. Рифма в поэзии не способна окончательно похоронить верлибр и т. д. и т. п. Однако в кино все именно так и происходит! Тут все как бы переворачивается с ног на голову: появление звука фактически полностью хоронит немой кинематограф, а цвет вытесняет черно-белое кино. Более того, обычно помешанные на музеях обыватели, готовые часами простаивать перед «мадоннами Рафаэля» и выстраиваться в колоссальные очереди, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на загадочную улыбку Моны Лизы, проявляют просто поразительное равнодушие к старым фильмам. Что касается кино, обыватель парадоксальным образом нацелен только на все новое и современное. С этой точки зрения самый всесильный и купающийся в лучах славы кинорежиссер просто не может не чувствовать себя чем-то вроде мотылька-однодневки в сравнении с тем же писателем. И, действительно, уже сегодня фильмы с участием Чаплина или же Греты Гарбо выглядят запылившимися и заплесневевшими экспонатами крайне редко посещаемых музейных запасников даже в сравнении с гомеровской «Илиадой», не говоря уже о произведениях Сервантеса или же Шекспира. Иными словами, в кино, как ни в одном другом виде искусства, эстетика пасует перед техникой, которая является совершенно отчужденной и не зависящей от воли художника силой. В этом отношении кинорежиссер в наши дни мало чем отличается от обыкновенного человека, работающего где-нибудь на производстве или в торговле. Именно поэтому кино и представляется мне сегодня самым символическим из искусств и одновременно – самым недолговечным. А литература – самым иллюзорным, утопическим и… бессмертным.
Глава пятая
Люди, львы, орлы и куропатки
С легкой руки поэта Николая Заболоцкого вопрос «Что есть красота?» для наших сограждан с юных лет стал почти таким же хрестоматийным, как и знаменитые «Что делать?» и «Кто виноват?». Разве что последние в России чаще произносятся вслух и, как правило, людьми публичными, например, политиками, а о красоте больше пристало размышлять в одиночестве, причем, главным образом, женщинам. Подходит какая-нибудь кокетливая особа к зеркальцу и, взирая на себя, с легкой грустью вопрошает: «Я ль на свете всех милее?» И пусть с годами она сильно поблекла, поистрепалась, утратила былые пышные формы и, более того, стала напоминать собой какого-то жалкого лягушонка, ее память услужливо подсказывает ей заключительные слова знакомых с детства стихов, смысл которых сводится примерно к следующему: мол, не стоит отчаиваться, зато у тебя есть ум, доброта и безграничная духовность, в которых уж никто не сможет усомниться, хотя бы потому, что обычным человеческим глазом, даже с расстояния в один метр и при дневном освещении, подобные замечательные качества просто невозможно разглядеть. Может кому-нибудь что и померещится на секунду, но потом все снова исчезает во мраке, а точнее, в потемках чужой души. А между тем, что, собственно, из себя представляет эта пресловутая красота, ради чего человечество веками разводило все эти «гнилые базары», «сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?»
Не знаю, кому как, а мне это стихотворение Заболоцкого никогда не нравилось. И прежде всего из-за простоты, с которой поэт решает для себя такой серьезный и, не побоюсь этого слова, «вечный» вопрос, превращая его в пустое риторическое восклицание, исключающее малейшие сомнения по поводу точки зрения самого автора на этот счет. Кроме того, меня в детстве ужасно раздражало и угнетало сравнение описанной там девочки с лягушонком. Что-то в этом было неприятное, может быть, потому что это сравнение невольно вызывало в моем воображении еще и образ ученого с микроскопом, склонившегося над несчастным препарированным им болотным существом. Поэтому, несмотря на ободряющую концовку, мне было очень трудно уловить хоть слабый проблеск искренней симпатии со стороны автора стихов к объекту своего наблюдения. Но это в детстве, а теперь, в свете своего сегодняшнего опыта, мне это стихотворение кажется еще и крайне неприличным. Еще бы! Престарелый поэт с интересом наблюдает за маленькими девочками! Такое в наши дни читать вслух и при посторонних просто невозможно: звучит почти, как песня про «голубые города», и даже хуже, поскольку педофилия тянет еще и на статью УК.
Короче говоря, вопрос о красоте, ответ на который якобы уже давно найден глубокомысленным поэтом-исследователем путем длительного наблюдения за поведением женщин, начиная с их самого нежного возраста, вовсе не кажется мне таким банальным и риторическим. И почему, кстати, именно за женщинами? С чего это вдруг так повелось, что красота в отечественной литературной (или как ее еще там) духовной традиции стала полной прерогативой женщин? Потому что в глазах мужчин она теперь стала знаком их полной никчемности и слабости? А между тем еще в восемнадцатом веке мужчины вроде бы тоже румянили щеки, носили шикарные напудренные парики и расшитые золотом камзолы, что не мешало им участвовать в войнах, ходить на охоту и заниматься прочими «сугубо мужскими» делами. Но уже Пушкин, помнится, вынужден был оправдываться перед читателями за Онегина: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей…». А во времена Заболоцкого и чуть позже молодого человека с модной стрижкой за одну только прическу и вовсе могли забрать в ближайшее отделение милиции. Ну а теперь представим себе мужчину в наши дни стоящим где– нибудь в людном месте перед зеркалом и задающимся вслух вопросом о собственной привлекательности. Депутатом Думы ему уже точно никогда не стать!
Помню, несколько лет назад я с одним моим парижским знакомым шла по набережной Лувра, где расположено множество зоомагазинов. И вдруг мой спутник сказал: «Среди животных самцы почти всегда бывают прекраснее самок». И тут я на секунду представила себе всех этих львов, орлов, куропаток, оленей, петухов и павлинов, многие из которых взирали на нас прямо с витрин, и вынуждена была согласиться: правда, прекраснее. Но самое главное, я вдруг поймала себя на мысли, что никогда над этим фактом раньше не задумывалась и почему-то привыкла считать, что в животном мире все устроено как раз наоборот, как у людей. Своему знакомому я тогда постеснялась признаться в своей наивности, однако с тех пор не перестаю задаваться вопросом, отчего у меня в голове сложилась столь ложная и извращенная картина мира, хотя, казалось бы, все так просто и очевидно.
В свое время Константин Леонтьев, сопоставляя Алексея Вронского с его создателем, отдавал предпочтение первому, так как находил Толстого чересчур закомплексованным и нерешительным интеллигентом. А вот Ленин, наоборот, был, как известно, без ума от Толстого, и, судя по всему, считал его настоящим идеалом мужчины. Не случайно ведь он в присутствии Горького, нисколько не стесняясь постороннего человека, бегал по комнате и, схватившись за голову, восклицал: «Боже мой, боже мой! Какая глыба! Какой матерый человечище! Какие все-таки чудеса могут творить люди!» Не помню уж точно, какие чудеса привели Ленина в такой восторг (кажется, «Крейцерова соната»), но, действительно, если сравнить маленькое тщедушное существо, каким был в жизни Ленин, с заросшим косматой бородой и облаченным в свою знаменитую «крестьянскую» косоворотку Толстым, то вполне можно понять переполнявшие Владимира Ильича чувства. В сравнении с ним Толстой выглядит настоящим мачо… Или же нет! Все было не совсем так! Ленин бегал по комнате и взволнованно лепетал про творимые людьми «чудеса» в одном из старых советских фильмов, после того, как прослушал «Аппассионату» Бетховена, и толстовская «Крейцерова соната» тут ни при чем! Просто эта сцена за давностью лет слилась в моем мозгу воедино с мемуарами Горького, в которых тот приводит восторженный отзыв Ленина о Толстом. Но, в конце концов, это незначительные детали, и главное от этого не меняется: Ленин отзывался о Толстом в высшей степени восторженно и именно в том смысле, что тот был настоящим мачо, то есть «матерым человечищем»!
Нетрудно догадаться, что и в пролетариях Ленин видел спасителей человечества и бессознательно преклонялся перед их грубой животной силой, бурной растительностью на груди, живописными усами, бородами и т. п., все по тем же причинам: из-за собственной невзрачной внешности и хрупкого сложения. Достаточно вспомнить хотя бы, с какой неподдельной и непосредственной радостью он отреагировал на известное восклицание матроса Железняка, обращенное к депутатам последней российской Государственной думы: «Караул устал!» Когда Ленину пересказали эту историю, он, как известно, очень долго и заразительно смеялся. А почему? Да все потому, что в этот момент он как никогда отчетливо почувствовал, что вот они, настоящие, поросшие бурной растительностью мускулистые мачо, пролетарии и матросы, где-то уже совсем близко от него, готовы прийти к нему на помощь и отомстить всем его многочисленным обидчикам, которые вольно или невольно задели его в этой жизни: пренебрежительно повернулись к нему спиной, обронили какую-нибудь двусмысленную фразу, бросили презрительный взгляд в его сторону или же случайно толкнули. Приблизительно то же самое, вероятно, можно было бы написать и о Горьком, который, если отбросить в сторону незначительные идейные и вкусовые расхождения, полностью разделял преклонение Ленина и перед Толстым, и перед пролетариями.
О Леонтьеве, напротив, ничего подобного сказать нельзя! Судя по дошедшим до наших дней портретам и воспоминаниям, внешне он выглядел ничуть не хуже, чем гипотетически мог бы выглядеть тот же Вронский или же какой-нибудь из конных гвардейцев, при виде которых позднее едва не впал в «девическую влюбленность» его последователь Розанов. Короче говоря, взгляд Леонтьева на Вронского был взглядом равного, а на Толстого, напротив, он вправе был глядеть даже с легким оттенком презрения.
Таким образом, получается, что, если Константин Леонтьев имел серьезные основания смотреть на Толстого чуточку свысока и подозревать в нем некоторый недостаток мужественности, то Ленин с Горьким, судя по всему, наоборот, находили в нем чуть ли не идеал настоящего мужчины, которым искренне и публично восхищались. Более того, за прошедшее со дня смерти Ленина время в России появилось на свет достаточно внушительное количество лиц мужского пола, которые уже в Ленине склонны видеть чуть ли не идеал мужчины и образец для подражания.
Однако, продолжая начатую мной тему эволюции представлений о том, как должен выглядеть настоящий мужчина, хочется обратить внимание на то, что понимание мужественности Леонтьевым изначально существенно отличалось от того, что подразумевал под этим понятием Ленин. Очевидно, что для Ленина, как и для Горького, в мужчине была важна не одежда, указывающая на социальный статус ее обладателя, а, главным образом, волосатость, бородатость (как у Толстого), зычный голос (как у матроса Железняка), мускулистость (как у пролетариев и крестьян) и вообще все, что так или иначе демонстрировало природные данные человека. В этом отношении предпочтения Ленина в чем-то сродни вкусам героини романа Лоуренса леди Чаттерлей, бросившей своего немощного мужа-аристократа ради волосатого и мускулистого лесника. Естественно, в применении к Ленину обо всем этом можно говорить только на основании его отдельных непроизвольных восклицаний и суждений, то есть исключительно подсознательных интенций, поскольку в своих книгах и статьях он, как правило, достаточно последовательно обходит подобные вопросы. В то время как взгляд Константина Леонтьева обращен вовсе не на природные данные мужчины, и даже не на его интеллектуальные способности, а прежде всего на его одежду. Леонтьев вообще был едва ли не единственным во всей русской литературе писателем, а точнее, мыслителем, для которого основная проблема его философии заключалась не в отвлеченной схоластике, а вполне в конкретных и осязаемых внешних формах человеческого существования. Больше, насколько я помню, никто так вопрос не ставил.
В частности, Леонтьев напрямую увязывал дальнейшую судьбу человечества со столь очевидным и доступным взгляду явлением как мужской костюм, на унификацию которого в сравнении с прошлыми веками он не уставал сетовать в своих многочисленных статьях и письмах. Достаточно вспомнить хотя бы его едкое замечание по поводу «великого русского поэта», который, по мнению Леонтьева, своим сюртуком портил замечательный южный пейзаж на знаменитой картине Айвазовского «Прощай, свободная стихия!» Что ни говори, но это вам не «Бога нет – все дозволено!» и тем более не «первичность материи по отношению к духу», а костюм! Костюм, в который сегодня облачаются как верующие, так и атеисты, как материалисты, так и идеалисты, а значит, он представляет собой нечто гораздо более универсальное и вечное, чем все эти отвлеченные и туманные вопросы! И гораздо более характерное! Ибо только глядя на пиджаки современных мыслителей, писателей, да и вообще всех остальных людей, понимаешь, что между ними куда больше общего, чем они сами склонны о себе думать. Парадокс заключается в том, что именно через одежду человек сильнее всего связан с природой и остальным животным миром, а волосатость или там мускулистость, как это ни странно звучит, способны сказать о человеке, в том числе и о его животных инстинктах, значительно меньше, чем его наряд. И то, что Леонтьев первым обратил внимание на тенденцию к унификации именно мужского костюма, как на очень опасный симптом, ставящий под сомнение дальнейшее развитие человечества, безусловно, свидетельствует о его гениальной интуиции. Поскольку переход от напудренного парика и расшитого золотом камзола восемнадцатого века к современному пиджаку – это явление видовое, а не проблема личного выбора современного мужчины. По большому счету, в наши дни мужчина перед выбором между камзолом и пиджаком вообще не стоит, как не стоят, к примеру, большинство граждан современной России перед дилеммой, где им жить: во дворце, замке или же типовом доме. Поэтому, в принципе, глупо спрашивать сегодня с кого-либо всерьез, почему он предпочитает появляться на работе и в иных публичных местах в пиджаке, а не цветастом кафтане. Но именно поэтому аналогия с животными в данном случае выглядит вполне уместной, так как звери и птицы тоже не отвечают за окраску своего оперения и шкуры. Это всегда результат длительной эволюции каждого вида.
В дикой природе любое живое существо изначально поставлено в условия жесточайшей борьбы за выживание, которые вроде бы должны делать его внешний вид как можно менее заметным для окружающих, что позволяло бы ему лучше скрываться от бесчисленных врагов и опасностей. Тот же факт, что именно самцы, а не самки сохраняют более яркие оперения и шкуры, свидетельствует, что ими движет еще и тяга к продолжению рода, поэтому возможность привлечь к себе внимание самок для большинства самцов оказывается существеннее инстинкта самосохранения. Возможно, это звучит чересчур патетично в применении к животным, но тем не менее приходится признать, что в животном мире самцы подвергают себя значительно большему риску ради красоты, чем самки. Среди людей же роли между мужчинами и женщинами давно уже перераспределены. И деградация мужского костюма, его унификация и упрощение, на которые так чутко указывал Леонтьев, – лишнее тому свидетельство. Стремление выжить самому, никак не выделяясь на фоне окружающей среды, в современном мужчине развито значительно сильнее желания привлечь к себе внимание противоположного пола.
Глава шестая
Мужской роман
Это, конечно, не доказано, но мне всегда казалось, что практически все законы физического мира применимы и к миру духовному. Особенно закон о действии и противодействии! Стоит зародиться какому-нибудь явлению, как тут же возникает нечто ему противоположное. Тем более странно, что в литературе так называемый «женский роман» получил сегодня столь широкое распространение в массах, а никакого равновеликого ему «мужского романа» не наблюдается. Но природу не обманешь, и если что-то в ней должно присутствовать и уравновешивать, значит, непременно присутствует. Иначе бы этот мир сразу весь перекосился и рухнул.
Не углубляясь в детали, думаю, можно смело сказать, что под «женским романом» обычно подразумеваются произведения, где активно эксплуатируются якобы свойственные женщинам стереотипы восприятия окружающего мира: всякие там утрированные возвышенные чувства, мечты о богатстве, успехе и, конечно же, любви к представителям противоположного пола, лучшие из которых столь же гипертрофированно идеализируются, превращаясь в сказочных принцев на белых «мерседесах». Стоит ли удивляться, что этот специфический жанр в наши дни стал едва ли не символом пресловутой женской глупости? И хотя ни для кого не секрет, что авторами «женских романов» далеко не всегда являются женщины, это, в сущности, ничего не меняет: на обложке все равно должна стоять женская фамилия, а кто за ней скрывается не так уж и важно. Если мужчина способен стилизовать искреннюю женскую глупость, значит, он лишний раз демонстрирует свое умственное превосходство, но стоит ему подписаться собственным именем, как законы жанра будут нарушены и книга утратит всю свою привлекательность для читателей. Именно поэтому я и считаю, что подобному популярному чтиву следовало бы противопоставлять вовсе не какое-то там запредельно жесткое, трезвое или даже циничное отношение к окружающей действительности – такой образ мыслей не чужд и женщинам, – а столь же непосредственную и искреннюю мужскую глупость.
Но где же такую найти? Да хотя бы в русской классике! И ходить далеко не надо.
На первый взгляд кажется, что уж к русской литературе у россиянок должно быть гораздо меньше претензий, чем у обитательниц других стран, давших миру столь ярких «женоненавистников», как Ницше, Стриндберг или же Захер-Мазох. А русские женщины, в том числе и своей сегодняшней популярностью у мужчин всего мира, во многом обязаны именно отечественной классической литературе, которая, если и не полностью создала, то в значительной степени способствовала формированию этого романтичного и идеализированного обобщенного образа, превратившегося с годами в своеобразное клише. Это западные «женщины– вамп» разгуливают по жизни, как по ночному клубу, с плеткой, а мужчины пугливо бегают вокруг них на четвереньках в ошейниках и пьют из мисочки. В то время как русские женщины отличаются редкой скромностью, преданностью, трудолюбием и самоотверженностью. Это все давно хорошо знают. Так написано у русских классиков. Чего ж вам более? Но тут как раз и напрашиваются определенные параллели.
«Женские романы» столь же легко читаются, как и пишутся, прежде всего потому, что их создательницы не особенно озабочены сопротивлением окружающей их действительности, а просто подгоняют ее под себя и своих читателей, чтобы им всем было в этом пространстве максимально комфортно и удобно. Любимый мужчина должен быть деловым, отзывчивым, заботливым и зарабатывать больше бабок, чтобы главная героиня могла их тратить и жить в свое удовольствие. А как там бывает в реальности – никого не колышет. Столь же бутафорский и ирреально возвышенный образ женщины можно обнаружить в знаменитом стихотворении Пушкина про «мимолетное виденье» и «гения чистой красоты». И не только там. Татьяна Ларина в «Онегине» выходит за старика и, подчиняясь воле автора, «должна быть век ему верна», за что и заслуживает одобрение как со стороны Пушкина, так и со стороны вторящих ему критиков. В жизни у автора «Онегина», как известно, отношения с женой сложились далеко не так гладко. «Глубокий психолог» Достоевский особенно ценит в своих соотечественницах готовность отправиться вслед за мужчиной в места не столь отдаленные, причем подобную самоотверженность он наблюдает даже у представительниц «древнейшей профессии». А у Некрасова русские женщины и вовсе не только следуют за своими мужьями на каторгу и в ссылку, но еще способны «войти в горящую избу» и «останавливать на ходу коней», то есть максимально практичны и удобны в применении. Если же женщина вдруг начинает артачиться и проявлять хотя бы слабые признаки своеволия, то разгневанный автор тут же отправляет ее под колеса поезда – читай Толстого. Так что последствия подобной «идеализации» далеко не всегда оказываются безобидными.
Короче говоря, отечественная классика в своих наиболее ярких и характерных образцах, по крайней мере по глубине понимания психологии представительниц противоположного пола, вполне сопоставима с «женским романом» и заслуживает того, чтобы называться «романом мужским». Тем более что писательниц-классиков, достойных служить примером для подрастающего поколения, в школьной программе просто-напросто нет. В этом, собственно, и заключается главное отличие описанных мной явлений. Над «женским романом» принято иронизировать, и по нему никому и в голову не придет кого-либо всерьез воспитывать, да еще в государственных масштабах. Поэтому нашим соотечественницам и приходится гораздо чаще сталкиваться с образцами мужского недомыслия в жизни, а не в книжных магазинах. На книжные полки они с детства приучены смотреть с глубоким почтением и трепетом.
Глава седьмая
Запретить любовь!
В искусстве, да и в жизни, так мало реального, того, что можно было бы потрогать руками или просто более или менее представить себе и сказать: «Да, это действительно существует!». Кругом одни бесплотные и туманные слова. И люди научились очень ловко ими пользоваться. «Любовь», например, или же «бог», который, как известно, тоже есть эта самая загадочная «любовь» – по совместительству так сказать. Эти слова можно поворачивать как угодно, вкладывать в них самый невероятный смысл, и практически никто не сможет уличить вас во лжи. Лучше всего такими словами научились пользоваться писатели, сразу же вслед за ними идут политики, ну а потом, с небольшим отставанием – все остальные.
Совсем недавно мне каким-то чудесным образом удалось исхитриться и установить себе антенну, позволяющую смотреть еще несколько телевизионных каналов, которые раньше мне никак не удавалось поймать. В результате я получила возможность наблюдать за множеством телевизионных шоу, доселе мне неизвестных, точнее, не наблюдать, а периодически на них натыкаться во время переключения каналов. Одно из них называется «Окна», второе – «Девичьи слезы», третье… Впрочем, названия в данном случае не так уж и важны, так как практически все эти представления похожи друг на друга как две капли воды. Если попытаться передать словами их типичный сюжет, то он будет выглядеть примерно так. Интеллигентного вида мужик с торчащей из-под пиджака рубахой, но с бородкой и в галстуке – на стуле в центре зала с кокосовым орехом на руке. Напротив сидит его жирная жена и жалуется собравшейся в студии аудитории, что ее муж, умница, кандидат химических наук и пр., неделю назад засунул в этот кокос руку, желая достать из него немного риса, который почему-то там оказался, и с тех пор так и ходит с этим кокосом. Вытащить из ореха руку ее муж не может, так как боится, что, разжав руку, останется без риса, которого ему почему-то по-прежнему очень-очень хочется. Ведущий многозначительно чешет репу, а зрители в студии начинают по очереди советовать мужику с кокосом, как выйти из сложившейся ситуации. Можно было бы попробовать распилить орех, но это небезопасно. К тому же и жена против, так как не желает, чтобы ее дорогому мужу по ошибке отпилили руку. Ну а если просто разжать руку, а потом перевернуть орех и вытряхнуть оттуда рис? Нет! Против этого категорически возражает сам потерпевший. Он даже начинает ерзать на стуле и трястись всем телом от возмущения: неужели непонятно, что тогда рис останется в орехе или же просыплется на пол и запачкается. Наконец, ведущий приглашает в студию подругу жены, Веру Дормидонтовну, которая признается, что, занимаясь сексом с мужем своей приятельницы, в экстазе тушила ему о руку сигареты, ну а тот не придумал ничего лучше, чем этот трюк с орехом, чтобы скрыть следы ожогов от жены, которую он очень сильно любит. Просто этот орех случайно оказался у него в холодильнике, когда его жена позвонила ему на «мобильный» и сказала, что возвращается домой. Вера Дормидонтовна успела унести ноги, а муж заметался по квартире, схватил орех, отпилил верхушку и засунул руку… После этого рассказа жена с нецензурной бранью набрасывается на свою подругу, муж снимает орех с руки и кидается их разнимать, а ведущий опять многозначительно чешет свою репу.
Ну а самым ключевым словом, которое придает драматизм и динамику не только описанной выше ситуации, но и множеству других не менее неожиданных и драматичных жизненных сюжетов, ставших объектами публичных теледискуссий, естественно, является все то же емкое слово «любовь». Если верить этим телепередачам, то ради своих любимых люди готовы подрабатывать в ночных клубах, занимаясь стриптизом, идти на панель, трахаться со стариками и извращенцами, пить человеческую кровь литрами, переодеваться в одежду противоположного пола или делать себе транссексуальные операции – да всего и не перечислишь.
Вот буквально позавчера один мой старинный приятель, который на неделю приехал в Петербург из Берлина, пригласил меня в гости и рассказал просто жуткую историю про свою несчастную любовь. Его мамаша, кстати, сделала очень вкусный винегретик с соленой семгой и испекла румяные пирожки с капустой и с мясом. Мы сидели за столом в уютной кухне, ели и пили чай. Потом Саша включил телевизор, а там как раз шли «Окна» с сюжетом вроде того, что я описала выше. Правда, на сей раз у бабы мужа похитили инопланетяне, которые подменили ему глаза. После этого он никак не мог узнать свою жену, которая, само собой, его очень любила и постоянно об этом долдонила… Мой старинный знакомый очень внимательно просмотрел этот сюжет, а в конце, видимо под впечатлением, задумчиво спросил меня: «Скажи, а как ты думаешь, любовь существует, или же это все выдумки? Мне один знакомый немец рассказывал, что это все равно, что бог: если веришь в существование бога, значит, веришь и в любовь».
Сам Саша тоже недавно влюбился в одного человека, то есть сперва не совсем влюбился, а тот просто ему очень понравился – вот и все: такой веселый, остроумный, с красивыми голубыми глазами. И он так Сашу обхаживал, короче, нашел к его сердцу какой-то ключик, что Саша в результате в него влюбился. Правда, это была еще не любовь, а только влюбленность. Саша понимал это чувство именно так. Как– то Ганс пригласил Сашу к себе в гости поздно вечером, и Саша полетел туда, прямо как на крыльях, даже купил огромный букет роз, а цветы в Берлине вообще стоят бешеные бабки, тем более розы. Но дома Ганс оказался не один. У него там собралась целая компания тучных краснорожих немцев, которые поначалу вели себя прилично, а потом напились и стали совсем развязными: с громким хохотом начали рассказывать друг другу сальные истории на своем грубом, как воронье карканье, языке. А Ганс тем временем все подливал да подливал Саше шнапс, а потом еще и колес каких– то накидал, отчего Саша совершенно потерял ориентацию во внешнем мире, короче, отключился. Проснулся он совершенно голый, со связанными руками, рядом с одним из тех жирных мужиков, что недавно так весело и заливисто хохотали. Причем он еще и почувствовал, что у него все жутко болит, и обнаружил на своем теле множество ссадин и синяков, то есть похоже, его сделали участником какого-то садомазохистского акта. Потом выяснилось, что Ганс специально так все подстроил, чтобы подложить Сашу под своего начальника и таким образом получить продвижение по службе. «Да, недаром говорят, что любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки под луной, лучше и не скажешь», – с тяжелым вздохом завершил Саша свою историю.
Никогда не забуду нашумевшее несколько лет назад дело, когда баба-следователь передала пистолет в камеру смертников, повинуясь опять-таки все тому же возвышенному чувству любви. Хотя лично мне кажется, что на самом деле она вложила в этот жест всю накопившуюся в ее душе злобу к окружающим за свою не слишком удавшуюся жизнь. В результате несколько тюремных служащих получили тяжелейшие ранения, а баба наверняка поймала кайф. Тем не менее на экранах кинотеатров и ТВ появились два или даже три слащавых фильма, всячески обсасывающих и обмусоливающих эту «романтическую историю любви».
Забавно, что несколько лет спустя в одной из газет мне попалась история со схожим сюжетом. На сей раз из тюрьмы тоже бежал опасный преступник-рецидивист, а ключи от камеры ему передала баба-охранница, тоже якобы в него по уши влюбленная. Правда, на сей раз сама эта баба всячески отнекивалась и отказывалась от приписываемых ей чувств. И я думаю, она не врала. Скорее всего, так оно и есть: она была тут ни при чем. Просто мафиозная группировка заплатила кому-нибудь из тюремного начальства, чтобы вытащить из тюряги своего подельника, ну тот и поспособствовал его побегу. А потом, чтобы замести следы, все взяли и свалили на эту несчастную охранницу. Подобный сценарий мне представляется вполне возможным с учетом общественного резонанса, который имело предыдущее дело с передачей пистолета. И действительно, каким образом эта баба сможет теперь доказать, что она никого и не думала любить, кроме собственного мужа? Кто ей теперь поверит при таком настроении умов? А по большому счету это и не важно: поверят или нет. Главное, что со стороны все выглядит вполне правдоподобно, и бабки нужным людям уже заплачены. Так что и вникать во всякие там тонкости никто не станет. Любовь есть любовь! В общем, не хотела бы я оказаться на месте этой бабы.
Последний случай наглядно показывает, насколько опасным может быть слово «любовь» в современном мире. Наверное, его стоило бы запретить. Однако вряд ли это возможно: во всяком случае, я себе не представляю, как можно было бы провести подобный запрет в жизнь. А скорее всего, он и не нужен. Потому что это слово для того, видимо, сегодня только и существует, чтобы отличать нормальных полноценных людей от ущербных личностей, которым можно безнаказанно приписывать различные возвышенные чувства даже помимо их воли. С большинством писателей, кстати, критики так и поступают, по крайней мере после их смерти. Однако где-то именно по этому слову проходит сегодня водораздел, отделяющий все настоящее в искусстве от всякого мусора. Как только натыкаешься на «любовь» в каком– нибудь произведении, значит, это либо детектив, либо «женский роман», либо еще какая-нибудь дребедень в том же роде. Ошибиться невозможно – действует безотказно, можно даже доверить проверку компьютеру.
Поэтому начинать каждому необходимо с себя самого. Любовь должна быть устранена не из общества, а прежде всего из умов и сердец людей!
Глава восьмая
Как важно быть серьезным
«Как важно быть серьезным» – от этой фразы веет потрепанными на ветру и забрызганными грязью афишами, которые во времена моего детства еще наклеивали на огромные чугунные тумбы. А забрызгивали их запряженные в телеги огромные ломовые лошади, ступая в лужи своими тяжелыми круглыми копытами. Хотя, возможно, подобные ассоциации у меня вовсе не из детства, а из кино, поскольку вряд ли на сценах советских театров шли пьесы Уайльда. Все, конечно, могло быть, потому что Уайльда переводил замечательный детский поэт Чуковский. В любом случае, у меня такое чувство, будто я помню эту фразу с самого раннего детства. Даже странно, но было время, когда мне и в голову не приходило, что это и вправду так уж важно: быть серьезной. Родители, естественно, мне это часто повторяли, так что Уайльд со своей комедией здесь, скорее всего, ни при чем. В конце концов, название его пьесы – это просто не слишком точно переведенный на русский язык каламбур. Хотя мне всегда казалось, что у большинства окружающих меня людей есть проблемы с чувством юмора, а что касается серьезности… Какие тут могут быть сложности?
И в русской классической литературе девятнадцатого века такой проблемы не существовало. Никому и в голову не приходило наставлять читателей или писателей быть серьезными: это и у тех, и у других получалось как-то само собой. Не случайно ведь писателей девятнадцатого века принято делить на славянофилов и западников, реалистов и романтиков, прогрессивно настроенных и реакционеров, но уж никак не на серьезных и несерьезных. Тем не менее подобное деление со временем не просто возникло в отечественном искусстве, а постепенно подменило собой все остальные. Трудно сказать, в какой именно момент это произошло, однако сегодня в литературе больше не осталось ни романтиков, ни классицистов, ни лириков, ни эпиков, ни архаистов, ни новаторов, а есть только писатели серьезные и несерьезные. И самое забавное, что эта новая «классификация» проникла в литературу не из очередного глубокомысленного труда какого-нибудь досужего теоретика литературы, а из самой жизни. В этом отношении она чем-то напоминает болезнь, которая сначала поразила одного писателя, затем другого, а потом вдруг выяснилось, что эта эпидемия охватила всех – буквально все современное искусство – и спастись от нее не удалось никому. Более того, и «серьезность» авторитетов девятнадцатого столетия, еще сравнительно недавно казавшихся незыблемыми, сегодня уже ни у кого не вызывает прежнего доверия. Причины же этой стремительно развивающейся эпидемии, поставившей под сомнение не только будущее, но и прошлое литературы, следует искать вовсе не в каких-то там загадочных внешних силах и злонамеренных вредителях, а внутри самого искусства в целом и литературы в частности. Причем начать лучше всего именно с литературы, ибо рыба, как известно, гниет с головы. А литература, несмотря на активное наступление кинематографа, о котором уже так много всего сказано, по– прежнему занимает центральное место в жизни современного человека.
Тут, я чувствую, все ждут от меня каких-то неслыханных откровений. Раз уж я так точно поставила диагноз, то сейчас же выдам рецепт какого-нибудь чудодейственного снадобья или метода, позволяющего всем писателям, чья серьезность вдруг оказалась под сомнением, сразу же полностью и окончательно ее себе вернуть. Причем желательно, чтобы это было чем-то вроде «двадцать пятого кадра», разработанного в секретных лабораториях КГБ: сидишь себе, смотришь какую-нибудь «порнушку», потягиваешь пивко, а в твой мозг тем временем закачиваются слова иностранного языка, или же, как в данном случае, «серьезность». И никаких лишних усилий с твоей стороны!
Помню, на самой заре «перестройки» муж моей приятельницы, бывший хоккеист, ужасно вдруг захотел раздобыть эту «секретную» методику, даже мне звонил, узнавал, не знаю ли я, где и за какие бабки можно ее купить. Дело в том, что он уже давно занимался «фарцовкой», а тут, в свете грядущих перемен, ему срочно понадобился английский: одного разговорного финского, как он чувствовал, для его бизнеса было уже недостаточно. Так что этот образ с «порнушкой» вовсе мной не выдуман, а взят прямо из жизни. Мне тогда, кстати, после разговора с этим дебилом стало ужасно обидно. Ведь я зачем-то потратила на изучение иностранных языков лучшие годы своей жизни, сидела не разгибаясь, зубрила слова, в то время как он потягивал свое пивко и выклянчивал тряпки на ломаном финском у туристов. Но, к счастью, примерно через год я узнала, что «новая методика» ему так и не пригодилась, потому что он внезапно умер от сердечного приступа. И неудивительно, так как он всегда много квасил. В общем, это известие меня немного утешило.
Так и с серьезностью. Если бы я и знала какой-нибудь новейший уникальный способ, как вернуть себе серьезность, важность которой теперь вдруг все писатели стали особенно остро осознавать, то все равно никому не сказала бы. Мне для того, чтобы остаться серьезной, да еще в условиях сегодняшней тотальной эпидемии, пришлось не только долго и упорно работать, но и пройти через много такого, о чем теперь говорить бесполезно – все равно не поверят. Единственное, на что хочется указать (может, это кому и пригодится), так это на то, что серьезным быть не только важно, но еще и довольно трудно. Тут, мне кажется, и стоит искать ответ на столь волнующий всех сейчас вопрос. Казалось бы, уж чего понятнее, однако мне крайне редко приходилось встречать людей, которые бы не просто заявляли о своей озабоченности мировыми проблемами и корчили важные и значительные мины, а имели хотя бы самое смутное представление о том, насколько в наши дни это сложно: быть серьезным.
Глава девятая
Улыбка смерти
Чем дольше человек учится на врача, адвоката или там физика, тем большее доверие он вызывает у окружающих. Врачу, учителю, инженеру обязательно надо иметь диплом о высшем образовании, а желательно еще и ученую степень, иначе ему очень непросто будет рассчитывать на успех в жизни. И это как раз понятно! Тут и говорить-то особо не о чем. Удивительно, что в искусстве все происходит как-то не так, все как будто перевернуто, хотя замечают это далеко не все. Помню, в юности, когда я еще ни о чем подобном не задумывалась, но все равно, уже тогда стоило мне услышать про художника, что он закончил Академию, как мне в душу закрадывалась скука и я практически сразу утрачивала к нему всякий интерес. Другое дело Ван Гог, который забросил свои нравоучительные проповеди, теологию и прочую туфту и занялся живописью, или же Гоген, под сорок завязавший с бизнесом и отправившийся на Таити, или еще какой-нибудь маньяк вроде Сада. Вот они, наоборот, приковывали к себе мое внимание, и, насколько я могу теперь судить, не только мое. И самое главное, для этого им вовсе не нужно было никому предъявлять никаких дипломов и удостоверений – достаточно было просто отрезать себе ухо или еще как-нибудь извратиться. О дипломированных писателях и говорить нечего: фактически только пьянство и исключение из Литературного института давало советскому поэту шанс на всенародную любовь, как это и произошло, к примеру, в случае с Рубцовым, которого еще, в довершение всего, какая-то баба взяла и придушила в постели. Этот факт тоже когда-то ужасно будоражил мое неокрепшее сознание, хотя теперь я и понимаю, что это, конечно же, очень темная история, и, возможно, все произошло не из-за любви, а с большого перепоя. Тем не менее никаких других путей к подлинному, а не дутому признанию у вступивших на творческую стезю в былые времена не было. Как нет их у людей искусства и в наши дни!
Короче говоря, в искусстве, в отличие от других сфер человеческой деятельности, видимые свидетельства накопленных знаний и профессиональных навыков вовсе не способствуют укреплению доверия со стороны окружающих, скорее, наоборот. Между первым и вторым существует обратно пропорциональная зависимость, а это значит, что чем больше у художника всяческих званий и дипломов, тем меньшее доверие он у всех вызывает. Парадоксально, но факт!
Конечно, какой-нибудь практичный владелец кафе сегодня предпочтет, чтобы его заведение оформлял выпускник Академии художеств, а не сумасшедший маньяк и алкаш, который в припадке белой горячки перебьет ему всю посуду, а ножи и вилки повтыкает в столы и стены. Тем не менее этот пример является всего лишь еще одной иллюстрацией многочисленных человеческих заблуждений на счет искусства, когда оно смешивается с производством, наукой или еще с чем-нибудь в этом роде. А все эти заблуждения, в сущности, и сводятся к одной общей ошибке: смешению абсолютно противоположных сфер человеческой деятельности! Обычно это происходит по элементарному недомыслию, а точнее, по инерции. «Раз я доверяю свое здоровье только дипломированному врачу, то расписывать мое кафе, в которое я вложил кучу бабок, должен профессионал!» Но стоит только познакомиться с подобным «профессионалом» от искусства чуточку поближе, как от былой уверенности и у самого упертого обывателя не останется и следа. Вряд ли, конечно, он признается себе в этом до конца, но привычные основы мира в его сознании все равно будут поколеблены.
А все дело в том, что от искусства люди все-таки в душе ждут чего-то не просто другого, но полностью противоположного тому, что способны им предложить тщательно вышколенные адвокаты, врачи и инженеры. Можно было бы, наверное, сказать, что противоположным всем этим знаниям и умениям является незнание и неумение. И по-своему это было бы верно, так как искусство, как я уже многократно говорила, имеет дело не с жизнью или там реальностью, а с пустотой, которую, естественно, вряд ли кто-либо способен до конца познать или же подчинить своему мастерству, даже самые ушлые и хваткие «инженеры человеческих душ». Уж больно зыбкий материал! Однако простой констатации этого факта в данном случае все-таки недостаточно. Пустота пустотой, но хотелось бы чуточку больше ясности! Тем более что в данном случае разобраться во всей этой путанице не так уж и сложно.
Во-первых, людям свойственно разочаровываться. Причем разочарование, как правило, постигает их в тот момент, когда они вдруг начинают осознавать скрытый механизм того или иного явления, вследствие чего оно и утрачивает для них всякую загадочность. Более того, по моим наблюдениям, люди обожают разочаровываться. Просто хлебом не корми, а дай в чем-нибудь разочароваться – настолько их привлекает этот процесс! На протяжении своей жизни я стала свидетельницей множества человеческих разочарований: в коммунизме, демократии, религии, политике, средствах массовой информации и пр., пр., пр., не говоря уже о мужьях, тещах и детях. Порой мне даже начинает казаться, что именно в разочаровании и заключается главный смысл человеческого бытия. И это тоже вполне объяснимо. Разочаровавшись во всем вокруг, человек со спокойной совестью может покинуть этот мир, с которым его больше ничего не связывает, с легкой душой, так сказать. Поэтому люди так и спешат все вокруг поскорее разлюбить и во всем разувериться. Такое стремление вполне понятно, однако проблема заключается в том, что сегодня человеку уже практически не в чем разочаровываться, то есть получается, что в данный момент подавляющее большинство людей на планете запросто можно было бы отправить на тот свет, причем помимо их воли, и они практически ничего бы не потеряли: настолько все вокруг понятно, просто, банально, прозрачно и шито белыми нитками.
Впрочем, возможно, это только кажущаяся простота, и границы человеческого разочарования простираются несколько шире, чем это представляется большинству современных людей. Помню, один мой знакомый француз как-то признался мне, что не так давно его постигло глубокое разочарование в… цветах. Дело в том, что он лишился работы, от него ушла жена, а незадолго до того еще и умерла его любимая мамочка. А тут как раз одна из его многочисленных баб зачем-то решила ему подарить герань, вероятно, для того чтобы как-то его утешить, и он не чувствовал себя таким одиноким, предаваясь созерцанию этого комнатного цветка. Но не успел этот несчастный принести к себе домой горшочек с геранью, как на следующий же день она у него завяла. Возможно, он просто забыл ее полить, точно не знаю, однако баба, которая ему подарила это растение, возьми да и ляпни ему, что цветы у плохих людей долго не живут, так как очень чувствительны к злу, и этот факт, якобы, экспериментально проверен и доказан современной наукой. После этого он в ярости расфигачил свой злосчастный горшочек с геранью и навсегда преисполнился глубоким недоверием к цветам. По крайней мере, меня он вполне серьезно уверял, что и цветы, по его мнению, находятся чуть ли не в сговоре с окружающими его людьми и прониклись их лицемерием и ханжеством. А убедила его в этом история с геранью. Вот какие причудливые формы иногда способно принимать человеческое разочарование!
Между тем единственным, в чем ни один человек не способен до конца разочароваться, неизменно остается сама смерть! И прежде всего потому, что вряд ли кому-нибудь когда-либо удастся до конца разгадать ее загадку и постичь, как там все устроено. Что вовсе не означает, будто никто не пытается это сделать. Именно поэтому, обращая свой взор в сторону поэтов и художников, многие в первую очередь и стремятся отыскать среди них персонажей, поведение которых отклоняется от общепринятых норм, а вовсе не так называемых «профессионалов». Просто любые знания, которые можно получить в различных академиях и институтах, обычно нужны людям, чтобы как-то устроиться в жизни, тогда как в данном случае важнее оказывается опыт, соприкосновение с которым позволяет человеку переступить привычные границы собственного «я» и, если так можно выразиться, «отрепетировать» свою смерть. Ибо искусство по своей природе гораздо в большей степени является искусством умирать, чем жить.
В этом же, я думаю, заключается и смысл бесконечной и всегда неожиданной смены стилей и моды – причем не только в живописи, архитектуре или литературе, но и в быту, – на которые большинство обывателей, озабоченных решением глобальных мировых проблем, почему-то часто склонны поглядывать свысока. И напрасно! Если это и шутка, то за ней явственно проглядывает улыбка самой смерти, хотя бы потому, что эта легкомысленная игра в переодевание и смену причесок лучше, чем что-либо еще, свидетельствует о масштабах и разнообразии подлинного разочарования, которые обычным людям и не снились! Разочароваться ведь можно не только в коммунизме или демократии, но еще и в длинной юбке и короткой стрижке, причем не раз.
И хотя у подавляющего большинства людей смерть ассоциируется исключительно со слезами, печалью и прочими мрачными вещами и атрибутами, в резкой смене моды тоже есть что-то фатальное, поскольку перед этими переменами человек оказывается почти столь же беспомощным, как перед смертью. Однако эта неспособность совладать с капризами переменчивой моды редко вызывает сочувствие и жалость со стороны окружающих. Человек, одетый не по моде, чаще всего смешон! Наверное оттого, что подобная неповоротливость и «неприспособленность» вовсе не является проявлением человеческой слабости, скорее, наоборот. Жан Жене признавался, что ему было неприятно даже стоять рядом с Ротшильдом. И совершенно очевидно, что неприязнь Жене к финансовому воротиле носила чисто эстетический характер, пусть и с некоторым оттенком кокетливого позерства. Вот и я имею в виду что-то в этом роде: подобная неприспособленность является знаком сытости, тупости и обывательской косности. Это тот редкий случай, когда богатство, знания и власть выглядят беспомощными перед чем-то легким, прозрачным и практически неуловимым. Неподвижно лежащее на земле бревно совершенно не реагирует на дуновения легкого ветерка, в то время как все растущие вокруг деревья, трава и цветы улавливают его волнующие прикосновения, шевелят своими листьями и прочими лепестками и пестиками. Этим, собственно, все живое в мире и отличается от мертвого.
Так и с модой. По реакции людей на ее постоянные и часто едва уловимые колебания тоже можно отличить «живое» от «мертвого». И от этих «колебаний», «дуновений» и перемен никому спрятаться не удастся. Именно поэтому утверждение, что за этой ни на секунду не прерывающейся игрой в переодевания и смену причесок скрывается не что иное, как «улыбка смерти», вовсе не кажется мне пустой метафорой. Бесконечное число раз в этой жизни встречаясь с чем– то неожиданным и новым, человек как бы проверяется на прочность и готовность к последней встрече с миром иным – прошу прощения за этот невольный каламбур. Тогда как сама реальная, настоящая, физическая смерть, когда все вокруг сбиваются в кучу, рвут на себе волосы, рыдают и плачут, по сути, ни о чем существенном уже не свидетельствует. Лично я вообще никогда особенно не доверяла слезам, во всяком случае, доверяла меньше, чем смеху. Хотя бы потому, что смех и подделать гораздо сложнее, чем слезы. Конечно, я не достаточно знакома с основами актерского мастерства и не изучала «школу Станиславского», но почти не сомневаюсь, что начинающим актерам проще научиться имитировать горе и плач, чем веселье и смех, а тем более улыбку, в которой и вовсе есть что-то по-настоящему неуловимое. К обычным людям это тоже относится.
Но как бы то ни было, а мертвые уже никак не реагируют на смерть и не боятся ее, в то время как все живое невольно трепещет при ее приближении. И только этим можно объяснить, почему одни испытывают настоящий панический ужас перед перспективой показаться уродливыми и смешными, а другим это абсолютно по барабану. Я вообще думаю, что два этих чувства вполне соотносимы: страх уродства и страх смерти. В то время как Блок долго и мучительно умирал, не в силах представить себя в новых, резко изменившихся условиях существования, какой-нибудь Демьян Бедный спокойно и безмятежно печатал свои наспех состряпанные вирши. И дело тут вовсе не в морали, а в инстинктах. Просто у Блока инстинктивный страх уродства оказался сильнее страха физической смерти, а у Бедного – наоборот. Можно было бы, конечно, предположить, что Блок просто– напросто заигрался и в результате слегка перепутал искусство с жизнью. Но что такое искусство и что такое жизнь?!
Вот тут, я думаю, и следует искать разгадку пресловутой холодной отстраненности и бесчеловечности практически любого эстетского жеста и поступка. Гений относится к окружающим его людям, как к бессловесному материалу, никак не засвидетельствовавшему в его глазах своей принадлежности к миру живых: как скульптор к куску мрамора, например. Если же кому-либо эта фраза покажется чересчур высокопарной, то эту мысль, вероятно, можно было бы сформулировать иначе. Пожалуйста: гений относится к окружающим его людям с юмором, а значит, без малейшего сочувствия! Ибо страх уродства обычного человека должен казаться ему явно недостаточным. И опять-таки нет никаких свидетельств, подтверждающих право того или иного субъекта подобным образом смотреть на окружающих, кроме разве что подлинности и искренности смеха, который они у него вызывают.
Существуют самые разные догадки по поводу природы смеха. Фрейд, по-моему, даже считал личностей с обостренным чувством юмора чуть ли не шизофрениками. А мне почему-то всегда казалось, что человек с обостренным чувством юмора должен быть каким-то таинственным образом связан со смертью и знать о ней чуточку больше, чем обычные люди. Достаточно вспомнить того же Гоголя, который является автором всем известной повести «Нос». Это произведение он, вне всякого сомнения, сочинил под впечатлением постоянного созерцания своей физиономии в зеркале, ибо нос у него, судя по сохранившимся портретам, был просто нечеловеческих размеров. Видимо, Гоголя очень смешило собственное лицо. Хотя настоящий юмор в эту ситуацию с носом внес все-таки не сам Гоголь, а именно Фрейд, причем почти сто лет спустя после смерти русского классика – следует это признать. И в самом деле, казалось бы, что общего между носом и мужским половым органом? Надо было обладать изрядным воображением, чтобы отождествить две столь далеко расположенные друг от друга части тела. Если уж на то пошло, то у большинства людей гораздо больше сходства между задом и головой. Вот это сравнение, особенно когда я говорю со многими своими знакомыми, можно сказать, так само собой у меня и напрашивается. Однако, если люди и сравнивают сегодня зад с головой, то только в шутку, а о сходстве носа и члена все говорят абсолютно серьезно, как о не подлежащем сомнению факте, к тому же еще научно доказанном и обоснованном. Ну разве это не смешно? Смешно! Хотя объясняется все предельно просто.
Фрейд поразил человеческое воображение именно неожиданностью своего сравнения, сопоставив то, что до него никому и в голову не приходило сравнить. А я по себе знаю, если тебе надо что-нибудь скрыть, как-нибудь оправдаться в глазах близких, но правду ты по каким-то причинам сказать не можешь, тогда выдумывай что-нибудь невероятное – такое, что нормальному человеку никогда не придет в голову. И все тебе поверят, потому что каждый будет думать, что сказанное тобой выглядит настолько диким, что, если бы ты хотела соврать, то наверняка выдумала бы что-нибудь более правдоподобное. Именно так Фрейд и поступил: его сопоставление кажется людям настолько невероятным, что если бы оно было нереальным, то такой солидный человек, доктор медицины, скорее всего, придумал бы что-нибудь более похожее на правду. Короче говоря, человечество попалось на этот хорошо известный мне с детства трюк! И в результате на совершенно очевидное сходство головы с задницей сегодня почти никто не обращает внимания, и все только и делают, что шутят по этому поводу. А ведь человеческие голова и зад не только имеют одинаково округлую форму. После изобретения рентгеновского аппарата их сходство уже просто режет глаз, так как сделанные в анфас снимки головного мозга выглядят откровенно неприлично. Однако эта очевидность, видимо, и настораживает большинство людей, потому что в настоящей глубокой шутке обязательно должно быть что-то неожиданное и, самое главное, какая-то тонкость. Вот поэтому совместная шутка Гоголя и Фрейда по поводу носа удалась и до сих пор не утратила своей свежести и оригинальности. Я бы даже сказала, что параллель между носом и членом чем-то напоминает мне старинную изящную миниатюру в золоченой рамке, а отождествление головы с задом так и осталось грубым народным лубком. Какая уж тут тонкость! Такой юмор обычно еще называют «солдатским», а это значит, что ни о каком научном обосновании этого, вроде бы абсолютно очевидного, факта в ближайшие десятилетия, а возможно, и столетия, не стоит и мечтать.
Нечто подобное можно сказать и о человеческой жизни. На первый взгляд ее связь со смертью выглядит совершенно очевидной и как будто лежит на поверхности: человек смертен, memento mori, жизнь и смерть чередуются как день и ночь, после смерти человек попадает в рай и т. д. и т. п. Однако все эти разглагольствования находятся примерно на том же уровне, что и разговоры о сходстве человеческой головы и зада, потому что это и так всем ясно. А настоящую тонкость в запутанные отношения между жизнью и смертью способны внести только постоянные смены моды и стиля, ибо без них все было бы слишком грубо и понятно даже самым последним кретинам, вроде Демьяна Бедного. Скажи такому про голову и задницу – он сразу же начнет ржать как лошадь. А попробуй ему объяснить про сходства носа с членом – представляю, как у него сразу вытянется физиономия. Однако между жизнью и смертью существует примерно такое же тонкое и неуловимое сходство, как между носом и мужским половым органом.
Глава десятая
Мертвый сезон
Одна моя парижская знакомая – в высшей степени светская дама, правда, в весьма уже преклонном возрасте, но зато дочь «белого русского», и не просто, а генерал– губернатора города N, жена вице-президента Французского национального банка и пр., пр., пр. – как-то в приливе откровенности призналась мне, что без ума от Александры Марининой. Она прочитала буквально все ее книги и чуть ли не выучила их наизусть, настолько ей нравится эта писательница! Ничего удивительного, в принципе, однако это признание застало меня врасплох, особенно если учесть, что перед этим я битых три часа беседовала с этой почтенной особой о превратностях судьбы Луи-Фердинанда Селина и – самое печальное – уже успела презентовать ей экземпляр своего романа. И вот это последнее обстоятельство вызвало у меня самую большую досаду, потому что я вдруг ясно поняла, что поклонница Марининой мой роман уж точно читать не станет, а просто-напросто выкинет его на помойку. Мелочь, конечно, но все равно обидно! И почему бы этой благородной даме не оповестить меня о своих вкусах в самом начале нашего знакомства вместо того, чтобы пудрить мне мозги в течение нескольких часов кряду?!
Впрочем, всерьез я, конечно же, и не думаю обвинять несчастную старушку, хотя бы потому, что в ее поведении невозможно усмотреть какой-либо умысел. Уж если кто и виноват в моей оплошности, то, скорее всего, Селин! Раз беседы о нем стали сегодня своего рода знаком хорошего тона в обывательской среде, то кого еще обвинять, как не его? Искусство ведь существует для того, чтобы вносить в этот мир хоть какую-то ясность, и главная ответственность за это, само собой, лежит на гениях. А получается, что ясность в описанную мной ситуацию внесла Маринина, считающаяся автором откровенно бульварного чтива, тогда как классик мировой литературы Селин, наоборот, все запутал, и именно из-за него я лишилась экземпляра своего романа, который, ко всему прочему, был у меня чуть ли не последним оставшимся от ничтожно маленького тиража.
И это Селин! А что говорить о Данте, Гомере, Петрарке, Шекспире, Боккаччо, Мольере, Сервантесе, Гете и Иисусе Христе! Сколько путаницы внесли в мир все эти личности! А сколько напрасно потерянных сил, времени и бабок повлекла за собой эта путаница! В итоге в наши дни только признание в любви к авторам детективов и «женских романов», да еще к поп-исполнителям, вроде Киркорова и Билана, способно что-то сказать о человеке окружающим и хоть как-то охарактеризовать его умственные способности. Все остальное не значит ровным счетом ничего!
Естественно, сама я всегда предпочитала книги Гомера и Данте книгам Марининой, а с учетом сказанного выше, вероятно, вообще никогда не могла бы позволить себе признаться в своей любви к ее творчеству, даже если бы была дочерью генерал-губернатора и имела мужа-банкира. Тем не менее краем глаза мне все-таки довелось видеть кое-какие куски телесериала, снятого по ее произведениям.
Само собой, только профессиональный следователь, каковым, как я слышала, когда-то была эта писательница, в состоянии поведать читателям о коварных физиках, создавших особое устройство, способное на расстоянии воздействовать на людей таким образом, что те начинают проявлять немотивированную агрессию. Это устройство было установлено на крыше одного научно-исследовательского института, отчего в окрестностях института резко поползла вверх кривая преступности.
Или же о том, как какая-то баба с дикими воплями выскакивает из окна пятого этажа, прихватив с собой двоих своих малолетних детей. Однако по какому-то чудесному стечению обстоятельств они все остаются живы, правда, получают увечья. Мамашу определяют в сумасшедший дом, а детей, соответственно, в интернат для инвалидов. Между тем по ходу фильма выясняется, что все дети этой безумной бабы наделены какими-то сверхъестественными способностями. Ее старшая дочка может пахать день и ночь сразу на десяти работах и совсем не чувствовать усталости, что позволяет ей регулярно зарабатывать на передачи в больничку братику и еще откладывать деньги ему на операцию. А ее сестра и вовсе наделена экстраординарными способностями к математике, из-за чего ее даже похищают мафиози, чтобы продемонстрировать этого чудо-ребенка арабскому шейху, а потом замочить – не совсем, правда, понятно почему, но в конце концов все проясняется. Они хотят продать шейху новое научное открытие некоего доктора по имени «дядя Саша», додумавшегося особым образом облучать своих беременных жен, которых он постоянно менял, причем исключительно в научных целях. Из-за этого, собственно, несчастная мамаша и сиганула в окно вместе со своими детьми в самом начале этой запутанной истории – после того как узнала, что она и ее дети являются жертвами этого зловещего эксперимента… Все это, безусловно, почерпнуто бывшим следователем из ее богатого жизненного и служебного опыта, так как обычным людям, далеким от милицейских будней, такое бы никогда и в голову не пришло.
Но больше всего меня поразило, что истинным alter ego автора является вовсе не следователь Каменская, как мне почему-то все время казалось (все-таки тоже следователь), а некая писательница с говорящей фамилией «Томилина», силуэт которой ближе к концу сериала все чаще стал мелькать на заднем плане, а затем, кажется, и вовсе потеснил главную героиню. И вот эта писательница, в полном соответствии со своей фамилией, оказывается, ужасно томится, а точнее, тяготится своим нынешним положением. В частности, ее жутко раздражают всякие амбициозные журналисты, которые не желают признать в ней настоящую писательницу, несмотря на то, что ее талант уже признали миллионы сограждан, о чем красноречиво свидетельствуют гигантские тиражи ее книг. Короче говоря, насколько я могу судить, писательница Томилина-Маринина в настоящий момент переживает глубокий душевный кризис и всерьез тоскует об элитарности. И должна сказать, только в тот момент, когда до меня это дошло, я впервые по-настоящему усомнилась в умственных способностях этой дамы. Черт возьми, у меня этой элитарности хоть жопой ешь! О, я бы с удовольствием с ней поменялась: элитарность в обмен на бабки, тиражи, роль в сериале и, самое главное, волшебную способность вносить окончательную ясность во все жизненные ситуации. Как жаль, что это невозможно! А то мы могли бы встретиться где-нибудь на границе, совсем как в фильме «Мертвый сезон», и совершить change. Я очень хорошо представляю себе эту картину: мы идем навстречу друг другу, постепенно ускоряя шаг, и, наконец, отбросив приличия, бросаемся бежать, каждая – к тому, что ей так дорого и близко!
Глава одиннадцатая
Оправдание письма
В занятии литературой все-таки есть что-то ненормальное и даже неприличное. Как бы ни был наивен Толстой, но и он, кажется, немного в это врубался. Насколько я помню, Толстой как-то сравнил поэта с крестьянином, который идет-идет за плугом и вдруг начинает танцевать. То есть Толстого тоже прежде всего смущала противоестественность этого занятия. Странно только, что Толстой заметил ее исключительно в стихах, а собственное прозаическое творчество и морализаторство, судя по всему, считал вполне респектабельным. Лично мне кажется, что ненормальность занятия литературой вовсе не исчерпывается сферой стихосложения, а простирается гораздо шире, охватывая все остальные жанры.
В советские времена, конечно, писатели получали определенные привилегии. Однако обладание роскошной квартирой и правом на бесплатные путевки в санатории еще, видимо, не является достаточным основанием для того, чтобы человек взялся за перо и начал кропать романы и, тем более, стихи, и при этом не выглядел бы со стороны смешным. Надо все-таки до конца почувствовать и осознать подлинную меру противоестественности этого занятия. Тут никакие квартиры и дачи не помогут! К тому же, квартир, дач и машин в советские времена у писателей было явно недостаточно, во всяком случае для того, чтобы с такой энергией во всеуслышание заявлять о своей любви к миру, окружающим их людям и так называемому добру. Хотя у них все же присутствовал более-менее понятный мотив, способный хоть как-то оправдать их поведение. Если же человек и вовсе просто так, ни с того ни с сего, вдруг начинает говорить о своих возвышенных чувствах, то это уже совсем ни в какие ворота не лезет.
Ни для кого не секрет, что по-настоящему талантливыми педагогами чаще всего становятся педофилы. Впрочем, вероятно, правильнее было бы сказать: хорошие учителя на поверку довольно часто оказываются педофилами. Однако суть от этого не меняется! И в этом нет ничего удивительного. Само слово «педофил» буквально означает: «любящий детей». Точно так же, как философ – тот, кто любит мудрость, а филолог – слова. Конечно, «педофил» любит детей несколько странной любовью, может быть, чересчур сильно, то есть не так, как обычно принято. Но все равно он своих учеников любит, чего никак нельзя сказать про остальных учителей, которые своих подопечных главным образом достают. И все потому, что в отличие от «педофилов», они вынуждены любить детей практически совершенно бесплотной любовью, не подкрепленной никакими серьезными причинами, кроме нищенской зарплаты. И последствия этого противоестественного проявления духовности несчастные дети в полной мере ощущают на себе! Разумеется, по мере увеличения зарплаты будет возрастать и любовь учителей к детям. Однако даже в самых богатых и благополучных западных странах лучшими учителями все равно в большинстве случаев остаются педофилы. То есть для того, чтобы по-настоящему любить детей, терпеть все их шалости и проказы, одной зарплаты все-таки недостаточно. Необходимо нечто более глубокое и значительное! Парадокс заключается в том, что обычные учителя все время всячески раздувают и выставляют свою любовь к детям напоказ, а наиболее талантливые из них, то есть педофилы, вынуждены эту любовь немного скрывать. При этом выбор ими профессии педагога на самом деле выглядит наиболее естественным и логичным. Вероятно, то же самое можно сказать и о литературе или же, по крайней мере, о литературе для детей. Лучшие детские писатели тоже обычно бывают педофилами, достаточно вспомнить автора «Алисы в стране чудес». Кстати, я где-то читала, что Льюис Кэрролл не просто чересчур сильно любил маленьких девочек и мальчиков, но считается еще одним из возможных претендентов на роль знаменитого лондонского маньяка Джека– Потрошителя, личность которого до сих пор так и осталась до конца не установленной. И я бы нисколько не удивилась, если бы именно так оно и было. У человека, взявшегося за написание книжек для детей, должны быть для этого достаточно веские причины. В данном случае репутация детского писателя должна была еще отводить от Кэрролла подозрения полиции. Короче говоря, с литературой для детей мне все более-менее понятно, а вот с остальными видами литературной деятельности я пока так и не разобралась. Определенно могу сказать только одно: чем возвышеннее писатель, тем противоестественней и комичней он выглядит. И тем сильнее, соответственно, он своей духовностью достает читателей.
Между тем я заметила одну странную вещь: стоит только сейчас заикнуться о своем скептическом отношении к «духовности», как всех вокруг буквально начинает корежить. В свое время Ницше лез вон из кожи, всячески распинался о смерти метафизики, а немецким бюргерам было и на него, и на все его прозрения глубоко плевать, и почти никто из них на него особо не обижался. Более того, сегодня тысячи философов во всем мире подхватили эту тему и всячески муссируют ее в своих диссертациях и на многочисленных конференциях, причем не просто без видимого сожаления или отстраненно, а, я бы даже сказала, с тайным наслаждением. Такое впечатление, что словосочетание «смерть метафизики» им всем очень нравится и ласкает слух. Однако о духовности те же самые люди, как правило, пишут и говорят с каким-то прямо нечеловеческим надрывом, как будто перед ними не отвлеченное понятие, а неизлечимо больной родственник, на которого они не в состоянии глядеть без слез. А ведь между «духовностью» и «метафизикой» вроде бы нет никакой существенной разницы! Достаточно открыть любой толковый словарь и внимательно проанализировать значение двух этих слов: они оба означают нечто нематериальное и присущее исключительно человеку.
Безусловно, человек, сочиняющий научный труд о смерти метафизики и всячески отстаивающий эту гипотезу, сам все– таки занимается чем-то духовным, то есть тем, что абсолютно не интересует тех же котов, например. Поэтому ему и обидно, когда эту его духовность кто-нибудь ставит под сомнение. Но скорее всего дело не только в этом. По моим наблюдениям, чем меньше люди читают книг, чем дальше они от литературы и философии, тем сильнее они держатся за это слово. А, казалось бы, уж им-то и вовсе должно быть все по барабану, так как ни к какой духовности они сами никогда никакого отношения не имели.
Неделю назад я ездила в гости к своей мамаше на дачу, где опять была вынуждена выслушивать ее тирады по поводу насилия, убийств и всевозможных извращений на экранах ТВ, которые, по ее мнению, и привели к окончательному упадку нравственности в нашей стране. Вот недавно из новостей она узнала, как в одной деревне папаша с мамашей привязали своего годовалого сыночка к батарее, надев ему на шею собачий ошейник, и так продержали больше года, пока он не умер от хронического недоедания. А бабушка с дедушкой все это время спокойно за этим наблюдали, так как им казалось, что их внучек очень прожорливый и иначе с его аппетитом справиться невозможно. В семействе было еще двое детей, и еды на всех не хватало.
Или еще более ужасный случай из жизни маньяка, который в молодости был довольно-таки привлекательным и пользовался успехом у баб. Он обожал смотреться в зеркало и готов был заниматься этим часами, но однажды вдруг обнаружил у себя на лбу морщинку и ужасно расстроился. Тут-то он и понял, что нужно ему с этим что-то срочно делать, иначе морщин будет все больше и больше и скоро он весь ими покроется, превратившись в убогого старика. А ему хотелось во что бы то ни стало остаться молодым и красивым. В результате он женился на какой– то умственно отсталой тетке, которая практически каждый год рожала ему по ребенку. Ну а он этих младенцев потрошил и съедал самые, по его мнению, важные для омоложения органы: печень и сердце. Кроме того, он неизменно присутствовал при родах и первым делом заглатывал плаценту, так как где-то прочитал, что именно ее добавляют в наиболее дорогие и эффективные кремы для лица. Таким образом, он сожрал внутренности пяти или шести своих собственных детей, чьи трупики сжег в ближайшем лесу. Еще он постоянно пил молоко своей жены. Короче говоря, все эти меры привели к тому, что он в свои сорок семь выглядел на двадцать и по-прежнему очень нравился девушкам. У него вообще была мечта: прожить до ста тридцати двух лет, а если получится, то и больше. Но ничего не вышло, так как слабоумная жена в припадке ревности зарубила его топором. Правда, эту историю моя мамаша услышала от соседки по даче, а не из телевизора. Однако все это случилось и стало возможным исключительно потому, что все эти жуткие личности насмотрелись американских боевиков и триллеров.
Естественно, я не решилась ей возражать, а тем более говорить о своей неприязни к любым проявлениям духовности. Представляю, что бы с ней стало! Точнее, со мной. Зато, думаю, ей я могла бы запросто сказать, что метафизика давно умерла, поэтому и волноваться особенно не о чем. Мысленно я даже несколько раз смоделировала ситуацию, как я вдруг ненароком вставляю в наш разговор фразу про «смерть метафизики». Она бы точно ничего не заметила. Хотя, должна признаться, и на это в ее присутствии я так и не решилась. Мало ли что ей могло послышаться.
Таким образом, выходит, что все дело в словах, а не в явлениях, которые за ними стоят. Короче говоря, когда берешься о чем-либо писать или говорить, очень важно помнить о словах, которые ты используешь, ибо на них окружающие и будут прежде всего реагировать. Предмет же твоих рассуждений никого не колышет. Думаю, что большинство ученых это прекрасно чувствуют, поэтому и предпочитают распространяться про печальную участь метафизики, а духовность не задевать. Писатель, к сожалению, подобного выбора лишен, так как метафизика является сугубо научным термином, а он вынужден изъясняться на понятном всем языке.
Так получилось, что там же на даче я пересмотрела «Калину красную». И раньше, кстати, не могла понять, что в этом фильме примечательного, а теперь вот снова невольно задалась этим вопросом. Есть, наверное, советские фильмы, незаслуженно забытые или обретшие ныне какое-то новое звучание, но этот определенно не из их числа – наоборот, как-то чересчур много привлекает к себе внимания и абсолютно непонятно почему. Начнем с того, что он элементарно плохо сделан. Обычно я не особо обращаю внимание на так называемый профессионализм, но тут его отсутствие просто бросается в глаза. Как у платья, у которого все швы небрежно и наспех сметаны и выступают наружу. Ритм повествования какой-то рваный, но очевидно не специально, а так уж вышло. Ключевая сцена свидания с матерью и вовсе напоминает хронику из семейного архива, снятую на любительскую камеру. И опять же, скорее всего потому, что режиссер куда-то очень спешил и переснимать дубли ему было некогда. Нет, я понимаю, что он здорово квасил и ему порой было не до кино. Однако зрителю от этого не легче. Характерно, что в фильме нет ни одной запоминающейся эпизодической роли, и это при том, что в те времена радио «Шансон» еще не доставало пассажиров маршруток, и найти в уголовной среде какую-нибудь не затасканную натуру или же, на худой конец, хотя бы более– менее живую интонацию или шутку, наверное, было не так уж и сложно. Но, увы! Зато везде и всюду маячит крупным планом фигура главного героя в исполнении самого Шукшина. Иногда бывает, что какой-нибудь актер привлекает к себе внимание яркой внешностью или талантом и тем самым как бы отодвигает на задний план остальных участников фильма, но в данном случае Шукшин, похоже, решил заслонить собой всех остальных в самом буквальном смысле этих слов: физически. Сполна воспользовавшись при этом своим положением режиссера. В сцене в ресторане, о которой в фильме предварительно довольно много говорят, так как главный герой после «отсидки» собирается там как следует оттянуться, мы опять видим исключительно Шукшина и фактически больше никого. А ведь несчастные советские зрители, не слишком избалованные подобными вольностями, наверняка тоже были бы не прочь немного оттянуться и ждали увидеть нечто более интересное. Можно было бы и о них немного подумать, а не только о себе. В результате где-то к концу фильма я почувствовала, что уже просто не могу больше видеть этого назойливого типа, каждый жест которого исполнен сознания собственной значимости и исключительности. А по степени нарциссизма и неприкрытого самолюбования Шукшина в этой роли можно сравнить разве что с Высоцким, на которого сегодня более десяти секунд тоже уже невозможно смотреть. К счастью, фильм наконец-то закончился, а то бы меня, вероятно, просто стошнило.
Интересно, что, комментируя фильм, который демонстрировался по ТВ, какая-то актриса, знакомая Шукшина, рассказала довольно любопытную историю о том, как к нему в гости, когда он еще был не особенно известен, но уже жил в Москве, зашел Тарковский. Тарковский как раз недавно получил премию Венецианского кинофестиваля и, пребывая в отличном расположении духа, стал отплясывать вместе со своей подругой модный в то время танец твист. Шукшин же на протяжении всего танца мрачно сидел в углу, пил, а потом вдруг встал и со значением произнес: «Я вас всех обойду!» Очень легко себе эту сцену представить, по– моему. Не знаю, что хотела продемонстрировать своим рассказом знакомая Шукшина, скорее всего романтичную сложность его характера, но лично меня эта история заставила еще раз убедиться в том, что я не напрасно всегда испытывала сильное недоверие к личностям из сельской местности. И практически всегда, кстати, это недоверие оказывалось оправданным.
Есть, правда, в этом фильме одна интересная сцена. Где– то ближе к концу, по-моему, все тот же главный герой в приливе охвативших его чувств катается по траве под холмом и даже, кажется, смахивает с лица скупую мужскую слезу, а в это время на заднем плане – не сразу, а как-то не очень решительно и на не очень продолжительное время – в кадр попадает православный собор, – попадает, а потом опять исчезает… Эта сцена кажется мне в высшей степени символической. Здоровенному мужику с квадратной головой в тот момент очень тесно в этом мире, ибо пространство вокруг настолько сужено, что он не может себе позволить сходить в храм, – так его несчастного притесняют. Хотя в смысле общения все у него, казалось бы, не так уж и плохо, поскольку чуть раньше он уже, вроде бы, сходил в баню, где излил душу своему знакомому. Однако для полного счастья ему этого явно мало, так как храм в кадре может пока оставаться только очень непродолжительное время. И чтобы его вообще показать, режиссеру (он же главный герой) потребовалось немалое мужество. Таким образом, некоторое несовпадение так долго и навязчиво демонстрировавшейся непомерной широты натуры героя фильма со столь явной узостью окружающего его социума все-таки придают определенный драматизм всей ситуации и отчасти оправдывают присутствие данного персонажа на экране: было, значит, зачем снимать кино, не обо всем в бане удалось рассказать. А когда и в храме, и в бане, и даже по телевизору – в какой-нибудь передаче «К барьеру» – можно будет без проблем изливать свою душу, тогда он и подобные ему наконец-то обретут полную свободу. Правда, тогда они сами, как и их произведения, окончательно станут никому не интересны. Что, собственно, сейчас и произошло.
Пример Шукшина, который, как известно, был еще и писателем, неплохо показывает, что не только литература, но и любой другой вид искусства, включая кино, для большинства людей является совершенно ненужным занятием. Поскольку они и так могут ходить в гости, сауны, бары, клубы, встречаться там со своими знакомыми и говорить с ними о том, что их волнует. Зачем тогда садиться за стол и водить рукой по бумаге? Возможность вступить с кем-нибудь в прямой диалог, по-моему, вообще начисто исключает необходимость облекать свои мысли и чувства в письменную форму. Иначе писатель действительно становится похож на крестьянина, который идет за плугом и вдруг начинает танцевать. Поэтому в человеке должно быть нечто такое, что мешает ему вступить в непосредственное общение с окружающими – пусть даже тайный порок или преступление, – тогда, возможно, и его тяга к литературе не будет выглядеть столь нарочитой и бессмысленной. Более того, я заметила, если автор в своих произведениях высказывает о себе все и до конца, то и его книги тоже парадоксальным образом перестают отличаться от обычных разговоров и болтовни, хотя и запечатленных на бумаге. С этой точки зрения только предельное одиночество способно оправдать абсолютно противоестественный и избыточный акт, каковым по своей природе является письмо.
Глава двенадцатая
Однажды в России
Сколько себя помню, я всегда очень любила кофе, причем не просто любила, а любила страстно – этот эпитет лучше всего отражает мое отношение к этому напитку! Стоит мне просто пройти мимо какой-нибудь забегаловки с надписью «Кофе», где на вывеске нарисованы аппетитные кофейные зерна, как у меня прямо так и начинает течь слюна. При этом мне нравится даже растворимый кофе, потому что зерновой у нас, как правило, варить не умеют, за редкими исключениями. Поэтому, когда в гостях у каких-нибудь малознакомых личностей мне предлагают «чашечку кофе», я всегда предпочитаю растворимый, так как в этом случае у меня есть хотя бы возможность разглядеть этикетку на банке, из которой мне насыплют кофе в чашку, тогда как никто не может тебе дать гарантию, что из молотых зерен вместо кофе тебе не сварят какую-нибудь откровенную бурду. Пожалуй, только однажды мне довелось попробовать настоящий кофе, приготовленный в специальном аппарате под мощным давлением. Таким кофе меня угостил мой парижский знакомый, который по причине почтенного возраста сам уже не слишком им злоупотреблял, хотя тоже очень любил, а я выпила целых две чашки. И это было великолепно! Помню, я потом всю ночь не могла сомкнуть глаз, но на следующий день все равно чувствовала себя на редкость бодрой и полной сил. А в Петербурге я все-таки предпочитаю растворимый.
И видимо, когда что-то очень сильно любишь, то рано или поздно это должно принести тебе хоть какие-нибудь плоды. Забавно, но еще каких-нибудь пять-шесть дней тому назад мне и в голову бы не пришло произнести вслух нечто подобное! Но тут вдруг я получила извещение о том, что на почте меня ждет некая «простая бандероль». Я сразу подумала, что это мне опять прислали какие-нибудь журналы из Парижа – ну, в общем, как обычно. Но когда я пришла на почту, мне вручили вовсе не обычную, «простую», бандероль, а подозрительно длинный и узкий сверток. Взяв его в руки, я слегка отковырнула краешек почтовой бумаги с одной стороны и обнаружила там коричневую изогнутую деревянную ручку. Боже мой, я поначалу глазам своим не поверила! Оказалось, что в эту бумагу был завернут зонтик! Великолепный большой зонтик золотого цвета, на котором коричневыми буквами было написано «Нескафе Голд»! Я была просто потрясена. Тем более, что я давно уже собиралась купить себе именно такой: с загнутой деревянной ручкой. А когда я вышла на улицу, то сверху посыпался мокрый снег с дождем, и я, раскрыв этот зонтик, обнаружила, что он прекрасно защищает меня от влаги, льющейся сверху. На другой стороне улицы в это время проходила компания пьяных молодых людей, и кто-то из них истерично и восторженно завопил: «О Нескафе Голд, это сделал ты!»
И действительно, этот зонтик я получила в награду за участие в рекламной компании кофе «Нескафе Голд»! В рекламном ролике с экранов телевизоров негр в золотом цилиндре и золотом плаще вместе с бабой точно так же радостно скакали и пели: «О Нескафе Голд, это сделал ты!» При этом они уверяли, что каждый, кто отправит в конверте по особому адресу три ярлычка от банок этого кофе, может выиграть «фотокамеру мечты». С того самого момента, когда я услышала эти заманчивые обещания, я стала покупать себе исключительно баночки кофе этой марки и всякий раз внимательно их осматривать. Это занятие не доставляло мне большого труда, к тому же баночки из-под кофе так прекрасно пахнут. А на обратной стороне этих баночек я тоже без особого труда обнаруживала небольшой отмеченный пунктиром лоскуток, который явно предназначался для того, чтобы его отрывали. Честно говоря, первый такой ярлычок я оторвала после некоторого колебания, но мне ужасно хотелось выиграть «фотокамеру мечты», то есть цифровую видеокамеру, или же на худой конец фотоаппарат, и я переступила через это внутреннее табу, преодолела предубеждение, постаравшись уверить себя в том, что все это не откровенное надиралово, хотя небольшой опыт участия в некоторых отечественных литературных премиях, например, у меня как-никак уже имелся. Правда, в глубине души я, конечно же, понимала, что это все тоже обычные рекламные трюки, предназначенные для идиотов.
Как бы то ни было, но ярлычок я оторвала, а постепенно у меня скопилось огромное количество таких ярлычков. И наконец, я решила их собрать и отправить в конверте по указанному адресу. Я купила конверт, сложила туда ярлычки – для начала, кажется, штук семь-восемь – и опустила конверт в почтовый ящик. Надо сказать, что практически на следующий день я совершенно забыла об этом своем поступке, разве что всякий раз, покупая новую банку «Нескафе Голд» и обнаруживая на ней такой ярлычок, я вдруг что-то смутно вспоминала и невольно жалела, что теперь он мне не пригодится, ибо рекламная акция уже закончилась. В общем, моя жизнь с окончанием этой акции тоже как-то немного обеднела и как будто лишилась какого-то дополнительного смысла… Потом наступило лето, я уехала на дачу и вовсе позабыла обо всей этой чепухе. И вдруг такая удача! Красивый удобный зонтик с изогнутой деревянной ручкой был в моих руках и защищал меня от дождя и снега!
Этот успех еще больше вдохновил меня на участие в других акциях (в которые, честно говоря, я уже и без того успела втянуться), правда, только в тех, где нужно было собирать разные ярлычки, потому что иногда приходится натыкаться на предложение: «Подробности нашей рекламной акции вы можете прочитать в таком-то номере газеты…». Вот это кажется мне уже чересчур сложным: покупать какую– то газету, да еще отслеживать специальный номер. С ярлычками все гораздо проще! Все равно ведь приходится приобретать зубную пасту, и мне не составляет особого труда оторвать от коробочек и отправить по почте три ярлычка со штрих-кодами. За это счастливый победитель может выиграть домашний кинотеатр, ну а в качестве утешительного приза – годовой запас зубной пасты!
А рекламная акция сигарет «Честерфилд» даже придает дополнительный смысл курению: во всяком случае, с ее началом лично мне теперь уже не так жалко тратить бабки на сигареты. В одной пачке с красной лентой я как-то обнаружила вкладыш коричневого цвета под номером два, где было сказано, что нужно собрать еще два таких вкладыша: соответственно, с номерами один и три, правильно заполнить их, а потом отослать по указанному адресу. И все! Довольно– таки скоро я обнаружила два недостающих вкладыша в двух других пачках «Честерфилда». Я заполнила их, ответила на вопрос, который, надо сказать, не потребовал от меня особых умственных усилий, и решила, что на этом моя миссия выполнена, так как ни один найденный мной вкладыш не пропал даром. Однако оказалось, что все далеко не так просто. Ведь курить я не бросила, поэтому практически каждый день я по-прежнему покупала эти сигареты, да еще по две– три пачки, и в каждой из них находила вкладыши, так как рекламная акция все продолжалась и продолжалась. Поэтому я решила еще раз собрать все три вкладыша, но на сей раз мне упорно попадались только коричневые. А они должны были быть разных цветов: коричневый – с большим желтым листиком, красный – с множеством более мелких желтых листиков, а синий – с целой гирляндой маленьких желтых листочков. Но мне все время попадались только коричневые! Тем не менее я решила их не выбрасывать и откладывать в буфет на полочку – вдруг мне повезет, и я опять соберу целый набор. И вот однажды мне-таки попался синий! Я сложила их вместе, но недоставало еще одного – красного. Вместо него в пачках, которые я покупала, все время упорно попадались одни коричневые, как будто нарочно. Но как-то я шла по улице и увидела прямо под ногами недостающий вкладыш: он валялся в луже и был сильно измят, но я все равно его подобрала. Дома я его высушила, выгладила и почистила. И теперь у меня оказался еще один требуемый набор вкладышей. Я снова сложила их в конверт и опустила в почтовый ящик. Между тем акция все продолжалась, а я покупала сигареты, и вкладыши мне тоже продолжали попадаться. Во мне уже проснулся настоящий азарт: купив пачку сигарет с красной лентой, я сразу же открывала ее и смотрела, какой вкладыш попадется на сей раз. Но теперь мне стали попадаться только синие вкладыши – очевидно, все остальные уже стали дефицитом. Но все-таки через какое-то время мое терпение и упорство были вознаграждены, и я опять собрала все три: коричневый, красный и синий! Этот набор, в свою очередь, тоже был вложен мной в конверт и отправлен по нужному адресу. В результате мне удалось собрать, кажется, пять или шесть таких наборов, и все я отправила по почте. Потом, подумав, что, может быть, для одного человека это слишком много и не стоит перебарщивать, я стала собирать вкладыши уже как бы от имени моего мужа, который вообще не курит, но ведь это не так уж важно. Правда, пока мне повезло только с кофе, но это еще ничего не значит, так как зонтик я ведь получила уже тогда, когда и думать забыла обо всей этой чепухе.
А тут как раз исполнилось восемьдесят пять лет Солженицыну! Конечно, было бы большой натяжкой сказать, что неожиданное обретение мною зонтика прямо день в день совпало с юбилеем Солженицына, отчего я вижу в этом совпадении какую-то неслучайную и глубокую связь между двумя «великими писателями земли русской», то есть мной и Солженицыным. Хотя зонтик и вправду я обрела где-то в середине прошлой недели, ну, может быть, днем раньше юбилея: Солженицын, насколько я помню, как раз тогда несколько раз промелькнул на экранах ТВ и, судя по всему, стал здорово похож на памятник Достоевскому, который несколько лет назад открыли на углу Кузнечного и Большой Московской. Просто вылитый Ф. М.! Однако дело не в этом.
Первым произведением Солженицына, которое мне попалось еще в школе, стал «Один день Ивана Денисовича». Тогда он уже был запрещен и, естественно, в школьную программу по литературе не входил. Мне его дала прочитать подруга. Она принесла мне старую затрепанную «Роман– газету» с портретом писателя на обложке. Я читала «Один день.» всю ночь, скрываясь от родителей, с фонариком под одеялом. И я была просто подавлена этими подробнейшими описаниями прожженных валенок, дырявых ботинок, залатанных фуфаек, рваных рубах, стаканов махорки, отмеренных с особой тщательностью, бревен, шлакоблоков, цемента, ломтей и крошек хлеба, корочек, которые главный герой заворачивает в чистую тряпочку и хранит до обеда специально, чтобы начисто вытереть ими миску из-под каши и, наконец, лютого сибирского мороза… Помню, тогда эта книга, как тяжелый непосильный труд, придавила меня к земле, не оставляя в дальнейшем ни малейшей надежды разогнуться. Персонажи этого рассказа, как старательные тупые муравьи, упорно снуют туда-сюда, пробивая себе дорогу к свету, к теплу, к пище. И я вдруг почувствовала ужасную тоску оттого, что мне тоже неизбежно когда-нибудь придется вписаться в этот человеческий муравейник и всю жизнь таскать и таскать соломинки, тряпочки и крупинки. Эта перспектива буквально повергла меня в отчаяние. Но чтобы выжить, муравьиной работы было явно недостаточно – необходимы были еще крайняя порядочность, обостренное чувство собственного достоинства и какое-то нечеловеческое смирение. В частности, один из персонажей «Дня» – некий Цезарь Маркович, который, насколько я помню, стоял и гордо курил, прислонившись спиной к бараку, – оставляет свою недокуренную сигарету вовсе не какому-то жадно смотрящему ему в рот прихлебателю, а именно исполненному собственного достоинства Ивану Денисовичу, смиренно стоящему в сторонке и ничего ни у кого не клянчащему. И вот это последнее условие уже окончательно вогнало меня в депрессию, так как я почувствовала, что совершенно неспособна выполнять все требования взрослой жизни. То есть если муравьиную работу я выполнять еще более-менее способна, то все остальное показалось мне абсолютно непосильным! И следовательно, я для этой жизни просто не подходила.
Но самое главное свое расхождение с Солженицыным в понимании жизни и окружающих меня людей я прояснила для себя уже много позже, и его – это расхождение – очень легко почувствовать, если взять и сравнить день из жизни Ивана Денисовича, который, очевидно, является прообразом самого автора, с одним днем Маруси, то есть меня, занятой собиранием разных ярлычков с целью получения какого– нибудь приза.
Теперь я уже точно знаю, что для успеха в этой жизни вовсе не достаточно много трудиться, старательно собирать всякие ярлычки и этикетки, что-нибудь там переводить, воспитывать детей, быть не просто хорошей писательницей, а еще очень скромной и издавать свои книги совсем небольшими тиражами. Нет, всего этого человеку в современном мире может не хватить даже для того, чтобы ему достался хотя бы этот злосчастный зонтик, который я тут уже так подробно описала, а не то чтобы там выжить в экстремальных условиях и заполучить Нобелевскую премию! Все-таки надо отдавать себе отчет в том, что и при самом благоприятном для меня раскладе, когда все ярлычки и этикетки совпали и выбор руководителей компании «Нескафе Голд» окончательно пал на меня, все еще могло закончиться далеко не столь благополучно. Потому что стоило хоть одной из сотрудниц, работающих на этом почтовом отделении, пронюхать, что в посылке находится предмет, о существовании которого получатель в моем лице абсолютно не подозревает и поэтому никогда в жизни не спохватится в случае его пропажи, ну и отправители, в свою очередь, тоже вряд ли когда-либо заинтересуются судьбой этой «простой бандероли» – так вот, достаточно только повнимательней вглядеться в физиономии всех этих баб, которые за гроши вкалывают сегодня на почте, чтобы понять, что при таком раскладе мне уж точно никогда бы не видать этого замечательного зонтика как своих ушей! К счастью, на почте никто ни о чем не догадался.
Короче говоря, в отличие от Солженицына я считаю: если тебе все же удастся выжить, то для успеха в этом мире, прежде всего необходимо, чтобы тебе не просто повезло, а очень крупно повезло, причем минимум дважды в одной и той же ситуации. Как мне – с зонтиком!
Глава тринадцатая
Сущность постмодернизма
В детстве, когда я еще не умела говорить и, ползая по полу, перебирала валявшиеся там кубики, шарики, тряпочки и колечки, родители далеко не всегда объясняли мне предназначение и название попадавшихся мне предметов – у них на это не хватило бы сил и времени. О многом я вероятно догадалась сама. Нечто подобное произошло и с постмодернизмом, изучением которого я никогда специально не занималась. Однако более-менее устойчивое представление об этом явлении я все равно себе постепенно составила. Просто потому, что мне постоянно приходится натыкаться на это слово.
Во-первых, я немного знаю языки и понимаю, что в данном случае речь идет о чем-то, последовавшем сразу же за модернизмом: сменил же в свое время в живописи постимпрессионизм импрессионизм, а постиндустриальное общество в современном мире потеснило индустриальное. В последнем, впрочем, я не слишком уверена, но точно слышала, что такая смена вроде бы кое-где уже практически полностью свершилась. Поэтому, как бы я ни косила порой под дуру, дабы скрыть истинные масштабы своей непросвещенности, я вынуждена признать, что значение приставки «пост» во всех этих сложносоставных словах мне известно и в переводе на русский с иностранного означает «после». Выпускница филологического факультета университета не может этого не знать – прикидываться бесполезно, все равно никто не поверит.
Нужно ли говорить, что в душе я всегда ужасно завидовала Жану Жене: его бродяжничеству, отсутствию родителей, которые все время тебя достают, семьи, детей, над которыми опять-таки нужно трястись, что-то им обязательно готовить, и которые тоже тебе постоянно стараются испортить настроение, и даже тому, что у него не было своей квартиры, поскольку за вычетом времени, проведенного в тюрьме, Жене жил исключительно в гостиницах. Но самое главное, он мог спокойно игнорировать все новейшие течения литературы и искусства, так как никакого диплома он не получал, а это значит, что налогоплательщики не вкладывали в его обучение свои деньги и поэтому относились к многочисленным пробелам в его образовании с пониманием и сочувствием. О подобной свободе от всего, включая знания, мне остается только мечтать!
Я вот до сих пор так и не сумела до конца преодолеть в себе чувство, будто обязана отработать деньги, вложенные государством в мое пребывание в садике и обучение. Не говоря уже о том, что у меня никогда не было и, видимо, никогда уже не будет такой влиятельной «няньки» и покровителя, как Жан-Поль Сартр, который бы все за меня всем объяснил: каждый мой жест, слово, проступок, тайный порок, каждое мое заблуждение и отклонение. Поэтому мне и приходится как-то выкарабкиваться самой, ломать голову над сущностью постмодернизма и не из праздного любопытства, а всерьез, так как у меня есть сильное подозрение, что рано или поздно меня все-таки причислят именно к этому направлению в искусстве, более того, уже не раз причисляли. Ничего не поделаешь, если уж такого профана, как Жене, сегодня все называют «экзистенциалистом», то меня, писательницу с высшим образованием, наверняка будут называть «постмодернисткой», а может, и того хлеще. Самое обидное, что вот сейчас, в этот самый момент, когда я уже вроде бы приблизилась к пониманию самой сути этого явления, по телевизору началась трансляция моего любимого фильма «Молчание ягнят», а я не имею никакой возможности его посмотреть, потому что знаю, что потом, во второй раз, мне уже ни за что не удастся собраться с мыслями и решить эту задачу.
Больше всего, кстати, в постмодернизме меня всегда раздражало его постоянное ускользание от понимания. Задумаешься – вроде все ясно, а станешь смотреть телевизор – и в голове потом практически ничего не остается. В результате со временем я начала подозревать, что постмодернизм вообще появляется в моем мозгу только в тот момент, когда я о нем начинаю думать, а стоит мне только чуточку отвлечься и оглядеться по сторонам, как тут же возникает ощущение, будто бы никакого постмодернизма нет и никогда не было. Не сомневаюсь, что на земном шаре живут миллиарды людей, которые никогда не подозревали, что в сознании отдельных личностей во время сильного умственного напряжения возникают подобные смутные видения. А может, это и есть самая характерная и определяющая особенность постмодернизма: он существует только в момент, когда о нем размышляют, причем исключительно в головах тех, кто это делает? Встречаются же в природе элементарные частицы, которые, как мне приходилось слышать от ученых-физиков, совсем не имеют «массы покоя» и способны существовать исключительно в движении. В искусстве тоже вполне могло появиться похожее явление. Тогда многое становится понятно. В частности, и то, что, вероятно, еще ни одно художественное явление ранее не порождало такого количества рефлексий, диссертаций и книг в момент своего актуального существования. Обычно исследования появлялись уже задним числом, когда то или иное течение в искусстве себя полностью исчерпывало, становилось достоянием истории, и искусствоведы и философы могли все более или менее спокойно охватить обобщающим взглядом, объективно зафиксировав его наиболее характерные черты.
А вот с постмодернизмом все не так! Складывается впечатление, что все, кто так или иначе чувствуют себя к нему причастными, ощущают эту его не совсем обычную природу и стараются как можно чаще задумываться над его особенностями, чтобы хоть как-то обозначить его присутствие в этом мире. С этой точки зрения характерным постмодернистским писателем – далеко не единственным, естественно, – является Жорж Батай, смысла произведений которого я тоже очень долго не могла уловить, хотя и перевела одну из его ключевых повестей на русский: я имею в виду «Историю глаза». Практически все в ней казалось мне совершенно банальным, примитивным, написанным грубо, второпях, и лишенным каких-либо тонкостей и нюансов, свойственных традиционным литературным произведениям. Присутствующие там описания многочисленных сексуальных извращений, вероятно, можно было бы даже назвать не описаниями, а перечислениями – настолько общими и приблизительными штрихами они сделаны. Героев этого произведения тоже можно отличить друг от друга разве что по именам. В общем, ни дать ни взять тот же с геометрической простотой очерченный «Черный квадрат», только в литературе. Оба эти произведения как раз и объединяет то, что, если просто попытаться на них смотреть (в случае с «Квадратом») или же читать (в случае с «Историей глаза»), то практически невозможно представить человека, который был бы способен получить в результате этого акта какое-нибудь, хоть самое минимальное эстетическое удовольствие. А все потому, что сами по себе ни эта картина, ни эта книга не существуют. Зато посвященные этим произведениям многочисленные исследования и научные труды придают им в глазах окружающих вес и значимость, даже если почти никто этих исследований и не читал, а только слышал о них, или же читал, но почти ничего не понял.
В этом и заключается главный практический вывод, который должен сегодня сделать для себя каждый писатель и художник, которому довелось жить в постмодернистскую эпоху. Нет никакого смысла хоть как-то напрягаться в момент творчества – писать или там рисовать можно все, что заблагорассудится, любую туфту!
Глава четырнадцатая
Страх и трепет
Рано или поздно все в этом мире становится литературой, а значит, выдумкой и неправдой. И самое грустное, что подобным необратимым изменениям подвержены не только возвышенные чувства и так называемая «духовность», но и «ненависть», «отвращение», «презрение» и даже пресловутая «тошнота». Запросто! Историю трансформации той же тошноты, кстати, проследить проще всего: то, что у Селина еще было чувством, только-только облачившимся в экспрессивные и выразительные формы, у Сартра уже стало романом с эпиграфом из Селина: «Человек без коллективной значимости… просто индивид».
Однако сам Селин, между прочим, хоть и был man of hate, как его назвала одна американская исследовательница, вовсе не стеснялся писать еще и о любви, по крайней мере к животным. Сартр и другие эпигоны как-то прошли мимо этой стороны его творчества – судя по всему, просто не заметили. А между тем во всех своих последних книгах Селин только и твердит про котов, собак и птиц: какие они крутые, мудрые и грациозные, как способны все глубоко чувствовать и предчувствовать, гораздо лучше, чем люди.
Мне тоже всегда очень нравились кошки, но так просто сесть и написать об этом, как это делал Селин или же Берроуз, я сегодня уже не могу. А все потому, что испытываю просто панический страх перед литературой во всех ее проявлениях, и, скорее, это даже не страх, а настоящий ужас, из– за которого я, пожалуй, способна на любые поступки. В разумных пределах, конечно. В своей ненависти к литературе я вряд ли способна дойти до того, чтобы, вернувшись домой, взять своего любимого кота и с размаха бросить об стену. А если мне память не изменяет, именно так и поступил один из персонажей фильма Бертолуччи «ХХ век», который демонстративно, в присутствии нескольких юнцов, схватил совсем еще крошечного котеночка и шмякнул его об стену. Таким образом он закалял свою волю в борьбе с коммунистами, поскольку сам примыкал к фашистам. Окружавшим его зевакам он так и сказал: «Представьте, что этот котенок – коммунист!» Нет, до столь радикального поступка я еще явно не созрела. Пусть бы вся мировая литература действительно сосредоточилась в этом маленьком и дрожащем от страха существе – все равно швырнуть беспомощного котенка об стену я бы не смогла.
С другой стороны, и любовь к животным способна порой принимать довольно экзотические формы. Не так давно я встретила на дне рождения у своей приятельницы психиатра, которого знаю уже достаточно долго, хотя вижу его исключительно у этой своей подруги – раз в год, не чаще. Обычно он был всегда таким неразговорчивым, а тут вдруг разошелся и трындел весь вечер без перебоя, причем главным образом о своей привязанности к собакам, которые всегда вызывали у него гораздо меньшую антипатию, чем люди: «чем больше я узнаю людей, тем сильнее люблю собак». Однако с собак он только начал, и вскоре выяснилось, что он обожает еще и котов, и зайцев, и канареек, а также куропаток, лис, кроликов, ласточек, змей, коров, слонов и медведей. И тех, кто над животными издевается, он бы просто расстреливал на месте без суда и следствия! А поскольку у него вызывает сочувствие всякая живая тварь, поэтому он и насекомым не способен причинить вред, даже с мухами отказывается воевать и запрещает жене развешивать липучки летом, в том числе и на кухне, ибо не в состоянии видеть, как эти несчастные, трепыхая крылышками, мучительно пытаются оторваться и взлететь. Если же он заметит где-нибудь на стене в комнате паука, то осторожно берет его за лапку, выносит на лестницу и там отпускает. Тараканы же и вовсе пробуждают у него особенно нежные чувства, потому что они очень умные и сразу чувствуют опасность и ускользают от человека, избегая гибели. Кроме того, тараканы уже своим внешним видом ему симпатичны: такие деловитые, сосредоточенные, к тому же они ничего плохого никому не делают, ну бегают себе и бегают стаями. Вот только к клопам у него отношение противоречивое: к ним он относится почти как к людям, ну, может быть, чуточку лучше, но все равно с их присутствием в доме он, видимо, все же не смог бы смириться. К счастью, клопов у них нет, поэтому вопрос, что с ними делать, перед ним не стоит и, дай бог, никогда не встанет. А уж как они мучаются от комаров – и передать невозможно! Но убивать комаров он жене тоже запретил, поэтому никаких пластин «Раптор», ничего… «Как, неужели вы их не убиваете?» – не смогла я сдержать своего изумления. «Нет, я их, как правило, сдуваю», – при этих словах он даже поднес к своим губам ладонь и подул на нее, показав, как он обычно это делает, если комар вдруг неожиданно встретится на его пути. Вот с таким человеком я, оказывается, ежегодно встречалась и, ничего не подозревая, сидела рядом за одним столом. Можно себе представить, что получилось бы, если бы он вдруг взял и записал все эти свои сложные отношения с представителями фауны и флоры. Не знаю почему, но мне показалось, что этот тип страдает графоманией и так сильно полюбил животных исключительно под влиянием книг. Хотя я и готова допустить, что в его изложении это чувство выглядело бы достаточно свежо.
Однако справиться с разного рода искушениями, связанными с литературой, мне тоже порой бывает не так уж и просто. Помню, несколько лет назад, во время своего пребывания в одном из немецких университетов, мне было довольно приятно услышать про себя настоящий научный доклад, сделанный совсем молоденькой студенткой из Швейцарии, специально для меня приехавшей в этот университет за несколько сотен километров от ее дома. Особенно мне запомнилось выражение «тема танца в романе «Домик в Буа-Коломб»». Это выражение не просто поразило мое воображение – оно меня, можно сказать, очаровало своей значительностью и эффектностью. Кажется, только в этот момент, услышав эту исполненную глубокого и таинственного смысла фразу, я впервые почувствовала себя настоящей писательницей, совсем как Достоевский или Лев Толстой.
«Тема танца в романе «Домик в Буа-Коломб»» – звучит, почти как «тема дуба в романе Толстого «Война и мир»»! Князь Андрей возвращается с войны, а старый дуб напротив его усадьбы по-прежнему зеленеет и шелестит своей кроной… Кажется так, если я, конечно, ничего не путаю. Или там же, но только «тема смерти»: князь Андрей лежит на поле под Аустерлицем, уставившись в небо, и в это мгновение постигает суетность всех человеческих желаний и потуг, всю эту мелкую суетность копошащихся вокруг него людишек, включая Наполеона. Минуя некоторые незначительные детали, можно сказать, что смысл этой сцены сводится к противостоянию времени и вечности. Думаю, каждый хотя бы приблизительно отдает себе отчет в том, что одно является полным отрицанием другого как с точки зрения классической логики и философии, так и самых обычных представлений. Там, где еще как-то обозначено время в виде тиканья часов или же смены дня и ночи, вечность практически отсутствует, и о ней остается разве что мечтать, уставившись в прозрачное синее небо, ибо оно представляется человеку наиболее недоступным и удаленным от земли. Хотя и небо, в принципе, тоже выхвачено из сферы случайных ассоциаций, потому что, если бы в природе существовало что-нибудь еще более удаленное и недоступное, то человек, размышляя о вечности, непременно задумчиво взирал бы на этот объект, а пока он привык связывать вечность с небом, за неимением ничего лучшего, так сказать. Но детали тут не так уж и важны – главное, что во всех этих сценах таится бесчисленное множество тем для целой кучи самых разных диссертаций и научных трудов. Ведь если кто-то в экстремальной ситуации вдруг понимает тщетность и суетность всей своей предыдущей жизни, то тут, безусловно, есть над чем подумать ученым. А если еще и небо такое голубое и бездонное, и дуб такой живучий, большой, и так безмятежно колышет своей листвой, то человеку вообще должно быть все по фигу: незачем дергаться, воевать, делать карьеру, а достаточно просто быть поближе к природе и стараться по возможности слиться с ней. Все эти выводы прямо так и напрашиваются при чтении Толстого!
Но как, каким образом обнаружила «тему танца» в моем романе студентка из Швейцарии?! Никогда бы не подумала, что в нем можно найти нечто похожее на Толстого, какую– нибудь «тему». И написать, если и не диссертацию, но целую курсовую, страниц так двадцать, не меньше – видела собственными глазами. Если бы я сама – не как автор, а просто как читательница – прочла свой роман, то никогда бы не смогла найти там ни одной подобной темы: ни темы танца, ни темы смерти, ни темы дуба. Правда, один мой близкий знакомый, которого я описываю в «Домике», действительно решил сплясать «Яблочко» перед французскими полицейскими, причем исключительно потому, что у него после приезда в Париж поехала крыша, и он вообразил себя моряком-подводником по фамилии Маринеску. Париж на него так подействовал! Никакой темы танца здесь вроде бы и рядом не лежало!
В свое время, когда я впервые приехала в Западный Берлин и зашла в самый крупный местный универсам КДВ на Курфюрстендамштрассе, то тоже пережила достаточно сильное потрясение от изобилия продуктов на его прилавках. Но абсолютно никакого желания стать Зоей Космодемьянской или там Зиной Портновой, а тем более сплясать цыганочку перед секьюрити из этого магазина у меня и в мыслях ни на одно мгновение не возникло. Единственное чувство, которое мне удалось в себе с трудом подавить, было желание что-нибудь оттуда спереть, какую-нибудь красивую тряпку или же кусок колбасы. Но я сумела справиться с этим искушением. Короче говоря, каждый в этой жизни по-своему переживает те или иные сильные потрясения, с которыми он в какие-то моменты своей жизни может столкнуться по воле случая. Я, в частности, осталась совершенно довольна своим поведением в той достаточно непростой ситуации, особенно, если учесть, что в детстве меня несколько раз ловили на воровстве, причем при куда более банальных обстоятельствах.
Что касается Толстого, то лично у меня имеются две версии по поводу всех этих многочисленных «тем», которые находили и продолжают находить в его книгах исследователи. Возможно, это литературоведы сделали из него полного дегенерата, а сам Толстой здесь ни при чем. То есть князь Андрей лежал раненый на поле и смотрел на небо сквозь ветви дуба, ни о чем таком особенно не думая и не делая никаких поспешных выводов по поводу окружавших его людей, включая Наполеона. А может быть, Толстой уже изначально был не особенно умен, а исследователи просто чутко уловили это его характерное качество и только сделали его более явным в своих трудах. Скорее, все-таки последнее: Толстой был не слишком умен. Потому как лежать и смотреть в небо, размышляя о вечности и суете окружающих людишек, да еще будучи тяжело раненным – это уже само по себе смешно. Даже при условии, что тебя вообще никто не видит, и ты спокойно можешь думать о чем угодно. А вставлять подобную сцену в роман – это и вовсе что– то запредельное!
Правда, мне ведь тоже было приятно выслушать доклад про свой роман и польстило, что в нем обнаружилось нечто, достойное серьезного научного исследования почти как у Толстого или же Достоевского. Но я все равно сама твердо знаю, что ни одной подобной темы в моих романах нет и быть не может! И меня это успокаивает. Иногда мне, конечно, бывает забавно вообразить, будто меня вдруг выбрали депутатом или же губернатором Петербурга: у меня тогда появился бы свой отдельный кабинет с мягкими кожаными креслами, машина с шофером, все бы стали передо мной всячески пресмыкаться. Но это длится буквально какие-то мгновения, а дальше я уже абсолютно себя в этом качестве не представляю. Вот так и с Достоевским, и особенно с Толстым: я способна испытывать удовольствие от своего сходства с ними буквально какие-то считанные секунды, а затем сразу же все рассеивается и меня охватывает самая настоящая тоска. И все потому, что и Толстой, и Достоевский стали уже абсолютно неотъемлемой частью литературы. Поэтому более или менее свободно и раскованно я сегодня могу себе позволить рассуждать разве что о любви к клопам, которые мне совсем не нравятся. В конце концов, если чувства, которых ты не испытываешь, и станут когда-нибудь литературой, то это будет не так обидно. Все-таки, я благодарна тому психиатру за то, что он, возможно, сам того не желая, но просоответствовал своей гуманной профессии и облегчил мою участь, подсказав мне эту мысль.
Глава пятнадцатая
Традиция и современность
Из чего рождается ощущение причастности к той или иной духовной традиции? В конечном счете все определяет личный опыт, а это во многом сопряжено со случайным стечением обстоятельств. Если человеку с детства попадаются исключительно умные, вежливые и утонченные люди, то он невольно переносит их достоинства и на авторов книг, с которыми ему приходится сталкиваться. И в принципе в этом нет ничего страшного. Нисколько не сомневаюсь, что если бы я постоянно натыкалась на личностей, которые бы спокойно разгуливали по воде или же, вместо того чтобы бежать в ближайший магазин, превращали обычную воду в вино, то мне было бы гораздо легче поверить в то, что написано в Библии. И в этом не было бы никакого особого вреда ни для меня, ни для окружающих.
Однако, проводя большую часть своей жизни в библиотеке за чтением разнообразных высоконравственных и интеллектуальных сочинений, человек, как бы по инерции, тоже начинает переносить эти прекрасные качества на окружающих. И вот тут, поступая таким образом, он уже подвергает себя серьезному риску, так как ему запросто могут встретиться какие-нибудь жулики, а он будет думать, что перед ним гегели и канты или же на худой конец витгенштейны и фрейды. В результате его просто опустят на бабки, и все!
Не случайно же опытный взгляд преступника чаще всего и отыскивает в толпе в качестве потенциальной жертвы каких-нибудь интеллигентов в очках. И думаю, не только из– за их щуплого телосложения – скорее всего, интеллигенты в преступной среде столь высоко котируются именно из-за своей чрезмерной доверчивости. В этом отношении их даже можно поставить в один ряд с малолетними детьми и впавшими в маразм пенсионерами. А очки в данном случае являются как бы косвенным свидетельством того, что нуждающийся в них человек слишком много читает. Хотя для полной идентификации интеллигента одних очков преступнику, конечно же, недостаточно. Неплохо бы еще знать, что у предполагаемой жертвы имеется диплом о высшем гуманитарном образовании – тогда можно было бы действовать наверняка, не опасаясь нежелательных последствий.
А вот мне почему-то постоянно попадаются одни дегенераты, мудаки и сумасшедшие маньяки. Ну просто как нарочно! При таких жизненных обстоятельствах поневоле начнешь подозревать, что и все так называемые «гении» прошлых веков, авторы наиболее известных книг и философских трактатов, тоже были такими. Хотя мой разум этому и противится, но на подсознательном уровне я все равно не могу избавиться от подобного ощущения. Так что, видимо, я принадлежу к тем людям, которые относятся к существующей многовековой культурной традиции человечества с большим недоверием. Может быть, мне просто не повезло с окружающими людьми. Но ничего не поделаешь – так уж сложилась моя жизнь.
Не так давно в телевизоре я наткнулась на жирную бабу– депутата, которая рассуждала о нравственности и полемизировала со своими потенциальными политическими противниками, ссылаясь не только на привычных в таких случаях отечественных классиков, вроде Пушкина и Толстого, но еще зачем-то на Сократа с Платоном. А поскольку эта баба была, кажется, некогда членом Аграрной партии, то ее засняли на огороде, на фоне ветхого деревенского домика, где жила ее древняя мамаша. Мамаша выращивает в огороде цветочки, а она, стоя перед камерой, теперь картинно поливала их из лейки.
Ну, с Пушкиным и Толстым все более-менее понятно, но что такого она нашла поучительного у Платона, я, честно говоря, так и не поняла. Если бы ей сказали, что Платон был не просто классиком мировой философии, а классическим извращенцем, то есть трахал своих учеников, в том числе и совсем юных, в зад, то ей бы, думаю, это вряд ли понравилось. А поскольку Платон был учеником Сократа, то несложно догадаться, у кого он свои наклонности позаимствовал. В принципе этот факт биографии Платона лично меня мало волнует, но на месте журналиста, который брал у нее интервью, я бы обязательно подкинула ей такую информацию – просто чтобы сломать ей кайф. Уж больно самодовольная физиономия была у этой отъевшейся, как свинья, «народной избранницы».
Однако больше всего меня бесит, что она наверняка Платона прочесть даже не удосужилась и, рассуждая на все эти «умные» темы, где-то в глубине души полагает, что на свете существуют простачки вроде меня, которые все уже прочитали или же непременно прочитают и все недодуманные ею мысли обязательно додумают, причем таким образом, чтобы в ее рассуждениях комар носа не подточил, да еще абсолютно задаром или же за какие-нибудь жалкие копейки и без малейшей перспективы попасть когда-либо в телевизор. В этом-то все и дело! Я на ее физиономию периодически натыкаюсь, а у нее практически нет никаких шансов увидеть меня и мне подобных. Вот и выходит, что мы с ней как бы принадлежим к абсолютно разным культурным традициям.
Хорошо еще, что за всю свою жизнь я не прочла ни одной философской книги. Ничего не поделаешь, но и нескольких мимолетных встреч с представителями этой древнейшей профессии мне хватило, чтобы навсегда отбить охоту знакомиться с их сочинениями. Вот совсем недавно мне довелось наблюдать одну философскую дискуссию – и опять, между прочим, по телевизору. Вообще, надо сказать, что это чудо техники позволяет современному человеку проникнуть в самые неожиданные и новые для себя сферы жизни и области знаний. Трудно сосчитать, сколько раз благодаря телевидению мне уже удалось побывать в Африке и на других экзотических континентах и полюбоваться на всяких диковинных зверушек, при этом мне даже не надо было покидать пределов своей комнаты и тащиться в зоопарк, а уж в библиотеку тем более. Поэтому нет ничего удивительного, что, переключая каналы, я все-таки наткнулась на философов, хотя их и показывают теперь гораздо реже, чем крокодилов или же гамадрилов. Более того, на сей раз мне попалась целая куча личностей, сгрудившихся за круглым столом и что-то лихорадочно между собой обсуждавших. Естественно, я не сразу врубилась, кто это – на лбу ведь у них не написано, – поэтому мне и пришлось вслушаться, о чем они говорили, а то бы я мгновенно переключилась на что-нибудь поинтересней. Насколько я поняла, все они только что вернулись с международной конференции и пребывали по этому поводу в диком возбуждении. А баба, которая, судя по всему, и возглавляла всю делегацию, так как была еще и директором целого института, принадлежащего Академии наук, и вовсе во время этого заграничного турне окончательно убедилась, что отечественная философия является самой передовой в мире, поскольку «именно российские ученые занимаются сейчас разрешением наиболее острых и наболевших проблем современности».
Однако она привлекла мое внимание не своей речью, а тем, что внешне была как родная сестра похожа на депутатшу из Аграрной партии, о которой я уже тут так много писала. Ну просто вылитая! До такой степени, что если бы их сфотографировать и потом поместить фотографии рядом в газете, то можно было бы, пожалуй, даже объявить среди читателей конкурс «Найди десять отличий!» с призовым фондом в тысячу рублей. Точно такая же круглая лоснящаяся физиономия с двойным подбородком и маленькими заплывшими жиром глазками, как у хорька. Ну, возможно, я слегка преувеличиваю и при ближайшем рассмотрении сходство между ними оказалось бы не столь явным. Скорее, они похожи на уровне того, что в христианстве принято называть «ликами». То есть лица у них, может быть, и различаются, но некая глубинная внутренняя общность заставляет об этих деталях мгновенно забыть, отодвигает их на задний план, так сказать. Стоит ли после этого удивляться, что та баба-депутат с такой уверенностью ссылается на Платона и Сократа?! Ведь она, как и я, имеет возможность периодически наблюдать философов по телевизору, поэтому просто не может не ощущать своего глубокого духовного родства с ними.
Это не так просто уловить, но весь фокус тут, видимо, как раз и заключается в том, что личности, которые действительно культурную традицию творят, при жизни в основном остаются «за кадром». Ничего страшного, вроде бы. Но когда я себе представила, как через пару тысяч лет какая-нибудь свиноподобная дура из правительства или парламента будущего, возможно, точно так же будет всех поучать, ссылаясь при этом уже и на меня, а не только на Платона или же Толстого, то от такой перспективы меня и вовсе чуть не стошнило. Кроме того, в это мгновение я еще раз как-то совсем по-новому поняла и оценила творчество маркиза де Сада. Хотя лично мне, должна признаться, его всегда было довольно скучно читать. Ну и что!? Зато его уж точно никогда не будут цитировать всякие недоумки, даже через тысячу лет. Не случайно ведь от его имени произошло ставшее нарицательным определение «садист», применяющееся в отношении человека, который любит всех самыми изощренными способами доставать. Вряд ли публичному политику когда– либо захочется заполучить подобную репутацию. За одно это Сад уже заслуживает уважения! А вот в России, к сожалению, писатель, которого сегодня любой кретин не смог бы привести в пример окружающим в качестве образца для подражания, до сих пор так и не родился. Поэтому тут все и толкутся вокруг одних и тех же персонажей, стараясь урвать от них как можно больше выгоды для себя.
Естественно, не только русским, но и всем людям вообще свойственно стремление к кому-нибудь примазаться. Просто у одних это получается незаметно, а другие действуют чересчур явно. Думаю, тут тоже многое зависит от воспитания и условий, в которых тот или иной человек вырос. Никогда не забуду, как я однажды обратилась к одному своему знакомому, чтобы он мне помог наладить контакт с беспризорными детьми, радиопередачу о которых мне тогда срочно нужно было сделать. Я обратилась к нему исключительно потому, что он сам в детстве воспитывался в детдоме, и я подумала, что мне пригодится его жизненный опыт. Мы договорились встретиться у метро. Надо сказать, что я давно его не видела, поэтому в первый момент немного испугалась. Похоже, он был с сильного перепоя: небритое опухшее красное лицо, заросшее светлой рыжей щетиной, мятые брюки и исходивший от него специфический запах подтверждали доходившие до меня сплетни о том, что он пьет. Ко всему прочему вместо ботинок на ногах у него были домашние тапки. Неуверенно оглядываясь по сторонам, он предложил мне пойти на детскую площадку, видневшуюся неподалеку. Я согласилась, потому что детей можно было, скорее всего, найти именно там. Мы сели с ним на краю обшарпанной песочницы и закурили, оглядываясь по сторонам. Тут ему ужасно захотелось пива. Я пообещала ему купить пива, но только после того, как разговор с детьми будет записан на диктофон, пока же ни одного ребенка я поблизости не видела. Наконец мы заметили неподалеку троих подростков: двух мальчиков и девочку. Я толкнула своего знакомого в бок, ведь именно он должен был вступить с ними в контакт. И он вихляющей нетвердой походкой направился к этой троице. Но те, как только его увидели, поспешили прочь, а он направился за ними. В это мгновение я окончательно пожалела, что с ним связалась и решила потихоньку уйти. Я уже встала было с песочницы и направилась к метро, но тут услышала позади его голос. Он сказал, что не стоит бегать именно за этими детьми, а нужно поискать других, и поэтому предложил мне пройтись по ближайшим улицам. Короче, трогательных рассказов детишек о своем несчастном детстве в тот день мне записать так и не удалось: мой приятель своим видом распугал, кажется, всех имевшихся в окрестностях этой станции метро детей. Кроме того, мне пришлось потратить едва ли не последние свои деньги ему на пиво, которого он выжрал бутылок десять, не меньше. В результате он вообще уже почти не держался на ногах, а я всерьез начала опасаться, что напуганные им дети куда-нибудь пожалуются, и нас с ним загребут в милицию как опасных маньяков. Уже и не помню, как мне тогда удалось от него избавиться, но стоило мне это огромного труда и нервов, не говоря уже о бабках. Но в принципе, я не в обиде на этого своего знакомого. Как-никак он воспитывался без родителей в детдоме, и привычка цепляться к другим людям у него в крови. Скорее всего, и меня он бессознательно принимал за свою мамочку, а бутылки с пивом были для него чем-то вроде бутылочек с молочком из молочной кухни, которых ему в детстве никто не покупал.
Все-таки наиболее гнусный способ жить за чужой счет – это такой, которого практически никто вокруг не видит. А для того чтобы незаметно примазаться к чужим достижениям и успехам, некоторые люди проявляют настоящие чудеса изобретательности. В последнее время все чаще стали появляться публикации, документальные фильмы и передачи, в которых как бы невзначай подкидывается мысль, что в 1941 году, в тот самый момент, когда немцы вплотную подошли к Москве, вокруг нее трижды облетел самолет с иконой Божьей матери на борту. Из чего столь же ненавязчиво делается вывод, что Москва была не сдана врагу вовсе не только благодаря героизму советских солдат, а еще и с помощью поддержки потусторонних сил в лице Девы Марии. Конечно, с учетом того, как коммунисты относились к религии, этот факт выглядит совершенно невероятным. Но даже если это правда, в 1941-м такой полет все равно никому из советских солдат остался бы неизвестен, то есть самой минимальной моральной поддержки он им и то оказать не мог. Зато теперь, по прошествии многих лет, православной церкви удалось неплохо погреть руки на чужом горе и героизме, задним числом приписав часть заслуг в победе на войне так называемому «богу». Получается, что одни мучились, жертвовали своей жизнью, замерзали в окопах, а тут самолет с какой-то дощечкой на борту просто облетел вокруг города три раза, и все!
На этом фоне и жирная баба-депутат с лейкой начинает казаться чрезвычайно скромным и безобидным существом. По-своему я даже завидую ее безмятежной уверенности в том, что Платон, Гегель, Кант, Маркс и писательницы вроде меня давно уже за нее додумали все самые сложные мысли о добре и нравственности. И ей самой теперь остается только прилежно выполнять наказы своих избирателей, да утрясать неувязки и противоречия в новых законах. На самом деле, мне бы тоже хотелось просто сидеть и сочинять романы, а на досуге поливать цветочки или же смотреть сериалы, ни о чем больше не заботясь и не забивая себе голову лишней чепухой. Наверное, было бы совсем неплохо, если бы население Земли состояло исключительно из профессионалов, где каждый бы отвечал за специально отведенную ему сферу.
В принципе, современное общество приблизительно к такому устройству и стремится! Физики занимаются изучением законов окружающего мира, а «лирики» сочиняют о нем стихи и песни. Наука, в свою очередь, делится на множество областей, сфер, подсфер, разделов и подразделов: кто-то изучает микромир и невидимые для глаза атомы, а кто-то – земную гравитацию и свойства разнообразных твердых тел, вроде шаров и резиновых шин. Ну а в литературе, соответственно, поэты сочиняют стихи, а прозаики – повести и рассказы. Не говоря уже о дальнейшем дроблении внутри литературы на всевозможные жанры: детективы, приключенческие романы, триллеры, стихи в рифму и без. И в каждом из этих жанров есть свои корифеи – точно так же, как и в любой из областей науки существуют общепризнанные авторитеты и специалисты.
Более того, подобное разделение труда не только не противоречит, но вполне соответствует гармоничным отношениям человека с природой. Всем известно, что посаженные в городе деревья, кустики и прочая растительность поглощает выделяемые заводами и автомобилями отходы в виде углекислого газа и других вредных и бесполезных веществ, а взамен производят столь необходимый для жизни людей кислород. Я слышала, что тополя, от которых весной и в начале лета повсюду бывает так много мерзкого белого пуха, который забивается в нос и глаза, и те, оказывается, как-то умудряются отсасывать из атмосферы излишки вредной для человека радиации. Поэтому, вероятно, люди их и терпят в городах. То есть разделение функций, возможно, вовсе не является порождением извращенного развития человечества, а изначально присуще всей природе. И широко распространенное представление о том, будто в каждом растении и живом существе заложен чуть ли не образ целого мира, скорее всего, тоже мало соответствует действительности. Лично я не сомневаюсь, что и всасывающие в себя радиацию тополя, и изнывающие от африканской жары жирафы не ощущают абсолютно никакой сверхъестественной связи с окружающим миром и ничуть не менее одиноки, чем современный человек.
Правда, в животном и растительном мире есть маленькие травинки и огромные дубы, крошечные комарики и увесистые бегемоты, а люди, занимающиеся совершенно разной по объему и масштабам деятельностью, все приблизительно одного роста и вообще слишком похожи друг на друга – по крайней мере, гораздо больше, чем кролики на слонов. Вот это, по-моему, и вносит в человеческую жизнь самую большую путаницу.
Глава шестнадцатая
За что мне нравится Жан Жене
За что мне нравится Жан Жене? Хотя бы за то, что однажды во время совместного обеда в ресторане он стащил у Ба– тая рукопись, которую тот опрометчиво положил рядом с собой на столе. А что может быть дороже рукописи для писателя, особенно для такого, как Батай?! Когда я думаю об этом, то мое сердце замирает в сладкой истоме. Единственное, что меня слегка огорчает, то это сознание того, что Ба– тай наверняка должен был сделать копию своего «гениального творения». Но не стоит о грустном!..
Одна дама – большая поклонница таланта Жене – пригласила его к себе домой поужинать и подала к столу какой-то жалкий паштетик и шоколадный пудинг, в общем, все было очень-очень скромно. Жене же вел себя чрезвычайно чопорно и от угощений упорно отказывался. В результате баба не выдержала и спросила: «Разве вы больше не любите бедность?» – после этих слов Жене вскочил, в ярости опрокинул стол, начал крушить все вокруг и расфигачил к чертям всю ее посуду. Ну а другая тетка, тоже его страстная поклонница, как-то за ужином в кафе очень долго и подробно расспрашивала Жене, когда, как и почему он стал любить мужчин. Жене отвечал ей очень подробно и ласково, а ночью пошел и обворовал ее квартиру, обнес подчистую, не оставил даже трусов.
Когда Жене приехал в Лондон, какой-то местный журналист стал подробно описывать ему тяжелый быт английских стариков: какая у них маленькая пенсия, в какой нищете им приходится проводить остаток своих дней, позабытыми и позаброшенными, всеми покинутыми, никому на свете больше не нужными… Жене слушал очень внимательно, а потом вдруг произнес: «Мне очень нравятся англичане – они такие элегантные, стильные, так красиво одеваются, но лучше всего они умеют врать!»
А когда Жан Жене был еще никому не известным начинающим писателем, неоднократно арестовывался за бродяжничество, кражи, мошенничество и прочие преступления, он случайно познакомился с одной богатой дамой, которая прониклась к нему симпатией. Вообще Жене всегда умел очень красиво говорить, и многие женщины почти сразу начинали испытывать к нему материнские чувства. Из одежды на нем тогда был его единственный черный свитер с высоким воротом и черные штаны, которые он носил не снимая и даже спал в них. Баба пригласила его к себе в дом, накормила, напоила и отвела в ванную, чтобы он наконец-то получил возможность смыть с себя всю эту вонючую грязь, накопившуюся за долгие странствия. Она дала ему чистую одежду, чтобы он мог переодеться. Жене очень долго не выходил из ванной, и она подумала, что он так долго моется и решила его не беспокоить. В конце концов, она все-таки постучала в ванную, но ей никто не ответил, и она вдруг испугалась, что с ним что-нибудь случилось. Но когда она толкнула дверь, то обнаружила, что Жене в своем черном свитере и черных штанах сидит на полу и задумчиво пускает в ванной бумажные кораблики, а чистая одежда аккуратно сложена рядом с ним на полу.
Кстати, Жене вообще очень не любил мыться и менять одежду и сохранил эти свои привычки до самой старости. Когда он, уже гораздо позже, будучи известным писателем, ездил в Нью-Йорк, специально чтобы поддержать «Черных Пантер», тем вообще очень не понравился его непрезентабельный вид и грязная одежда. «Черные Пантеры» тогда, наоборот, особенно тщательно следили за своим внешним видом. Они повели Жене в магазин и купили ему черные кожаные брюки и кожаную куртку. Жене был в восторге от такого подарка – эти брюки и куртку он носил несколько лет не снимая, к тому же кожу все равно нельзя стирать.
Тогда же в Нью-Йорке Жене подружился с Берроузом и Гинзбергом. Как-то они вместе гуляли по Центральному парку, наблюдая за хиппи. «Как мне нравятся хиппи, – сказал Жене, – им совсем ничего не нужно в этой жизни, они даже деньги сжигают, как только те попадают им в руки. Вот смотрите, – и Жене протянул одному грязному бородатому хиппи в цветной майке толстую пачку долларов. Тот с неожиданной прытью схватил ее и упал перед Жене на колени, осыпав его руку поцелуями. «Спасибо вам, спасибо, добрый человек! – завопил он. – Теперь у нас будет, на что поужинать!»
Всем известен портрет Жене, сделанный Джакометти. Именно Джакометти пригласил Жене к себе, чтобы писать этот портрет. Сеансы продолжались довольно долго, однако как-то Джакометти обнаружил, что у него пропал его лучший рисунок Матисса, которым он очень дорожил. К тому же и Жене тоже куда-то исчез и уже больше не являлся на сеансы. Джакометти пожаловался одному своему другу, который предложил ему выяснить все непосредственно у самого Жене. «О, я не могу этого сделать, ведь раньше он был вором», – возразил художник. И только много лет спустя, уже после смерти Джакометти, его друг все же решил внести ясность в этот вопрос. Воспользовавшись удобным случаем, он спросил у Жене: «Джакометти говорил мне, что этот рисунок могли взять только два человека – или я, или вы, потому что больше ни у кого ключей от его мастерской не было». «Ну тогда это, должно быть, вы», – ответил ему Жене.
Со многими своими жертвами Жене познакомился через Кокто, у которого было довольно много состоятельных знакомых. Как-то в ожидании ужина в гостях у одного из них он стащил в гостиной с камина старинную шкатулку, наполненную разными кольцами, серьгами, бусами и браслетами. Но потом, придя вечером к себе в гостиницу и обнаружив, что все драгоценности в шкатулке поддельные, Жене пришел в настоящую ярость. «Ну и ну, – завопил он, с отвращением бросив шкатулку на пол, – а еще изображают из себя порядочных людей! Сходи, сейчас же и верни им все», – приказал он своему юному другу, сопровождавшему его в тот вечер.