Разные дни войны. Дневник писателя, т.1. 1941 год Симонов Константин
– Землячок, а землячок. Землячок! – и толкал сильней.
Тот поднимал голову.
– Чего лежишь?
– Убьют.
– Ну что ж, убьют, на то и война. Вставай, вставай.
– Убьют.
– Вот я стою, ну и ты встань, не убьют. А лежать будешь, скорей убьют. На ходу-то трудней в нас попасть.
Примерно так, с разными вариантами, говорил он то одному, то другому. Но главное было, конечно, не в словах, а в том, что рядом с прижавшимся к земле человеком стоял другой – спокойный, неторопливый, стоял во весь рост. И тот, у кого оставалась в душе хоть крупица самолюбия и чувства стыда, не мог не подняться и не встать рядом с Николаевым. А раз уже поднявшись, теперь он был зол на тех, кто еще продолжал лежать, и, чувствуя, что сам подвергается опасности, а другие рядом лежат, сердито кричал, чтобы они вставали, что они, в самом деле, лежат!
Примерно такое же чувство испытывал и я. Если бы не Николаев, я бы, возможно, тоже лежал, прижавшись к земле, потому что мне было страшно. Но Николаев шел во весь рост, спокойным голосом поднимал людей, и я тоже поднялся и тоже пошел, и у меня была злость на тех, кто еще лежит, и я так же, как другие поднявшиеся бойцы, орал на тех, что еще лежат, чтобы они вставали и шли. И они вставали, и шли, и орали на других. И так понемногу двигалась вся эта цепь необстрелянных людей, на ходу становившихся обстрелянными.
Впереди на косе было что-то вроде гребешка. Она немного сужалась и шла от этого гребешка к морю вправо и влево с заметным уклоном. Мы с Николаевым пошли по правой стороне. Окопы, до которых нам надо было добраться, были теперь уже метрах в двухстах или в ста пятидесяти. Вдруг минометный огонь прекратился и треснули первые пулеметные очереди. Пули прошуршали где-то близко – звук, знакомый еще по Халхин-Голу. Услышав это шуршание, я распластался на земле. Николаев тоже на секунду скорей присел, чем прилег. Я запомнил эту его позу. Он словно прислушивался к чему-то, а потом поднялся и быстро побежал вперед, к окопам. За ним побежали и мы.
Ударило еще несколько пулеметных очередей. Мне показалось, что немцы стреляют из окопов прямо в нас, но, когда мы добежали, оказалось, что те окопы, к которым мы выскочили, были пусты. По нас стреляли откуда-то слева, из-за гребешка, и спереди и сверху – из Геническа.
– Нет тут никого, – сказал Николаев, когда мы спрыгнули в окоп, и, сняв фуражку, вытер потный лоб платком. – Посидим, подождем, как там слева.
Большая часть окопов была налево за гребешком, а мы попали в крайний справа окоп, где никого не было. Слева еще стреляли, потом сразу все стихло. Из города тоже больше не били ни минометы, ни пулеметы.
К нам через гребешок, пригибаясь, прибежал и спрыгнул в окоп командир роты. Он сказал, что все окопы взяли и, кто там был, никого теперь нет, так он выразился о немцах.
– А наши убитые с ночи там лежат? – спросил Николаев.
– Лежат как будто, – сказал командир роты. – Сейчас разберемся. Что прикажете делать? – Закрепиться, – сказал Николаев. – Поправьте окопы, закрепитесь и сидите. Будете здесь сидеть, а другая рота подойдет, сзади вас будет. А пока сидите, какой бы ни был огонь. Сидите, и все!
Так я и не узнал ни тогда, ни потом, сколько было немцев в охранении слева от нас, в тех, других окопах, сколько их перебили и как все это произошло. Помню только, было обидное чувство оттого, что вот в этом окопе, в который вскочили мы, немцев не оказалось. Самым страшным казалось добежать до окопа, а встретиться с немцами здесь, в окопе, в последнюю секунду даже хотелось.
Очень хотелось пить. Мы выпили по глотку воды из фляги Мелехова. Было тихо. Немцы не стреляли. Николаев, присев на краю окопа, внимательно смотрел на Геническ.
– Да, – сказал он, недовольно присвистнув, – отсюда ничего им не сделаешь. А оттуда они все, что хотят, могут сделать. Придется идти назад. Надо распорядиться, чтобы по всей стрелке все в порядок привели, чтобы к темноте все в порядке было, а то опять панику устроят, как вчера.
Вдруг сзади по полю пронесся куда-то влево грузовик с прицепленным к нему полковым минометом.
– Вот хорошо, догадались.
Обратно машина проскочила уже порожняком. Немцы пустили по ней несколько мин, но они разорвались в стороне. Как потом выяснилось, миномет отвозила все та же оставленная нами в пионерлагере Паша Анощенко.
– Ну что ж, – сказал Николаев, посидев минут пять, – придется обратно идти, порядок наводить. Вы со мной пойдете, – сказал он комиссару полка, – а вы, – обратился он к старшему политруку из политотдела армии, – останетесь здесь. Сидите до ночи, а к ночи всему начальству придется тут быть. Ну-ка, дай еще глоток воды, – встав, сказал он Мелехову.
Я был рад, что мы возвращаемся. Сейчас, когда мы добрались до окопов, я почувствовал, какого натерпелся страха, и мне хотелось поскорей вернуться. Но комиссар полка вдруг, к моему удивлению, возразил:
– Товарищ корпусной комиссар, подождем здесь, пока темнеть не начнет.
– Это почему же? – спросил Николаев.
– Сейчас по нас бить начнут, как только пойдем, – ответил комиссар полка.
– Ничего не поделаешь, – сказал Николаев. – Начнут или не начнут, а нам тут сидеть нечего, надо во всем полку порядок наводить, так что придется идти.
Он отдал последние распоряжения старшему политруку из политотдела армии и командиру роты, потом вылез из окопа, и мы быстрым шагом пошли назад. Едва мы прошли метров тридцать, как засвистели пулеметные очереди. Мы легли. Уже прижавшись к земле, я понял, что по нас стреляет сразу несколько пулеметов. Совсем рядом шуршала трава, срезанная пулями. И так тянулось, как мне показалось, целую минуту. Как только затихло, Николаев поднялся и сказал:
– Пошли.
Мы вскочили вслед за ним и двинулись быстрым шагом. Вероятно, комиссар полка задержался, и, когда мы делали следующую пробежку, он еще продолжал лежать там, сзади. Потом снова ударили пулеметы, мы снова легли, опять переждали, вскочили, пошли, опять услышали пулеметы, опять легли. Комиссар полка отстал от нас, если можно так выразиться, на один перегон. А когда мы, лежа под следующими пулеметными очередями, обернулись, то увидели, что двое бойцов, выползшие из окопа, тащат ползком комиссара полка обратно в окоп. Очевидно, промедлив несколько секунд, он был ранен там, откуда мы успели перебежать. Потом выяснилось, что так оно и было. И ранение оказалось тяжелым – пуля попала в ногу, прошла через все тело и застряла в плече.
Еще несколько перебежек. Снова пулеметные очереди. Падать приходилось быстро, потому что траву кругом буквально резало, а я бежал с дополнительной нагрузкой: взял для Демьянова брошенный кем-то в окопе карабин; он давно просил достать ему карабин. Теперь, когда я уже взял этот карабин, мне не хотелось его бросать среди поля. Было как-то стыдно это делать после того, как я видел столько брошенных винтовок и осуждал за это людей. Приходилось теперь бежать, держа в левой руке свой полуавтомат, а в правой карабин, и так и плюхаться рыбкой, не выпуская их. Когда я в очередной раз особенно резко бросился на землю, Николаев, легший рядом со мной, повернул ко мне лицо и усмехнулся.
– Ловко падаете, – сказал он и повторил: – Ловко.
– А что?
– Да нет, ничего, правильно. Раз падать, так падать.
А немцы лупили по нас вовсю. Уже позже, на спокойную голову, я понял, что главная опасность была на обратном пути, когда мы пошли вчетвером и немцы били исключительно и специально по нас.
Идти было очень тяжело, перебегать с двумя винтовками – тем более. Вдобавок ко всему я нашел четыре брошенных магазина от полуавтомата и засунул их по два в карманы брюк.
Мы еще раз легли. На этот раз очереди были особенно длинными.
Потом наступила пауза. Метров полтораста мы шли, и по нас не стреляли. И вдруг треснуло сразу из нескольких пулеметов. Мы упали. Рядом фонтанчиками взлетал песок. Наверно, как я это уже потом, вспоминая, сообразил, немецкие пулеметчики заранее приготовились бить по этому рубежу и открыли огонь, когда мы подошли к нему. На этот раз стреляли долго, то один, то другой пулемет, длинными очередями. Одна из них взрыла песок под самым носом у Мелехова. Он пошарил в песке и вынул лежавшую там пулю.
– К самому носу подлетела, – сказал Мелехов, стараясь улыбнуться.
– Не обожгла? – не то всерьез, не то в шутку спросил Николаев.
– Нет.
– Тогда возьми на память.
Еще одна очередь. Меня сильно ударило в бедро. Я пощупал рукой карман брюк и вытащил обоймы. В штанах была дырка, одна обойма разворочена, а другая поцарапана. Не поднимая головы, я показал лежавшему бок о бок со мной Николаеву обойму.
– А не ранило ли? – спросил он.
Я потрогал ногу, она не болела. Стал смотреть, где же другая дырка в штанах. Раз пуля вошла, она должна была и выйти. Но другой дырки не было.
Наконец пулеметы замолчали. Мы снова поднялись и пошли, что-то мешало в сапоге.
– Мешает ступать, – сказал я. – Может, пуля провалилась?
– Вполне возможно, – сказал Николаев. – Вот дойдем до лагеря, переобуешься и посмотришь.
И в эту секунду – мы даже не услышали ни гула, ни свиста, это было скорей ощущение не звука даже, а самой силы удара – что-то рванулось рядом. Мы упали на землю. До сих пор не понимаю, как никого из нас не задело, просто повезло. Мина разорвалась на совершенно голом месте в каких-нибудь десяти метрах от нас. И едва она разорвалась, едва мы упали, как Николаев вскочил и крикнул:
– Скорей перебегайте, пока дым!
Мы перебежали метров сорок и легли. И сразу разорвалась следующая мина. На этот раз подальше.
– Левей, – сказал Николаев, – левей, к воде.
Мы добежали до самой воды и пошли по берегу.
– Теперь что слева, то не страшно, – сказал Николаев. – В воду попадет – не убьет.
И, словно торопясь подтвердить его слова, слева от нас, вздымая водяные столбы, у самого берега разорвалось еще две мины. Мы присели, а Николаев даже не пригнулся.
– Это же в воду, что вы пляшете? – сказал он.
Немцы провожали нас минометным огнем еще пятьсот метров. Разорвалось еще с десяток мин, но уже гораздо дальше от нас, чем первые две.
Наконец мы дошли до пионерлагеря. Не забуду чувства, с которым я зашел за первый дом. Из-за него не было видно Геническа. А значит, оттуда, из Геническа, не было видно меня. Я и сейчас помню это чувство. Дом был жиденький, мины с одинаковым успехом могли разорваться и перед ним и за ним, но чувство, что ты уже находишься не на голой земле, что тебя не видно сейчас, после всего пережитого, давало ощущение почти полного спокойствия и отдыха. Мне казалось, что я еще никогда не чувствовал себя в такой безопасности, как сейчас, стоя за этой хибаркой.
– Ну что же, где же машина? – спросил Николаев.
Стоявший у хибарки боец сказал:
– Товарищ водитель, которая там была, велела передать вам, если приедете, что она сейчас будет. Она ящик с минами поехала отвезти вот туда, налево, за бугор.
– Ну вот, теперь, значит, будем сидеть ждать ее, – сказал Николаев сердитым голосом, но по глазам его было видно, он очень доволен тем, что «товарищ водитель» повезла мины за бугор, и готов ее подождать.
Мы ждали минут пятнадцать. Напились воды из колодца. Я переобулся. Действительно, пуля ударилась о магазин и, разворотив его, проскочила в широкий сапог. Она и мешала мне идти.
– Сохрани, – сказал Николаев. – Это удача. Эту пулю либо жене, либо мамаше, либо еще кому надо подарить.
Через четверть часа подъехала полуторка, и одновременно с ней пришел оттуда же, откуда и мы, уполномоченный особого отдела полка, рослый красивый парень с серыми глазами. Как я потом узнал, разговорившись с ним в следующую поездку сюда, он проделал финскую кампанию шофером, а после нее перешел в особисты. Он доложил Николаеву, что комиссар полка тяжело ранен и что он думает вынести его оттуда.
– Когда думаешь выносить? – спросил Николаев.
– Сейчас, – сказал уполномоченный. – Ничего, возьму с собой кого-нибудь еще, вдвоем вынесем. А то до вечера погибнет. Там врача нет.
– Хорошо, делайте, – сказал Николаев. Он ласково посмотрел на этого рослого парня, который только что проделал ту же самую дорогу, что и мы, сейчас снова проделает ее обратно, а потом пойдет в третий раз, вынося раненого.
– Делайте, – повторил Николаев. – Правильно.
Уполномоченный повернулся и пошел. Как я потом узнал, им повезло, они благополучно вытащили комиссара полка.
Мы сели в полуторку и поехали. Когда мы проезжали обратно мимо морской батареи, туда уже прибыла рота прикрытия. И вообще как будто на стрелке начинали наводить порядок. По дороге мы встретили начальника штаба батальона, старшего лейтенанта; он двигался вперед, на новый командный пункт. На его старом командном пункте, когда мы туда добрались, мы нашли заместителя командира дивизии полковника Ульянова. Тут же был и Киладзе. Увидев Николаева, он засуетился и стал поспешно объяснять, что не выехал с нашей машиной, потому что в это время побежал к телефону, а потом, когда он поговорил по телефону, наша машина уже отъехала, он нам кричал и махал руками, но мы не остановились.
Николаев выслушал его, закинул за спину руки, как мне показалось, чтобы удержаться и не ударить, и сказал, не повышая голоса:
– Вы больше не командир полка. Я вас снимаю. Вы временно будете командиром полка, – обратился Николаев к Ульянову. – Позаботьтесь, чтобы его, – он кивнул на бывшего командира полка, – доставили в Симферополь.
Киладзе побагровел и задрожал в буквальном смысле этого слова. И, заикаясь, проговорил какие-то жалкие слова о том, что он виноват, но он не трус, что он готов, что он…
Николаев молча слушал его. Я стоял сзади и видел, с какой силой он сжимал сцепленные за спиной пальцы.
– Вы трус и мерзавец, – еще раз повторил он раздельно. – Я вас буду судить.
И в том, как он медленно во второй раз повторил ту же самую фразу, чувствовалось, с каким трудом он сдерживает себя.
Сидя у стога сена с Ульяновым, Николаев тихо отдавал ему какие-то распоряжения, а я прилег поодаль на траву. Начинало вечереть. Мне вспомнились разные дни, проведенные на войне. За исключением самых первых, этот, пожалуй, был печальнее всех. Вся сумма впечатлений от этой мертвой роты, брошенного оружия, от необстрелянности людей, от общего непорядка, существовавшего к нашему приезду здесь, на стрелке, и даже от того, что Николаев, в человеческое поведение которого я просто влюбился, все-таки, по моему смутному ощущению, делал что-то не то, что нужно было ему делать как члену Военного совета, – все это вместе взятое поразило меня, и у меня впервые мелькнула горькая мысль: неужели все-таки немцы возьмут Крым? И я не нашел тогда в себе твердого ответа: нет, не возьмут.
Мы сели в машину и уже в вечерней дымке добрались до лодки. Здесь мы простились с Пашей Анощенко. Она своим торопливым говорком произнесла какие-то ласковые слова, жалела, что ранен комиссар полка, и просила, если мы опять приедем, чтобы непременно ездили с нею. Потом мы сели в лодку, и моторка взяла ее на буксир. Оба доставлявших нас генических рыбака сидели в моторке, а на лодке остались мы втроем – Николаев, Мелехов и я. Николаев был без плаща и без шинели и ни за что не соглашался взять ни то, ни другое ни у меня, ни у Мелехова.
В Сивашах мелкой рябью колыхалась вода. Моторка шла медленно.
– Сам я виноват, – вдруг тихо и угрюмо сказал Николаев. – Сам виноват. Все позиции объездил, все до одной проверил, как укрепили, а вот на Арабатскую не поехал, на Савинова понадеялся. «Все в порядке». Сам виноват, сам виноват, – повторял он.
И по упрямому выражению его лица я понял, что он еще поедет на эту Арабатскую стрелку, что он внутренне взял на себя ответственность за эту мертвую роту, что он себе этого не простит и не успокоится, пока не облазит тут все, не посмотрит своими глазами каждый окоп.
На том берегу Чонгара нас ждала машина, и мы, сняв с фар маскировочные сетки, на максимальной скорости поехали в Симферополь…
Так закончилась тогда эта двухнедельная поездка, которая не выходила у меня из головы не только весной сорок второго года, когда я диктовал эти страницы дневника, но и потом, в сорок пятом, на улицах Берлина. Вспоминалась уже по контрасту.
Ради справедливости надо сказать, что горькие эпизоды под станцией Сальково и на Арабатской стрелке носили уже во многом нетипичный для сентября месяца характер. В данном случае немцы, подойдя к Крыму на четвертый месяц войны, столкнулись с еще совершенно необстрелянными и ни разу не принимавшими участия в боях частями. И многое из происшедшего на моих глазах и записанного в дневнике связано именно с этим. Обращусь к документам, которые, думается, в общем, подтверждают точность изложения этих событий в моем дневнике.
Вот как выглядел бой под станцией Сальково в приказе по войскам 51-й отдельной армии:
«15 сентября мелкие части противника появились на участке 276-й стрелковой дивизии. В 10 часов 30 минут двум-трем танкам и нескольким мотоциклистам только потому, что части 276-й стрелковой дивизии по-прежнему имели низкую боевую готовность, беспрепятственно и безнаказанно удалось выскочить к станции Сальково, куда подошел неизвестный эшелон с автомашинами и тракторами. Прямым выстрелом из пушечного танка противника паровоз был пробит, и эшелон остался на месте.
Примерно в это же время до роты мотоциклистов вело наступление с юго-запада на станцию Новоалексеевка, район которой оборонялся 3-м батальоном 876-го стрелкового полка с батареей.
Занятие противником станции Сальково сразу нарушило связь по постоянным проводам со станцией Новоалексеевка, в результате чего командиры 276-й стрелковой дивизии и 876-го стрелкового полка потеряли связь с командиром батальона.
В течение 15-го и до 15 часов 16 сентября командир и штаб 276-й стрелковой дивизии оставались безучастными наблюдателями того, что на их глазах небольшая кучка врага захватила эшелон автомашин и тракторов.
Командир 276-й стрелковой дивизии не выяснил положения батальона 876-го стрелкового полка, а командир 876-го стрелкового полка тоже никаких мер к выводу 3-го батальона не принял. Только по моему требованию командир дивизии предпринял попытку овладеть станцией Сальково, вывести с нее автотранспорт и установить связь с 3-м батальоном 876-го стрелкового полка.
Около 18 вместо 16 часов 30 минут, как предусматривалось командиром дивизии, наступление батальона началось. Но плохо организованный бой не дал успеха. Наша артиллерия дала несколько очередей по своей пехоте.
В 24 часа наступление было прекращено и батальон получил приказание, оставив охранение, вернуться к утру в исходное положение».
Так оно все и было на самом деле, и я думаю, что этот отражавший реальное положение вещей приказ в немалой степени был результатом именно того, что все это своими собственными глазами видел член Военного совета армии Николаев.
Но если бы он не видел этого своими глазами, то допускаю, что истинный ход событий под Сальковом мог остаться неизвестным или не до конца известным штабу армии. Почему я так думаю?
А вот почему: 16 сентября в 23.40, то есть за каких-нибудь полчаса до того, как мы с Николаевым после неудачной атаки вернулись в штаб к Савинову, командир дивизии донес в корпус: «Боем батальона к исходу дня 16 сентября станцию Сальково занял. Противник под давлением батальона отошел с боем. Батальон усилил свежей ротой с задачей удержать станцию Сальково до выгрузки эшелона с автомобилями и выяснения положения с 3-м батальоном в Новоалексеевке. К утру батальон отведу в исходное положение».
Это первоначальное донесение, посланное из дивизии наверх, не имело ничего общего с действительностью – достаточно сличить его с уже процитированным мною приказом по войскам 51-й армии.
В этом же приказе сказано и о событиях на Арабатской стрелке:
«Пример проявления безволия и трусости показал в этот день командир 873-го стрелкового полка полковник Киладзе в северной части Арабатской стрелки.
4-я рота 873-го стрелкового полка, вместо того чтобы оборонять позицию на северной окраине Геническа, затем на северной части Арабатской стрелки, без боя отошла в район Генической Горки.
Около 23 часов 16.IX группа фашистов в 30–40 человек, не встретив наших частей, проникла в северную часть Арабатской стрелки, откуда была выбита огнем артиллерии без всякого участия в бою пехоты.
Факт безнаказанного проникновения на стрелку группы противника с мотоциклами указывает на то, что командир 2-го батальона 873-го стрелкового полка старший лейтенант Кузнецов проявил нераспорядительность и трусость.
Находившийся 16.IX на стрелке командир 873-го стрелкового полка полковник Киладзе с завязкой боя позорно, трусливо, самовольно уехал со стрелки, не приняв никаких мер, чтобы навести порядок и заставить красноармейцев и командиров 2-го батальона выполнить боевой приказ. Причем полковник Киладзе донес командиру дивизии, что на стрелке все спокойно, а командир дивизии генерал-майор Савинов не проверил правдивость донесения.
Полковник Киладзе неточно выполнил приказ командира дивизии. Вместо того чтобы немедленно выйти на стрелку и выяснить положение, полковник Киладзе только в 8.00 17.IX начал выдвижение на стрелку. Выдвинувшись в район Геническая Горка, полковник Киладзе ничего не сделал, по-прежнему подло, трусливо бездействуя.
События на Арабатской стрелке выявили отсутствие твердого руководства и контроля со стороны командира дивизии генерал-майора Савинова, штаба той же дивизии, командиров полков, батальонов 276-й дивизии и показали преступную трусость в поведении командира 873-го стрелкового полка полковника Киладзе».
А теперь возьмем этот же эпизод на Арабатской стрелке, уже дважды изложенный – и в моих записках, и в только что процитированном приказе, – и посмотрим, как он выглядит в третьем варианте изложения: в жалобе бывшего командира 873-го стрелкового полка полковника Киладзе в Управление кадров РККА, отправленной им в июле 1942 года, когда события отодвинулись в прошлое и ему, очевидно, казалось, что о них успели забыть.
«С боевой характеристикой, данной мне оценкой за боевую работу в годы Отечественной войны я не согласен. В августе 1941 года полк был отправлен на Крымский фронт. В районе сосредоточения полка был выделен 2-й батальон самостоятельно на Арабатской стрелке для занятия района. Этим батальоном командовал неопытный командир.
В последних числах августа месяца 1941 года на участке 2-го батальона противник произвел разведку, ему удалось выявить расположение батальона. После стычки с противником разведка батальона отошла с потерями, но не была уничтожена полностью. Связь со 2-м батальоном была исключительно через посыльных, так как управление штаба полка и два батальона находились на левом берегу Сиваша, а 2-й батальон – на правой стороне Сиваша, два с половиной километра.
Батальон только впервые получил боевое крещение, командование не смогло преждевременно оценить противника и не организовало уничтожения его. Как только стало известно об этом, я с начальником штаба переправился на тот берег и принял все меры…
О случившемся факте командующий армией назначил расследование на предмет установления причин появления противника на Арабатской стрелке. Установлено было, что командир батальона не вел непрерывной разведки и слабо организовал охранение, благодаря чему и сам командир батальона погиб в этой стычке и мне оставил на всю жизнь незаслуженное обвинение, после чего последовал приказ по армии о моем снятии с командования полка с формулировкой «за проявленную слабохарактерность и безвольность», тогда как материалом расследования подтвердилось, что я и штаб в этот период не могли возглавить батальон, и дело по обвинению меня было прекращено, на что я имею справку прокуратуры Крымского фронта».
Я привел эту написанную через год после событий и – надо добавить – не имевшую успеха жалобу потому, что, если мысленно опрокинуть ее в прошлое, нетрудно представить себе ее не в виде жалобы, а в виде донесения, которое такой человек мог отправить о событиях, происшедших на Арабатской стрелке, если бы, на его несчастье, там не оказался Николаев, увидевший все, что произошло, собственными глазами.
В приказе по армии генерал-майору Савинову объявлялся выговор за нетребовательность и нераспорядительность. Киладзе за бездеятельность и трусость устранялся от занимаемой должности и предавался суду военного трибунала. В этом же приказе предавался суду и командир находившегося на Арабатской стрелке батальона, хотя он к тому времени был мертв.
Приказ, видимо, был написан второпях, и на нем не стояло подписи Николаева. В следующем приказе по армии, изданном через пять дней и на этот раз подписанном и Николаевым, вносилась поправка:
«Ввиду выяснившихся обстоятельств, что командир 2-го батальона 873-го стрелкового полка старший лейтенант Кузнецов руководил боем отдельной группы батальона с проникшим на Арабатскую стрелку противником и геройски погиб, приказываю:
Пункт 5 приказа войскам армии от 18 сентября 1941 года отменить.
Ответственность за ложные сведения о старшем лейтенанте Кузнецове несет бывший командир 873-го стрелкового полка полковник Киладзе».
Я сказал, что, очевидно, первый приказ по армии писался второпях. Об этом говорит быстрота его появления. Насколько я понимаю, это было результатом запроса начальника Генерального штаба Б.М. Шапошникова, не знаю уж, через какие каналы, но получившего сведения о событиях под Сальковом и на Арабатской стрелке. Из текста видно, что приказ был отправлен Шапошникову в ответ на его запрос.
В чисто военном смысле ничего катастрофического не произошло. Положение на Арабатской стрелке было без особого труда восстановлено. А тот батальон 276-й дивизии, который отрезали немцы под Сальковом, вопреки первым сведениям не погиб, а, потеряв пятьдесят человек убитыми и ранеными, прорвался через тылы немцев и присоединился к одной из дивизий воевавшей на материке 9-й армии. Но смысл событий и содержавшийся в них урок были гораздо серьезнее масштаба этих двух частных неудач. Видимо, именно это и обеспокоило Генеральный штаб. То, что приказ, который я цитировал, был все-таки издан и многие вещи названы в нем своими именами, было важно и полезно – у нас оставалось меньше недели до начала генерального немецкого наступления на Крым.
Ну а если бы подлинная картина не стала ясной? Если бы то донесение о бое за станцию Сальково, которое направил наверх командир 276-й дивизии, или те объяснения, которые выдвигал в свою защиту командир 873-го полка, были приняты за нечто достоверное? Что тогда? Как бы отразилась подобная неправда на наших дальнейших упорных оборонительных действиях в Крыму? Наверно, самым дурным образом. Должно быть, этим чувством и были вызваны мои тогдашние горькие строки о бедах, которые способны принести на войне люди, боящиеся начальства больше, чем противника…
Хочу дополнить сказанное о событиях под Сальковом и на Арабатской стрелке еще одним свидетельством, взятым из книги воспоминаний бывшего заместителя командующего 51-й отдельной Крымской армией генерала армии П.И. Батова. Вот что он пишет по этому поводу:
«Оборону держала здесь, как я уже говорил, 276-я стрелковая дивизия, сформированная в Чернигове уже после начала войны; больше половины бойцов в ней в возрасте за тридцать лет, не обученных ведению боя. Как-то генерал И.С. Савинов откровенно признался мне, что он просто порой теряется из-за того, что люди еще не умеют по-настоящему с винтовкой обращаться, а большинство командиров – из запаса, без опыта командования. Помочь ему кадрами было невозможно: в это время в офицерах до крайности нуждалась осажденная Одесса и управление 51-й отдельной армии, отрывая от себя, посылало их туда. Самого комдива я знал как квалифицированного штабного работника. Позже, в ноябре и декабре сорок первого года, на Тамани, когда я принял в командование 51-ю армию, генерал Савинов служил у нас заместителем начальника армейского штаба, а после гибели генерала Шишенина возглавил штаб, прекрасно работал при подготовке десантной операции. Это был очень опытный штабной работник, но командовать дивизией ему, видимо, было тяжело. По характеру мягкий, обходительный, привыкший более доверять, нежели проверять, он представлял полную противоположность Черняеву и Первушину. И потом одна черта, опасная в боевой обстановке: командир 276-й дивизии больше всего боялся начальства. Окрик лишал его способности работать».
Я с большим интересом нашел в мемуарах Батова и несколько упоминаний об Андрее Семеновиче Николаеве. Приведу два из них:
«Николаев по своему обыкновению облазал весь передний край 156-й дивизии, как раз в этот день немецкие самолеты просто не давали житья. Ну Николаев-то был к опасности боевой обстановки равнодушен, наоборот, его как будто приводило в хорошее настроение сознание, что он вполне делит эти опасности с массами бойцов и офицеров. К сожалению, он не ответил на волнующие нас вопросы: оценка противника, вероятное направление его удара, а самое главное – наши резервы…»
«…Ему, как и многим товарищам, испытавшим чрезвычайное выдвижение в конце тридцатых годов, было туговато… На Хасане он был комиссаром полка. Теперь – член Военного совета армии, действующей на правах фронта. С командующим у них не было взаимного понимания. Не будучи в состоянии поправить командарма в главном, Николаев, исправляя частности, уезжал в полки, в родную для него стихию боя».
Прочитав это, я еще раз заново подумал об Андрее Семеновиче Николаеве, о своей тогдашней, в общем, восторженной оценке его личности и о том, что представлял собой этот человек в действительности. Не с точки зрения восхищенного его храбростью военного корреспондента, а с более существенной точки зрения, высказанной Батовым.
Смотрю личное дело Николаева, разрозненные архивные документы, бросающие свет то на один, то на другой кусочек его биографии, и думаю, что Батов, наверно, прав: там, в Крыму, на такой большой должности Николаеву было туговато.
«14 августа 1936 г. – Присвоено звание старшего политрука.
3 декабря 1937 г. – Назначен начальником политотдела Академии Генерального штаба.
8 декабря 1937 г. – Присвоено звание батальонного комиссара.
8 июля 1938 г. – Назначен исполняющим обязанности начальника политуправления Первой армии Краснознаменного Дальневосточного фронта.
10 июля 1938 г. – Присвоено звание бригадного комиссара.
31 июля 1938 г. – Утвержден начальником политотдела этой же армии.
10 сентября 1938 г. – Назначен начальником политуправления 1-й Отдельной Краснознаменной армии.
18 ноября 1938 г. – Назначен членом Военного совета Киевского особого военного округа.
19 ноября 1938 г. – Присвоено звание дивизионного комиссара.
2 февраля 1939 г. – Присвоено звание корпусного комиссара…»
Если все это подытожить, окажется, что человек, бывший еще 2 декабря 1937 года выпускником Военно-политической академии и старшим политруком по званию, ровно через четырнадцать месяцев после этого был уже корпусным комиссаром и членом Военного совета округа.
Что сказать об этом?
Даже самый преданный делу и бесстрашный человек не может силою одних приказов превратиться за год или за два из старшего политрука в корпусного комиссара, как это было с Николаевым, или из старшего лейтенанта стать заместителем наркома обороны и командующим Военно-Воздушными Силами, как это было, скажем, с храбрейшим летчиком Рычаговым…
Да, конечно, думая сейчас о Николаеве, я куда больше, чем тогда, в 1941 году, понимаю, что он, наверно, не был в достаточной мере готов к тому, чтобы стать членом Военного совета армии на правах фронта. Он мог быть, да, в сущности, и был превосходным, храбрым комиссаром полка или дивизии.
И там, в Крыму, в 1941 году, я влюбился в него потому, что видел его именно в те моменты, когда он был на своем месте бесстрашного комиссара полка или дивизии. Он делал на моих глазах именно то, что умел делать лучше всего, и в этом и состояла основа моего тогдашнего взгляда на него.
Глава пятнадцатая
Когда мы вернулись в Симферополь, Николаев прямо пошел к командующему, а Мелехов повел меня в комнату, где располагались адъютанты.
Вскоре туда пришел Василий Васильевич Рощин, и мы с Мелеховым, перебивая друг друга, стали рассказывать ему все, что видели. Он сидел и смотрел на нас своими умными грустными глазами. Про пережитые нами страхи он, кажется, пропустил мимо ушей. Но то, что стояло за всем этим, то, о чем я не говорил вслух, но о чем думал и тревожился, рассказывая об Арабатской стрелке, видимо, расстроило его. Молча взяв меня за руку, он повел к себе и уложил спать на диван. Я заснул мгновенно, как в яму провалился.
На следующий день в Симферополе происходили похороны Героя Советского Союза Трубаченко. Я помнил его еще по Халхин-Голу. Он погиб во время воздушного боя, и хоронили его торжественно, с оркестром, знаменами и речами.
Когда я сейчас думаю о том, что в Симферополе немцы, перед моими глазами возникают то утро похорон и заботливо украшенная, засыпанная цветами могила Трубаченко. Мысли о разоренной могиле почему-то рождают у меня даже более горькое чувство, чем мысль о разоренном городе.
Вернувшись с похорон, я засел на весь день в нашей пустой квартире, записывал и приводил в порядок всякие свои соображения по поводу виденного вчера.
Халип застрял в Севастополе – снимал там моряков и летчиков. Покончив со своими записями, я на следующий день съездил за ним.
В Симферополь мы вернулись среди ночи. Я на всякий случай заехал в штаб к Николаеву. Оказалось, что он завтра же утром поедет на передовые – сначала на Сиваши, а потом еще раз на Арабатскую стрелку.
Утром Халип поехал на нашей машине, кажется, куда-то к летчикам, а я с Николаевым поехал на Сиваши. Ехал и думал, как мне быть дальше. С одной стороны, я много увидел и, наверно, еще многое увижу здесь, а с другой стороны, было совершенно непонятно, как все это печатать в газете. То ли писать без обозначения места действий, без пейзажа, без Сивашей? То ли гримировать все это под Одессу? А может быть, уже разрешат писать о боях на подступах к Крыму? Все это надо было выяснить, и я сначала подумал, а потом сказал Николаеву, что после этой нашей поездки или после следующей я на два-три дня слетаю в Москву, чтобы отвезти материалы и выяснить, как же писать дальше, что можно и чего нельзя.
Весь этот день мы провели на Сивашах, которые были порядочно укреплены. Здесь все было заминировано – и берег, и отмели; проволочные заграждения шли не только по суше, но и были протянуты через мелководные лиманы. На возвышенностях стояли бетонные точки, железные колпаки, и все это соединялось довольно разветвленной системой окопов и ходов сообщения.
Немцы уже начинали активно действовать в воздухе над Крымом, и за день мы попали под две бомбежки. Но на земле все еще было тихо. На том берегу показывались мелкие группы немцев: пехота, мотоциклисты. Наша артиллерия открывала по ним огонь. Небольшие группы наших разведчиков, засланные на тот берег, вели там мелкие стычки с немцами. Было очень хорошо простым глазом видно, как наша артиллерия накрыла огнем взвод немцев, пробиравшихся вдоль отмели, как они падали, бежали, опять падали.
В общем, было предгрозье, тихий день, ничем особенно не примечательный. Халип опять дал мне один из своих фотоаппаратов, и я кое-что снял. Потом эти фотографии появились в «Красной звезде».
Николаев досконально обследовал позиции, ходил по окопам, спрашивал обо всем, начиная от стирки белья и кончая куревом, вникая в разные подробности быта, пробовал еду из котелков. И потому, что он был человек простой и умный, все это не выглядело у него показной заботой большого начальства, а было самым настоящим, необходимым и естественным делом.
Сиваши обороняла хорошая дивизия, в основном кадровая, командовал ею полковник Первушин. Впоследствии во время отступления дивизия дралась лучше всех и была выведена из Крыма в порядке после очень тяжелых боев. Первушину дали за это генерала, и он командовал потом 44-й армией.
Здесь, на Сивашах, Первушин в роли командира дивизии мне очень понравился. Это был волевой, сдержанный человек, очень жесткий и строгий; было видно, что он как следует подтянул свою дивизию. Такая же подтянутость и строгость чувствовались и у его командиров полков.
Заехал на позиции дивизии Первушина и командующий 51-й армией Кузнецов. Он так же, как и Николаев, приехал сюда проверять систему обороны. Они были взаимно подчеркнуто вежливы, но за этим чувствовался холодок.
Мы ходили вдоль окопов, когда появились над головой немецкие самолеты. Все быстро полезли в окопы, и это, конечно, было совершенно правильно. Только Николаев торчал на бруствере окопа и, поворачивая голову, следил, откуда и как пикируют самолеты. Кузнецов, который был тут же, рядом в окопе, сердито крикнул:
– Андрей Семеныч! Спуститесь! Вы же демаскируете.
Николаев послушно спустился в окоп, недовольно, досадливо крякнув. Мелехов сказал мне, что у корпусного комиссара с командующим прохладные отношения возникли с тех пор, как они несколько дней назад ездили вместе и Николаев обнаружил, что командующий излишне поспешно, по его мнению, выскакивает из машины, едва заслышав гул самолетов. Впрочем, не берусь судить, насколько это соответствовало действительности.
К вечеру мы с Сивашей поехали на Чонгар. Там, как и прошлый раз, заночевали у Савинова, а утром двинулись на Арабатскую стрелку. Николаев хотел сам убедиться, какие там приняты меры. На этот раз он, не скрывая иронии, спросил у Савинова:
– Вы ведь теперь там были?
– Да, – сказал Савинов.
– Вы ведь теперь все знаете?
– Да, – сказал Савинов.
– Так вот вы меня и свезите туда, покажите принятые вами там меры.
Утром на моторной лодке мы снова переправились на Арабатскую стрелку.
Там, где раньше был командный пункт батальона, теперь располагался со своим штабом Ульянов. Пока Николаев и Савинов разговаривали с ним, я отыскал Пашу Анощенко, которая теперь со своей полуторкой была прикомандирована к штабу полка. Мне хотелось при случае написать о ней. Присев рядом с ней на копне сена, я стал расспрашивать об ее жизни. Это была самая обычная, простая история, рассказанная милой девичьей скороговоркой с южным хаканьем и горячей жестикуляцией. Паша так и не успела переобмундироваться. Ее и без того худое лицо стало совсем худеньким, на нем были видны только огромные глаза.
Рассказав, что происходило у них здесь в последние два дня, она потащила меня за руку к своей полуторке, чтобы показать, в каких местах вчера вечером, когда она вывозила раненых, пробили ее машину осколки мин. Так я ее и снял около пробитой полуторки – в косынке и платьице. Этот снимок потом был напечатан в «Красной звезде».
Поговорив с ней, я вернулся к Николаеву. Как раз в эту минуту к нему привели какую-то женщину с мешком за плечами. Она оказалась жительницей Геническа и перебралась на Арабатскую стрелку ночью по мосту, который, как теперь выяснилось, был затоплен настолько неудачно, что через него можно было перебраться по грудь в воде. Она перешла на этот берег и была задержана нашим патрулем. Патрульные, как водится, пожалели ее, отдали ей половину своих харчей, а тот из них, что вел ее в штаб, по дороге сетовал, что не может отпустить ее в деревню Геническая Горка, куда она, по ее словам, шла, потому что такой уж приказ командования, чтобы всех отводить, а то, конечно, он бы с радостью…
Словом, ее доставили в штаб.
По словам особиста, который допросил женщину предварительно, она не представляла особого интереса и не внушала подозрений. Выбралась из Геническа и шла теперь на Геническую Горку, где когда-то работала, а отсюда хотела пройти к своей замужней сестре, жившей в Керчи.
Женщина была невысокая, с темным невыразительным лицом, некрасивая, какая-то вся черная. Все было у нее черное, не только платье, но и лицо.
Николаев поглядел на нее недоверчивым взглядом и, отпустив особиста, стал допрашивать ее сам. Первое подозрение ему внушило содержание узла этой женщины. Николаев приказал развязать его. В узле было совсем не то, что может взять с собой человек, тщательно и обдуманно готовившийся идти в большую дорогу, было напихано не самое необходимое, а все, что попалось под руку, все, что можно было сунуть для вида, второпях. А женщина, по ее словам, с самого прихода немцев, уже несколько дней, готовилась к побегу.
Разговор был длинный и тяжелый. Она не обладала ни умом, ни хитростью, не была озлоблена и запугана. Видимо, ее научили, что она должна говорить, и она упорно твердила урок, даже когда это стало явной нелепостью.
Всех подробностей допроса я не запомнил. Он длился около двух часов. Из нее приходилось выматывать слово за словом. Сначала она не признавалась ни в чем, потом призналась, что под угрозой оружия немцы заставили ее перейти сюда, чтобы она принесла им сведения. Но что она этого не хотела делать и что это было для нее только способом бежать от немцев. Потом выяснилось, что у нее был пропуск на обратный переход и что было условлено, как она перейдет обратно. В общем, вся нехитрая картина вербовки случайной шпионки стала полностью ясна. Женщина была одним из тех шпионов, которых немцы в большом количестве с самого начала войны то здесь, то там засылали к нам на авось – вдруг выйдет. В редких случаях они пробирались благополучно, чаще попадались. Но немцам на это было наплевать, пропадут – и ладно. Зато в случае удачи они могли принести кое-какие сведения. Эта должна была узнать, какие у нас противотанковые укрепления здесь, на Арабатской стрелке, и, придя обратно, сообщить об этом. За это ей обещали десять тысяч рублей. Слова «десять тысяч рублей» она произносила почти с благоговением. Видимо, для нее это была такая цена, называя которую она как бы отчасти оправдывала свой поступок. Это были такие деньги, за которые, по ее понятиям, можно было сделать все.
Она была дочерью богатого куркуля, раскулаченного здесь в тридцатом году. Она тоже ездила с семьей куда-то в ссылку, потом вернулась. Круг ее знакомых тоже был из бывших ссыльных, убежавших оттуда или вернувшихся. Ее любовник Костюков – я запомнил эту фамилию, – по ее словам, бежал из ссылки еще до войны и не только пробрался в армию, но и в «школу командиров». Он пришел в Геническ вместе с немцами из Николаева. И именно через него она и стала шпионкой.
Ее не расстреляли, потому что была надежда, что через нее удастся выловить этого Костюкова. Она тут же дала понять, что для спасения своей жизни готова продать своего любовника.
И вдруг, когда кончился этот допрос, в блиндаж, где он происходил, вошла Паша Анощенко. Они встретились глазами, эти две женщины, и Паша, повернувшись к Николаеву и дернув его за рукав – она не имела никакого представления о чинах, званиях и тому подобном, – сказала:
– Товарищ начальник, когда же поедем? Машина готова, ждет. Только я с вами на самые передовые. Чтобы вы меня теперь не оставляли. А, товарищ начальник?
Я вышел из блиндажа вслед за Пашей.
– Товарищ начальник, – сказала она, теперь дергая за рукав меня так же, как до этого дергала Николаева. – Что вы на нее глядите? Я бы убила ее, и все. Ведь вы не отпустите ее, нет?
– Не отпустим, – сказал я.
Через четверть часа мы двинулись на передовую в полуторке, за рулем которой сидела Паша…
Здесь, где я в последний раз упоминаю в дневнике о Паше, которая возила нас с Николаевым по Арабатской стрелке, меня радует возможность рассказать о ее дальнейшей судьбе.
В «Красной звезде» был напечатан не только снимок Паши Анощенко, но и мой очерк о ней «Девушка с соляного промысла». Как потом выяснилось, и то и другое тогда, в сорок первом году, могло ей дорого обойтись.
Облик этой дерзкой и самоотверженной «шоферки» врезался мне в память на долгие годы. Через пятнадцать лет после тех событий в Крыму, о которых идет речь в дневнике, я написал маленькую повесть «Пантелеев», в которой были и Арабатская стрелка, и погибшая рота, и не успевшая переобмундироваться девушка в выцветшем платье и косынке, возившая под огнем минометы, прицепив их к своей пробитой осколками полуторке. Именно эта повесть еще через десять лет помогла мне разыскать Пашу Анощенко.
Однажды я нашел у себя на столе письмо, пришедшее из Керчи. В обратном адресе была указана незнакомая фамилия, но с первых же строк письма стало ясно, что в нем идет речь о хорошо знакомых мне событиях. Вот это письмо с некоторыми сокращениями:
«Обращаюсь к Вам с просьбой. Дело касается одной статьи, напечатанной в журнале „Москва“ под заголовком „Рассказ Пантелеева“. В этом рассказе Вы описали то, что происходило в Крыму, на Арабатской стрелке, под Геническом. В рассказе упоминается о девушке-шофере, которая подвозила боеприпасы к передовой. Когда я прочитала этот рассказ, я узнала в девушке-шофере себя. Это было в конце сентября 1941 года. Я была вольнонаемная – меня брали на укрепление обороны с машиной. Я возила снаряды на передовую линию из дер. Ген. Горка, где находился штаб, через пионерский лагерь к Геническу. По машине немцы вели обстрел. В машине находились пять бойцов, снаряды, был прицеплен полковой миномет. Осколком снаряда ударило в капот по брызговику, капот отлетел, к счастью, мотор не задело, верх кузова машины был прострелен пулями. Мотор заглох. Бойцы ушли в окоп, а я в это время продула трубку, подающую горючее, завела мотор, собрала бойцов, и мы поехали дальше. Снаряды мы разгрузили на передовой у домика, стоявшего в стороне от пионерлагеря. Обстрел продолжался, было прямое попадание в дом, и это спасло машину и снаряды… Эти события потом были описаны в газете под заголовком „Девушка с соляного промысла“, помнится, за 2 октября 1941 года. Прошло много лет. Дни войны стали забываться, и вот однажды одна учительница, которой я раньше рассказывала о днях, проведенных на обороне Геническа, принесла мне журнал с описанием этих событий. Читали рассказ всей семьей, затем я отослала его в Ленинград сыну (он там учился), а он отдал его кому-то почитать, так и затерялся. Больше у меня ничего не осталось, что бы напоминало мне о прожитых годах войны… Очень хотелось бы иметь хоть одну газету военных лет с описанием этого эпизода моей жизни. Но где хранятся такие газеты, я не знаю. Может, Вы сможете в этом мне помочь? До свидания, с уважением к Вам Колупова Прасковья Ник. Фамилия до замужества Анощенко П.Н. В газете моя фамилия указывалась правильно, а в журнале нет, там было написано Горобец, правильно Анощенко».
Я написал Прасковье Николаевне и вскоре получил ответ:
«…Вы просите рассказать Вам о том, как сложилась моя жизнь-судьба после сентября 1941 года. Я вам опишу.
2 ноября 1941 года по приказу командования временно отступить мы начали отступать через пролив в Тамань. Я в это время работала на санитарной машине. И я с ранеными переправилась в Тамань. В Тамани меня вызвал полковник Ульянов и сказал, что наш полк расформировывается и что я с бойцами направляюсь в Краснодарский край, ст. Роговская, в медсанбат 217. Там я встретилась со своим мужем Беспяткиным Георгием Ефимовичем, в то время он был лейтенантом. Замуж я вышла еще до войны, но паспорт заменить не успела, так я и осталась на своей фамилии. Жить нам пришлось недолго, 22 марта нашу 156-ю дивизию направили на поддержку керченского десанта. 9 мая начали отступать. Я возила раненых на сан. машине с д. Михайловки в крепость г. Керчи, а 14 мая мне сказал старш. лейтенант, что мой муж Беспяткин Г.Е. погиб в боях за Керчь.
После отступления с Керчи нас направили опять на фронт под Ростов. Под Ростовом около реки Маныч мы попали в окружение. Мы разбились на маленькие группы по приказу командира и начали ночами выходить из окружения. А днем я переодевалась в гражданскую одежду и добывала продукты для нашей группы. Шли мы Сальскими степями. Когда пробираться стало труднее, мне сказали, что мне, как будущей матери, лучше пробираться одной. И я пошла одна. Идти было очень трудно, шла в основном ночами, выбирала проселочные дороги, ровно месяц и десять дней.
На сольпром, где жила раньше, я не пошла, так как мне сказали, что меня разыскивают и что у начальника полиции лежит вырезка – фотография и статья из газеты обо мне – на столе под стеклом и он все время узнавал, не вернулась ли я. Итак, мне пришлось жить на другом сольпроме, вблизи Керчи. Но и здесь стало известно, что я служила в армии. Местный полицай допрашивал меня, с какой целью я вернулась сюда, и бил. В этот период у меня родился сын. Я назвала его в честь погибшего мужа Георгием.
Жена полицая заступилась за меня, сжалилась, как женщина, что у меня маленький ребенок. Но все же полицай сказал одному немецкому офицеру, что я русский солдат и что муж был командиром. Офицер этот пришел к нам домой, бил и сказал, что меня расстреляют. Пригрозил, что если я уйду, то расстреляют всех родственников, а сам поехал за гестаповцами. К счастью для меня, он не доехал, по дороге погиб. А я забрала ребенка и уехала в Исламетрский район, где жила до освобождения Керчи. В этих местах были люди, эвакуированные с сольпрома, они знали обо мне все, но меня никто не выдал, а когда находили листовки, приносили мне читать.
Когда освободили Крым, меня сразу же райзо направило на работу в Марфовку шофером. Там я работала до 1947 года. В Марфовке я познакомилась с Колуповым Василием Ивановичем. Он был инвалидом второй группы, во время войны был в Ленинграде, пережил блокаду. Он жил один с двумя ребятишками. И я решила выйти замуж и воспитать своего сына и этих двух ребятишек. Всей семьей мы выехали на Арабатскую стрелку, где я опять работала шофером».
В конце письма Прасковья Николаевна коротко написала о своей жизни, что работает в колхозе «Рассвет», но свою старую шоферскую специальность оставила. Трое старших сыновей в их семье теперь уже сами взрослые, женатые люди. Один работает начальником связи, другой – горным мастером, третий – шофером. А четверо младших – три дочки и сын – еще учатся, самый младший, Василек, – всего-навсего в первом классе…
Я достал из архива старый номер «Красной звезды» с моим очерком и с фотографией Паши Анощенко.
В очерке были строчки о нашей тогдашней тревоге за ее судьбу: «…Еще издали были слышны частые разрывы мин. Как-то невольно думалось о Паше. Хотелось опять увидеть ее белый платочек и васильковое платье, услышать ее торопливую скороговорку. И в то же время боялись за нее, боялись, потому что война и слишком часто встречаешься для того, чтобы больше не увидеться…»