Слабости сильной женщины Берсенева Анна
Так Лера начала всерьез заниматься итальянцами, и тема выбралась сама собою: Тинторетто и Венецианское государство. Она и итальянский успела изучить за какой-нибудь год – в добавление к своему французскому, отличному после школы с уклоном, и сносному университетскому английскому.
А поженились они ровно через два года, как и сказал Костя, – в начале третьего курса.
Костины родители, наконец приехавшие из Калуги познакомиться с новой родней, оказались простыми и очень приятными людьми – хотя совсем другими, чем представляла их себе Лера.
Даже удивительно, как у такого яркого, громогласного и шумного человека, как прораб Иван Егорыч Веденеев, мог быть такой тихий и мягкий мальчик, как Костя.
– Эх, сватья! – гремел Иван Егорыч, выпив немного водки за знакомство. – Вот увидел я ваш дом, и рад за Котьку, ей-богу рад! Он же у нас такой парень – мухи не обидит, а его всякий обидеть может. Боялись мы с матерью за него, что и говорить – Москва же, да еще общежитие это, какие там нравы, известно. А тут у вас как у Христа за пазухой, как нам не радоваться!
Костя краснел, пытался остановить отца:
– Перестань, папа, ну при чем здесь общежитие! Что Надежда Сергеевна подумает…
– А чего ей думать? – удивлялся Иван Егорыч. – Ты ж не из-за квартиры, разве непонятно? Ты ж из-за Лерочки, красавицы такой!
И он тут же оборачивался к невестке, которая явно вызывала у него не меньшее восхищение, чем сватья и спокойный, уютный дом.
Но, несмотря на разницу темпераментов, взгляд у Ивана Егорыча был такой же бесхитростный и ясный, как у сына. И мама у Кости была тихая, неговорливая. Сидела, пригубливая водку, то и дело поправляя тщательно уложенные в парикмахерской волосы, и кивала, соглашаясь со всем, что говорили муж, и сватья, и невестка.
Свадьбу праздновали дома: не хотелось общепита, заказного веселья. Да и где же было праздновать Леркину свадьбу, как не в любимом, неповторимом дворе, к которому прикипела ее душа!
– Споешь, Митя? – спросила Лера, сообщая Мите Гладышеву день своей свадьбы. – Споешь на свадьбе у меня?
Она любила, когда Митя пел, да и все у них это любили. Он никогда специально не занимался вокалом, но у него был волшебный голос – за каждым словом, за каждым гитарным аккордом чувствовалось гораздо больше, чем только звучало…
– Спою, – ответил Митя. – Спою на твоей свадьбе, боевая подруга, буду петь, пока не охрипну!
И он пел, и играл на гитаре – сначала у Леры дома, а потом, уже в темноте, на осеннем бульваре посредине Неглинной, сидя на спинке скамейки и то и дело прихлебывая портвейн из стоящей на асфальте бутылки.
Пел все, что просила Лера: про соловья на углу, на Греческой, про пароход белый-беленький, дым над красной трубой, про то, как до полуночи мы украдкою утешалися речью сладкою…
И, конечно, ее любимую – про Кейптаунский порт. Лера и сама не понимала, почему так будоражат ее сердце незамысловатые слова про «Жанетту» с какао на борту и алую морскую кровь. Но когда Митя пел:
- И больше не войдут в таверенный уют
- Четырнадцать французских моряков…
- Лежат убитые, в песок зарытые,
- Крестами кортики в груди торчат… —
когда он пел, ей всегда хотелось и плакать, и смеяться одновременно. Или просто он так умел спеть об этих жестоких страстях?
– А теперь про снежиночку с пальто, а, Мить? – попросила Лера, когда все песни были уже перепеты – хотя, правда, Митя неизвестно откуда знал их такое множество, что и в самом деле мог бы петь до полной хрипоты.
– Про снежиночку – не буду, – неожиданно ответил он.
– Почему? – удивилась Лера – она так любила эту песню!
– Не хочу.
И ничего больше не стал объяснять, но Лера тут же перестала просить. Митя делал только то, что хотел, и никто не мог его заставить – ей ли было этого не знать!..
Они напелись, насмеялись – а многие и напились – до одурения. Лера так устала перед своей первой брачной ночью, что без сил упала на диван.
– Ох, Костя, ну и повеселились! – выдохнула она. – Правда, хорошо было?
– Отлично, – согласился он. – Хорошие у тебя друзья.
– Ну, они старались сегодня. Даже Гоша набрался только к самому финишу, держал себя в руках.
– У Мити голос как у Высоцкого, – вдруг сказал Костя.
– Да ты что! – удивилась Лера. – С чего ты взял? Ничего общего: у Высоцкого хриплый голос, а у Мити баритон, и очень мелодичный. Совсем не похоже!
– Дело не в этом – мелодичный или хриплый, – не согласился Костя, но уточнять, что он имеет в виду, не стал.
А Лера так устала, что ей вообще было не до этого. Кроме того, хоть она и не впервые оставалась с Костей наедине, но так надоело за эти два года вечно куда-то торопиться, вечно от кого-то скрываться неизвестно почему, что она просто радовалась своей первой брачной ночи, и бесконечным ночам, которые будут потом.
Так началась ее семейная жизнь, которая и продолжалась теперь, октябрьским дождливым вечером, когда муж Костя пришел из Ленинки и ужинал на кухне, а жена Лера расспрашивала его про библиотечный буфет – для самоуспокоения.
Лера слушала мужа, улыбалась, чувствовала, как одолевает ее усталость, как сами собою слипаются ресницы, – но сквозь усталость, сквозь Костин голос и подступающий сон пробивался неотвратимый вопрос: как же они будут жить дальше?
Она так и уснула, чувствуя рядом Костино тихое дыхание – и не найдя ответа.
Глава 5
Мамино лекарство – первый звоночек, это Лера поняла сразу. Она кожей чувствовала, что жизнь скоро переменится совершенно; это не могло быть иначе. Интуиции ей всегда было не занимать – и Лера ждала перемен.
Да и как можно было их не предвидеть – после недавних августовских дней, которые так взбудоражили всю страну, и особенно Москву!
Лето этого года они с Костей, как обычно, проводили в Калуге – вернее, под Калугой, где у старших Веденеевых был в деревне домик. Вообще-то Лера любила деревенскую жизнь еще со времен Студенова, но заготовка запасов на зиму надоела ей до чертиков. Она просто не привыкла к тому, что это можно делать в таких масштабах – в Москве-то они с мамой питались из магазина, – и теперь просто изнывала от бесконечного консервирования, засолки и засушки.
Правда, свекровь не настаивала, чтобы этим занималась еще и Лерочка, но ведь самой неудобно сидеть с книжкой или гулять по окрестностям, когда вся семья собирает, варит, закручивает, да еще приговаривает: это деткам в Москву, на зиму!
В общем, Лера вздохнула с облегчением, когда, оставив Костю родителям в качестве заложника, смылась в середине августа в Москву, где очень кстати намечалась конференция по Данте в Библиотеке иностранной литературы.
Она вдруг почувствовала мало кем ценимую прелесть летнего пустого города: его пыли, сухой листвы, плавящегося асфальта и собственного легкого одиночества, – всего того, что пропускалось почти всеми москвичами, сбегавшими на это время за город.
Во дворе было пусто: большинство соседей тоже разъехались по дачам.
И когда девятнадцатого августа Лера выбежала на Неглинную и остановилась на мгновение – чувствуя, что оставаться дома невозможно, и раздумывая, куда же идти, – ей тоже никто не встретился во дворе.
Каждый час, каждая минута этих дней до сих пор, спустя почти три месяца, помнились ей так ясно, как будто все это было вчера. Эти танки на улицах, эти толпы людей, которые нарочно гуляли вечером, чтобы показать свое презрение к тем, кто хотел ими командовать.
И неожиданно хлынувший дождь, под которым она так промокла ночью у Белого дома, что едва не подхватила воспаление легких, и разговоры, и споры, и ощущение полного бесстрашия, которое ей было не в диковинку, но которое многие открыли в себе впервые.
Она даже о Косте забыла и вспомнила только когда все кончилось и он наконец застал ее дома звонком.
– Лерочка, да я чуть с ума не сошел! – услышала она взволнованный Костин голос в трубке. – Неужели ты была на улице, как же можно!
– А где же мне было быть? – пробормотала Лера: она едва не падала после бессонных ночей.
– Представляю, что было с мамой!
– Да ничего с ней не было, все нормально, – успокоила мужа Лера. – Я, Коть, наверное, уже не приеду. Ратманов звонил, он симпозиум готовит… Ты когда будешь?
Мама действительно ни разу не попросила, чтобы Лерочка осталась дома. Даже наоборот: когда все кончилось, когда Лера наконец выспалась и смогла членораздельно рассказать обо всем, что видела и в чем участвовала, Надежда Сергеевна сказала, к огромному Лериному удивлению:
– Как все-таки хорошо, что ты так вовремя приехала, правда? Я представить себе не могу, что было бы, если бы тебя там не было…
И то, что после всего этого время снова потянулось так безысходно, так уныло – с пустыми магазинами, ощущением собственной незначимости, – не могло, конечно, длиться долго.
Лера радовалась переменам, сопровождавшим ее студенческую юность. Да и как было не радоваться: все в ней звенело и трепетало, когда она читала то, что раньше невозможно было читать, говорила о том, о чем раньше люди боялись даже шептать. Господи, да все у нее было, как у всех – и митинги, и «Архипелаг», и пронзительное ощущение свободы…
Однажды она шла по Петровским линиям, потом свернула в Камергерский и вдруг поняла: а ведь вот в том доме горела на столе свеча, а потом стоял гроб доктора Живаго, и сюда приходила проститься с ним, мертвым, Лара!.. И она, Лера, живет в десяти минутах ходьбы от этого дома…
Что значили по сравнению с этим пустые прилавки, и очереди, и дефицит всего и вся! Хотя Лера ненавидела убогую жизнь, но потерпеть ради свободы…
И только теперь, впервые, она подумала: свобода – это хорошо, но лекарство-то все равно будет нужно, и никто его на блюдечке не принесет. Мысли эти были не то чтобы мучительны, но назойливы, и Лера каждый день ощущала их свербящую неотвратимость.
Она даже не догадывалась, что всего лишь через какие-нибудь полгода об этом придется задуматься очень многим людям – в ее дворе, в Москве и за ее пределами. И далеко не все поймут то, что поняла она: что никто не принесет на блюдечке…
А главное, за мыслями должно было следовать действие, так было у Леры всегда, и сейчас она раздумывала только – какое.
Как обычно и бывает, выход оказался там, где его и не думаешь искать.
Ранний утренний звонок разбудил Леру, но не заставил проснуться окончательно.
– Попросите гражданку Михальцову, – услышала она женский голос в телефонной трубке.
– Сейчас, – ответила Лера. – Узнаю, дома ли гражданка.
Она взяла с тумбочки бронзовый бюстик Пушкина и три раза коротко постучала по трубе парового отопления. Услышав ответный стук сверху, Лера сказала в трубку:
– Она подойдет ровно через минуту.
Волей-неволей пришлось просыпаться совсем, вылазить из-под теплого одеяла на холодный пол и шлепать к двери, чтобы открыть Зоське.
Зося Михальцова жила как раз над Лерой, но не в квартире, а, по сути, на чердаке, и телефон там был не положен. Но ведь человек не может жить посреди Москвы без телефона, это просто ненормально – и Зоське звонили по Лериному номеру.
Зося была на три года моложе Леры. Сейчас, когда и самой Лере уже исполнилось двадцать пять, казалось, что Зоська жила в их дворе всегда, но на самом деле это было не совсем так. Лера отлично помнила, как та появилась здесь – шестилетняя, маленькая, с мышиной светлой косичкой.
Зосина мама Любовь Петровна устроилась дворничихой, и ей тут же дали служебную жилплощадь – эту самую комнату на чердаке. Кажется, за Любой Михальцовой числилась даже не комната, а койко-место. Но чердачная квартира все равно пустовала, жил там только слесарь, тоже занимавший одну комнату, – и Люба устроилась попросторнее.
Ее две комнаты находились в самом конце необозримого обшарпанного коридора с холодными стенами, закрашенными облупившейся масляной краской. От входной двери и от туалета было еще идти-идти, чтобы попасть к Любе. Пришедшие сюда впервые вообще пугались: не верилось, что в этом мрачном, сыром жилище могут жить люди.
Но Люба жила, и даже неплохо жила. Во всяком случае, открыв дверь в ее апартаменты, гость ахал – таким неожиданным теплом и уютом веяло на него прямо с порога. Уютными казались сводчатые – по форме крыши – потолки, и полукруглые чердачные окна, и круглый стол с бахромчатой скатертью, и даже трещина в стене, завешенная большой фотографией Зосиных покойных бабушки и дедушки.
Обстановка в двух крошечных комнатках была более чем простая, но это никому не мешало чувствовать себя здесь как дома. Как не мешало этому отсутствие горячей воды и ванной, и то, что холодная вода была зимой не просто холодной, а ледяной: слишком близко к улице проходили трубы.
То есть, наверное, Люба очень даже ощущала все эти «удобства», но она была такая тихая, безответная, так радовалась тому, что может жить с дочкой не в общежитии, а в квартире, – что ей и в голову не приходило жаловаться.
Каждый, кто приходил в этот дом, тут же проникался щемящим, пугающим чувством беззащитности этих двух одиноких женщин – Любы и ее дочки, и даже как-то терялся: как же они живут вот так, одни? Хотя мало ли женщин живут с детьми в одиночестве, и гораздо хуже…
Но Зосю впервые увидели не дома, где она была словно бы защищена самой беззащитностью своей матери, а во дворе, где действовали довольно жесткие детские правила. Эту жесткость Зося сразу же ощутила на себе.
Дело в том, что звали ее Жозефина. Один бог знает, почему Любе пришло в голову назвать единственную дочь таким странным именем – даже в Москве странным, не говоря уж о городке под названием Обоянь, откуда она привезла девочку, как только немного обустроила свое жилье.
Но когда Зося впервые вышла во двор погулять, держа в руке скакалку, и сообщила девчонкам и пацанам, как ее зовут, – в ответ ей раздался такой хохот, что она покраснела и слезы выступили у нее на глазах.
– Жозефина?! Вот это да! – громче всех хохотал Женька Стрепет из второго подъезда. – Что ж ты думаешь, мы тебя так и будем звать? Нет, мы тебе другое придумаем имя!
И они начали наперебой придумывать.
– Жозя!
– Физя!
– Тогда уж лучше просто Жопа!
Это была обычная жестокость восьми-девятилетних детей, с которой мало кто не сталкивался в детстве. Но для маленькой Жозефины все это было настоящей трагедией. Она бросила скакалку и, в голос разрыдавшись, убежала домой.
– Жозя! Физя! – неслось ей вслед.
Все это повторялось с завидным упорством, когда бы Жозефина ни вышла во двор. Неизвестно, почему так травили эту маленькую беленькую девочку из-за такой ерунды, как вычурное имя, – но дети уже не могли остановиться. Ко всему добавлялось еще и то, что Жозефина была «из деревни», и это давало дополнительный повод к насмешкам.
Трудно сказать, чем кончилась бы эта травля, длившаяся несколько недель, если бы не Митя Гладышев.
Митя появлялся во дворе редко – у него не много времени было для прогулок, – но метко. И неудивительно – он был душой двора, а это ведь и у каждого отдельного человека так: душа, она же не может быть видна постоянно – когда, например, человек жует свой повседневный бутерброд или мчится за утренним автобусом. Но уж если она у него есть, то никуда и не денется.
Митя возвращался с занятий, держа в руке футляр со скрипкой, и вполне мог не заметить Жозефину, спрятавшуюся под покатой подвальной крышей возле его подъезда. Тем более что уже смеркалось, а после своих скрипичных уроков Митя вообще мало что замечал. Но он все-таки услышал шмыганье и тихое иканье, доносившееся из-под крыши, тут же заглянул туда и извлек на белый свет Жозефину.
– Чего ревем? – спросил Митя, присев перед ней на корточки и с усмешкой вглядываясь в опухшее личико.
Ему было в это время четырнадцать, а он уже заканчивал Центральную музыкальную школу и, конечно, имел право насмешливо относиться к сопливой мелочи.
– Ничего-о! – прорыдала Жозефина.
– Ничего – не бывает. Скажи, скажи – может, я тоже с тобой пореву! Ну, что молчишь?
Жозефина подняла на взрослого мальчика голубые зареванные глаза и, проникнувшись к нему неожиданным доверием, сообщила:
– У меня плохое имя!
– Плохое? – удивился Митя. – Думаешь, бывают плохие имена? И как же тебя зовут?
– Жо…. Жозефина… – выговорила она с опаской.
Митя не выдержал и тоже улыбнулся.
– Да-а, вот это фантазия! Ну и что? Разве ты не можешь жить со своим именем?
– Я могу. – Глаза Жозефины снова стали наливаться слезами. – Я могу, но они же не могут! Они меня дразнят, придумывают другие имена всякие, и к тому же я – из деревни!..
– Из деревни – ничего, – возразил Митя. – Ломоносов тоже был из деревни. А как тебя мама дома называет?
– Так и называет – Жозефина. Ей нравится.
– А внимания ни на кого не обращать ты разве не можешь – тем более, маме нравится? – спросил Митя.
Он разговаривал с ней так серьезно, несмотря на то что был совсем взрослый, – что Жозефина прониклась к нему полным доверием.
– Не могу, – вздохнула она. – Я бы отсюда насовсем уехала обратно в Обоянь, но бабушка умерла, и мама сказала, что я теперь буду жить здесь с ней всегда.
– Не уезжай в Обоянь, – попросил Митя. – Ты мне нравишься. А им скажи… Скажи, что тебя зовут… Какое-нибудь простое имя… Да, скажи, что тебя зовут Зося, вот и все! Зося – это красивое польское имя, по-моему, можно считать его уменьшительным от Жозефины. И заодно можешь сказать, что твоя прабабушка была польская королева и враги ее сослали в эту Обоянь. Чтобы они заткнулись насчет деревни, если уж тебя это так удручает. А если не заткнутся – можешь сказать, что я их убью. Меня зовут Митя Гладышев, я живу в этом подъезде, в седьмой квартире, и они меня знают. Поняла, Зося?
И он исчез в темноте подъезда, словно растворился под звон дождевых капель о крышу подвала.
Но самое удивительное, что так и получилось, как он сказал! Как только Митя дал ей имя, Зося словно заново появилась в их дворе – и никто, ни один человек, как по мановению волшебной палочки, не обидел ее больше! Ей даже не пришлось говорить про польскую королеву – всем и так понравилось ее новое имя, и ее наконец признали здесь своей.
Лера обо всем этом узнала позже, от Мити: в то время она болела свинкой и целый месяц не показывалась во дворе.
Нельзя сказать, чтобы Лера очень уж дружила с Зосей в школьные годы. Все-таки сказывалась трехлетняя разница в возрасте, да и учились они в разных школах. Но они отлично знали друг друга, и знали, что могут рассчитывать друг на друга всегда. И разве этого мало?
Поэтому Лера не находила ни странным, ни утомительным, что Зосе звонили по ее телефону.
Оставив дверь открытой, Лера снова забралась в постель, легла на Костину подушку. Она любила поспать подольше и с удовольствием использовала аспирантскую возможность не бежать чуть свет на лекции. А Костя в свои аспирантские годы чуть свет уезжал в Институт, к улиткам.
– Да, конечно, – говорила Зося по второму аппарату в прихожей. – Конечно, поеду опять. Нет-нет, самолетом дорого! Я без претензий…
«Интересно, куда это Зоська собирается, да еще самолетом?» – подумала Лера, поняв, что заснуть не удастся.
– Спасибо, Лер. – Зоська заглянула в комнату.
Она мало изменилась с тех пор как пятнадцать лет назад впервые зашла к соседке Лере, жившей прямо под ее чердаком. Те же тоненькие, прямые и мягкие как пух светлые волосы, те же голубые глаза – маленькие, как и все черты ее лица, как и остренький носик. Внешность у Зоси была не слишком примечательная, но милая – в маму Любу. И она была похожа на птичку-синичку.
– Не за что, – ответила Лера. – А ты что, ехать куда-то собираешься?
– Да ведь я езжу уже, ты разве не знаешь? – удивилась Зося.
– Куда это? Ничего не знаю!
– В Турцию, челночницей. Я как раз с фирмой говорила, которая шоп-туры организует.
– Надо же! А я думала, ты в детском саду своем работаешь.
– Нет, какой теперь детсад!
– Но тебе же нравилось?
– Ой, теперь не до того, чтоб нравилось, – махнула рукой Зося. – Мы же на квартиру на очереди, ты знаешь? А теперь – пожалуйста, предлагают только кооператив. Или ждать еще лет сто, тоже вариант. Кооператив – ты представляешь, сколько он теперь стоит? Но я уже не могу, Лер! – воскликнула Зося. – В Сандуны ходить всю жизнь – дело хорошее, но когда вода замерзает в кране… И трещина такая стала, прямо ветер свищет. Кажется, дунь, и развалится стена. А никому дела нет. Говорят, не хотите кооператив – ваши проблемы, значит, можете подождать. А эти поездки – Лер, ты себе не представляешь! Раза за три можно первый взнос оплатить…
– Подожди, Зоська, не сыпь так быстро, – остановила ее Лера. – Я все поняла, но ты мне расскажи подробнее. Пойдем на кухню, кофе пить.
Глава 6
Выслушав Зоськин рассыпающийся мелкими горошинками рассказ о челночных поездках в Турцию, Лера тут же заявила:
– Слушай, а мне можно с тобой?
– Тебе-е? – глаза у Зоси округлились. – Тебе-то зачем?
– Что значит – зачем? Думаешь, я живу как у Христа за пазухой? Нет, ты не подумай, я не жалуюсь, но и хвастаться особо нечем.
И Лера рассказала Зосе историю с лекарством.
– Да и вообще, – добавила она, – мне двадцать пять лет. Не шестнадцать, конечно, но и не семьдесят. А я, чтобы колготки купить, специально деньги должна откладывать. Нормально это, как ты думаешь?
– Разве я говорю? – заоправдывалась Зося. – Но странно это как-то: ты – и вдруг… Хотя, – тут же возразила она себе, – туда кто только не ездит! Кандидаты наук даже есть, вот не поверишь!
– Да ладно, можно подумать, я принцесса крови. Почему бы и не я? Ты когда едешь? Возьмешь с собой?
– Через месяц, в декабре. Загранпаспорт нужен, есть у тебя?
Загранпаспорт у Леры был: предполагалось, что она как пишущая диссертацию по Италии поедет в Рим. В результате недолгих и неизвестных Лере интриг поехала доцент Рыбкина, и даже Ратманов ничего не смог сделать.
Но эти подробности были теперь неважны – главное, паспорт был.
Лера и не знала, что эти поездки, оказывается, давно уже отлично налажены: ей не пришлось возиться ни с визами, ни с билетами, надо было только подождать до декабря – и пожалуйста, все готово, можно ехать.
Самолетом, конечно, было дорого. Все-таки это ведь не экскурсия, а коммерческая поездка, какой смысл тратить лишнее на билеты? Зося объяснила все это, немного смущаясь, но Лера и не предполагала, что предстоит роскошное турне.
– Да брось ты, Зось, – отмахнулась она. – Я что, дура, по-твоему, простых вещей не понимаю? Поедем поездом, куда нам спешить?
Меньше всего Лера думала о такой ерунде, как комфорт; она думала совсем о другом…
Ее пугала эта поездка. Это было первое событие в Лериной жизни, перед которым она испытывала страх, лишь смутно догадываясь о причине. Конечно, в газетах вовсю писали о всевозможных ужасах, подстерегающих несчастных челноков, – и все-таки причина Лериной робости была не в тех опасностях, которые можно внятно описать в газете.
Она чувствовала, что с этим так случайно возникшим в ее жизни делом связана какая-то другая жизнь – та, которой она совсем не знала. И она не могла понять: ведь это же интересно – новая жизнь, новые люди, ведь она всегда любила радостный трепет предчувствия, связанный со всем, что ново. Почему же так сжимается сердце, когда она думает об этой нынешней новизне, почему возникает в груди такая пронизывающая пустота?
«Может, я просто стесняюсь? – размышляла Лера. – Стесняюсь становиться торгашкой? Да нет, какое там!»
Она никогда не стеснялась ни простой работы, ни простых людей. Вернее, она даже не отличала себя от людей, которых принято называть «простыми» – например, от Зоськиной мамы Любы. Лере повезло: она с детства знала людей, при которых просто невозможен был снобизм; ничего подобного не было и в ней.
Но тогда почему же?..
Лера ожидала, что известие о ее поездке вызовет шок у мамы и Кости. Насчет мамы она не ошиблась. Глаза у Надежды Сергеевны округлились, когда она узнала, что Лерочка уезжает уже через неделю – и куда, и зачем!
– Но ведь сколько людей теперь ездит, мама, – пыталась успокоить ее Лера. – Ты же сама, помнишь, носки турецкие дяде Штефану в подарок покупала на рынке?
– Но Лерочка… – Надежда Сергеевна едва не плакала. – Я ничего плохого не хочу сказать про ту женщину, что продавала носки, но ведь она… Ведь она явно не училась в МГУ. И потом, у нее на лице лежала печать такой безысходности… Совершенно ясно, почему она торговала носками – скорее всего, дети, муж-пьяница. Но ты-то почему?
– А я – потому что учусь в МГУ и дальше собираюсь учиться, – объяснила Лера. – Слава богу, каждый день на лекции ходить уже не надо, вот и останется время для забот о бренности земной. И ведь я не собираюсь всю жизнь этому посвятить – ну что ты, мам! Съезжу один раз, денег заработаю, посмотрю – даже интересно!
Лера старалась, чтобы голос ее звучал как можно более убедительно. Не хватало еще, чтобы мама поняла, что последней каплей – или, наоборот, первой? – стало ее лекарство… И она обернулась к Косте, ища поддержки:
– Ведь правда, Коть, даже интересно? Все-таки это же Константинополь, Царьград, Византия… И эмиграция первой волны, и все… Нет-нет, действительно интересно!
Она искала у Кости поддержки, но сама не поняла, почему слегка вздрогнула, получив ее.
– Наверное, ты права, Лерочка, – согласился Костя. – Я тоже думаю, что надо использовать любую возможность для того, чтобы посмотреть мир. Конечно, хотелось бы в Италию, по твоей специальности. Но для начала и Турция интересна. В самом деле, Константинополь…
Лера только вздохнула – и тут же отогнала от себя печаль этого непонятного вздоха. В конце концов, даже хорошо, что Костя пока еще не понимает… Что у него нет ощущения этой новой жизни, которая разверзается перед его женой. Ведь иначе он наверняка возражал бы, просил не ехать, они бы, может быть, даже поссорились…
Лера рисовала в воображении эти неприятные картины семейного разлада и радовалась, что ничего подобного не происходит.
С Митей можно было поговорить об этом спокойнее, он ведь не мама, не ужаснется. То есть Лера и не собиралась с ним говорить об этом – он сам поймал ее за руку, когда она, на бегу поздоровавшись, летела мимо него через двор.
– С Зоськой едешь? – спросил Митя, перехватывая Леру; ей волей-неволей пришлось тормознуться.
– Да, а что?
– Ничего. – Он смотрел на нее с обычным своим выражением: голова чуть наклонена, глаза прищурены, и не поймешь, интересно ему или смешно. – А что так, вдруг?
– Ой, Мить, ну это долго объяснять, сейчас времени нет!
Но все-таки Лера объяснила в двух словах, что к чему. Когда знаешь человека почти двадцать лет, можно объяснить быстро – в надежде, что он и так поймет. Она даже добавила про Царьград, вызвав откровенную насмешку.
– Вот про это только не надо мне рассказывать! Вещая Олега нашлась! Ладно, лягушка-путешественница, когда ты едешь?
– Скоро. В конце декабря.
– В конце декабря?.. – сказал Митя задумчиво. – К Новому году хоть вернешься?
– Ну конечно! Как раз тридцать первого, представляешь?
– Представляю. Скажи Косте, чтобы такси заказал заранее. На вокзале ни одного не будет, увидишь. Я однажды тоже из Праги под Новый год прилетел – думал, пешком буду добираться. Ну, счастливо тебе!
Они мало разговаривали с Митей в последнее время, и всегда вот так, на ходу. Лера понимала, что не может всю жизнь быть столько же времени на разговоры, сколько бывает в ранней юности, – и все-таки жалела, что не может…
Они ведь раньше могли говорить бесконечно и бессонно, и им никогда не надоедало. Во время одного из таких бесконечных разговоров Митя даже спел ей – как раз об этом.
– О том, как мы сидим с тобой и говорим, послушай, – сказал он и прикоснулся к струнам – осторожно, легко, вслушиваясь в первый аккорд так, как будто слышал гитарный голос впервые.
Так, на любимой бульварной скамейке дворовой молодежи, она впервые услышала эти стихи: «Ты задумался, я сижу, молчу, занавесь окно, потуши свечу», – и едва не заплакала.
– Ты сентиментальна, Лерка, – улыбнулся Митя. – Даже не верится.
– Это плохо? – спросила Лера.
– Как это может быть плохо – если человек способен на чувство? Да и вообще…
Но что «вообще» – не объяснил.
Но это давно было, Лере едва исполнилось пятнадцать. А у Мити тогда, в его двадцать лет, было гораздо больше свободного времени, чем теперь. Правда, он и тогда занимался по сто часов в сутки, но – меньше ездил, что ли? Конечно, тогда ведь не очень-то можно было ездить. А сейчас его и в Москве-то редко увидишь: то конкурс где-нибудь в Европе, то турне…
Но в данную конкретную минуту Лере некогда было думать об этом, и вспоминать было некогда: она бежала к Зоське, чтобы узнать, купила ли та доллары. Покупку долларов можно было считать ответственным мероприятием по целому ряду причин. Потому что от их количества зависела вся поездка; потому что, хоть все на такую мелочь давно плюют, но покупать их не в банке – дело-то подсудное; потому, наконец, что доллары покупались на деньги, вырученные Лерой в антикварном магазине за старинное кольцо с сапфиром – даже не Лерино, а прабабушкино, перешедшее к Лере в день совершеннолетия. На деньги, вырученные за колечко, вся их семья могла бы жить довольно долго. Но не каждый же день колечки продавать, а поездка – долговременный источник.
– Ой, я как вспомню, каково их везти – доллары! – рассказывала Зоська, когда они с Лерой уже пили чай за круглым столом с бахромчатой скатертью. – Их же вывозить разрешают – ну просто кошкины слезы. А там знаешь как обидно бывает: ведь каждый доллар на счету, как не взять лишних? Еще и из-за них невозможно самолетом лететь: они же звенят под прибором. А в поезде могут и не найти. Хотя, конечно, если не повезет на таможне и вцепятся… Но я тебе потом покажу, как спрятать – едва ли найдут.
Лера слушала Зоську, и ощущение гулкой пустоты внутри становилось все более гнетущим. И снова не могла она понять, в чем дело. Ее не пугали разговоры о таможне, о том, что придется прятать доллары, – а тяжесть в груди не проходила, и тоска не отпускала, грызла сердце.
Лера уезжала ранним декабрьским утром в Стамбул, так и не поняв, что же с нею происходит.
Глава 7
«Но все-таки ведь и правда интересно, – говорила себе Лера уже в пути, устроившись на жесткой вагонной полке. – Я ведь даже на Украине, можно считать, не была: Крым не Украина. А тут Болгария, Румыния…»
Через Болгарию и Румынию предстояло ехать автобусом: в фирме сообщили, что это еще дешевле, и они с Зоськой тут же согласились.
– Автобусом не так уж и трудно, – сказала Зося. – Тем более, только от границы, всего одна ночь. Я однажды от самой Москвы трое суток автобусом ехала – вот это тяжело было. Мужики все напились, пристают…
«Жалко, что ночью, – думала Лера. – Хоть в окно бы посмотреть».
Она уже успела привыкнуть к дороге, поспала, и настроение у нее улучшилось. В самом деле, зачем предаваться какой-то необъяснимой тоске, когда мелькают за окном новые земли и влажное тепло юга уже вливается в тамбур во время коротких остановок?
– Лер, – напомнила Зоська, – деньги же надо спрятать, забыла?
– Да, правда, – вспомнила Лера. – Ну, в туфли, что ли? Или в лифчик?
– Нет, это ерунда, – возразила Зоська. – В лифчик сразу полезут, первым делом, если искать начнут. А спрятать надо в трусы. В пакетик целлофановый положить, в тряпочку завернуть – и между ног.
Леру немного смутили Зоськины физиологические откровения, но тут же ей стало смешно, и она кивнула. Чтобы спрятать деньги, пришлось выйти в туалет: соседки по купе, мрачноватые тетки с крашенными в один и тот же цвет волосами, сидели как монолиты и выходили только по очереди, а проделывать эту процедуру при них не хотелось.
Приближение к границе почувствовалось сразу – по той нервозности, которая воцарилась в вагоне. Лера и сама ощутила неприятный холодок страха – на этот раз не какого-то необъяснимого чувства, а именно страха. Это было так ново для нее, так странно, что она тут же разозлилась на себя.
Страх – до дрожи – не прошел и когда пошли по вагонам пограничники. Вид у них был такой серьезный и лица пассажиров они сличали с фотографиями так внимательно, словно именно в этом вагоне, именно в этом купе предстояло им обнаружить злостного нарушителя границы.
Лере показалось, что их как-то слишком много: сначала зашли одни, потом другие, заставили всех выйти и осмотрели все купе. Потом – еще какие-то двое.
– Доски есть? – тут же спросил один из них, глядя прямо на Леру.
– Что? – растерянно спросила она. – Зачем нам доски?
– Ну, иконы, иконы – везем? – поторопил парень.
– А! Нет, иконы не везем. – Лера улыбнулась с облегчением.
– Водки сколько?
– По две бутылки, как положено, – ответила Зоська. – Могу показать.
Но показывать не пришлось. Удовлетворившись их ответами, пограничники – или это были уже таможенники? – исчезли. Лера вздохнула было с облегчением, как вдруг в дверях купе возникла следующая группа. На этот раз ее возглавляла женщина, высокая, полная и чернобровая, почему-то казавшаяся неопрятной.
– Женщины, долларов сколько везем? – спросила она уверенным и властным тоном.