Азарт Гравин Терентий
– Композитор? – Слово солидное, вызывает уважение.
– Да, суперконкретная музыка. Играет на консервных банках. Когда починим корабль, мы пойдем по рекам Голландии, и на каждом причале Йохан будет играть свой концерт. Верно, Йохан?
Молодой человек с лиловыми волосами и татуировкой на шее помахал рукой и громко пожелал нам доброго утра. Кстати, я заметил у его ног несколько консервных банок – ребята завтракали, но одновременно и запасались музыкальными инструментами. Интересно, хотел спросить я, банки из-под тушенки и из-под кильки в томате – рознятся так же, как инструменты от Амати и Страдивари? Но не спросил, решил быть вежливым.
Хоть я был молод, жизнь успела кое-чему научить. Как-то, будучи в гостях у немецкого скульптора, я поинтересовался, что это за свалка ржавого железа во дворе – помойка или инсталляция. Оказалось – инсталляция, и больше меня в ту мастерскую не звали. Так что и вопросов о консервных банках я задавать не стал.
– Поплывем по рекам с концертной программой? – спросил я.
– Конечно. Сначала пойдем по голландским рекам, а потом по Германии. Надо же собирать народ.
– Чтобы играть на консервных банках? – Я произнес фразу спокойно, но, боюсь, интонация меня выдала.
– Представляешь, какая красота? Йохан расставляет на пирсе банки, бьет по ним железной арматурой… Свечи, фонарики… Волшебная атмосфера. А потом, когда соберем достаточно людей, мы выйдем в океан.
– Ковчег? – спросил я. – Цивилизацию бездельников будем спасать?
– Не надо так грубо. – Некоторое время он шел молча, держал одной рукой велосипед, а в другой нес мой чемодан. – Не надо меня переоценивать. Пока я просто чиню корабль. Собираю хороших людей. Знаешь, это такое азартное занятие – собирать добрых людей для хорошего дела. Спасение приходит само собой, когда его уже и не ждешь.
Все-таки он был верующий, даже иезуит, – и разные словечки наподобие «спасения» в его речи возникали легко. Слово «спасение» он явно произнес с интонацией проповедника, спасающего души. Для меня такие термины были непривычны – мы в Советской России росли неверующими. И вообще, шутка ли: беседовать с живым иезуитом. Помню, не удержался и спросил, действительно ли он верит в Бога и если верит, то как может доказать бытие Божие.
Август нисколько не удивился вопросу.
– Так это же элементарно доказывается.
– Как именно?
– Ценами на обувь. Сам подумай: ботинки, даже самые дорогие и шикарные, стоят не больше сотни. А те, что мы все покупаем, по пятнадцать – тридцать гульденов.
– И что?
– А то, что никакой диктатор, ни Сталин, ни Гитлер, ни Пиночет не повышал радикально цен на обувь. Им просто в голову не приходило. Цены на водку, муку и масло, на квартиру и образование – это все ерунда. Ты легко можешь жить без хлеба и без образования; сам доберешь, где сможешь. А вот без ботинок ты не проживешь, шагу не сделаешь. Что им стоило поднять цены на обувь в сто раз? Скажем: башмак стоит тысячу, а пара – две тысячи? И покупали бы! Куда денешься? Душу бы дьяволу закладывали, в рабство бы детей продавали, а ботинки бы покупали. А вот не догадались диктаторы.
– И что это значит?
– Божий промысел. Бог не хочет погубить человечество. Дал людям шанс.
И тут мы вышли к порту.
Распахнулся серый свинцовый простор холодного моря, и ветер ударил нам в лицо. Пока шли меж пакгаузов и сараев, мы были защищены, а на набережной шальной ветер налетел со всех сторон. Ветер в амстердамском порту такой, что его отмечаешь в первую очередь, а только потом смотришь на корабли.
– Вот, смотри. Вот он, наш корабль.
И я увидел корабль.
Огромный черный корабль выглядел ровно так, как дети рисуют корабли в тетрадках – то есть все было сделано очень просто, конструкцию можно изобразить тремя линиями: ни светящихся иллюминаторов, ни мачт с парусами, ни флага, ни трубы с дымом, а просто очень большая лодка.
Красили лодку давно, краска облупилась, и выглядывала рыжая ржавчина.
По черному борту белой краской было написано слово «Азарт».
– Входи, – сказал Август.
– Как? – спросил я.
– Так вот же мостки. Не видишь? Иди на борт, не бойся.
Глава четвертая
Матросы
В те годы – первые годы перестройки – большим спросом пользовалось слово «плюрализм». Когда политика спрашивали: какая у вас программа? – политик отвечал – плюрализм, и всем нравилось. Имелось в виду разнообразие мнений и стилей. Дескать, прежде в обществе были казарма и плановое хозяйство, а нынче у нас свободное самовыражение и планов нет. И еще говорили, что «у каждого своя правда». Мол, нельзя судить другого человека, исходя из своих принципов, у твоего соседа принципы могут быть совсем иные.
Скажем, кому-то покажется, что этот корабль – ржавая посудина, а другой человек будет считать, что это судно – высшее достижение техники. И оба правы. У каждого свое мнение – свобода потому что. Кое-кто может считать, что музыкант Йохан – шарлатан, а звуки, издаваемые консервной банкой, когда по ней молотят железкой, – какофония. А иной ценитель сочтет, что это высокое искусство. Тут ведь судить трудно – прав был Аполлон, когда содрал с Марсия кожу за то, что тот выиграл музыкальное соревнование, или не прав?..
Некоторые люди полагали, что расплывчатая доктрина имеет отношение к императиву Канта: мол, человек – это цель в себе и внешним судом его судить нельзя. Дескать, у каждого свои принципы и общего принципа нет. Сейчас я знаю, что к философии Канта релятивизм отношения не имеет. Кант отнюдь не считал, что существует множество правд, совсем наоборот: Кант считал, что нравственная максима не подлежит изменению никогда, он лишь говорил, что один человек не является средством для достижения целей другого человека. Это совсем не то же самое, что наличие нескольких правд; но в ту пору я не видел разницы между двумя утверждениями – или видел не вполне ясно.
Вероятно, думал я, у лилового Йохана имеется своя правда. А то, что мне его правда не близка, – что ж с того? Не мещане, потерпим и суперконкретную музыку.
– Лишь бы Йохан на корабле не музицировал, – прошептала жена. – Ребенок не уснет.
– В конце концов, – примирительно сказал я, – он же не злодей. Просто у него такое искусство. Своя правда.
Когда мы спустились в кубрик, то увидели сразу троих обладателей уникальных взглядов – у каждого из матросов «Азарта» правда была, безусловно, своя.
Август сразу повел нас вниз, в чрево корабля, знакомиться с командой.
Корабль выглядел большим снаружи, а внутри оказался просто гигантским; мы кружили в бесконечных путаных кишках железного Левиафана: узкие коридоры с низкими потолками, железные, лязгающие под ногой полы, неожиданные повороты, лестницы, ведущие в темные отсеки, тяжелые двери, которые, скрипя, поворачивались на ржавых болтах.
Одну из дверей капитан Август толкнул плечом. Это был матросский кубрик.
Каждый из матросов занимал свой угол, а судя по тому, что в свободном, четвертом, углу были свалены пустые консервные банки, там было место музыканта Йохана.
Тот угол, что налево, сразу за дверью, был занят человеком, посвятившим себя театру. Стенка была оклеена фотографиями – то были сцены из разнообразных спектаклей. Главный герой фотографий представал то сенатором в римской тоге, то революционным матросом в кожанке и бескозырке, то персонажем ибсеновского или чеховского тягучего абсурда – тогда на нем был тесноватый пиджак и соломенная шляпа. Там было много фотографий – все и не рассмотреть. Герой фотографий присутствовал в кубрике живьем – он спал на полу, положив под голову сильную руку.
– Актер, – указал на него Август гордо. – Сто ролей сыграл. Он у нас за плотника.
Мы обратили уважительные взгляды к актеру-плотнику. Клетчатая рубаха была расстегнута на его полном животе.
Актер был совершенно лыс, и в полутьме кубрика влажный блеск лысины играл роль источника света.
– Электричество скоро проведем, – ответил мне Август, хотя я не успел спросить про электричество. – Пока обходимся керосиновой лампой.
В углу, противоположном актерскому, расположилась дама средних лет. Я не мастер угадывать женский возраст; скажем, между тридцатью и пятидесятью. Жилистая женщина сидела на табурете, качала худой ногой в рваном чулке и курила, а над головой у нее висел портрет Мао Цзэдуна кисти (нет, не кисти, конечно, а фотообъектива или что там у него было?) Энди Уорхолла. Юбка у женщины была очень короткая.
– Это Присцилла, она левая, – объяснил капитан Август.
Кто такие европейские «левые», мы в России знали нетвердо; иногда газеты описывали их демонстрации протестов – против запрета на аборты или против оккупации Чехословакии. Публиковали репортажи о европейских левых для того, чтобы советские люди осознали – они не одиноки в битве с мировым капитализмом. Особенно если борются против запрета на аборты.
Левая активистка Присцилла, прищурившись, изучала нас, и было видно по взгляду, что меня она осуждает, жену презирает, а сына не замечает.
– Присцилла – куратор современного искусства, – сказал Август. – А вот новый матрос у нас – художник.
Присцилла при этих словах приняла выразительную позу: немного откинула голову, затуманила взгляд и поджала губы. Кураторы современного искусства все так делают.
– А вы, так сказать… – В ее голосе было профессиональное презрение к насекомому, которое суетится на столе, среди коробок коллекционера, в поисках своей полочки. – Вы, так сказать, хм… тоже… хм… художник? Э-э-э?
– Живописью занимаюсь, – сказал я.
– Живописью? – Места для столь заурядного насекомого в ее коллекции не нашлось, пришлось пришпилить букашку где-то с краю, на внешней стороне коробочки с редкими видами.
– Да, красками рисую.
О, лучше бы я сказал, что ворую мелочь из пальто первоклассников в школьном гардеробе. Присцилла, культурный энтомолог, обдала меня холодом, вонзая иголку в спинку насекомого.
– Красочками?
– Да, на холсте – красками. – Я и сам знал, что дело гиблое, не делают так больше серьезные люди.
– Абстрактная живопись? – Насекомому дали последний шанс.
– Нет, фигуративная.
– Понятно.
И ни слова больше, ни звука.
Я занял место в ее классификации. Крылышки, лапки, усики – ей все было уже ясно. И цена новому насекомому среди прочих экспонатов была невысока. Живопись среди кураторов современного искусства – это нечто навсегда устаревшее и скучное; признаться в грехе живописи равносильно тому, что сознаться в моногамии при входе в гарем.
– Присцилла – наш бухгалтер, комиссар и идеолог, – сообщил Август. – Надо вести учет средств и разумно их распределять. Надо, чтобы не было лишних трат. Здесь коммуна – все общее.
– Фаланстер, – поправила Присцилла.
Сын вопросительно посмотрел на меня; я пообещал рассказать про фаланстеры вечером; но как фаланстеры сочетаются с маоизмом, я и сам не понимал.
– Вы, простите, маоист? – ничего умнее я не нашелся спросить. Надо же было вернуть ей вопрос.
Изнуренная йогой, вегетарианской пищей, черным табаком и легкими наркотиками, левая Присцилла выслушала мой вопрос устало. Сколько раз ее уже спрашивали об этой ерунде. Маоизм, марксизм – буржуа не чувствовали разницы. Но разве мещанам объяснишь, разве мещане поймут? Им, обывателям, что Мао, что Сартр, что Маркс… Она скривила губу, чуть усмехнулась.
– Я марксист последней волны, – сказала Присцилла, – что-то беру от Негри, что-то Альтюссера, что-то от Гароди.
– А Мао зачем?
– Чтобы боялись. – И Присцилла с ненавистью поглядела сквозь сигаретный дым на спящего лысого актера и третьего матроса, равнодушно созерцавшего наш приход и разговоры.
Тот, впрочем, и ее испепеляющий взгляд принял равнодушно, даже зевнул. Третий матрос был единственным, кому достался классический матросский гамак, и, судя по всему, он не собирался с ним расставаться. Вальяжно покачивался, лежа и свесив ногу в желтом ботинке.
– Я настолько боюсь вашего Мао, дорогая Присцилла, что буквально не могу заставить себя ходить в китайские рестораны. – Обитатель гамака зевнул. – Впрочем, и вам тоже не советую.
Когда сегодня я вспоминаю и пересказываю здесь корабельные диалоги, то сознательно обхожу вопрос языка. В самом деле, как же мы все понимали друг друга? Но ведь понимали, вот в чем штука! Так разговаривают меж собой пятилетние дети в интернациональном детском саду – они говорят на особом детском наречии. Мы говорили на смеси всех языков разом – а может быть, то был протоязык? Кто знает, возможно, так беседовали строители Вавилонской башни – до того, как Господь пожелал башню разрушить и разделить языки и наречия строителей. Присцилла, очевидно, была парижанкой, а сибарит в гамаке – англичанином. Однако они понимали друг друга без перевода, и, мало того, я их понимал тоже. За считаные мгновения внутри корабля складывался собственный местный язык, состоящий из смеси английского, русского, немецкого и французского – в конце концов, исторические прецеденты таких явлений имеются: на так называемом лингва франка некогда говорило полмира.
– Мао был занятный фрик, – заметил обитатель гамака. – В луна-парке, в комнате ужасов, он будет смотреться недурно. Но я предпочитаю сатаниста Алистера Кроули.
Обитатель гамака был белотел, упитан, грушевиден и обладал выдающейся нижней челюстью. При этом рот он имел аккуратный, в форме розочки. Розочка эта, впрочем, раскрывалась до необъятных размеров при поглощении пищи.
– Адриан Грегори, историк античности, Оксфордский университет, – аттестовал его Август.
Грушевидный историк античности изобразил на своем полном лице улыбку, растянул розочку. Затем историк лениво шевельнул ногой, этим приветствия и ограничил. Качался в гамаке и наблюдал за нами.
– Адриан занимается для нас хедхантингом.
– Чем?
– Адриан ищет для нас подходящего механика. Ведет переговоры в порту.
Адриан зевнул, растянув свою розочку.
– Вы как тут оказались? – спросил я уважительно. Подобно всем русским, я испытывал трепет перед Оксфордом. Казалось, вот там, в Туманном Альбионе, есть Оксфордский университет, кладезь премудрости, древняя крепость знаний.
– Путешествую, – сказал грушевидный Адриан.
– А как же университет?
– Сабатикал. – Розочка снова затрепетала лепестками – так Адриан смеялся. Словом «сабатикал» (тогда я этого, конечно, не знал) называются оплаченные годовые каникулы оксфордского преподавателя. Всякий шестой год – после пяти рабочих лет – сотрудники университета получают деньги, не делая ничего. Они отдыхают, считается, что в это время они пишут книги. Я даже встречал одного парня, который книгу написал. Так себе книжка.
Скупой, как все оксфордские профессора, Адриан решил добавить к дармовой зарплате шестого года еще и бесплатный отдых, так он принял приглашение Августа и, попав на ржавый корабль, поняв, в какой дыре оказался, решил брать от жизни все, что возможно: качался в гамаке и полдня спал.
– Стыдно лежать все время, – сказала ему Присцилла, – ты бы свой толстый зад вытащил из гамака и помог нам хоть раз. Вот вчера, когда борт красили…
Ах, вот откуда взялись эти неряшливые разводы на ржавчине – это они борт красили! Интересно, подумал я, сколько времени у них на это ушло. Судя по результату – немного.
– Прекрати вульгарное левачество, – заметил Адриан из гамака, – я терпеть не могу коллективный труд. Пока вы пачкали друг друга краской, я читал Катулла.
– Да не читал ты никакого Катулла! – взвизгнула левая активистка. – Ты спал. А когда мы ушли на палубу, слопал мою тушенку.
Я отметил про себя, что в разговоре с профессором Присцилла теряла свой надменный тон и ярилась – слишком уж неуязвимым выглядел оксфордский профессор, не поддавался пришпиливанию.
– Как это мелко, – сказал Адриан лениво. – Я видел, как вы с музыкантом ели из одной банки. И предположил, что все левые делятся своим имуществом.
– Но не с паразитами вроде тебя!
– То есть вы, марксисты-маоисты, делитесь едой избирательно? С теми, кто делает инсталляции из ржавых банок – да? А с голодными профессорами истории – нет? Тогда какая же в этом социальная справедливость? Это тот же расизм, просто классовый.
– Замолчи, демагог! Зачем с тобой делиться, если ты из богатой семьи! Сам ты сроду глотком воды не поделишься.
– Так я же не марксист, – резонно заметил грушевидный Адриан, – я либеральный мыслитель.
– Колонизатор!
– Прекратите орать, – это зашевелился на полу лысый актер. Он сел, почесал лысину. Первым делом, так уж он привык, актер обозрел свой иконостас, полюбовался на любимые кадры, вооружился сценическими воспоминаниями и принял значительный вид. – Театр снился. Вернусь – буду Отелло играть.
– Почему Отелло? – спросил я.
– Причина имеется, – сказал он значительно.
– А вы из какого театра? – робко спросила жена.
– Таганка, – сказал лысый актер. – Знаете такой театр?
– Москвичи мы, – обрадовалась жена. – Зачем вы Таганку-то бросили?
– Интриги там, – сказал лысый актер. – Любимов ушел, и меня – скажем так – попросили… Затравили, короче. Но я вернусь! Я своего Отелло сыграю!
– И Яго покараете? – спросила моя жена. Она была романтической особой.
– Придушу, – сказал лысый актер, – руки крепкие… – И он вытянул вперед свои огромные ладони.
– Матрос вы, наверное, отменный, – сказала жена, – с такой-то силищей.
– Русские работать не любят, – заметила левая Присцилла. – Русские командовать любят, хоть над одним рабом – да командовать…
– Много ты о России знаешь, маоистка. Россия – самая свободная страна. А на Родину я по-любому вернусь. Я патриот.
– Свободная была при Троцком, – сказала Присцилла горько. – А теперь продали Россию. Друг друга в рабство продаете.
– Учить только нас не надо.
– Отчего бы дураков не поучить?
– Оттого, – лысина актера побагровела, – что Россия скоро воспрянет и про вашу Францию никто не вспомнит!
– Лентяи и воры, – сказала Присцилла, – видела я, как ты к коробке подбираешься.
У ног ее действительно стояла коробка из-под печенья, перемотанная бечевкой.
– Присцилла – хранитель нашей кассы, – пояснил Август и указал на коробку: – Здесь все, что осталось от наследства после покупки корабля. Не так много осталось, но пригодится.
– В банке деньги хранить нельзя, – сказала Присцилла, – банкиры украдут. Хотя и здесь неспокойно.
– А я что, – пробормотал актер, – мне чужого не надо…
– Это не чужое, – успокоил его Август, – это – общее. И твое тоже. Тут для всех отложено. – C присущей ему простотой Август назвал общую сумму. Не помню цифры, кажется, две тысячи гульденов, а может быть, две с половиной. – Это деньги на спасательные жилеты, на ракетницу, на вещи, нужные в случае крушения.
Мне не понравился этот разговор. Когда перед отплытием говорят о крушении – добра не жди. Успокаивало, что корабль никуда не плывет.
– В порту спокойней, – прошептала жена и прижала сына к себе.
– Верно, – так же тихо сказал я, – может быть, и хорошо, что никуда не плывем.
– Спокойно поработаешь… здесь в порту тихо… – Жена сама себя уговаривала не бояться.
– Да что я, без понятия, что ли? – обиделся лысый актер, – что я – враг самому себе? Нужны спасательные жилеты, факт.
– Всем нужны, – сказал Август.
– Не беспокойся, – сжала губы француженка, – я за деньгами присмотрю. Славянам не достанутся.
– Эх ты, – с сердцем сказал лысый актер, – а еще говоришь, что пролетариев любишь…
– Нет ничего поучительнее, нежели ссора левых, – заметил грушевидный историк. – Но пока сюжет развивается вяло. Больше эмоций, господа! Больше крови!
– Я тебе сейчас… – сказал актер.
– Сценические угрозы, – лениво протянул англичанин. – Деревянные мечи, парики и румяна… Кстати, друг мой, где ваш парик?
– Я… я… – Лысый актер в Оксфорде не преподавал, и вне сцены его словарный запас был скуден.
– Продолжайте, мой друг. Не робейте! Если затруднения с монологом, обратитесь к суфлеру.
– Подожди, – сказал ему актер, – когда в открытое море выйдем. Я там без суфлера обойдусь.
– Что же вы сделаете со мной, странствующий комедиант? Подобно комедианту из третьего акта Гамлета – нальете мне в ухо яду?
– Там видно будет, – сказал актер.
– А пока разучивайте «Паломничество Чайльд Гарольда», – посоветовал грушевидный его противник, – я буду помогать. Чайльд Гарольд, как и вы, был скиталец – он простился с матушкой-родиной… Adieu, adieu! my native shore… Попробуйте повторить!
– Адье, адье… хуемое… – перешел актер на голландский и дважды пожелал англичанину доброго утра.
– Врежь ему! – крикнула Присцилла. – Дай этому жирному между глаз.
– Мадмуазель, – заметил профессор, – позиция Франции всегда – разумный коллаборационизм. Не позорьте свою культуру.
– Ах так! Ах ты, актеришка, сдрейфил! Тогда я сама!
– Мадмуазель комиссар, предупреждаю, я буду кидаться в вас отравленными зубочистками.
– Кто еще хочет попробовать комиссарского тела?! – и, угостив нас рокочущей цитатой, лысый актер захохотал. Смех у него был сценический, непонятно, как с таким смехом можно потерять работу в театре.
Дочки Августа завизжали.
«Вот если еще Йохан заиграет на консервных банках…» – подумал я. А жена прошептала на ухо:
– Думаешь, нас здесь и поселят?
– Внимание! – сказал капитан Август. – Экипаж, слушай мою команду! – Он недурно смотрелся в своей бескозырке с ленточками и в широком бушлате. – Господа матросы, подъем! Отставить разговоры. Есть работа на палубе.
– Опять борт красить? – с тоской спросил актер.
Глава пятая
Кают-компания
Тогда я был покрепче, чем сегодня. Или наивнее, что почти одно и то же. Еще был жив отец, терпеливый человек, всю жизнь писавший книгу, которая должна была изменить ход истории человечества. Изменить никак не удавалось, но папа каждый день садился к столу и писал неразборчивые каракули; когда я спрашивал, не обидно ли, что его сочинения не печатают, отвечал с улыбкой: «Гомера тоже не печатали». Я привык, что папа каждый день горбится над рукописью, и мне передалась его безмятежная уверенность.
Отец превратился в развалину; но он продолжал, подволакивая ногу, передвигать слабое тело к столу, садился на край жесткого стула, писал каракули, которые трудно разобрать даже благожелательному читателю.
– Откуда ты знаешь, что это нужно?
– Труд всегда пробивает дорогу.
И я верил.
Теперь-то я насмотрелся всякого. Терпение спасает ненадолго; те, кто ждет удара, живут немного дольше наивных, вот и все. Их рано или поздно тоже достанут. В те годы я считал, что сопротивление судьбе побеждает судьбу.
Вдруг поверил, что корабль легко построить. А что тут невозможного? Можно построить! И корабль поплывет. Ведь основа – есть! Вот, стоит на воде огромный железный остов, покачивается на волнах, не тонет – что еще нужно, чтобы поплыть? Мачты поставить, палубу постелить. Машину отремонтировать. Паруса еще нужны. Это что, большая проблема? Это даже проще, чем написать философию истории. Были бы руки, были бы мозги.
План нужен, надо сесть за стол, договориться.
– Пошли в кают-компанию, – сказал Август. – План работ составим.
Мы переместились из матросского кубрика в машинное отделение – шли гуськом, в корабельных коридорах надо ходить осторожно, пристроившись в затылок друг другу; там проходы узкие и железные полы скользкие. Дети держались за руки, их матери (Августовская жена Саша и моя жена) страховали детей, чтобы те не свалились в люки и не провалились в многочисленные дыры. Не знаю еще, как назвать эти прорехи и отверстия в палубах – что в нижней, что верхней – и щели в коридорных полах. Доски палуб были трухлявыми, а железные полы коридоров съедены ржавчиной и разрушены внешними силами; повсюду зияли какие-то непонятные отверстия, словно по корабельному телу прошлась пулеметная очередь, только пули были изрядного размера.
– Все это мы залатаем, – легкомысленно сказал Август и махнул рукой, отметая сомнения. – Завтра и начнем.
– С какого места начнем? – равнодушно спросил англичанин Адриан. Он уж точно работать не собирался.
Оксфордский историк Адриан, левая активистка Присцилла и лысый актер с Таганки потянулись за нами. Англичанин ступал по гнилым настилам корабля осмотрительно, выставлял чищеный штиблет бережно, а свободная дочь Франции топала так, что корабль дрожал. Актер же по пути заглядывал в каждую щель – искал припрятанные музыкантом Йоханом консервы.
– Он же банки тут где-то прикапывает… Запасливый, гад… Жрать очень хочется… – Пытливый взгляд служителя Мельпомены шарил по железным лестницам и переборкам морской посудины. – Сам-то небось питается хорошо…
Пришли в кают-компанию. Выяснилось, что роль гостиной, то есть той самой, хрестоматийной, воспетой в суровых морских романах кают-компании, играет на «Азарте» машинное отделение. Сломанная машина (огромный ржавый мотор, больное сердце корабля) занимала большую часть помещения и выглядела как гигантский сундук, из которого там и сям торчат рычаги и колесики. Стоял сундук посередине и использовался как большой обеденный стол.
Там за общей скудной трапезой (картофельные чипсы, две банки консервированной макрели, холодные бобы) я познакомился с прочими членами экипажа.
Их было пятеро.
Итальянец Микеле, вертлявый человек с ранней плешью на курчавой голове, в прошлом был менеджер. Он охотно поведал о своих проделках и негоциях – Микеле продавал аргентинские комбайны в Казахстан, причем стороны заключали контракты в Гонконге. Безумная эта схема представлялась Микеле абсолютно естественной – а как же иначе избежать налогов? – а вот намерение своими силами положить палубу выглядело недосягаемой утопией.
– Кто же будет доски строгать? – спрашивал удивленно Микеле, которому ничего не стоило слетать в Гонконг из Буэнос-Айреса, чтобы заключить сделку с Алма-Атой.
– Ты, Микеле, вот именно ты будешь палубу класть. Ты же крепкий парень!
– Вы сошли с ума! Я не умею!
– Значит, продавать комбайны казахам ты умеешь?
– О, си, си! Продавать аргентинские комбайны – ми пьяче! Белло! Ми пьяче продавать комбайны казахам в Гонконге!
– А гвоздь вбить ты не можешь?!
– О но, но!
– Микеле, ты лентяй!
– Как ты можешь, Август, мне это говорить?! Я работаю круглый день. Ты продавал комбайны казахам? У меня нет времени на обед. О, это ад, инферно! Конкуренция, си! Я потерял работу!
От Микеле ждали, что с его феноменальными способностями команда обретет редкие детали для машины.
– Нужна командировка в Гонконг, – говорил Микеле. – Проблему надо решать в Гонконге. Купите мне билет в Гонконг от фирмы.
– От какой фирмы?
– От фирмы «Азарт»!
– Но у нас нет фирмы, Микеле. Мы просто семья. Ты же итальянец. Ты должен понимать, что такое семья!
– Семья – си! Но в семье должен быть папа, который платит за командировки.
– Микеле, это не мафия. Это просто семья. Общее дело. Ты делаешь свою работу, а я – свою.
– А кто же платит за командировки?
Август смотрел на Микеле с досадой; итальянец же встречал взгляд капитана приветливо, он переносил непонимание окружающих стойко.
Подле Микеле сидели два брата-еврея: Янус и Яков. Имя «Янус» показалось мне несколько странным, все мы слышали про «двуликого Януса», к иудейской истории это божество вроде бы отношения не имеет. Но (так я себе сказал) может быть, я не вполне точно расслышал имя – кто их разберет, этих амстердамских ветхозаветных.
Братья торговали рыбой, что для Амстердама дело обычное, но это необычно для еврейской семьи. Сперва я решил, что «торговать рыбой» на жаргоне амстердамского порта значит нечто малопристойное. Например, император Тиберий называл «рыбками» своих юных фаворитов. Однако речь шла именно о камбале. Что заставило бойких людей, ищущих легкой и комфортной жизни, торговать рыбой? Впрочем, с рыбой дело не пошло, и братья оказались на «Азарте». Они убедили Августа, что ему требуются связи в порту. До известной степени это было правдой.
– Порт я знаю от и до, – говорил Яков снисходительно. У него была такая манера говорить, словно он делал одолжение собеседнику, сообщая очевидные вещи, от знания которых уже устал. – Растаможка, декларации, фрахт, накладные, склады – это ко мне.
– Надо знать, к кому подойти, – качал головой его брат Янус. Он был такой же, как Яков, но к тому же скорбный – не только устал от знаний, но понял их тщету.
– Надо уметь закинуть крючок, – говорил Яков устало. Он столько закинул крючков в жизни, а теперь сидел на берегу, следил за поплавками. Но клева не было.
Братья предложили стратегию деятельности в порту. Они излагали план устало, словно речь шла об очевидной истине.
– Строительство корабля – хороший ход, – сказал Яков и зевнул, прикрывая рот рукой. – Мы с Янусом ходим и говорим: мы строим корабль. Люди спрашивают: «Большой корабль?» Отвечаю: «Огромный корабль!» Это неплохое начало разговора. А дальше?
– Дальше надо корабль построить, – сказал Август.
– Важно корабль вовремя продать, – объяснил капитану Яков снисходительно. – На рынке много кораблей. Мы рискуем.
– Надо успеть, – пояснил Янус грустно.
– Не хочу продавать «Азарт», – сказал Август.
– Кому нужен дырявый «Азарт». – Яков опять зевнул. – Надо организовать подписку на строительство нового корабля; будем продавать корабль по частям.