Зона милосердия (сборник) Кузнецова Ина
Наконец, формальности с пропуском были окончены, и я подошла к двери, открывающейся непосредственно в Зону.
И страшно и любопытно.
Свершилось – я переступила через порог. Никаких неожиданностей – почти та же картина, что видна извне. Правильный прямоугольник громадных размеров. Прямая, хорошо утрамбованная широкая дорога пересекает его по длинной оси. Одинаковые, длинные одноэтажные корпуса барачного типа, торцовым концом обращенные к дороге, стоят по обеим ее сторонам. Дорога слегка приподнята над фундаментом корпусов. Ее откосы, словно ковром покрыты негустым зеленым газоном. По нему, с дороги, до единственной двери каждого корпуса, расположенной на торцовой стороне, сбегает узкая тропинка, посыпанная желтым песком. Эта деталь разнообразит скучный пейзаж.
В правом дальнем углу, выбиваясь из общего ряда, располагается корпус для больных туберкулезом – здесь преобладает легочная локализация преимущественно в открытой форме. Доступная госпиталю изоляция этих больных соблюдается неукоснительно.
Все остальные корпуса, лечебные и хозяйственные, занимают центральный и левый отделы Зоны.
Порядок и безукоризненная чистота Зоны поддерживается специальной обслугой из выздоровевших больных. Они живут в специальном, «хозяйственном» 10 корпусе.
Наконец мы у цели – входим в 13 корпус. Длинный коридор через все здание. По обеим сторонам одинаковые палаты – квадратная комната в два окна, в каждой шесть коек. В первой половине корпуса – кабинет начальника отделения, в середине – ординаторская, во второй половине – хозяйственные помещения. Все клинические отделения построены по этому стандарту.
Когда мы с Пустынским вошли в кабинет заведующего, нам навстречу из-за письменного стола поднялась грузная женщина лет пятидесяти. Густые черные волосы с большой примесью седины тугим пучком заколоты на затылке, прямой нос, сжатые губы, неулыбчивые глаза. Из-под халата выглядывало платье из красивого серого шелка, застегнутого у ворота перламутровой брошью. На ногах – серые туфли на небольшом каблучке.
Оказалось, что это та самая приятная седая дама, на которую я вчера обратила внимание на конференции. Она мне показалась старшей среди всех врачей, не только по возрасту, но и по какой-то особенной осанке.
Это и была Аренгольд Фаина Александровна. Мои опасения относительно сотрудника НКВД, слава Богу, отпали. Однако выявилось другое: это оказалось терапевтическое отделение, а не хирургическое, о котором я мечтала.
Делать было нечего – я смирилась.
После обычных приветствий Сергей Дмитриевич Пустынский с улыбкой произнес:
– Дорогая Фаина Александровна, как было приказано начальством, из рук в руки передаю вам на воспитание сие молодое дарование, – он нарочно подчеркнул рифму. В его словах мягкой ласки было много больше, чем насмешки. Обидным не показалось.
Он тут же попрощался.
Я волновалась и чувствовала себя очень неуютно.
Волнение обостряет все чувства. До сих пор помню угнетающую обстановку кабинета, где мы остались вдвоем. Лишь роскошный букет полевых цветов в простой стеклянной банке на кругленьком столике перед плохоньким диваном, да монотонное жужжание мухи, ударявшейся о стекло дальнего окна, смягчали мое напряжение.
Обстановка оказалась более чем официальной. Я внутренне поеживалась от неприветливого голоса Фаины Александровны, угрюмого взгляда – ни тени улыбки, ни одного теплого слова юному существу, отданному ей на воспитание. Она перекладывала на своем столе какие-то бумаги. Я стояла там, где меня оставил Пустынский, ища, на чем бы остановить взгляд.
Молчание затягивалось.
– Ну, Ина Павловна, давайте знакомиться, – усталым будничным голосом, наконец, произнесла Фаина Александровна, отойдя от стола.
Мы сели. Спокойно, сосредоточенно, она стала задавать вопросы о моих родителях, моем детстве, школьных годах и институтском периоде. Не меняя тона, последовательно, в хронологическом порядке, словно перед ней лежала ранее заготовленная анкета, она спрашивала о моих увлечениях, интересах, дружеских привязанностях – вдавалась в подробности.
Это походило на допрос. Тон оставался ровным, вежливо-отстраненным, без теплоты в голосе и без улыбки на лице. Лишь изредка в устремленных на меня немигающих глазах вспыхивал интерес.
Но, странное дело, в этих вопросах, задаваемых сухим тоном, под холодным взглядом небольших карих глаз, чувствовалась какая-то своеобразная человеческая заинтересованность. Не праздное любопытство руководило ею. Вникая в подробности жизни чужого, впервые встреченного человека, она словно что-то искала. Но искала не вообще, а персонально для себя.
Это было удивительным.
Но не менее странным – просто невероятным, было и другое: я, никогда никому не рассказавшая свою родословную, вдруг, находясь в Зоне, за колючей проволокой, в режимном учреждении, впервые спокойно и открыто, без всяких сомнений, поведала то, что никогда не афишировалось нашей семьей.
Что мама происходит из не очень богатого, но знатного дворянского рода, окончила юридический факультет Московского университета в год революции. Что папа – сын деревенского кузнеца, имеет два высших образования, еще до революции в течение 6 лет учился и стажировался в Германии. И многое, многое другое, впервые произнесенное, услышала от меня Фаина Александровна в тот памятный день.
Наконец, допрос был окончен.
Фаина Александровна сидела такая же неулыбчивая, суровая, замкнутая. Помолчали. Она задумалась. Потом сказала:
– Нравственный паритет требует и моего рассказа.
Это было еще более удивительным. Просто невероятным. Она рассказала о себе.
Родилась в Одессе, в большой еврейской семье. Училась в Киеве, окончила медицинский институт и по склонности стала терапевтом. Убежденно считает медицину матерью всех наук. Мобилизована в первый день войны. Сначала – тыловой госпиталь, а дальше – прифронтовые, под Сталинградом и на Курской дуге. До Берлина не дошла. Под Кенигсбергом случился тяжелый сердечный приступ, долго болела, после чего демобилизовалась. Возвращаться было некуда. Все ее многочисленные родственники погибли. Уцелел лишь один брат, инвалид войны. Живет в небольшом поселке под Тулой.