Агафонкин и Время Радзинский Олег
© О. Радзинский, 2014
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2014
© ООО “Издательство АСТ”, 2014
Издательство CORPUS ®
От автора
Совесть (а также статья 150 Гражданского кодекса РФ) требует от меня определенных пояснений относительно возможных совпадений персонажей данной книги с реальными прототипами.
Поясняю: все персонажи – реальные люди и названы настоящими именами, кроме двух – Владимира Владимировича Путина и Владислава Юрьевича Суркова. Эти двое – вымышленные характеры, и любое совпадение с настоящими людьми, носящими те же имена, – случайно и непреднамеренно.
Снова от автора
Тетрадь лежала отдельно от других экспонатов маленького музея – небольшая комната в деревянном бараке, где местные люди решили хранить память о бывшей здесь однажды больнице для прокаженных. Вокруг, обступив покинутые дома, стояла вилюйская тайга, светлая от песчаной почвы и облетевших по осени берез.
Тетрадь называлась “ATTACHE СИАМ”: странное, манящее имя. Почему никто не заметил ее прежде? И почему никто не заметил даты изготовления – 2014 год?
Все б ничего, да только год был 2009-й. Конец сентября.
Наталья Васильевна, управлявшая музеем в свободное от работы медсестрой время, сообщила, что тетрадь нашли в железной китайской шкатулке, нынче стоявшей на верхней полке среди других важных предметов, когда ломали старые бараки.
– Из больных, должно быть, кто-то записи вел, – пояснила она. – Мы посмотрели – поздние записи. Шкатулка ценная, а тетрадь – так…
Она полистала исписанную мелким косым почерком тетрадь и, заново не найдя в ней ничего интересного, отдала мне:
– Возьмите, если нужно.
Вечером в комнате, которую я снимал у старой русской женщины, однажды занесенной судьбой в якутскую глушь и оставшейся в этой светлой тайге, я открыл бордовую тетрадь, изготовленную через пять лет московской типографией КЕМ, и прочел начальную запись:
Слияние рек Чикоя и Хилок, день 6-й месяца Хурам-сар, 1184 год (наверное)
Так я нашел Тетрадь Олоницына, а вместе с ней и странную историю, в которую боялся поверить. Кроме самого Олоницына и оставленной им в старой китайской шкатулке с изогнутыми, словно испуганные ящерки, иероглифами бордовой тетради мне в работе над книгой помогли многие люди. Главных из них я хотел бы поблагодарить.
Мудрого и доброго Константина Воробьева – всеобщего ангела-хранителя, палочку-выручалочку, который, несмотря на загруженность важными государственными делами, помог организовать мое путешествие по Якутии.
Моих якутских друзей – Никиту Аржакова и поехавшую со мной в вилюйскую тайгу Яну Поскачину, переводившую рассказы стариков о былом времени. Другого моего друга, вилюйского патриота Якова Ильина, терпеливо отвечавшего на бесчисленные вопросы и помогшего отыскать информацию, считавшуюся безнадежно утерянной.
Всех живущих и работающих в бывшей Колонии Прокаженных Аhаабыт Заимката в поселке Сосновка Вилюйского улуса Республики Саха – больных и здоровых. Особенно хочу поблагодарить директора музея Вилюйского лепрозория Наталью Николаеву и моего проводника по вилюйской тайге Николая Николаева.
Моего другого проводника – Джэгэлкэта, без чьей помощи я бы не нашел пути через Хэнтэйские горы и урочище Делуун-Болдог к священной горе Бурхан-Халдун в Монголии, где родился и был похоронен Чингисхан (хотя Олоницын, как мы увидим, считал, что это не так).
И, наконец, мою жену Лену, разделившую со мной четыре года работы, терпеливо выслушивавшую мои мысли, страхи, сомнения; ей и посвящена эта книга. Без нее я бы не справился.
Книга началась с Тетради Олоницына. Он такой же, как и я, автор и, стало быть, имеет право на собственное предисловие.
Слияние рек Чикоя и Хилок, день 6-й месяца Хурам-сар, 1184 год (наверное)
Осень, которой я повстречал Агафонкина, тянулась бесконечно долго, не решаясь остудиться, заснежиться и стать зимой. Минуло два месяца, как я приехал в Москву из якутского городка, где прожил до двадцати шести лет и откуда бежал поздним летом 2012 года, когда по утрам земля начала твердеть от ранних заморозков. Якуты, приезжавшие в город из маленьких, раскиданных по тайге алаасов запастись к долгой зиме, когда товар начнет приходить с перебоями (а бывало, не возили и по месяцу), принялись пьянствовать более обычного, и жизнь моя – и до того безрадостная – стала и вовсе невыносима. Кроме того, а, возможно, это и было главным, я знал, что никогда не найду Л.: она ушла навсегда. Потому в один день поздним летом я решился бежать в Москву.
Там я и повстречал Агафонкина и стал участником удивительных событий, что скорее всего мне привиделись, потому что признать их правдой решительно невозможно, как невозможно признать правдой якутские сказания про абаасов – небесных демонов, некогда кравших наших девушек (хотя кто знает?). До сих пор, глядя вокруг, я не могу поверить, что все это произошло.
Происходит.
Будет происходить?
Я решился начать эту тетрадь, пряча ее от посторонних глаз, когда поверил, что Агафонкин не вернется.
Я встретил его в Доме ветеранов сцены на Шоссе Энтузиастов, куда – по приезде в Москву – устроился санитаром и по совместительству уборщиком. Платили мало, но дали комнату для проживания, что – при московских ценах на жилье – было важнее денег. Зарплату я экономил почти всю, поскольку питался вместе с пенсионерками в небольшой столовой три раза в день. Их разговоры о былом времени текли мимо меня, как мелкая лесная река, которую перешел и забыл.
В Доме ветеранов сцены – ДВС – обитали старухи, свезенные из провинциальных городов. Столичных содержалось мало; видно, дети их были богаче и могли дать им умереть дома. А может, столичные актрисы имели совесть и умирали молодыми. Или, наоборот, жили молодыми вечно, как Мэрилин Монро.
Стариков не было ни одного. Актеры, должно быть, не доживают до старости.
- Вымирают мужчины-актеры
- Под грузом чужого текста
- Чужих эмоций
- Чужих
- Поступков и слов
- Мужчинам нужно свое
- Женщины привыкли
- Говорить чужие слова
- Болеть чужой болью
- Делать чужое счастье своим
- Оттого живут дольше
Забыл сказать: я – поэт. Хотя в то время работал санитаром. Должность поэта трудно найти, особенно иногороднему. И особенно трудно найти должность поэта с предоставлением жилья.
Вторым санитаром в моей смене был москвич – Алексей Агафонкин.
Часть первая
Линия Событий
Глава первая
ЛенинградБасковпереулок-17мая1963года10:16
Сегодняшняя Доставка не нравилась Агафонкину. Ему было тревожно, словно он делал плохое, за что могут наказать, и скорее всего накажут. Как предчувствие мигрени, что проклевывается слабой пока головной болью, ждущей своего часа, чтобы превратиться в сверлящую мозг дыру у левого виска, куда – словно вода в раковине – закручивающейся воронкой утекут радость и простота существования. Так и агафонкинская тревога: предощущение, в котором прорастала горечь уверенности – быть беде. Непременно быть.
В двух кварталах к востоку начинался Литейный – с большими домами, старыми облупившимися особняками вымершей на чужбине русской аристократии и гулкими трамвайными линиями. Шума Литейного в тихом Басковом переулке слышно не было, и все же Агафонкин ощущал текущую оттуда оживленность большой улицы – непрерывный гул, мерный рокот, словно непрестанно работающий вдали мотор. Все это, конечно, существовало только в его воображении, оттого что до Литейного было идти и идти: сначала до Маяковского, затем до Короленко, свернуть на Некрасова, и уж оттуда можно было выйти на Литейный проспект. Агафонкин хорошо знал эти места, хотя раньше здесь не бывал. Он всегда внимательно изучал карту, перед тем как выбрать Тропу.
“Какое литературное место, – подумал Агафонкин. – Какие улицы – Маяковского, Короленко, Некрасова. В таком районе наш мальчик мог бы стать литератором. Но не стал, – вздохнул Агафонкин, – а вместо этого пошел работать на Литейный, дом 4”.
Сам район назывался Канал Грибоедова. Это Агафонкин тоже помнил.
Он решил не заходить во двор – находится еще. Он знал, что будет часто здесь бывать.
Во дворе же дома 12, куда решил не заходить Агафонкин, тем временем пузырилась местная жизнь. Маленькие, дошкольного возраста дети гоняли незлобных кудлатых собак, собаки пытались поймать облезлых кошек, старики в пахнущих долгой службой пиджаках и кепках сидели на крепких самостроенных лавочках, наполняя сырой воздух дешевым табачным дымом и неторопливой матерной речью, а тетки в наскоро повязанных платках и стареньких домашних халатах выносили ведра на помойку, распугивая рыскающих там крыс, и над всем этим в белесом чухонском небе висело бледное ленинградское солнце, что светило, да не грело.
Стоял холодный и сырой питерский май, переходный месяц от зимы к лету, когда неяркий в этих широтах солнечный свет начинает скапливаться, удерживаясь в небе, борясь с наступающей вечерней тьмой, и позже – в июне – белые ночи, разведенные мосты, Медный всадник, гуляющие по полутемному городу пары, поцелуи на лавочках, стихи и то особое петербургское состояние между светом и тьмой – неясность, зыбкость, ожидание, которым так гордится город. “По сути же, – думал Агафонкин, – никаких белых ночей нет; просто сумерки на время захватывают пространство ночи. Полуфабрикат тьмы. А романтики вокруг развели… Умелый питерский маркетинг: наши сумерки как никакие другие – длятся до утра. Только у нас – победа света над тьмой. На три недели в году”.
Двор дома 12 был двор особенный, известный окрестной шпане и криминалу постарше как проходной. Он удобно лежал на пути от Некрасовского рынка к подвалам-лабиринтам Саперного переулка. Агафонкин, впрочем, в подвалы не собирался: его ожидала Доставка, ответственное дело. Он повернул от двора дома 12 и пошел на запад, к зданию школы 193. Идти было пятьдесят два метра.
Агафонкин подготовился к Доставке и мало отличался от советских прохожих 63-го года. Он был одет в темный болоньевый плащ и угольного цвета костюм из дакрона. Агафонкин не мог понять любви советского населения 60-х к искусственным материалам, но признавал их практичность: легко стирается и мало мнется.
Отправитель настоял на узком сером галстуке на резинке с ненавязчивым бордовым узором. “Такие тогда носила фрондирующая интеллигенция, Алексей Дмитриевич, – объяснил Отправитель. – Уж поверьте мне”. У Агафонкина не было выхода, и он поверил. Хотя и не понял, отчего должен походить на советскую фрондирующую интеллигенцию 60-х.
“Гагарин уже два года как слетал, – вспоминал Агафонкин, шагая к дому 8 по Баскову переулку, где находилась школа Адресата. – Что там еще, какие памятные вехи? Олимпиада в Токио? Нет, это через год. Надо будет потом еще почитать”.
Он свернул к школе. Большая перемена, как и сказал Отправитель, была в полном разгаре. В школьном дворе, словно песчаный вихрь, клубилась однородная масса мальчиков – хаотичное шумное броуновское движение скучных серых суконных форм. Девочки в шоколадных платьях и черных передниках собирались стайками – косички и хвостики, белые банты. Лица детей мелькали и казались Агафонкину одинаковыми.
“Ну, где же ты? – спрашивал себя Агафонкин, вглядываясь в снующих по школьному двору мальчиков. – Перемена скоро закончится, и где тебя искать?”
Агафонкин, понятно, лукавил: он мог найти Адресата в любой момент и в любом месте. Он просто не хотел застревать в Ленинграде 1963 года на целый день.
Агафонкин остановил пробегающего мимо мальчика, по размеру – ровесника Адресата.
– Постой-ка, – сказал Агафонкин. – Ты из какого класса?
– Из пятого, – сглотнул мальчик. Левое ухо у него топорщилось больше правого, словно кто-то его за это ухо тянул. Возможно, так оно и было. – Чего вам, дядя? Ищете кого?
– Из пятого, – повторил Агафонкин. – Это нам подходит. Тебя как зовут?
– Сережа, – снова сглотнул мальчик. – Серега Богданов. Агафонкин назвал имя Адресата.
– Знаешь такого?
– Вовчика? Да это друг мой лучший, – поделился Сережа Богданов. Он посмотрел на Агафонкина и забеспокоился: – А вы, дядя, откуда? Не из милиции?
– Нет, Сережа, я не из милиции, – ответил Агафонкин. – Я с его отцом работаю. Мне ему кое-что передать нужно.
Сережа обдумал ситуацию и сглотнул. Он Агафонкину не верил.
– Пошли бы к ним домой и тете Марусе передали, – предложил он.
– Да я уже заходил, – соврал Агафонкин. – Ее дома нет. Дело срочное, Сережа. Обещаю: я не из милиции.
Это, кстати, была правда.
Сережа сморщился от напряжения. Агафонкин казался ему странным, и он не верил, что тот работает на Вагоностроительном с Вовкиным отцом. Сережа знал мужиков, которые там работали; они и выглядели, и говорили иначе. На милицейского, однако, дядька тоже не походил. Хотя кто их знает.
Он собрался уже соврать, что Вовки во дворе нет, когда все решилось само собой: Агафонкин вдруг увидел Адресата – словно кто-то навел на него луч света, как делают в театре, высвечивая нужного в этот момент актера. Адресат стоял совсем рядом – маленький, хрупкий, беловолосый, с упрямым немигающим взглядом. Он смотрел на Агафонкина, словно стараясь его припомнить. Он был бледен и почти прозрачен, будто соткан из бледного промозглого ленинградского воздуха – дитя туманов и болотных миазмов. На секунду – лишь на секунду – он показался Агафонкину миражом, галлюцинацией, одной из мансуровских интервенций. “А что, – мелькнуло у Агафонкина в голове, – что если все это – мансуровские придумки; создал галлюцинацию Доставки, а на самом деле я в Москве, в Квартире?” Мысль была тревожной, и Агафонкин поспешил ее отогнать. В остальном, не считая миражной прозрачности, Адресат выглядел точно как его фотография во внутреннем кармане пиджака Агафонкина.
– Так вот же он, – сказал Агафонкин, показывая на Адресата.
– Да какой же это он? – зачастил Сережа Богданов. – Это не он вовсе. Это вовсе другой. Это Левка Камелединов.
Но Агафонкин уже не слушал. Он пошел к Адресату, стараясь выглядеть неопасным, пытаясь улыбаться, хотя веселого в том, что должно было случиться, он видел мало.
Адресат стоял, не мигая, не двигаясь. Агафонкин чувствовал, что тот его не боится, но и не доверяет ему. Адресат выжидал, стараясь не казаться встревоженным. Бежать он, впрочем, не собирался.
– Не бойся, Володя, – сказал Агафонкин, – я не из милиции. Я тебе ничего дурного не сделаю.
В этом он, правда, не был уверен.
Адресат кивнул. Он ждал.
Агафонкин был обязан придерживаться процедуры: каждая Доставка начиналась с идентификации Адресата. Каждая Выемка начиналась с идентификации Отправителя. Он должен был убедиться, что перед ним именно тот, кто нужен, даже когда был в этом уверен. Адресат должен был себя назвать. Отправитель должен был себя назвать.
– Тебя как зовут? – спросил Агафонкин.
Адресат обдумал вопрос и хмыкнул.
– Вы меня ищете, а как зовут, не знаете?
– Я знаю, – терпеливо объяснил Агафонкин. – Просто по правилам ты должен себя назвать. Свое имя.
– По каким правилам?
– По правилам. – Агафонкин понизил голос до шепота. – Я тебе все объясню, когда ты себя назовешь.
Адресат пожал худыми серошкольными плечами.
– Володя.
– Полностью. Фамилия тоже нужна.
Адресат снова пожал плечами:
– Володя Путин.
“Контакт, – подумал Агафонкин. – Начинаю Доставку”.
Эта мысль также была частью процедуры. Агафонкин знал, что когда выполняет Назначение, должен думать правильные мысли.
– Очень хорошо, Володя, – улыбнулся Агафонкин. – Очень хорошо, что это ты. – Он нащупал конверт во внутреннем кармане плаща. – Тебе письмо.
Глава первая
МоскваКвартира3-йНеопалимовскийпереулок-28ноября2013года12:17
Он хотел есть. Агафонкин ничего не ел с утра и не помнил, ел ли прошлым вечером. “Технически, – думал Агафонкин, открывая дверь подъезда со стороны внутреннего двора, заполненного разного вида и стоимости автотранспортом жильцов дома, – технически я ничего не ел более ста пятидесяти лет”.
Это была правда отчасти: последний раз он ел в Удольном, поместье графини Апраксиной в селе Малая Алешня Шацкого уезда Тамбовской губернии, и вокруг стоял веселый и рваный от неуверенного, непривычного ожидания лучшего и опасений, что все, как часто случается в России, повернется к худшему, полный надежд и тревог 1861 реформенный год. Только вчера (что такое вчера?) Агафонкин собрал мужиков села и объяснил им значение Уставной грамоты, отпускающей их из крепостного владения. Алешнинские крестьяне, выслушав, отказались подписывать: “Нет, ваше степенство, – сказали они Агафонкину. – Потрудитесь, Алексей Дмитриевич, составить с описанием дарованной землицы”. Агафонкин вздохнул, поспорил для порядка и сел писать новую Уставную грамоту, первый документ свободы для алешнинских крестьян.
Агафонкин хорошо знал местную землю – он давно служил управляющим в имении графини, которую здесь никто не видел (а не видел по той простой причине, что никакой графини и не было, поскольку Агафонкин придумал ее для собственных надобностей). Он увлекся новой Уставной грамотой и распределил огороды, гуменники и коноплянники меж крестьян, выделив для этих целей 29 десятин апраксинской земли. Затем Агафонкин подумал, выпил сладкого вина и положил еще 29 десятин на сенокосы – скотину-то нужно кормить. Он закончил писать и послал за Федором Титовым, грамотным мужиком из алешнинских крестьян, приложить руку от общества.
Еще засветло он позвал сенную девушку Варю – сказать, что ложится спать. Агафонкин решил взять Тропу назад утром, на свежую голову. Он не хотел лишать себя удовольствия сна в Удольном: мягкая перина, пенье птиц поутру и Варины ласки.
Утром он не стал завтракать, просмотрел Тропу еще раз и быстро, без приключений, вернулся в Москву 2013 года. Так что если быть педантом, последний раз Агафонкин и вправду ел сто пятьдесят лет назад.
Он, однако, не хотел быть педантом. Он хотел есть.
Одеяльце в детской коляске, стоящей на лестничной клетке в углу рядом с железной дверью Квартиры, было скомкано, словно бросили второпях. Агафонкин расправил его, перед тем как войти в просторную темную прихожую Квартиры, с плотным воздухом обжитого пространства, пахнущую старой обувью и яичницей (а подчас и сладким можжевельником), и замер, оцепенев от увиденного.
Прямо на него плыла небольших размеров, но как-то недобро выглядящая акула. Агафонкин увернулся от раскрытой пасти с четырьмя рядами треугольных зубов, и акула, промахнувшись, выплыла на лестничную клетку, удивленно повиснув над колодцем стремящегося вниз пролета. Рядом с верхним острым плавником акулы, по одному с каждой стороны серо-металлического гладкого туловища, болтались два львиных хвоста с рыжими кисточками. Хвосты были украшены пышными, аккуратно повязанными оранжевыми бантами. Агафонкин закрыл за акулой дверь и оглянулся.
Он стоял на морском дне. Вода, светлая от песка, чуть колыхалась вокруг Агафонкина, переливаясь стаями мелких рыб. Рыбы проплывали сквозь Агафонкина и исчезали в оклеенных выцветшими обоями стенах. Абстрактно-геометрический рисунок обоев на глазах преобразился в трехмерный лабиринт, прячущий в изгибах маленьких крабиков и длинных скользких мурен. Мурены шипели на Агафонкина, недовольные его появлением в их пространстве. Одна мурена метнулась к нему, и Агафонкин инстинктивно отшатнулся. Мурена засмеялась узким ртом-щелью и показала Агафонкину разделенный на три части язык-жало. Ее хриплый смех встревожил бесцельно снующих вокруг рыбок, и они заметались, окружив Агафонкина верчением, кружением и хаотическим беспокойством малых разноцветных форм. Агафонкину стало смешно и немного стыдно за свой страх.
“Ах, Мансур-Мансур, – подумал Агафонкин, – что же я не привыкну никак”.
Только он это подумал, как море пропало, и прихожая стала съеживаться, сдвигаться к центру, стараясь свернуться, словно Большой взрыв, в обратном направлении. Стены прихожей из геометрически-обойных стали каменными, с выступающими кусками необработанного гранита, и устремились на Агафонкина, угрожая раздавить. С камнем нельзя договориться: он слишком тверд для компромиссов.
Морское песчаное дно, на котором стоял Агафонкин, исчезло, и под ним разверзлась темная пустота вакуумного, почти космического свойства. Агафонкин повис в соткавшемся из быстро редевшего воздуха ничто. Каменные выступы, ощетинившись быстро прорастающими из них железными острыми кольями, сдвигались к центру, грозя Агафонкину неминуемой гибелью – быть сначала проткнутым, а затем раздавленным. Но Агафонкин не боялся; он вздохнул и поискал глазами домашние тапочки: ноги устали в офицерских сапогах кавалерийского фасона времен Первой Крымской войны.
Стены, надвигавшиеся на Агафонкина, остановились, расстроенные его нечувствительностью к предлагаемым миражам. Один из гранитных выступов разгладился и превратился в старопокрашенную дверь. Дверь открылась, и в проеме показалось скуластое, плохо побритое лицо Митька. Перед глазами Агафонкина словно продернули жидкую марлю, и прихожая снова стала прихожей. В ее полутьме лопались остатки галлюцинаций – пузырьки рыбок, узкоротых мурен и каких-то странных морских членистоногих, поросших мелкой травой. Интервенция сворачивалась, отступив перед Митьком и его неспособностью отделять магическое от реального.
Тапочки оказались на месте – под большим стулом с просиженным сиденьем, ждали Агафонкина, свидетели быстро наступающей нормальности окружающего. Агафонкин сел на стул и принялся стаскивать сапоги.
– Алеша, – Митек кивнул, но улыбаться не стал, – голодный?
– Голодный. – Агафонкин кивнул на крутящуюся в районе колен акулью морду, растерянно щелкавшую зубами, пытаясь компенсировать вялой агрессией растаявшее туловище: – Давно он?
– Мансур-то? – спросил Митек. – Да со вчерашнего дня запил. Не усмотрел я, Алеша; он из Квартиры вышел, мужиков у ларька нашел, показал им Париж или что еще, раззабавил, они ему и купили… Всю ночь, видать, пил у себя в комнате: я под утро проснулся, а вокруг – пустыня. Пески, барханы, чисто – будто подметено. Но пустыня не наша, а вроде космическая: голо так, просторно, и цвета все отдельно, без теней. Население местное – ящерицы типа варанов, но пушистые, как белки. И по-русски хорошо говорили.
Мансур запивал раз, бывало два в месяц, не чаще, и в запое наполнял Квартиру видениями. Наполнял он видениями, понятно, не Квартиру, а умы ее обитателей, хотя полной ясности по этому вопросу не существовало: Матвей Никанорович часто спорил с навещавшим Квартиру математиком и астрологом Платоном Тер-Меликяном, являются мансуровские интервенции галлюцинациями или Мансур изменяет ткань повседневной реальности. В пользу последнего говорил тот факт, что мансуровские миражи пропадали не полностью, сразу, в один миг, а оставались в Квартире подолгу, тая постепенно и нехотя. Часто после мансуровских запоев по Квартире несколько дней слонялись какие-нибудь неприкаянные монстры – полуптицы-полуовцы, выпрашивая что-то у Митька на неслыханных никем языках, и стояли посреди большой комнаты никуда не ведущие обвалившиеся мосты со скачущими по ним клочками рыцарей, мешавших Матвею Никаноровичу своей возней смотреть телевизор. Митек пытался кормить монструозных созданий бородинским хлебом, но те печалились и расстроенно становились ничем.
Однажды Мансур выпил с местными алкашами что-то жидко-техническое, и Квартира на несколько дней превратилась в поле боя громадных роботов, оснащенных фантастическим оружием будущего. Бой шел несколько дней, нарушая привычную тишину и тревожа размышления Матвея Никаноровича о сути априорных форм восприятия в трудах Иммануила Канта. Мансур отказывался остановить интервенцию, уверяя, что он “только начал, а дальше они сами”, и война роботов продолжалась в Квартире почт неделю, постепенно сходя на нет без видимых для участников результатов, как часто случается с войнами и за пределами галлюцинаций.
Когда роботы, наконец, потаяли, испарившись в напоенный насилием и ионным облучением воздух Квартиры, Агафонкин спросил у Мансура, кто победил. “Победила дружба”, – уверенно и скоро ответил Мансур и попросил у Агафонкина денег на похмелье. Агафонкин отказал, не обращая внимания на угрозы превратить Агафонкина в мокрицу и навеки поселить под раковиной в кухне. “Подумай хорошо, Алеша, – не унимался Мансур, – ведь целый век будешь жить мокрицей – ни баб тебе, ни выпивки – что за радость? А так дал пятьсот рублей, и мне хорошо, и тебе покойно”. Агафонкин согласился с логикой мансуровских рассуждений, но денег не дал: трезвый тот был не опасен.
“И зачем мы его держим в Квартире? – в очередной раз подумал Агафонкин, проходя на кухню. – Пользы от него никакой, одни беспокойства”.
Он заглянул в гостиную, где стояли большой старый диван не вполне определенного цвета, овальный полированный стол с тремя задвинутыми под него стульями и четвертым у стены и детский манеж. Манеж был пуст, за исключением лежавшей в нем книги Ницше “ber das Pathos der Wahrheit”. “О пафосе истины”, – мысленно перевел Агафонкин. – Зачем он читает? Ему и так все известно”.
Агафонкин посмотрел на задумчивого годовалого младенца в золотистого цвета ползунках, сидящего на диване с бутылочкой детского питания, и поздоровался:
– Здравствуйте, Матвей Никанорович. Приятного аппетита.
Младенец взглянул на Агафонкина без любопытства, сделал большой глоток и икнул. Агафонкин подождал: поворачиваться и уходить во время беседы со старшими было невежливо. “Так беседы-то и нет”, – подумал Агафонкин и уже было собрался уйти, когда младенец, перестав икать, посмотрел на него светло-желтыми глазами.
– Интересно, – несколько недовольно, словно ничего интересного на самом деле не было, произнес Матвей Никанорович. – В Швейцарии на Большом адронном коллайдере сегодня произошел прорыв в изучении кварк-глюонной плазмы.
– Да что вы, Матвей Никанорович! – неискренне удивился Агафонкин. – Вот ведь как, надо же…
– Большое дело, Алеша, – вздохнул Матвей Никанорович. – У них утром при неупругом столкновении двух ядер на ультрарелятивистских скоростях на короткое время образовался – хотя затем, правда, сразу распался – плотный комок ядерного вещества. Итальянский физик Анжелли правильно интерпретировал подобную динамику как переход материи в состояние кварк-глюонной плазмы. Умница, – добавил Матвей Никанорович после недолгого молчания. – Теперь статью напишет.
– Молодец Анжелли, – согласился Агафонкин. – Сегодня, значит, прорыв произошел?
– Да буквально минут двадцать назад, – охотно объяснил Матвей Никанорович. – Его группа еще наверх не поднялась, они там… – Он чуть поморщился и понюхал воздух: – Они там сейчас дебатируют, являются ли нагревание и остывание плазмы факторами электромагнитного взаимодействия частиц.
– И как? – без особого интереса спросил Агафонкин. – Какие выводы?
– Не знаю, – ответил Матвей Никанорович и глотнул молочной смеси. – Не решили пока. Ты же понимаешь: я, до того как правильное осознание явлений не произошло, не могу знать.
– Дела… – Агафонкин был голоден, и адронный коллайдер его сейчас (и вообще) мало беспокоил. – Я пойду поем, Матвей Никанорович?
Матвей Никанорович вместо ответа икнул и погрузился в сосредоточенное молчание.
“Вот, ведомо ему все человеческое знание, – лениво размышлял Агафонкин, нагревая старую чугунную сковородку, чтобы пожарить яичницу. – Польза от человека. Или я, от меня тоже понятно какая польза (это, кстати, Агафонкину не было до конца ясно). А какая польза от Мансура с его галлюцинациями?”
Мансур появился, когда Агафонкину было шестнадцать, и оттого Агафонкин полагал себя вправе подвергать факт его принадлежности Квартире сомнению. Мансура привел Митек. Тот поначалу был трезв и тих и делал вид, что плохо понимает по-русски. Первые дни он много моргал и говорил с комическим татарским акцентом, как дворники в старой Москве. Впоследствии выяснилось, что Мансур – кандидат исторических наук, родился и вырос в Сокольниках и татарского в нем – только имя да исходившая от Мансура кочевая грусть.
Агафонкин чувствовал эту грусть, как запах, как чувствуют люди аромат духов; грусть пахла полынным ветром и конским потом и еще чем-то пронзительно резким, чему не было имени в словаре Агафонкина. Да и откуда: Агафонкин был не татарин, да и вообще сомнительно, что человек. Еще в юном возрасте, прочитав роман “Альтист Данилов”, Агафонкин так и спросил Митька:
– А мы что, демоны?
– Что ты, Алеша, – расстроился Митек. – Демоны-то, поди, с рогами. А ни у тебя, ни у Матвея рог нет.
Агафонкин успокоился, но долго потом, причесываясь по утрам перед треснувшим зеркалом в ванной с побитой белой кафельной плиткой, ощупывал голову под кольцами каштановых кудрей – не растут ли рога. Рога не росли.
У Матвея Никаноровича рога также не росли, там и ощупывать не нужно: был тот по-детски лыс, с мягким пушком, как и положено годовалому младенцу. Агафонкин считал его отцом, а Митька вроде как матерью, оттого что Матвей Никанорович вел с Агафонкиным все его детство умные разговоры (и продолжал до сих пор, считая, видно, что детство Агафонкина не окончилось), а Митек Агафонкина кормил, поил, одевал и лечил от простуд. Лечение Митек признавал только одно: насыпать в носки сухой горчицы, напоить до тошноты горячим чаем с медом, предварительно выжав в чашку целый лимон, и надеть на голое тело свитер из грубой, колющей шерсти. Он и теперь, если Агафонкин вдруг чихнет, пытался нацепить на него этот свитер; свитер вырос вместе с Агафонкиным, увеличиваясь, растягиваясь, удлиняясь в рукавах.
Так случалось и с остальной агафонкинской одеждой, росшей вместе с ним, меняясь в размере и фасоне. В детстве Агафонкину это казалось нормальным, как казалось нормальным многое происходящее в Квартире, что выросший Агафонкин начал находить удивительным и подчас невозможным.
Решив понять меру нормальности обитания в Квартире в сравнении с остальным миром, Агафонкин сунулся с этим вопросом к Матвею Никаноровичу. Тот, пожевав соску от бутылочки с детским питанием, спросил, подразумевает ли Агафонкин под “нормальным” нормальность познания, то есть нормальность эпистемологическую, или нормальность существования, то бишь нормальность онтологическую. Агафонкин не знал и пошел на кухню к Митьку.
– Я насчет одежды, – подступился к нему Агафонкин; Митек промывал гречку в кастрюльке, заливая ее холодной водой и снимая старой деревянной шумовкой всплывавшую шелуху. – Это что, нормально, что одежда со мною вместе растет?
– А как еще, Алеша? – удивился Митек. – Ты-то вон какой вырос, одежа, поди, видит, что иначе на тебя не налезет. Вот и старается угнаться.
– Другие в магазинах покупают, – упорствовал Агафонкин.
– Так у других, видать, денег много, – вздохнул Митек и, слив очередную порцию воды, осмотрел гречку под светом из окна, за которым томилась грязная московская осень. Оставшись довольным достигнутой чистотой крупы, Митек поставил кастрюльку на плиту – варить кашу на завтрак – и сказал Агафонкину: – Вот они гроши в магазинах и тратят.
Более Агафонкин ничего от него не добился.
Агафонкин рос и, выходя с Митьком на улицу прогуливать Матвея Никаноровича в коляске, начал обращать внимание на чужих. Чужие жили по-другому: их дети в отличие от Матвея Никаноровича росли и, пока были грудного возраста, не рассуждали о декартовском принципе отказа от суждений о бытии предмета вне воспринимающего его сознания и критике этого принципа другими позитивистами. Споры о подобном и многом другом велись Матвеем Никаноровичем с Платоном Тер-Меликяном, сопровождавшим их прогулки в отдаленные уголки запущенного районного парка. Когда приближались чужие, Матвей Никанорович оскорбленно замолкал, оттого что при чужих говорить не мог и должен был агукать. “А как еще, – пояснял Митек. – Матвей-то по наружности – дите малое. А то проведают и заберут в институт, изучать станут”. Платон мягким баритном просил Матвея Никаноровича поагукать хотя бы во дворе. Матвей Никанорович не соглашался и, пока коляску везли через двор, обиженно притворялся спящим.
– Тихий у них ребеночек, – одобряли старухи, никогда, казалось, не покидавшие лавочных постов у подъезда. Они провожали коляску сочувственными взглядами натруженных от созерцания дворовой жизни глаз и понимающе вздыхали: – Больной.
Таково было общее мнение соседей о Матвее Никаноровиче: больной – не растет. Митьку во дворе сочувствовали – мается мужик с двумя детьми; один – ущербный младенец-калека, другой – дурачок, что и в школу ходить не может.
Не отдавать Агафонкина в школу решили семейным советом – Матвей Никанорович и Митек с приглашенным в качестве наблюдателя с совещательным голосом Платоном Тер-Меликяном. Собственно, решил это, как и все важные вопросы Квартирного обитания, Матвей Никанорович и объявил Митьку. Тот слушал, кивал и, как водится, думал о практичном:
– Справку нужно будет оформлять, что обучаться не в состоянии, – рассуждал вслух Митек. – Комиссии проходить на отсталость. – Он задумался. – Организуем, конечно, но хлопот много.
– Ничего страшного, – тоном, не позволяющим возражений, заявил Матвей Никанорович (Митек только сменил ему подгузник, и тот чувствовал себя особенно уверенным в своей правоте). – Отдадим в школу – хлопот будет еще больше. Чем меньше у Алеши контакта вне Квартиры, тем спокойнее. Вы как думаете, Платон?
Платон никогда не отвечал сразу. Он задумывался, оборачивался по сторонам, словно кого-то искал, тер пальцами широкие гладкие крылья носа и, откашлявшись, наконец отвечал на обращенные к нему слова.
– Думаю, Матвей Никанорович, вы правы, – сказал тогда Платон. Он внимательно осмотрел сидевшего на диване семилетнего Агафонкина и, коротко помолчав, добавил: – Хотя, знаете ли, в качестве эксперимента было бы любопытно. Проследить, знаете ли, эффект воздействия процесса общественной социализации на существо, живущее вне законов макрофизического мира.
Существом этим, ясное дело, был Агафонкин.
Глава первая
МоскваШоссеЭнтузиастов88-22февраля2014года3:11
Агафонкин видел время.
Как люди видят время? Агафонкин открылся мне февральской ночью в сдавленной тишине санитарной дежурки Дома ветеранов сцены, и я, пораженный услышанным, принялся мучить его, пытаясь понять механизм. Агафонкин, привыкший к подобным расспросам (его ими пытали все детство Матвей Никанорович и Платон), объяснил так:
– Когда вы, Иннокентий, смотрите в кинотеатре фильм, в каждый данный момент видите лишь один кадр – тот, что находится в окошке кинопроектора. Это и есть настоящее. Кадры меняются: будущее становится настоящим, настоящее становится прошлым и исчезает навсегда. Поэтому зрители видят только настоящее. Только то, что попало в окошко кинопроектора.
Агафонкин же видел все сразу. Он видел время как растянутую перед ним нескончаемую киноленту, и каждый кадр этой ленты продолжал совершаться, никуда не уходя, никогда не прекращаясь: вот Пушкин стреляется на Черной Речке, а вот он читает стихи Державину на лицейском выпуске. Вот Ельцин просит у народа прощение в 99-м, а вот он карабкается на танк в 91-м. Кино, что показывали Агафонкину, никогда не заканчивалось, и время не исчезало в темноту, пройдя сквозь отсекающую прошлое и будущее амбразуру настоящего. Агафонкин видел все кадры сразу и одновременно.
Мир не меняется, Иннокентий, объяснял Агафонкин, мир не идет от одной точки к другой. Все стоит на месте и происходит одновременно. И будет происходить всегда.
Когда-то, будучи ребенком, Агафонкин рассказал это Матвею Никаноровичу и Платону. Те, выслушав, принялись спорить, пока Митек кормил Агафонкина яичницей-глазуньей с покрошенным сверху сыром на большой светлой кухне с зелеными стенами.
– Допустим, уважаемый Платон, – горячился Матвей Никанорович, ползая из одного угла манежа в другой, – допустим, Алешино видение времени аккуратно отражает его истинную суть. Мы ведь считаем, что время движется, поскольку измеряем время способностью передавать информацию из прошлого в будущее, не так ли? То есть мы знаем, что случилось вчера, но не знаем – достоверно по крайней мере – что произойдет завтра? Допустим – ну, скажем, в порядке парадокса, что время не идет, а стоит, как утверждает Алеша. Что это означает? А то и означает, что Алеша видит время, как оно описано с позиций релятивистской физики.
– Помилуйте, Матвей Никанорович, – удивился Платон, – да ведь на этом принципе построена Частная теория относительности. Что же вас удивляет, что же здесь нового?
– А то новое, – торжествовал, уцепившись маленькой ладошкой за край манежа Матвей Никанорович – погремушка победно над круглой, покрытой пушком, головой, – а то и новое, что Частная теория относительности работает только для элементарных частиц! А мы имеем дело, – взмах звякнувшей погремушкой в сторону притаившегося за дверью Агафонкина, – а мы с вами, дорогой мой Платон, имеем делос макрофизическим телом. Алеша, – позвал Матвей Никанорович, – пойди сюда, милый.
– Взгляните на отрока, дорогой Платон, – потребовал Матвей Никанорович. – Напоминает ли он вам элементарную частицу? Выглядит ли он как, скажем, нейтрон? Или, возможно, вы находите в Алеше сходство с протоном?
Платон придирчиво осмотрел Агафонкина и, вздохнув, признал, что на элементарную частицу тот похож мало. Об Агафонкине оба спорящих скоро забыли и перешли к упоительному по абстрактности обсуждению возможности функционирования макрофизических тел (таких, как Агафонкин) по законам микрочастиц.
Спор их, однако, не менял сути: каким-то загадочным, необъяснимым образом Агафонкин видел кадры растянутой перед ним ленты времени одновременно. Мало того: в каждый из этих кадров он мог попасть.
Эта способность Агафонкина перемещаться в пространстве-времени интриговала Матвея Никаноровича и Платона Тер-Меликяна более всего. С раннего детства они пытали Агафонкина расспросами о механизме перемещения.
Механизм же был примитивный до смешного: Агафонкин мог прыгнуть в любой момент-кадр жизни любого человека. Все, что ему для этого было нужно, лишь дотронуться до человека.
Когда – года три назад – Агафонкин посмотрел американский фильм “ Телепорт”, он удивился сходности своей ситуации с героем фильма, прыгавшим из одной точки пространства в другую. Только Агафонкин прыгал из одного времени в другое. И ему был необходим Носитель – человек. Американец же обходился картинками – посмотрел на фотографию места, и уже там. Еще один пример превосходства западных технологий над отечественными.
– Видите ли, Иннокентий, – объяснял Агафонкин, грея ладони о почти остывшую кружку с чаем в санитарной дежурке Дома ветеранов сцены, – когда нужно куда-то попасть, для меня как бы вырисовывается путь, вмятины в пространстве-времени от различных людей-тел. Эти люди – Носители, а путь мы называем Тропа.
Кто эти “мы”, Агафонкин рассказал потом, поначалу же он держал Квартиру и ее обитателей в секрете. В то время он еще надеялся, что обойдется и Агафонкин сможет жить свои разные жизни, не открываясь, не признаваясь и не каясь.
– Пространство-время, Иннокентий, похоже на чуть провисающий брезент, – делился со мною Агафонкин. – Или на плохо натянутую простыню из резины. Представьте, что вы бросили бильярдный шар на такую резиновую простыню, и он покатился, оставляя за собой вмятину оттого, что простыня натянута не туго. Теперь представьте, что таких шаров тысячи, миллионы, миллиарды. Бороздки, промятые ими, пересекаются, и я могу им следовать, меняя направление, перескакивая из одной в другую.
Агафонкин улыбнулся, понюхал чай. Пить, однако, не стал.
– Эти шары – люди, оставляющие след в пространстве-времени, Иннокентий.
– А почему мы оставляем следы?
– Как почему? – удивился Агафонкин. – Вы что, в школе не учились? Гравитация.
Он понял по моему лицу, что слово “гравитация” никак не помогло (ведь я – поэт), и, вздохнув, пояснил:
– Каждый предмет, имеющий массу – а массу имеет каждый предмет, – обладает силой притяжения и, стало быть, оставляет следы на плохо натянутой простыне пространства. Восьмой класс, по-моему. – Агафонкин рассмеялся: – Хотя не знаю, в школу я не ходил.
Он не ходил в школу, и все, что знал, включая объяснение его видению времени и способности в нем передвигаться, выучил из споров Матвея Никаноровича и Платона. А спорили те бесконечно.
– Помилуйте, мудрейший Платон, – кипятился Матвей Никанорович, ерзая в красной коляске во время очередной прогулки по занесенному бурой листвой парку – словно листья были изготовлены из металла и, опав, проржавели. – Предположим, что Алеша видит гравитационные следы от жизней людей во времени, хотя само это предположение надобно признать фантастичным. Что же, по-вашему, позволяет ему путешествовать по этим следам?
Платон, проделав свою обычную процедуру с потиранием крыльев носа и со слабой надеждой взглянув на дальние чахнувшие деревья в поисках ответа, вздохнул, снял берет, затем надел его снова поверх коротко остриженных жестких черных волос и сказал:
– Решусь, многоуважаемый Матвей Никанорович, высказать соображение: наш мальчик путешествует в пространстве-времени по Минковскому.
– Пространство Минковского, Иннокентий, – рассказывал мне Агафонкин, – описывает Вселенную, где пространство и время являются категориями одного общего – пространства-времени. Любую точку в этом пространстве, называемую Минковским “Событие”, можно определить при помощи четырех пространственно-временных координат: высота, ширина, длина и время. То есть, – Агафонкин взглянул на часы, – наш разговор, происходящий здесь и сейчас, можно обозначить как Событие 55°45’севернойшироты37°36’восточнойдолготы-22февраля2012года3:47. Но это описывает все события, происходящие в Москве в эту минуту, поэтому нужно более детальное местоположение именно данной комнаты с точностью до метра. И не забывайте, что в этот же момент, в этом же пространстве происходят другие события – летают мухи, кипит чайник и прочее. От того нужны и другие подробности, например – РАЗГОВОР С ИННОКЕНТИЕМ. Так большей или меньшей определенностью географически-временных деталей можно обозначить все события в пространстве-времени. Если соединить эти точки-события, то получится “мировая линия”, связывающая все когда-либо произошедшее, происходящее или будущее происходить. Это Минковский называл Линией Событий.
Теперь представьте путешественника, двигающегося вдоль этой линии равномерно и прямолинейно от одной точки к другой. Такого гипотетического путешественника Минковский называл “Инерциальный Наблюдатель”, поскольку он движется по инерции, приданной ему начальным импульсом, и не способен менять траекторию. Его время идентично времени вдоль Линии Событий. Это, Иннокентий, то время, к которому мы привыкли, то бишь, линейное время от прошлого к будущему.
В этом месте Агафонкин остановился и, посмотрев на меня внимательно, добавил:
– Вы, конечно, понимаете, что на самом деле нет никакого прошлого и никакого будущего. И то и другое – лишь точки-события, которые можно описать четырехмерной системой координат. Ну, как на карте. Вы же не скажете, что Эверест, например, находится в будущем по отношению к Монблану, оттого что у него другие долгота и широта?
Я согласился, что утверждать подобное было бы странно. Хотя окончательно поручиться не взялся б.
Успокоившись, что я разделяю его точку зрения на отсутствие прошлого и будущего, Агафонкин продолжил:
– Теперь представьте другого путешественника; он движется вдоль мировой Линии Событий, сохраняя собственное время, независящее и несовпадающее со временем Линии Событий. Это Неинерциальный Наблюдатель. Вот я, – вздохнул Агафонкин, – я и есть такой Неинерциальный Наблюдатель.
После того как Агафонкин покинул время, кажущееся нам настоящим, я написал стихи про наш ночной разговор. Вот они:
- Грустный наблюдатель
- Скользящий
- Вдоль Линии Событий
- Что ищешь
- Что хочешь узнать
- Понять
- У тебя – своя система отсчета
- А у мира – своя
- Оттого не поймешь ни хуя
Единственная жизнь, которую Агафонкин не мог видеть, была его собственная. В его жизни не было времени – лишь странная, вакуумная пустота. Когда Агафонкин пытался смотреть на свою жизнь, она выглядела словно пространство внутри туго надутого резинового шарика. Его жизнь выглядела как сдавленный воздух.
Жизни обитателей Квартиры – Матвея, Мансура и Митька – Агафонкин видел, но путешествовать по ним не мог.
Время Матвея Никаноровича пестрило, словно рябь на экране телевизора, когда теряется сигнал, и различить отдельные моменты не представлялось возможным. Агафонкин пытался много раз прыгнуть в какой-нибудь из кадров этой жизни, подолгу держа Матвея Никаноровича на руках, но не мог: было некуда прыгать.
Время Мансура виделось Агафонкину чередой моментально сменяющихся картинок – непрерывно вращающийся калейдоскоп. Жизнь Мансура пряталась в этих наслаивающихся друг на друга образах. Время Мансура казалось одной из его галлюцинаций – без смысла и цели, алкогольный дурман.
Удивительнее же всего выглядело время Митька: темная вода, непрерывный поток. Как войти в определенную точку потока? Войди, и тебя унесет, увлечет, растворит. Сам станешь темной водой. Такая вода течет зимой подо льдом.
Жизнь Митька пахла железом.
Глава первая
КиевПаркПушкинаБрест-Литовскоешоссе-7июля1934года15:20
Выемка была назначена у Центрального фонтана. Люди – выходные по воскресному времени – заполнили Парк Пушкина гомоном ароматной от украинской певучести речи. Перед сценой у Центрального павильона играл духовой оркестр – что-то маршевое, радостно-героическое, в духе год назад завершенной первой пятилетки, и, казалось, мужчины в белых парусиновых брюках и полотняных толстовках не просто гуляют по парку, а маршируют под медную музыку к новым горизонтам 30-х. Агафонкину захотелось влиться в общий энтузиазм и стать частью целого, деталью большой государственной машины, имеющей цель и назначение масштабнее и ценнее любого отдельного, личного. Всякий раз, попадая в 30-е, он ощущал совместный ход советской жизни, скорый, объединяющий ритм раннего индустриального времени, как люди, меряя пульс, чувствуют ток своей крови.
Агафонкин радовался красоте гуляющих по парку женщин, одетых на один фасон – прямые цветные ситцевые блузки без рукавов, перехваченные поясками на талии, и чуть расклешенные юбки до колен. Блузки различались вырезами – треугольные, целомудренно сходящиеся клином чуть выше ложбинки, разделяющей валики грудей; круглые, открывающие нежные загорелые шеи и плечи с хрупкими ключицами; квадратные, одинаковой глубины на груди и спине. Узор окантовки из цветной тесьмы на вырезах повторялся в окантовке, бегущей по подолу юбки, и в расцветке матерчатого пояска. Некоторые модницы обернули той же тесьмой широкополые шляпы и темноглазо кокетничали из-под мягко опадающих полей, готовые мгновенно спрятаться под их защиту. Кокетство по большей части предназначалось ответственным работникам в полотняных толстовках и кепках, могущим в одночасье изменить жизнь женщин к более сытному, а стало быть, и более счастливому существованию.
Агафонкин сочувствовал женщинам и расстраивался, что здесь временно и не может им помочь. Он подумал, не остаться ли ему в 34-м и пожить здесь года три, до чисток 37-го, но вспомнил, что через полгода в Смольном застрелят Кирова и начнется ленинградский террор. Агафонкин уже пережил сталинские времена пару раз – из любопытства и возвращаться туда не хотел. Он не то чтоб боялся – с ним не могло ничего случиться, нет, не боялся Агафонкин, а просто не хотел смотреть на происходящее, не имея права изменить хоть самую малость – спрятать, защитить, приютить. Это ему было строго запрещено.
Он прошел мимо старого паркового рабочего в украинской вышитой рубахе навыпуск и цветной узбекской тюбетейке, подрезающего пышные кусты роз, по направлению к фонтану и стал присматриваться к толпе, пытаясь отыскать Отправителя. Перед тем как направиться в сегодня (то есть в сегодня, где в данный момент находился Агафонкин), он изучил фотографию ответственного советского работника Полустасова, значившегося в Направлении на Выемку в качестве Отправителя. Полустасов выглядел наголо стриженным, впалощеким и сильно испуганным. Но эта фотография, объяснил Митек, передавая Агафонкину Назначение от В, взята из энкавэдэшного дела, по которому Полустасова расстреляют в 36-м. Сейчас же он мог выглядеть довольно-вальяжным, округлолицым, с копной пшеничных или темных волос, и Агафонкин выискивал Отправителя среди прогуливающихся и недвижно стоящих у фонтана бело-парусиновых мужчин. Длинная минутная стрелка на Центральном павильоне коснулась цифры 6, торчащей задиристым хвостиком вверх, стало быть, время Выемки – 15:30 – наступило. Теперь у Агафонкина оставалось ровно семь минут завершить Назначение. То есть Агафонкин мог оставаться в нынешнем времени сколько угодно, но на Контакт отводилось семь минут.
Так шла его жизнь: он доставлял вещи в разные места-времена и забирал вещи из разных мест-времен. Вещи случались самые обыкновенные, самые разные, самые нелогичные: когда письмо, когда старая одежда, а когда и поломанная игрушка. Агафонкин никогда не знал, что В потребует на этот раз.
Назначения на Доставки-Выемки выдавал Митек. Митек общался с В напрямую. В юности, когда Агафонкин стал Курьером, он приставал к Митьку с расспросами о В: какой тот, как выглядит, сколько лет. Добиться внятных ответов не получалось. Митек мотал коротко остриженной, похожей на плохо выросшую грушу головой, и отнекивался: