Щегол Тартт Донна
Мы вылезли из машины и уже шли к выходу из гаража, как вдруг я услышал жуткий, отвратительный шум — крик или вой, который доносился из дома.
— Господи, что это? — от испуга я выронил сумки.
Ксандра, спотыкаясь на своих платформах, изогнувшись, рылась в сумочке в поисках ключей.
— Заткнись, заткнись, заткнисьтвоюмать, — бормотала она сквозь зубы.
Не успела она и дверь открыть, как из дома пулей выскочил истеричный косматый клубок и принялся, визжа, прыгать, пританцовывать и скакать вокруг нас.
— Сидеть! — вопила Ксандра.
Из полуоткрытой двери неслись какие-то звуки сафари (трубят слоны, верещат мартышки), да так громко, что слышно было аж в гараже.
— Ух ты, — сказал я, заглянув в дом. Воздух там был горячим, спертым: застарелый табачный дым, новый ковролин и — вне всяких сомнений — собачьи какашки.
— Сотрудники зоопарка, работающие с большими кошками, каждый день сталкиваются с новыми трудностями, — грохотал голос ведущего, — и поэтому мы отправляемся вместе с Андреа и ее коллегами на утренний обход…
— Эй, — сказал я, застыв с чемоданом в дверях, — вы телевизор забыли выключить.
— Ну да, — сказала Ксандра, протискиваясь мимо меня, — это «Энимал плэнет», я ее специально оставила. Для Поппера. Сядь, я сказала! — рявкнула она на пса, который цеплялся когтями за ее коленки, пока она ковыляла к телевизору, чтоб его выключить.
— Он тут один оставался? — спросил я, перекрикивая собачий визг. Это была такая лохматая, девчоночья собачка, которая была бы белой и пушистой, если б ее кто помыл.
— Ой, я ему купила в «Петко» питьевой фонтанчик, — ответила Ксандра, утирая пот со лба и перешагивая через собаку. — И еще такую огромную кормушку.
— А что это за порода?
— Мальтийская болонка. Он чистопородный. Я его в лотерею выиграла. Ну да, знаю, его бы искупать надо и со стрижкой столько возни! Да-да, посмотри-ка, что ты с моими штанами наделал, — сказала она псу, — с белыми джинсами!
Мы стояли в большущей просторной комнате с высокими потолком и лестницей, которая наверху с одной стороны переходила во что-то типа балюстрады, — в такой огромной комнате, что размером она была чуть ли не со всю квартиру, где я вырос. Но едва мои глаза отошли от яркого солнечного света, я поразился, до чего же тут было голо.
Белые, как кость, стены. Каменный очаг с претензией на камин в охотничьей сторожке. Диван, который выглядел так, будто раньше стоял в приемном покое. Напротив стеклянных дверей, которые вели в патио, стеной тянулись полки, по большей части пустые. Притопал отец, швырнул чемоданы на ковер.
— Фу, Ксан, как же тут говном несет.
Ксандра, которая нагнулась, чтоб поставить сумку, поморщилась, когда собака снова принялась скакать вокруг и хватать ее когтями за колени.
— Вообще Дженет должна была заходить и его выпускать, — прокричала она сквозь его повизгивания. — У нее ключи были, все такое. Господи, Поппер, — сказала она, сморщив нос и отвернувшись, — ну от тебя и воняет!
Пустота дома меня поражала. До этой минуты я ни разу не усомнился в том, что весь мамин антиквариат, коврики и книги непременно нужно было продать, а все остальное — отдать на благотворительность или выбросить. Я вырос в четырехкомнатной квартире, где шкафы были забиты под завязку, где под каждой кроватью были распиханы коробки, а с потолка свисали сковородки и кастрюли, потому что в буфете места уже не было. Но сюда без проблем можно было бы привезти кое-какие ее вещи — например, ту серебряную шкатулку, которая принадлежала ее матери, или картину с гнедой лошадью, так похожей на Уголька, или даже ее любимую детскую книжку про «Черного красавца»! Уж ему бы тут точно не помешала пара хороших картин или мебель, которая ей досталась от родителей. Он выбросил все мамины вещи, потому что ненавидел ее.
— Господи Иисусе, — говорил отец, злобно повышая голос, чтобы перекричать пронзительный лай. — Эта псина весь дом разнесла! Вот правда.
— Ну, не скажи… конечно, тут полный бардак, но Дженет сказала…
— Говорил тебе, надо было его посадить на цепь. Или там в приют сдать. Меня бесит, что он живет в доме. Его место на улице. Говорил тебе, с ним проблем не оберешься? У этой Дженет голова как жопа…
— Ой, ну насрал он пару раз на ковер, что с того? И — а ты чего пялишься? — раздраженно бросила Ксандра, перешагнув через визжащего пса, и, вздрогнув, я понял, что это она мне.
В моей новой комнате было так пусто и одиноко, что, распаковав сумки, я оставил раздвижные двери гардероба открытыми, чтоб хоть видеть висящую внутри одежду. На первом этаже отец все разорялся по поводу ковра. К сожалению, Ксандра тоже начала орать, а так с отцом вести себя было как раз нельзя (если б она спросила, я б ей мог и подсказать) — он завелся еще сильнее. Дома мама умела заглушать отцов гнев молчанием — ровным, немигающим огнем презрения, который высасывал из комнаты весь кислород и превращал каждое его слово, каждое движение в полную чушь. В конце концов он со свистом вылетал из квартиры, оглушительно хлопая дверью, а когда несколько часов спустя возвращался, тихонько щелкнув замком, заходил домой так, будто ничего и не случилось: возьмет пива в холодильнике, совершенно спокойным тоном спросит, где его почта.
Из трех пустовавших наверху комнат я выбрал самую большую, у которой, будто в гостиничном номере, была собственная крошечная ванная. На полу — ковролин с плотным иссиня-стальным ворсом. На кровати — голый матрас, в ногах валяется запаянное в пластик постельное белье. «Перкаль-люкс». «Скидка 20 %». От стен исходит мягкий механический гул, будто жужжит фильтр в аквариуме. По телику в таких комнатах обычно убивали стюардесс или проституток.
Прислушиваясь к отцу и Ксандре, я уселся на матрас и положил обернутую в газету картину себе на колени. Даже закрывшись на замок, я все равно никак не решался развернуть картину — вдруг они поднимутся наверх, — но не смог справиться с желанием взглянуть на нее. Очень-очень аккуратно я подцепил ногтями липкую ленту за краешки и оторвал ее.
Полотно выскользнуло куда легче, чем я думал, и я еле сдержал возглас восхищения. В первый раз я видел картину в ярком дневном свете. В нагой комнате — сплошь белизна да гипсокартон — приглушенные цвета распахнулись, ожили, и несмотря на то, что поверхность полотна была слегка затуманена пылью, от нее пахнуло воздушностью, какая исходит от омытой светом стены против раскрытого окна. Поэтому, что ли, люди вроде миссис Свонсон так любили распространяться про особый свет в пустыне? Она обожала заливать про свою так называемую «вылазку» в Нью-Мексико — про широкие горизонты, пустые небеса, духовное просветление. И вправду, будто благодаря какой-то игре света, картина вдруг преобразилась — так, бывало, вид из окна маминой комнаты на мрачный зигзаг крыш с водными резервуарами вдруг на пару мгновений зазолотится, заискрит от вечернего предгрозового воздуха, какой бывает перед летним ливнем.
— Тео! — забарабанил в дверь отец. — Есть хочешь?
Я вскочил, очень надеясь на то, что он не станет дергать ручку и не узнает, что я тут заперся. В моей новой комнате было пусто, как в тюремной камере, но вот в гардеробе верхние полки были очень высоко, куда выше отцовского уровня глаз, и очень глубокие.
— Я поехал за китайской жратвой. Принести тебе чего?
Догадается ли отец, что перед ним за картина, если увидит? Сначала я так не считал, но потом, взглянув на нее при свете, на исходившее от нее свечение, понял, что тут любой дурак догадается.
— Эээ, я сейчас, — отозвался я натужным, хриплым голосом, сунул картину в наволочку, спрятал ее под кровать и выбежал из комнаты.
Пока не началась школа, я неделями болтался на первом этаже с наушниками от айпода в ушах, но только с выключенным звуком, и узнал много чего интересного. Для начала: на прежней работе отцу вовсе не нужно было так часто мотаться в командировки в Чикаго или Феникс, как он нам рассказывал. Тайком от нас с мамой он несколько месяцев то и дело летал в Вегас, и в Вегасе же, в азиатском баре при «Белладжио», они с Ксандрой познакомились. Они начали встречаться еще до того, как отец сбежал, — и встречались уже, как я понял, чуть больше года, а «годовщину», похоже, отпраздновали незадолго до маминой смерти — обедом в стейкхаусе «Дельмонико» и походом на концерт Джона Бон Джови в «Эм-Джи-Эм Гранд». (Бон Джови! Столько всего мне хотелось рассказать маме — тысячи новостей, если не целый миллион, — но особенно жаль было, что вот этот прикол она никогда не узнает.)
Еще пара дней в Пустынном тупике, и я выяснил, что на самом деле имели в виду Ксандра с отцом, когда говорили, что он «бросил пить» — он перешел со своего любимого скотча на «Корону лайт» с викодином. А я все недоумевал, чего отец вечно в самые неподходящие моменты показывает Ксандре пальцами «птичку» — знак победы, — и еще долго бы недоумевал, если б отец однажды просто не попросил у Ксандры викодин, думая, что я не слышу.
Про викодин я знал только то, что из-за него одна безбашенная киноактриса, которая мне нравилась, вечно засвечивалась в желтой прессе: она, такая, вываливается из «мерседеса», и полицейские мигалки на заднем фоне. Однажды я наткнулся на пластиковый пакетик, в котором лежало на глаз таблеток триста, — он стоял себе на кухонной стойке, рядом с бутылочкой отцовской «Пропеции» и стопкой неоплаченных счетов: пакет Ксандра выхватила и закинула к себе в сумку.
— А что это? — спросил я.
— A-а, витаминки.
— А чего они вот так, в пакете?
— А мне их дает один бодибилдер с работы.
Самое странное — и это мне тоже очень хотелось обсудить с мамой — с этим новым обдолбанным папой сосуществовать было куда приятнее и проще, чем с прежним отцом. Когда отец напивался, то весь превращался в комок нервов — сплошь неуместные шутки и вспышки агрессии, и так пока не отключится, но когда он переставал пить, делался еще хуже. На улице он несся шагов на десять впереди мамы, разговаривал сам с собой и все ощупывал карманы, будто в поисках оружия. Покупал дорогие и ненужные нам вещи, вроде «блаников» из крокодиловой кожи (мама терпеть не могла каблуки), которые еще и были неправильного размера. Притаскивал с работы стопки бумаг и засиживался заполночь, хлебая кофе со льдом и лупя по клавишам калькулятора, при этом с него градом лил пот, будто он только что минут сорок отзанимался на степпере. Или мог устроить целый спектакль ради вечеринки, на которую надо тащиться куда-то аж в Бруклин («То есть как это — „А может, тебе не ходить?“ Я тут что, как сраный отшельник, жить должен?!»), а потом, затащив маму на эту самую вечеринку, уже через десять минут с кем-нибудь поругается или над кем-нибудь злобно подшутит и пулей оттуда вылетает.
С таблетками в нем просыпалась другая, куда более мирная энергия: смесь заторможенности и оживления, дурманная, клоунская плавность. Он развязнее шагал. Частенько придремывал, на все кивал дружелюбно, забывал, о чем говорил, шатался по дому босой, в распахнутом до пупка халате. Он так добродушно чертыхался, так редко брился и так ненапряжно болтал, свесив сигарету из уголка рта, что, казалось, будто он кого-то играет: какого-то крутого парня из нуара пятидесятых или, может, из «Одиннадцати друзей Оушена» — сытого, разленившегося гангстера, которому нечего терять. Но даже за всей этой непринужденностью в нем по-прежнему просвечивало какое-то двинутое геройство школьного хулигана, которое все чаще и чаще пробивалось наружу с приближением осени: подзатертое, наплевательское.
Дома, в Пустынном тупике, где был подключен дорогущий пакет кабельного телевидения, на который мама бы ни за что не согласилась, он спускал жалюзи и усаживался с сигаретой перед телевизором, остекленелый, будто курильщик опия, и смотрел спортивный канал с выключенным звуком — не следя ни за какими соревнованиями, просто глядел все подряд: крикет, джай-алай, бадминтон, крокет. Воздух был переохлажденный, со спертым мерзлым запахом, отец часами сидел, не двигаясь, струйка дыма с его «Вайсроя» уплывала под потолок, будто дымок от благовоний; он с таким же успехом мог размышлять как о том, кто ведет в гольфе или в чем там еще, так и о Будде, дхарме или сангхе.
А вот есть ли у отца работа, было совсем непонятно, и если он работал — то кем? Телефон звонил днем и ночью. Отец выходил в коридор с переносной трубкой, поворачивался ко мне спиной и, разговаривая, опирался рукой о стену и глядел в пол — в этой позе он чем-то напоминал тренера перед концом жесткого матча. Обычно говорил он вполголоса, но даже когда не сдерживался, все равно было непонятно, что он говорит: процент вига, одиночная ставка, вероятный фаворит, фору учитываем — не учитываем. Он то и дело куда-то пропадал — и не объяснял свои отлучки, и часто они с Ксандрой вообще не ночевали дома.
— Нас в «ЭмДжиЭм Гранд» частенько селят комплиментом, — объяснял он, потирая глаза, с утомленным выдохом проваливаясь в подушки на диване, и снова я чуял в нем его героя — капризный плейбой, пережиток восьмидесятых, умирает со скуки. — Ты, я надеюсь, не против? Просто, когда она работает в ночную смену, нам в сто раз проще приткнуться где-нибудь на Стрипе.
— Откуда все эти бумажки? — однажды спросил я Ксандру, которая мешала себе на кухне диетический коктейль. Меня сбивали с толку эти распечатанные таблички, на которые я натыкался по всему дому — в колонках карандашом были вписаны однообразные ряды цифр. Какой-то неуютный был у них научный видок — будто это последовательности ДНК или шпионские сообщения в двоичном коде.
Она выключила блендер, отбросила прядку со лба.
— Ты про что?
— Ну, про распечатки эти или что это такое?
— Бакка-рра! — сказала Ксандра с раскатистым р-р-р-р, ловко прищелкнув пальцами.
— А-а, — отозвался я, помолчав, хотя никогда этого слова не слышал. Она сунула в питье палец, облизала его.
— Мы часто играем в баккара в «ЭмДжиЭм Гранд», — сказала она, — отец твой отслеживает записи всех сыгранных партий.
— А мне с вами можно?
— Нет. А хотя да, можно, наверное, — сказала она так, будто я у нее спрашивал, не съездить ли мне на каникулы в горячую точку. — Только вот детишек в казино не то чтобы прямо привечают. Тебе, скорее всего, не разрешат даже понаблюдать за игрой.
И что, подумал я. Стоять там и смотреть, как отец с Ксандрой просаживают деньги — по мне так не ахти какое развлечение. Вслух я произнес:
— Но я думал, что у них там тигры, и пиратские корабли, и всякое такое.
— А, ну да. Наверное, — она потянулась за стаканом на верхней полке, сверкнув чернильными татуированными угольничками китайских иероглифов в просвете между краем футболки и висящими на бедрах джинсами. — Пару лет назад они начали было продавать программы типа «для всей семьи», но эта идея не отбилась.
При других обстоятельствах Ксандра мне, может быть, и понравилась бы — впрочем, это как сказать, что мне бы понравился отлупивший меня пацан, если б только он меня не отлупил. Глядя на нее, я впервые начал понимать, что женщины за сорок — и даже не слишком привлекательные женщины при этом — могут быть сексуальными. Она была не красотка (глубоко посаженные глазки-пульки, приплюснутый нос, мелкие зубы), зато в форме — ходила в спортзал, а руки и ноги у нее были до того загорелыми и блестящими, что казалось, будто она облилась автозагаром и умастила себя литрами кремов и масел. Двигалась она стремительно, покачиваясь на высоченных каблуках, вечно одергивая слишком короткую юбку — полусогнутой, до странного завлекательной походкой. В чем-то меня от нее воротило — от ее голоска с запинками, от жирного, масляного блеска для губ в тюбике с надписью «Зеркальные губки», от многочисленных дырок в ушах и щербинки между зубами, которую она то и дело трогала кончиком языка, но было в ней также и что-то бесстыжее, волнующее, мощное — животная сила, урчащая крадучесть, когда она скидывала каблуки и ходила босая.
Ванильная кола, ванильный бальзам для губ, ванильный диетический коктейль, «Столичная ванильная». Дома она одевалась в стиле вечно торчащих на теннисных кортах богатеньких рэперских чик: короткие белые юбки и тонна золотых украшений. Даже кроссовки у нее были новенькие и ослепительно белые. У бассейна она загорала в белом вязаном бикини, спина у нее была широкая и тощая, все ребра видны, будто у мужика без рубашки.
— О-оу, технические неполадки, — сказала она как-то, когда вскочила с шезлонга, забыв застегнуть бюстгальтер, и я увидел, что груди у нее такие же загорелые, как и все тело.
Она любила реалити-шоу «Последний герой» и «Америка ищет таланты». Любила покупать одежду в «Интермиксе» и «Джуси Кутюр». Любила звонить своей подружке Кортни — «поныть» и, к сожалению, «ныла» большей частью про меня.
— Нет, ну ты представляешь? — Однажды отца не было дома, и я услышал, как она говорит по телефону. — Я на такое не подписывалась. Ребенок? Сто-оп!
— Да уж, подкинул проблемку, — продолжала она, лениво попыхивая «Мальборо лайте», остановившись у стеклянных дверей, которые вели к бассейну, и разглядывая свежий арбузно-зеленый педикюр. — Нет, — ответила она после короткой паузы, — как долго — не знаю. Нет, ну а что я, по его мнению, должна думать? Я что, блин, наседка?
Но жаловалась она, похоже, больше по привычке, не горячась и не принимая все близко к сердцу. И все равно непонятно было, как же мне ей понравиться. Раньше я исходил из убеждения, что женщины, которые мне в матери годятся, любят, когда ты торчишь рядом и пытаешься с ними общаться, но в случае с Ксандрой я быстро понял, что шуток тут лучше не откалывать и про то, как прошел ее день, не расспрашивать, если она пришла домой в плохом настроении. Иногда, когда мы были дома только вдвоем, она переключала телик со спортивного канала, и мы с ней вполне мирно жевали фруктовый салат и смотрели кино по каналу «Лайфтайм». Но стоило ей на меня разозлиться, и она принималась холодно отвечать: «Ну еще бы», почти на каждую мой фразу, отчего я чувствовал себя идиотом.
— Эммм, нигде не могу найти открывашку.
— Ну еще бы.
— Сегодня ночью будет лунное затмение.
— Ну еще бы.
— Смотри, из розетки искры посыпались.
— Ну еще бы.
Ксандра работала в ночную смену. Обычно она выскакивала из дома где-то в пятнадцать тридцать, в обтягивающей форменной одежде: черном пиджаке, плотно сидящих черных брюках из какого-то тянущегося материала и блузке, расстегнутой до усыпанной веснушками грудины. На пришпиленном к пиджаку бейджике было крупно написано КСАНДРА, а под ним — Флорида. Когда мы тогда в Нью-Йорке ходили в ресторан, она мне рассказывала, что пытается пробиться в недвижимость, но я быстро выяснил, что на самом деле она — менеджер в баре «Пятак» при одном казино на Стрипе. Иногда она приносила домой обернутые пищевой пленкой пластиковые тарелки с какими-нибудь фрикадельками или кусочками курицы терияки, которые они с отцом съедали перед телевизором с выключенным звуком.
Жить с ними было все равно, что жить с соседями, с которыми не особенно ладишь. Когда они были дома, я сидел, запершись у себя в комнате. А когда их не было — то есть почти все время, — я шатался по дому, пытаясь привыкнуть к его простору. Во многих комнатах не было никакой мебели, и от этого открытого пространства, этой незашторенной яркости — сплошь голый ковролин да параллельные прямые — у меня немного срывало башню.
И все-таки какое это было облегчение — не чувствовать себя вечно под наблюдением или будто на сцене, как это было со мной у Барбуров. Небо было густого, бездумного, бесконечного синего цвета, словно сулило какое-то глупое блаженство, которого на самом деле и не было. Никого не волновало, что я ходил в одной и той же одежде и не посещал психолога. Я мог лентяйничать себе на здоровье — проваляться в постели все утро или разом посмотреть пять фильмов с Робертом Митчумом, если мне этого хотелось.
Свою спальню отец с Ксандрой запирали, и это было очень плохо, потому что там Ксандра держала ноутбук, которым я мог пользоваться, только если она выносила его мне в гостиную. Шныряя по дому в их отсутствие, я отыскал рекламные брошюрки по недвижимости, новые винные бокалы, так и стоявшие в коробке, пачку старых «TB-гидов», картонку потрепанных книжек в мягких обложках: «Ваш лунный гороскоп», «Диета Южного пляжа», «Язык жестов в покере» Майка Каро, «Игроки и любовники» Джеки Коллинз.
Дома рядом с нашим стояли пустые — соседей у нас не было. У одного дома — через пять или шесть вниз по улице — был припаркован старый «понтиак». Он принадлежал усталого вида тетке с огромными сиськами и жидкими волосами, которую я иногда видел возле ее дома по вечерам — она стояла босая, зажав в руке пачку сигарет, и разговаривала по сотовому. Я мысленно звал ее «Сбоишей», потому что, когда в первый раз ее увидел, на ней была майка с надписью «СБОИШЬ НЕ ТЫ, СБОИТ СИСТЕМА». И кроме этой Сбоиши я у нас на улице видел только одного человека — пузатого дядьку в черной спортивной рубашке, далеко-далеко, аж возле самого тупика, — он выталкивал к обочине мусорный бак (хотя я мог ему сообщить: с нашей улицы мусор не вывозили. Когда наступала пора выносить мусор, Ксандра заставляла меня втихаря выбрасывать мешки на свалку возле заброшенного недостроенного здания в паре домов от нашего). По ночам на всей улице — кроме нашего дома и Сбоишиного — царила кромешная темнота. Мы были отрезаны от всего мира, как в книжке, которую я читал в третьем классе, про детей первых поселенцев в прериях Небраски, за вычетом мамы-папы, братьев-сестер и приветливой скотины.
Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани — ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.
— А тут ходит какой-нибудь автобус? — как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.
— Автобус? — переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.
— Ну, есть тут общественный транспорт?
— Не-а.
— А на чем тогда люди ездят?
Ксандра склонила голову набок.
— На машинах? — ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.
Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные — гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного — «Лоуренс Аравийский», да и только, — и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора — носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте — все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.
Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог — и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам — все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, — и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.
Другая половина английского интенсива читала «Большие надежды», моя — «Уолдена», и я укрылся в прохладе и безмолвии книги — в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: «Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии», «Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями». Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?
В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев — многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах — в среднем за столько же лет, а многие — еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.
Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности — крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса — безусловной школьной элитой.
Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда — за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого — дети директоров «Дойче банка» и «Люфтганзы» — выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.
— Да-a, коне-ечно, — проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из «Жемчуга дракона», — нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…
— Я, я, я, — проныл кто-то сзади.
— Это антиобщественно, — рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). — Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…
— … Потому что, — повысил торжествующий голос анимэшный пацан, — что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.
— Мудозвон, — наконец-то пробормотали сзади — достаточно громко, чтоб все кругом услышали.
Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал — в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!
— На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? — спросила миссис Спир.
— Как будто Торо дороги эти волновали, — сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда — непонятно.
— Торо был первым энвайроменталистом, — сказала миссис Спир.
— И первым вегетарианцем, — сказала девчонка с заднего ряда.
— Еще бы! — вставил кто-то. — Дядя Цветочки-Ягодки!
— Да вы меня совсем не слушаете, — взволнованно продолжал анимэшник, — кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется — цивилизация.
У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника — загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши — председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.
— Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, — сказала миссис Спир, — где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…
— Какой эксперимент? — спросил анимэшник. — Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?
Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь — такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.
Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.
— А, Гарри Поттер, — сказал он, оглядев меня.
— Пошел в жопу, — вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль — одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе — сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.
— А метла где?
— В Хогвартсе оставил, — ответил я. — А ты? Где твоя доска?
— Ась? — спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня — помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.
— Футболка твоя, — сказал я, дернув головой в ее сторону, — в пустыне особо на доске не постоишь.
— Не-а, — ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, — я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.
Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом — на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.
— Ты давно здесь? — спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.
— Не знаю. Месяца два, может? — хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще — душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. — А ты откуда?
— Из Нью-Йорка, — ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. — А ты?
Он скорчил рожицу:
— Так, давай считать, — сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, — я жил в России, в Шотландии — круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине…
— Ничего себе.
Он пожал плечами:
— В основном — в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.
— А по-русски говоришь?
Он жестом показал — более-менее.
— По-украински тоже. И по-польски. Хотя много чего забыл уже. Недавно пытался вспомнить, как будет «стрекоза», и не смог.
— Скажи что-нибудь!
Он сказал — горловые, бурлящие звуки.
— И что это значит?
Он фыркнул:
— Пошел ты в жопу.
— Правда? По-русски?
Он рассмеялся, обнажив сероватые и очень неамериканские зубы:
— По-украински.
— Я думал, на Украине говорят по-русски.
— Ну да. Зависит, какая часть Украины. Впрочем, не так уж они отличаются, эти два языка. То есть, — он прищелкивает языком, закатывает глаза, — не слишком сильно. Время по-разному говорят, месяцы, слова кое-какие. На украинском мое имя произносится по-другому, но в Северной Америке его лучше произносить по-русски и быть Борисом, а не Бо-ры-сом. На Западе все знают Бориса Ельцина, — он склонил голову на плечо, — Бориса Беккера…
— Бориса Баденова.
— Кого? — резко переспросил он, повернувшись ко мне так, будто я его оскорбил.
— Ну, Рокки и Бульвинкль? Борис и Наташа?
— Ах, да. Князь Борис! «Война и мир». У меня такое же имя. Хотя у князя Бориса фамилия Друбецкой, не та, которую ты назвал…
— А родной язык у тебя какой? Украинский?
Он пожал плечами:
— Может, польский, — ответил он, откидываясь на сиденье, взмахом головы отбрасывая темные волосы набок. Глаза у него были жесткие, насмешливые, очень черные. — Мать была полькой, из Жешува, это рядом с украинской границей. Русский, украинский — Украина, как ты знаешь, входила в СССР, поэтому я говорю и на том, и на другом. Ну, может, не так много на русском — на нем лучше всего ругаться и материться. Со славянскими языками со всеми так — русский, украинский, польский, чешский даже — знаешь один и типа как во всех ориентируешься. Но сейчас мне проще всего говорить на английском. Раньше было наоборот.
— И как тебе Америка?
— Все так улыбаются — широко! Ну, почти все. Ты не так. По мне, выглядит глупо.
Как и я, он был единственным ребенком. Его отец (украинский гражданин, родился в сибирском Новоаганске) занимался геологоразведочными работами. «Большая важная должность, он ездит по всему миру». Мать Бориса — вторая жена его отца — умерла.
— Моя тоже, — сказал я.
Он пожал плечами:
— Она сто лет как померла, — сказал он. — Была алкашкой. Как-то вечером нажралась, выпала из окна и умерла.
— Ого, — сказал я, слегка опешив от того, как легко он от всего этого отмахнулся.
— Да, херово, — беззаботно подтвердил он, глядя в окно.
— И кто ты тогда по национальности? — спросил я, помолчав немного.
— А?
— Ну, если твоя мать — полька, отец — украинец, а родился ты в Австралии, тогда ты, значит…
— Индонезиец, — закончил он с мрачной улыбкой.
У него были темные, демонические, очень выразительные брови, которыми он постоянно двигал, когда говорил.
— Это почему?
— Ну, в паспорте у меня написано «украинец». И есть еще польское гражданство. Но вернуться я хочу в Индонезию, — сказал Борис, откидывая волосы с глаз. — Точнее — в ПНГ.
— Куда?
— В Папуа — Новую Гвинею. Из всех мест, где я жил, это — самое любимое.
— Новая Гвинея? А я думал, они там скальпы снимают.
— Больше не снимают. Или не везде. Этот браслет оттуда, — сказал он, указывая на одну из черных кожаных полосок у него на запястье. — Его мне сделал мой друг Бами. Он у нас работал поваром.
— И как там живется?
— Неплохо, — сказал он, искоса взглядывая на меня со свойственной ему раздумчивой веселостью. — У меня был попугай. И ручной гусь. И серфить я учился. Но потом, полгода назад, отец утащил меня в эту дыру на Аляске. Полуостров Сьюард, прямо за Полярным кругом. А потом — в середине мая — мы сначала на винтовом самолете перелетели в Фэрбенкс, а потом приехали сюда.
— Ого! — сказал я.
— Там до смерти скучно, — сказал Борис. — Тонны мертвой рыбы и плохой интернет. Надо было сбежать, зря не сбежал, — горько прибавил он.
— И что бы ты делал?
— Остался бы в Новой Гвинее. Жил бы на пляже. Слава богу, мы не были там всю зиму. Пару лет назад мы жили на севере Канады, в Альберте, в городке с одной улицей на реке Пус-Куп. Целыми днями темно, с октября по март, и кроме как читать и слушать радио Си-Би-Эс делать вообще нехер. Белье стирать за пятьдесят километров возили. Но все равно, — рассмеялся он, — в сто раз лучше, чем на Украине. Прям Майами-Бич.
— Так чем там занимается твой отец?
— Пьет в основном, — кисло ответил Борис.
— Тогда ему надо с моим познакомиться.
И снова — внезапный взрывной хохот, будто он сейчас оплюет тебя с ног до головы.
— Да. Гениально. Шлюхи тоже?
— Не удивлюсь, — ответил я после недолгой неприятной паузы. Но хоть отец и не переставал меня поражать, все-таки сложно было представить, как он зависает в придорожных «Сочных девочках» и «Джентльменских клубах», мимо которых мы проезжали. Автобус пустел, до моего дома оставалась всего пара улиц.
— Эй, я тут выхожу, — сказал я.
— Хочешь, поедем ко мне и посмотрим телик? — спросил Борис.
— Ну-у…
— Ой, поехали. Дома нет никого. А у меня «S.O.S. Айсберг» на DVD.
Школьный автобус, кстати, не доезжал до самого конца Каньона теней, где жил Борис. От последней остановки до его дома еще нужно было идти пешком минут двадцать — по раскаленным от жары и засыпанным песком улицам. Хоть и на нашей улице хватало табличек с надписями «Изъято банком за неуплату» и «Продается» (по ночам звуки радио из машины было за километр слышно) — я даже не представлял себе, до чего же на окраине Каньона теней жутко: жмется на краю пустыни игрушечный городок под угрожающе нависшим небом. Большинство домов выглядели так, будто в них никогда и не жили. У остальных, недостроенных, окна были без стекол, с облупившимися рамами, а сами дома стояли в лесах, с серыми от летящего песка стенами, у дверей свалены бетонные блоки и кучи желтеющих стройматериалов. Из-за заколоченных окон вид у домов был слепой, обшарпанный, неровный, как будто то были побитые и перебинтованные лица. Мы шли, и ощущение запустения все сильнее давило на нервы, словно мы брели по планете, где все население вымерло из-за болезни или радиации.
— Понастроили домов в такой-то жопе, — сказал Борис. — Вот пустыня всё и отбирает назад. И банки, — он рассмеялся. — Вот кому срать на Торо, правда?
— Да на него срать хотел весь этот город.
— А знаешь, кто реально обосрался? Владельцы этих домов. К большинству из них даже воду нельзя подвести. Все дома поотбирали, потому что люди не могут за них платить — поэтому-то отец снял наш дом по такой дешевке.
— Ага, — сказал я после еле заметной неуютной паузы. До этого я и не задумался ни разу, а откуда у моего отца-то взялись средства на такой огромный дом.
— Мой отец роет шахты, — неожиданно сказал Борис.
— Что?
Он пятерней убрал со лба взмокшие темные волосы.
— Куда бы мы ни приехали, нас везде ненавидят. Потому что обещают, что шахта не навредит окружающей среде, а потом шахта вредит окружающей среде. Но тут, — он пожал плечами — фаталистический русский жест, — господи, да тут просто сраная куча песка, кого она волнует?
— О, — сказал я, поразившись тому, как далеко разносятся наши голоса по пустынной улице, — да здесь правда вообще ни души.
— Да. Как на кладбище. Тут только одна семья живет еще, вон там. Видишь, возле дома большой грузовик стоит? Похоже, нелегальные иммигранты.
— Но вы с отцом здесь легально, да? — В школе с этим были проблемы, несколько учеников оказались нелегалами, и по коридорам были развешаны предупреждающие плакаты.
Он фыркнул — пффф, что за чушь.
— Конечно. Шахта за этим следит. Ну или кто-то там. А вот там — человек двадцать, а то и тридцать, все живут в одном доме. Может, наркотиками торгуют.
— Правда?
— Что-то там очень странное творится, — мрачно сказал Борис. — Это все, что мне известно.
Дом Бориса стоял между двумя заброшенными и заваленными строительным мусором постройками и был очень похож на дом отца и Ксандры: везде сплошной ковролин, новехонькая бытовая техника, та же планировка, так же мало мебели. Но в доме было невыносимо жарко, в бассейне не было воды, а на дне лежал слой песка — и никакого намека на двор, даже кактусов не росло. Везде — на бытовой технике, столешницах, кухонном полу — лежала тонкая песчаная пленка.
— Выпить хочешь? — спросил Борис, открывая холодильник, где поблескивали ряды бутылок с немецким пивом.
— Ух ты, круто, спасибо!
— В Новой Гвинее, — сказал Борис, утирая лоб тыльной стороной ладони, — когда я там жил, короче, случилось сильное наводнение. Змеи… очень опасные, очень страшные… во дворе плавали неразорвавшиеся мины времен Второй мировой… почти все гуси передохли. Ну и, в общем, — продолжил он, открывая бутылку с пивом, — вода вся испортилась. Тиф. Осталось только пиво — «Пепси» закончилась, «Люкозад» закончился, йодные таблетки закончились, и три недели и мы с отцом, и даже все мусульмане пили одно пиво! На завтрак, на обед — одно пиво.
— Звучит не так уж плохо.
Он поморщился.