Щегол Тартт Донна
— У меня всю дорогу голова от него раскалывалась. Местное пиво, из Новой Гвинеи — на вкус ужасное. А вот это — отличное! Есть еще водка в морозилке.
Я хотел было сказать — давай, чтоб произвести на него впечатление, но потом подумал про жару и обратную дорогу и сказал:
— Нет, спасибо.
Он звякнул своей бутылкой о мою.
— Верно. Слишком жарко сегодня для выпивки. А мой отец пьет столько, что у него нервы в ногах поотмирали.
— Серьезно?
— Это называется, — он скривил лицо, пытаясь все выговорить, — периферийная невропатия (у него это прозвучало как «пэрыфэрийная нэвропатия»). — В больнице, в Канаде, его заново ходить учили. Он встает — и валится на пол — носом, кровь идет — ржака!
— Звучит забавно, — сказал я, вспоминая, сколько раз я видел, как отец на карачках ползет к холодильнику за льдом.
— Очень. А твой что пьет? Твой отец.
— Скотч. Когда пьет. Но он типа завязал.
— Ха! — сказал Борис так, будто это он уже слышал. — И моему надо на него перейти — хороший скотч тут дешевый. Слушай, хочешь взглянуть на мою комнату?
Я ожидал чего-то в духе моей комнаты, но, к моему удивлению, он привел меня в какую-то насквозь провонявшую «Мальборо» зашторенную конуру, где повсюду лежали стопки книг, а на полу были свалены пустые пивные бутылки, пепельницы, охапки несвежих полотенец и грязной одежды. На стенах трепыхались куски цветастой ткани — желтой, зеленой, бордовой, пронзительно-синей, а над кроватью с батиковым покрывалом висел красный флаг с серпом и молотом. Казалось, будто русский космонавт потерпел крушение где-то в джунглях и соорудил себе пристанище из государственного флага и всех местных саронгов и тканей, которые попались ему под руку.
— Твоя работа? — спросил я.
— Сложил и сунул в чемодан, — ответил Борис, плюхаясь на безумного цвета матрас. — Чтобы потом все снова развесить, нужно минут десять. Будем смотреть «S.O.S. Айсберг»?
— Конечно.
— Классный фильм. Я его шесть раз видел. Помнишь, как она в самолет садится, чтобы их со льдины спасти?
Но «S.O.S. Айсберг» мы тем вечером так и не посмотрели, может, потому, что никак не могли перестать болтать, чтоб спуститься вниз и включить телевизор. Жизнь у Бориса оказалась в сто раз интереснее, чем у кого-либо из моих сверстников. Учился он, похоже, только периодически и в самых захудалых школах — в глуши, где работал его отец, зачастую вообще не было никаких школ.
— Ну, есть пленки, — сказал он, потягивая пиво и косясь на меня одним глазом. — И можно сдавать экзамены. Только для этого надо иметь выход в интернет, а иногда где-нибудь на канадской окраине или на Украине его не бывает.
— И что ты делал?
Он пожал плечами:
— Типа читал много.
Один учитель в Техасе, сказал он, скачал ему из интернета программу.
— Но в Элис-Спрингс школа-то должна была быть?
Борис расхохотался:
— Еще бы! — ответил он, сдув с лица потную прядку волос. — Но после смерти мамы мы какое-то время жили на Северной территории, в Арнхемленде — в городе Кармейволлаг. Город, одно название. На километры кругом — глухомань, трейлеры, в которых живут шахтеры, и заправка с баром — пиво, виски и сэндвичи. Ну и, в общем, бар держала жена Мика, Джуди ее звали. И я целыми днями, — он шумно отхлебнул пива, — целыми днями смотрел с Джуди мыло по телику, а по вечерам стоял с ней за прилавком, пока отец и его ребята нажирались. А как муссон, так и телик не посмотришь. Джуди кассеты держала в морозилке, чтоб не испортились.
— Испортились — как?
— От сырости плесень росла. На туфлях плесень, на книгах. — Он пожал плечами. — Я тогда не так много разговаривал, как сейчас, потому что не слишком хорошо говорил по-английски. Стеснялся очень, сидел там один, вечно сам по себе. Но Джуди — Джуди все равно со мной разговаривала и была ко мне добра, хотя я ни черта не понимал, что она там говорит. Каждое утро я к ней приходил, она мне готовила одно и то же неплохое жаркое. И дождь, дождь, дождь. Я подметал пол, мыл посуду, помогал ей в баре убираться. Ходил за ней, как гусенок. This is cup, this is broom, this is bar stool, this pencil[39]. Вот и вся моя школа. Телевизор, кассеты «Дюран Дюран» и Боя Джорджа — и все на английском. Самый любимый ее сериал был — «Дочери Маклеода». Мы его всегда вместе смотрели, а если я чего не знал — она объясняла. И мы потом обсуждали этих сестер и плакали с ней вместе, когда Клэр погибла в автокатастрофе, и она говорила, что если б у нее была такая ферма, как Дроверс-Ран, она б забрала меня туда с собой и мы с ней жили бы там счастливо, а куча женщин бы на нас работала, как это было у Маклеодов. Она была совсем молодая, симпатичная. Блондинка, кудрявая, глаза красила синим. Муж обзывал ее шлюшкой и свиным рылом, но мне она казалась похожей на Джоди из сериала. Целыми днями она со мной разговаривала и пела — я с ней выучил слова всех песен в музыкальном автомате. «В городе ночь, тьма нас зовет…» И скоро я стал профессионалом. Спик инглиш, Борис! В польской школе нас немного учили английскому: хэллоу, экскьюз ми, сенк ю вери мач, а тут два месяца с ней — и я как начал болтать, болтать, болтать! С тех пор и не затыкался. Ко мне она всегда относилась хорошо, по-доброму. И это при том, что она каждый день заходила на кухню и рыдала там, потому что до смерти ненавидела Кармейволлаг.
Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.
— Слушай, умираю — есть хочу, — сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота — впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.
— А есть еда?
— Хлеб с сахаром.
— Прикалываешься?
Борис зевнул, потер воспаленные глаза.
— Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?
— А больше ничего нет?
Он устало дернул плечами.
— Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.
— Я думал, у вас всегда повара были.
— Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. — Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. — Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит «Прислужник того, кто открывает врата страждущим».
— Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.
Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.
— Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.
— Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.
— Гениально, — сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.
Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.
— Эээ, это зачем?
Он открыл дверь и вышел на улицу.
— Так идти прохладнее, — сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. — И не обгоришь.
До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной — с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны — и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.
В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни — они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине («но всего две недели»), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, — на украинском и польском.
Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно — зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше — Борису было пятнадцать, — а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.
(— Но знаешь, что? — спросил он, выпуская дым из уголка рта. — Ей, похоже, не очень понравилось.
— А тебе?
— Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине «Десатойи», возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, — стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени — в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском («В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву — что-то в этом роде») и учил меня русским ругательствам («Это реальный mat — как на зоне»). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
— Но больше я не мусульманин, — объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. — Бросил недавно.
— Почему?
— Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года — Борис хлебал пиво, как наши сверстники — пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
— Ну и что? — спросил я. — Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
— Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
— Все равно. «Борис Аравийский». Звучит.
— Пошел в жопу.
— Нет, серьезно, — со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, — ты что, правда во все это верил?
— Во все — что?
— Ну, это. В Аллаха и Магомета. «Нет божества кроме Аллаха…»
— Нет, — ответил он, слегка заведясь, — для меня ислам был делом политики.
— Что, типа как у «обувного террориста»?[40]
Он фыркнул от смеха:
— Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
— А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
— Что значит — что тогда? Ты на что намекаешь?
— Полегче! Я просто задал вопрос.
— И какой же?
— Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? — Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:
— Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!
— Как это? То есть сейчас не веришь?
— Ни сейчас, ни вообще. Ну — в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.
— Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?
— Потому что, — он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, — люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.
— Ну, уже что-то.
— Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя — Бадр-аль-Дин. Бадр значит «луна», что-то там про луну и верность, но они мне сказали: «Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией». И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.
Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerkanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя — сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из «7-Элевен» и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:
BRIDLE AND DOMESTICATE
CELERITY
TRATTORIA
WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY
DERELICTION OF DUTY.
Если словарь не помогал, он обращался ко мне.
— Что такое Sophomore[41]? — спрашивал он меня, изучая школьную доску объявлений. — Home Ec?[42] Poly Sci?[43] (последнее он произносил как «полицай»).
Он в жизни не слышал названий большинства блюд, которые нам подавали на обед в столовой: фахитас, фалафель, тетразини с индейкой. Он много всего знал о фильмах и музыке — десяти-, а то и двадцатилетней давности, не имел ни малейшего представления о спорте или телепередачах и — за исключением крупных европейских марок, вроде «БМВ» или «мерседеса» — вообще не разбирался в машинах. Он путался в американских деньгах, а иногда — и в американской географии: в какой области расположена Калифорния? А где находится столица Новой Англии?
Зато он был очень самостоятельным. Он бодро собирался в школу по утрам, добирался до нее своим ходом, сам подписывал табели и сам же воровал в магазинах себе еду и школьные принадлежности. Где-то раз в неделю мы с ним делали огромный круг в несколько километров — по удушливой жаре, прячась под зонтиками, будто какие-нибудь индонезийские туземцы, чтобы сесть на раздолбанный местный автобус, на котором, судя по всему, ездили только алкаши, дети и те, кому машина была не по карману. Ходил автобус редко, если мы опаздывали — приходилось долго ждать следующего, зато он останавливался возле торгового центра, где был прохладный, сверкающий супермаркет с недобором персонала, и Борис воровал там для нас стейки, масло, упаковки чая, огурцы (его любимое лакомство), нарезки бекона — однажды, когда я простудился, стащил даже сироп от кашля — просовывая это все через прорези в подкладке своего уродливого серого плаща (мужского плаща с обвисшими плечами, который ему был явно велик и от которого веяло угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове). Пока он шнырял по магазину, я стоял на стреме в конце ряда и трясся так, что думал — от страха грохнусь в обморок, но вскоре уже и я стал набивать карманы яблоками и шоколадками (тоже любимой едой Бориса), а потом с наглым видом идти на кассу, чтобы заплатить за хлеб, молоко и еще какие-нибудь объемные продукты, которые украсть было сложно.
В Нью-Йорке, когда мне было лет одиннадцать, мама на каникулах записала меня в кружок «Юный повар», где меня научили готовить кое-какие простые блюда: гамбургеры, тосты с сыром (я иногда готовил их маме, когда она работала допоздна), и то, что Борис звал «яичница с хлебом». Я готовил, а Борис, который в это время сидел на кухонной сойке, пинал выдвижные ящички и болтал со мной, потом мыл посуду. Он рассказывал, что на Украине, бывало, лазил по карманам, чтоб добыть денег на еду.
— Пару раз засекли, погнались, — сказал он. — Но ни разу не поймали.
— Может, как-нибудь на Стрип съездим? — спросил я. Мы стояли возле кухонной стойки у нас дома и ели стейки прямо со сковородки. — Если хотим рискнуть, то лучше места не найти. Я в жизни не видел столько пьяных, и они все не местные.
Борис перестал жевать, глянул на меня с изумлением.
— А зачем? И тут воровать легко, магазины огромные.
— Ну я просто предложил.
Денег швейцаров, которые мы — по паре долларов за раз — тратили в автоматах с едой и в «7-Элевен» возле школы — v magazine, как говорил Борис, хватит еще на какое-то время, но не навсегда же.
— Ха! И что ты будешь делать, если тебя арестуют, Поттер? — спросил он, бросив жирный кусок стейка собаке, которую он выучил танцевать на задних лапках. — Кто еду будет готовить? А за Кусакой кто присмотрит?
Пса Ксандры, Поппера, он звал и Амилом, и Нитратом, и Попчиком, и Кусакой — как угодно, только не его настоящей кличкой. Несмотря на запрет, я стал пускать собаку в дом, потому что не мог больше смотреть, как он чуть ли не вешается на поводке, пытаясь заглянуть к нам сквозь стеклянные двери и захлебываясь лаем. В доме, однако, он вел себя на удивление тихо — изголодавшись по вниманию, он вечно лип к нам, взволнованно семенил следом, с первого этажа на второй, и засыпал, свернувшись на коврике, пока мы с Борисом читали, ссорились и слушали музыку у меня в комнате.
— Ну правда, Борис, — сказал я, откидывая челку с глаз (мне давно нужно было подстричься, но не хотелось деньги тратить), — не вижу особой разницы между тем, чтоб воровать кошельки и воровать стейки.
— Разница большая, Поттер, — он развел руки в стороны, чтобы показать мне, насколько она большая. — Воровать у рабочего? Или воровать у богатенькой компании, которая людей грабит?
— «Костко» никого не грабит. Это супермаркет эконом-класса.
— Ну тогда так. Украсть жизненно необходимую вещь у рядового гражданина. Отличный у тебя план. Тихо! — сказал он псу, который резко загавкал, выпрашивая еще мяса.
— Я не хочу воровать у каких-нибудь нищих работяг, — сказал я и сам кинул Попперу кусочек стейка. — Но по Вегасу ходят тыщи скользких типов с пачками денег.
— Скользких?
— Жуликов. Мошенников.
— А-а… — взметнулась вверх косая темная бровь. — Справедливо, да. Но если ты украдешь деньги у скользкого типа, у гангстера, например, то они тебя могут и покалечить, nie?
— Ты же на Украине не боялся, что тебя покалечат?
Он пожал плечами:
— Ну, не боялся, что побьют, наверное. Но не подстрелят.
— Подстрелят?
— Да, подстрелят. И не надо на меня так удивленно смотреть. Тут страна ковбоев, а вдруг что? У всех есть оружие.
— Я ж не говорю про полицейских. Я имею в виду пьяных туристов. По субботам они тут толпами ходят.
— Ха! — он поставил сковородку на пол, чтобы пес мог доесть остатки. — Ты, Поттер, точно попадешь за решетку. Слабые моральные устои, рабское преклонение перед экономикой. Очень плохой ты гражданин.
К тому времени — к октябрю, по-моему — мы с ним ужинали вместе чуть ли не каждый день. За едой Борис, который уже успевал до того выпить три-четыре бутылки пива, переключался на горячий чай. Потом, после стопки водки на закуску — эту привычку я вскоре перенял у него («Еда так лучше переваривается», — объяснял Борис), — мы лениво слонялись по дому, читали, делали уроки, иногда спорили, а чаще всего напивались и засыпали перед телевизором.
— Не уходи! — как-то вечером попросил Борис, когда я уже ближе к концу «Великолепной семерки» — последняя перестрелка, Юл Бриннер собирает своих ребят — собрался идти домой. — Ты же все самое интересное пропустишь.
— Да, но уже почти одиннадцать.
Лежавший на полу Борис приподнялся на локте. Узкогрудый и длинноволосый, тощий и долговязый — во многом он был полной противоположностью Юлу Бриннеру, и в то же время проглядывала в нем какая-то родственная схожесть: та же лукавая наблюдательность, озорная и немного безжалостная — что-то монгольское или татарское в разлете глаз.
— Позвони Ксандре, попроси, чтоб заехала за тобой, — сказал он, зевая. — Когда она приходит с работы?
— Ксандре? Разбежался.
Борис снова зевнул, глаза у него слипались от водки.
— Ну тогда ночуй тут. — Он перекатился на спину и поскреб лицо рукой. — Они тебя хватятся? А домой-то они приедут? Иногда ведь не приезжали.
— Сомневаюсь, — ответил я.
— Тихо, — сказал Борис, привстав, потянувшись за сигаретами. — Так, смотри. Вот они, плохие парни.
— Ты раньше этот фильм видел?
— Не поверишь, с русской озвучкой. Слабенькой русской озвучкой. Девчачьей. Верное слово, как думаешь? Они как учителя выражались, не как мужики с оружием, я вот о чем.
Хоть тогда у Барбуров я и был раздавлен горем, но отсюда квартира на Парк-авеню виделась мне потерянным раем. Со школьного компьютера я мог теперь проверять почту, но писатель из Энди был никудышный, и его ответные письма были до отчаяния безличными. («Привет, Тео. Надеюсь, ты отлично провел каникулы. Папа купил новую яхту — назвал „Авессалом“. Мама, сказала, что ноги ее там не будет, ну а меня, к сожалению, заставили. Японский в этом году идет что-то туго, но в остальном все нормально».) Миссис Барбур прилежно отвечала на мои бумажные письма — писала строчку-другую на заказанной в «Демпси и Кэрролл» почтовой бумаге с монограммой, но в ее ответах не было ничего личного. Она всегда спрашивала: «Как ты?», а в конце всегда писала, что думает обо мне, но ни разу — «Мы по тебе соскучились» или «Как бы нам хотелось снова тебя увидеть».
Я писал и Пиппе в Техас, хотя она так плохо себя чувствовала, что ничего не написала в ответ — да и какая разница, большинство писем ей я так и не отправил.
Дорогая Пиппа, как твои дела? Нравится ли тебе в Техасе? Я много думаю о тебе. Удалось ли покататься на той лошади, которая тебе понравилась? Здесь все здорово. Жарко ли там у вас, потому что у нас тут очень жарко…
Нет, это звучало убого, я выкинул письмо и начал заново.
Дорогая Пиппа, как ты там? Я много о тебе думаю и надеюсь, что у тебя все нормально. Надеюсь, что в Техасе все нормально здорово. Признаюсь, мне тут совсем не круто, но я завел пару друзей и потихоньку привыкаю. Скажи, а ты скучаешь по дому? Я скучаю. Я очень скучаю по Нью-Йорку. Как бы я хотел, чтобы мы с тобой жили поближе друг к другу. Как твоя голова? Надеюсь, получше. Прости, что…
— Подружке пишешь? — спросил Борис — он читал у меня через плечо, хрустя яблоком.
— Отвали.
— А что с ней случилось? — когда я не ответил, спросил снова: — Ты ее ударил?
— Чего? — перепросил я, слушая вполуха.
— Ну, я про голову ее. Ты поэтому извиняешься? Врезал ей или как?
— Да, конечно, — ответил я, но по его очень серьезному, очень сосредоточенному лицу вдруг понял, что он не шутит.
— Ты что, думаешь, я девчонок бью? — спросил я.
Он пожал плечами:
— Ну, вдруг она сама нарвалась.
— Ээээ, мы тут в Америке женщин не бьем.
Он оскалился, сплюнул яблочное зернышко.
— Конечно, нет. Американцы просто нападают на страны поменьше, которые расходятся с ними во взглядах.
— Борис, заткнись и вали отсюда.
Но его замечание меня растревожило, и вместо того, чтобы начать письмо к Пиппе заново, я принялся писать Хоби.
Дорогой мистер Хобарт, здравствуйте, как поживаете? Надеюсь, у вас все хорошо. Я так и не поблагодарил вас за вашу доброту ко мне тогда, в Нью-Йорке. Надеюсь, у вас с Космо все нормально, хотя понимаю, что вы оба скучаете по Пиппе. Как у нее дела? Надеюсь, она начала снова заниматься музыкой. И надеюсь, что…
Но — так и не отправил. И потому очень обрадовался, когда получил письмо — взаправдашнее длинное бумажное письмо — от самого Хоби.
— Это у тебя что такое? — подозрительно спросил отец, заметив нью-йоркский штемпель и выхватил письмо у меня из рук.
— Что?
Но отец уже надорвал конверт. Он быстро проглядел письмо и потерял к нему всякий интерес.
— Держи, — сказал он, возвращая мне письмо. — Прости, дружок. Ошибся.
Письмо само по себе уже было прекрасным, осязаемым артефактом — ровный почерк, дорогая бумага, отголосок пустынных комнат, денег.
Дорогой Тео,
Я так хотел получить от тебя весточку, но рад, что ничего не получил, потому что, надеюсь, это означает, что тебе там хорошо и есть чем заняться. У нас уже падают листья, на Вашингтон-сквер желто и сыро, холодает. Утром по субботам мы с Космо слоняемся по Виллидж, я беру его на руки и заношу в сырную лавку — не уверен, что это совсем законно, но барышни за прилавком припасают для него кусочки и обрезки сыра. Он скучает по Пиппе так же сильно, как и я, но, — как и я впрочем — аппетита не теряет. Теперь, когда мороз уже не за горами, мы с ним иногда едим возле камина.
Надеюсь, что ты там уже освоился и завел друзей. Когда я говорю с Пиппой по телефону, голос у нее не слишком-то радостный, хотя здоровье заметно улучшилось. На День благодарения собираюсь слетать к ним туда. Уж не знаю, обрадуется ли мне Маргарет, но Пиппа меня ждет, поэтому поеду. Если Космо пустят в самолет, возьму и его. В письмо вкладываю фото, которое тебе, может, понравится — это чиппендейловское бюро только что доставили в ужасном состоянии, мне сказали, что оно стояло в каком-то сарае, без обогрева, где-то в Уотервлите, Нью-Йорк. Все исцарапанное, иссеченное, крышка разломана надвое, но ты только посмотри на эти заостренные, напряженные когти, которые сжимают шар. Ножки на фото не слишком хорошо вышли, но все равно видно, с какой силой когти в шар впились. Подлинный шедевр, как же жаль, что его так дурно хранили. Не знаю, видно ли тебе, какая у дерева волнистая поверхность — просто невероятно. Магазин же я открываю пару-тройку раз в неделю, по предварительной договоренности, а так, по большей части вожусь в подвале с вещами, которые мне присылают частные клиенты. Миссис Школьник и еще кое-кто из соседей спрашивали про тебя — у нас тут все по-старому, только вот с миссис Чо с корейского рынка случился небольшой удар (совсем небольшой, она уже даже вернулась к работе). А еще кофейня на Хадсон-стрит, которая так мне нравилась, закрылась, очень печально. Утром шел мимо — похоже, там теперь будет… не знаю, как и назвать. Какая-то японская сувенирная лавка. Ну вот, вижу, что опять разошелся и места уже остается мало, но надеюсь, что ты там счастлив и тебе хорошо, и хоть самую малость не так уж и одиноко, как ты опасался. Если я здесь могу что-нибудь для тебя сделать или хоть чем-то помочь, прошу тебя, дай мне знать — и я помогу.
Той ночью, пьяный, я лежал возле Бориса на батиковом покрывале и пытался припомнить, как же выглядела Пиппа. Но через голые окна светила такая огромная и прозрачная луна, что вместо этого я стал вспоминать историю, которую мне рассказывала мама, про то, как она в детстве ездила с родителями на конные шоу — на заднем сиденье их старенького «бьюика».
— Ехать нужно было долго-предолго, иногда часов по десять — по разбитым проселочным дорогам. Колеса обозрения, засыпанные опилками арены для родео, и повсюду стоит запах попкорна и лошадиного навоза. Как-то вечером, в Сан-Антонио, я немного раскисла — мне хотелось к себе в комнату, к моей собаке, улечься в собственную постель, — а папа поднял меня на руки над ярмаркой и велел поглядеть на луну. «Когда тоскуешь по дому, — сказал он, — просто взгляни на небо. Потому что, куда бы ты ни поехала, луна везде — одна и та же». И потому, когда он умер, а мне пришлось уехать к тетке Бесс… в общем, даже сейчас, в Нью-Йорке, вижу полную луну — и будто это он говорит мне, что не надо глядеть в прошлое, не надо ни о чем жалеть, — что дом там, где я, — она поцеловала меня в нос. — Или где ты, щенуля. Ты — мой центр земли.
Шорох рядом.
— Поттер? — спросил Борис. — Не спишь?
— Можешь мне кое-что сказать? — спросил я. — Какая луна в Индонезии?
— Это ты о чем вообще?
— Ну или, не знаю там, в России? Такая же, как здесь?
Он легонько постучал мне по виску костяшками пальцев — я уже знал, что этот его жест означает «придурок».
— Да везде одна и та же, — ответил он, зевнув, упершись в покрывало тощей рукой в браслетах. — А что?
— Да так, — ответил я и после напряженной паузы спросил: — Ты слышал?
Хлопнула дверь.
— Что это? — спросил я, повернувшись к нему лицом.
Мы поглядели друг на друга, прислушались. Внизу раздались голоса — смех, люди топочут по дому, вдруг грохот, как будто что-то опрокинули.
— Это твой отец? — спросил я, привстав — и тут услышал женский голос, пронзительный, пьяный.
Борис тоже сел — в падавшем из окна свете он казался тщедушным, болезненно-бледным. Казалось, будто внизу двигают мебель и швыряются вещами.
— Что они говорят? — прошептал я.
Борис прислушался. Я видел все жилки и впадинки у него на шее.
— Чушь всякую, — ответил он. — Напились.
Мы оба вслушивались — Борис куда внимательнее моего.
— А кто это там с ним? — спросил я.
— Какая-то шлюха, — он послушал еще минутку — лоб нахмурен, профиль резко вырисовывается в лунном свете — и снова улегся. — Две шлюхи.
Я перекатился на другой бок и поглядел на экран айпода. 3.17 ночи.
— Мать твою, — простонал Борис, почесывая живот. — Когда ж они заткнутся?
— Пить охота, — сказал я после неловкого молчания.
Он фыркнул:
— Ха! Поверь мне, сейчас туда ходить не надо.
— Что они делают? — спросил я.
Одна из женщин вдруг закричала — то ли от радости, то ли от ужаса — было не разобрать.
Мы лежали, одеревенев, пялились в потолок, слушали зловещий грохот и перестуки.
— Они украинки? — спросил я, помолчав немного.
Хоть я не понимал ни слова, но уже провел с Борисом достаточно времени, чтоб суметь отличить украинские интонации от русских.
— Пять с плюсом, Поттер. — Чуть позже: — Прикури-ка мне сигарету.
Мы передавали сигарету друг другу в темноте, наконец где-то еще хлопнула дверь, и голоса стихли. Борис выдохнул последний дымный парок и, перекатившись на бок, загасил сигарету в забитой до краев пепельнице.
— Спокойной ночи, — прошептал он.
— Спокойной ночи.
Он уснул практически мгновенно — было слышно по тому, как он задышал, но я долго не мог заснуть, от сигареты в горле у меня першило, а голова кружилась. Как же меня занесло в эту странную новую жизнь, где по ночам орут пьяные иностранцы, а я хожу в грязной одежде и никто меня не любит? Рядом храпел ничего не подозревавший Борис. Уже под утро, когда я наконец уснул, мне приснилась мама: она сидела напротив меня в электричке метро — на «шестерке», слегка покачиваясь, лицо у нее в дрожащем искусственном свете было спокойное.
Ты что здесь делаешь? — спросила она. — Домой! Живо! Буду ждать тебя там. Только голос был не совсем ее, и когда я присмотрелся, то увидел, что это вовсе не она, а кто-то, кто просто притворился ею. И я, дрожа, хватая ртом воздух, проснулся.
Отец Бориса был фигурой загадочной. Борис объяснял это так: он постоянно торчал на месте, где велись работы, на своей шахте, в какой-нибудь глуши, и вместе с бригадой мог сидеть там неделями.
— Не моется, — сухо сказал Борис. — Не просыхает.
Его раздолбанный коротковолновый радиоприемник стоял на кухне («Еще с брежневских времен, — сказал Борис, — ни за что не выбросит»), русскоязычные газеты и выпуски «Ю-Эс-Эй Тудей», на которые я иногда натыкался, тоже были его. Однажды я зашел в одну из ванных комнат в Борисовом доме (где было довольно-таки омерзительно — никаких тебе занавесок в ванной и сидений на туалетах, а в ванне росла какая-то черная дрянь) и до ужаса испугался мокрого и вонючего костюма его отца, который покойником болтался на душевом карнизе — бесформенный, весь в зацепках, сшитый из комковатой коричневой шерсти цвета вывороченных корней, — с него так и лило на пол, будто от какого-то влажно дышащего голема из Старого Света или как с попавшей в полицейскую сеть одежды утопленника.
— Ты чего? — спросил Борис, когда я оттуда вышел.