Щегол Тартт Донна
Маленький белый комок, который прилежно дотащился из коридора до входной двери — вдруг замер на месте. И тут пискливый вой — и он что было сил (а сил уже никаких на самом деле не было) припустил к двери, а Борис, заухав от хохота, шлепнулся на колени.
— Ой! — Он схватил пса, Попчик вертелся, крутился. — Ты растолстел! Он растолстел! — с возмущением сообщил Борис, когда Попчик рванувшись вперед, облизал ему лицо. — Ты его раскормил! Да-да, привет, gloupysh, ты маленький пушистик, привет! Помнишь меня, да? — Он перекатился на спину, растянулся, хохоча, на полу, а Попчик, все так же радостно подвывая, прыгал на нем. — Он меня помнит!
Хоби поправлял очки — его это все явно забавляло, а вот миссис Дефрез, которая, слегка нахмурившись, стояла у Хоби за спиной, видимо, находила мало забавного в том, что мой гость, от которого несет водкой, катается с собакой по ковру.
— Быть того не может, — сказал Хоби, засунув руки в карманы пиджака, — Это ведь?..
— Он самый.
Пробыли мы дома недолго — Хоби за эти годы столько всего наслушался о Борисе — давайте-ка выпьем! — да и Борису самому стало интересно и любопытно, как и мне было бы, встретить Джуди из Кармейволлага или еще какую легендарную личность из его прошлого, но мы с ним были пьяные, от нас было слишком много шума, и я чувствовал, что мы расстраиваем миссис Дефрез, которая хоть и улыбалась нам вежливо, но сидела на деревянном жестком стульчике довольно скованно, сложив на коленях крошечные унизанные кольцами ручки, не говоря ни слова.
Поэтому мы ушли — вместе с Попчиком, который восторженно семенил за нами, а Борис с радостными воплями махал водителю, чтоб тот объехал вокруг и подобрал нас.
— Да, gloupysh, да! — говорил он Попперу. — Это мы! У нас есть машина!
Тут вдруг оказалось, что Борисов водитель говорит по-английски не хуже самого Бориса, и мы все трое сразу такие друзья стали — все четверо, если считать Поппера, который стоял на задних лапках, упершись передними в окно и с серьезным видом разглядывая огни Вест-Сайдского шоссе, пока Борис ему что-то сюсюкал, прижимал его к себе, целовал в затылок, попутно рассказывая Юрию (шоферу), какой я замечательный, друг детства, свет очей (Юрий с очень серьезным видом перекинул левую руку через голову и спинку сиденья для рукопожатия) и до чего прекрасна жизнь, когда двое друзей вновь обретают друг друга в этом огромном мире после столь долгой разлуки!
— Да, — мрачно сказал Юрий, свернув на Хьюстон-стрит до того резко и внезапно, что меня отбросило к двери, — у нас так было с Вадимом. Каждый день я о нем горюю, горюю так тяжко, что даже ночами просыпаюсь — погоревать. Вадим был мне брат, — он глянул на меня; пешеходы бросились врассыпную, когда он пропахал по зебре, за затонированными стеклами замелькали перепуганные лица, — больше, чем брат. Вот как мы с Борей. Но Вадим…
— Ужасный случай, — тихонько сказал мне Борис, и Юрию: — …да, да, ужасно…
— …слишком рано ушел Вадим от нас в землю. Правду поют в песне по радио, знаешь? Певец, который Piano Man[57] поет? «Только хорошие молодыми умирают».
— Он будет нас там ждать, — утешал Борис Юрия, похлопывая его по плечу.
— Да, я его так и проинструктировал, — пробормотал Юрий, так круто подрезав машину перед нами, что всем телом врезался в ремень безопасности, а Попчика подкинуло в воздух. — Такие вещи, они глубоко — их нельзя почтить словами. Не выразить человеческим языком. Но в самом конце, укладывая его спать лопатой — я обратился к нему своей душой. «Пока, Вадим. Придержи для меня ворота, брат. Прибереги мне там местечко. Только Бог, — пожалуйста, думал я, пытаясь сохранять спокойное выражение лица, прижимая к себе Попчика, еб твою мать, да следи ты за дорогой, — Федор, помоги мне, пожалуйста, имею два важных вопроса про Бога. Ты профессор в колледже (чего?), так что ты, наверное, сможешь мне дать ответ. Первый вопрос, — мы с ним встретились взглядами в зеркале заднего вида, он выставил вверх указательный палец, — есть ли у Бога чувство юмора? Второй вопрос: жестокое ли у Бога чувство юмора? Например, играет ли Господь нами, как игрушками, подвергает ли пыткам ради собственной забавы, словно злобное дитя — садового инсекта?
— Ух, — сказал я, забеспокоившись от того, как внимательно он глядел на меня, а не на то, куда сворачивает, — ну, может, не знаю, надеюсь, что нет.
— Не тому человеку ты задаешь такие вопросы, — сказал Борис, предлагая мне сигарету, протянув одну Юрию. — Бог и сам немало пытал Тео. Если страдания облагораживают, то он уже принц. Слушай, Юрий, — он откинулся на спинку, весь в клубах дыма, — окажи услугу, а?
— Все, что хочешь.
— Как высадишь нас, приглядишь за собакой? Покатай его на заднем сиденье, отвези куда попросит.
Клуб был где-то в Квинсе, а где там именно — я даже и не понял. В зале, устланной красными коврами — в такую скорее придешь дедушку в щеку чмокнуть, едва откинувшись из тюрьмы, — вокруг столов с блестящими золотыми скатертями на стульях в стиле Людовика XVI люди сидели огромными компаниями, по-семейному: пили, курили, орали и хлопали друг друга по спинам. Глянцевито-красные стены были увешаны самодельными на вид рождественскими гирляндами и советскими праздничными украшениями из горящих лампочек и цветного алюминия — петухи, птички в гнездах, красные звезды, космические корабли, серпы-молоты и китчевые надписи кириллицей (С Новым годом, дорогой Сталин!). Борис (который уже порядком нагрузился, он еще и в машине то и дело прикладывался к бутылке), приобняв меня, всем направо и налево говорил, что я ему брат, и, похоже, люди понимали его буквально, потому что чуть ли не все они сразу кидались меня обнимать, целовать и угощать стопками водки, магнумы которой лежали на льду в хрустальных ведерках.
Наконец мы кое-как пробились назад: к черным бархатным портьерам, которые охранял бритоголовый змееглазый громила, до ушей зататуированный кириллицей. Внутри грохотала музыка, стоял густой дух пота, одеколона, травы и дыма от сигар „Коиба“: „Армани“, треники, „ролексы“ с платиной и бриллиантами. Я в жизни не видел, чтоб мужчины носили на себе столько золота — золотые кольца, золотые цепи, золотые зубы. Я будто очутился в инородном, непонятном, слепящем сне и как раз дошел до той противной стадии опьянения, когда не можешь ни на чем сфокусировать взгляд, поэтому мне только и оставалось что кивать, махать рукой и не сопротивляться, когда Борис таскал меня туда-сюда через толпу.
Помню, как совсем уже в ночи, словно тень, вновь появилась Мириам, она поприветствовала меня поцелуем в щеку — безрадостным, жутковатым, застывшим во времени этикетным поцелуем — и исчезла, забрав с собой Бориса, а я остался один за столом с толпой пьяных в хлам, смолящих одну за одной русских, которые, кажется, все знали, кто я такой („Федор!“), и похлопывали меня по спине, подливали мне водки, угощали едой, угощали „Мальборо“, приветливо орали мне что-то по-русски, явно не ожидая от меня никакого ответа…
Чья-то рука у меня на плече. Снимает с меня очки.
— Привет? — говорю я странной женщине, которая вдруг уселась ко мне на колени.
Жанна. Привет, Жанна! Чем занят? Да ничем. А ты? Зажаренная в солярии порнозвезда, из декольте вываливаются хирургически поддутые сиськи. Я могу судьбу предсказывать, у нас это семейное: дай ручку, погадаю? Да не вопрос: английский у нее недурной, хотя трудно было разобрать, что она там говорит из-за стоявшего в клубе ора.
— А ты, я вижу, философ по натуре, — она водит по моей ладони розовым, барби-стайл, ноготком. — Очень-очень умный. Много взлетов, много падений — все уже понемножку в жизни перепробовал. Но одинокий. Ты мечтаешь встретить девушку, чтобы быть с ней вместе на всю жизнь, да, правда?
Тут снова появился Борис, один. Пододвинул стул, уселся. Несколько коротких, задорных фраз на украинском — и вот моя новая подруга уже возвращает очки мне на нос и уходит, успев, правда, стрельнуть у Бориса сигарету и поцеловать его в щеку.
— Ты ее знаешь? — спросил я Бориса.
— Первый раз вижу, — ответил Борис и сам закурил. — Если хочешь, можем идти. Юрий ждет на улице.
Была уже глубокая ночь. После клубной сумятицы на заднем сиденье было даже уютно (задушевно теплится приборная доска, тихонько бормочет радио), и мы катались долго-долго, смеялись, болтали, Попчик крепко спал у Бориса на коленях — Юрий тоже вклинивался со своими хриплыми рассказами про детство в Бруклине, про „кирпичи“ (застройку), а мы с Борисом пили теплую водку из горла и нюхали кокаин прямо из пакетика, который он вытащил из кармана пальто — пакетик Борис то и дело перебрасывал Юрию.
Работал кондиционер, но в машине все равно было пекло, у Бориса по лицу тек пот, уши полыхали.
— Видишь, — говорил он — пиджак он давно скинул, теперь вот расстегнул запонки, бросил их в карман, закатывал рукава, — это отец твой научил меня прилично одеваться. Я ему за это благодарен.
— Да уж, мой отец нас обоих многому научил.
— Да, — искренне подтвердил он, яростно кивая, никакой тебе иронии, нос рукой вытер, — он всегда выглядел как джентльмен. Потому что — посмотри вон на мужиков в клубе — кожаные пальто, плюшевые треники, как будто только вчера эмигрировали. Куда лучше одеваться просто, вот как твой отец, пиджак хороший, хорошие часы — klssnyy, знаешь, простые такие — и стараться за своего сойти.
— Ну да.
Я уже обратил внимание на часы Бориса, такие детали-то подмечать — моя работа, часы были швейцарские, стоили, наверное, штук пятьдесят, часики европейского плейбоя — на мой вкус уж слишком броские, хотя по сравнению с утыканными драгоценными камнями платиновыми и золотыми глыбами, которые я видел в клубе, так очень даже и строгие. Я заметил, что на запястье у него с внутренней стороны синела вытатуированная звезда Давида.
— Это что? — спросил я.
Он вытянул руку, чтоб я мог рассмотреть:
— IWC. Хорошие часы все равно что кэш в банке. Случись что, всегда заложить можно или продать. Выглядит как нержавейка но это белое золото. Всегда лучше, когда часы кажутся на вид дешевле, чем есть на самом деле.
— Да нет, я про татуировку.
— А… — Он поддернул рукав, с сожалением глянул на руку, но я уже не смотрел на тату. В машине особого света не было, но следы от иглы я где хочешь опознаю. — Звезда-то? Долгая история.
— Но… — Я знал, что про отметины от уколов спрашивать не стоит. — Ты же не еврей.
— Нет! — возмутился Борис, опуская рукав. — Конечно, нет!
— Ну тогда, сам понимаешь, хочу спросить, почему…
— Потому что я сказал Бобо Сильверу, что я еврей.
— Чего?
— Хотел, чтобы он меня нанял! Ну и соврал.
— Да ладно.
— Да! Правда! Он частенько заходил к Ксандре — крутился возле дома, вынюхивал, как бы его не обставили, типа, а вдруг твой отец не помер, — ну и однажды я набрался духу и заговорил с ним. Предложил свои услуги. Все к чертям катилось, в школе начались проблемы, кого в рехаб упихали, кого вышвырнули — с Джимми надо было развязываться, понимаешь, чем-то другим надо было заняться. Ну да, фамилия у меня, конечно, не ихняя, зато в России кучу евреев зовут Борисами, вот я и подумал — а вдруг? Ну а как он узнает? Я решил, татуха, мол, хорошая идея — убедит его, что я свой. Один мужик мне сотку был должен, вот он мне и набил. Сочинил жирную тоскливую байку про маму мою, польскую еврейку, про семью ее в концлагере, ы-ы-ы — только я ну тупорылый, не знал, что евреям-то татуировки делать нельзя. Ты чего ржешь? — запальчиво спросил он. — Ему нужен был кто-то вроде меня, понял? Я говорю по-английски, по-русски, по-польски, по-украински. Я человек образованный. Короче, он сразу просек, что никакой я не еврей, обсмеял всего, но все равно взял на работу, и это с его стороны было очень любезно.
— Как ты мог работать на мужика, который хотел убить моего отца?
— Да не хотел он твоего отца убивать! Это неправда, несправедливо. Только попугать хотел! Но да, я на него работал, почти год.
— И что за работа?
— Ничего незаконного, хочешь — верь, хочешь — нет. Обычный помощник — мальчик на побегушках, носился туда-сюда. Погуляй с собачками! Забери одежду из химчистки! В тяжелые времена Бобо мне был добрым и щедрым другом — да как отец он был мне, скажу тебе, положа руку на сердце. Уж точно отцовее моего отца. Бобо со мной всегда был честен. Более того. Он ко мне был добр. Я смотрел, как он работает, и многому у него учился. Поэтому ну пусть, что я ношу эту звезду — это в память о нем. А вот, — он засучил рукав до бицепса с шипастой розой и надписью на кириллице, — это в честь Кати, любви моей единственной. Я любил ее сильнее всех на свете.
— Да ты так про всех говоришь.
— Да, но с Катей-то все по правде! Я ради нее по битому стеклу босой пойду! Сквозь ад пройду, сквозь огонь! Жизнь отдам, с радостью! На всем целом свете никого я никогда больше так не полюблю, как Катю — вполовину даже. Она была одной-единственной. Один день с ней — и то счастливым помер бы. Но, — он снова опустил рукав, — нельзя никогда ничье имя на себе накалывать, не то потеряешь этого человека. Я когда эту татуировку делал, еще молодой был, не знал.
Кокаина я не нюхал с самого отъезда Кэрол Ломбард, поэтому теперь какой уж тут сон. В шесть тридцать утра Юрий наматывал круги по Нижнему Ист-Сайду с Попчиком на заднем сиденье в роли пассажира („Свожу его в магазин! Куплю сэндвич с яйцом, сыром и беконом!“), а мы с Борисом, заряженные наглухо, болтали в каком-то отсыревшем круглосуточном баре на Авеню С, где стены были расписаны граффити, а окна затянуты мешковиной, чтоб рассвет в них не лез, Клуб „Али-баба“, Три Доллара за Шот, с 10 утра до полудня — Счастливые Часы, — и старались залить в себя столько пива, чтоб хоть чуть-чуть вырубиться.
— А знаешь, что я в колледже делал? — говорил я ему. — Я год учил разговорный русский. И только из-за тебя. Получалось, правда, херово. Читать так и не научился, знаешь, так чтобы засесть за „Евгения Онегина“, его, говорят, надо на русском читать, в переводе — совсем не то. Но я так часто о тебе думал! Вспоминал какие-то твои фразочки, все вдруг всплывало — ух ты, послушай-ка, у них Comfy in Nautica играет! Это ж Panda Bear! Вообще про этот их альбом позабыл. Короче, писал курсовую по „Идиоту“ для семинара по русской литературе — мы в переводе читали, конечно, — ну и пока я его читал, я все время про тебя думал, как ты тогда сидел у меня в спальне, курил отцовские сигареты. Имена запоминались легче, если я представлял, будто ты их произносишь… по правде сказать, я будто всю книгу твоим голосом прослушал! Помнишь, там, в Вегасе ты где-то с полгода читал „Идиота“? На русском. И долго-долго ты только этим и занимался. Помнишь, как долго ты не совался вниз из-за Ксандры и мне приходилось тебе еду носить, как какой-нибудь Анне Франк? В общем, я прочел его на английском, „Идиота“, но мне хотелось, знаешь, дойти до этого уровня, чтоб тоже так освоить русский. Но я его так и не освоил.
— А, гребаная школа, — отозвался Борис, которого это ни капли не впечатлило, — хочешь по-русски говорить, так поехали со мной в Москву. За два месяца выучишь.
— Так ты скажешь мне, чем занимаешься, или нет?
— Да говорю же. Тем-сем. Так, чтоб на жизнь хватало. — Он пнул меня под столом. — Получше стало, да?
— Что?
В баре кроме нас было всего два человека — прекрасные, нечеловечески бледные мужчина и женщина, у обоих — темные, короткие волосы, мужчина тянется через столик, берет женщину за руку, прикусывает, пожевывает ее запястье с внутренней стороны. Пиппа, с тоской подумал я. В Лондоне уже почти полдень. Что она делает?
— Когда мы встретились, у тебя лицо такое было, будто ты топиться шел.
— Прости, день выдался тяжелый.
— А дома у тебя миленько, — заметил Борис. Ту пару с его места видно не было. — Так он твой партнер?
— Нет! Не в этом смысле!
— А я ничего такого и не говорю. — Борис критически оглядел меня. — Господи, Поттер, какой ты нежный! Да и та дамочка — это ведь жена его была?
— Да, — беспокойно ответил я, откинулся на спинку стула, — ну вроде как. — Отношения Хоби и миссис Дефрез так и оставались для меня глубокой загадкой, равно как и ее никуда не девшийся брак с мистером Дефрезом, — я все думал, что она вдова, а оказалось — нет. — Она, — я наклонился вперед, потер нос, — понимаешь, она в Северном Манхэттене живет, а он в Виллидже, но они все время вместе… у нее дом в Коннектикуте, они туда иногда ездят на выходные. Она замужем, но мужа ее я никогда не видел. В общем, я так и не знаю, что к чему. Честно говоря, они, похоже, просто добрые друзья. Извини, что я об этом. Сам не знаю, зачем все это тебе рассказываю.
— И он тебя всему научил! На вид — приятный дядька. Настоящий джентльмен.
— А?
— Босс твой.
— Он мне не босс! Я его деловой партнер. — Наркотический дурман выветривался, кровь засвистела в ушах — пронзительным фальцетом, будто стрекот сверчков. — И вообще-то продажи целиком на мне.
— Прости! — сказал Борис, поднимая руки. — Не заводись, не надо. Но я не шутил, правда, когда звал тебя к себе работать.
— И что я должен на это ответить?
— Слушай, я хочу вернуть должок. Поделиться всем хорошим, что у меня было. Потому что, — он царственно замахал рукой, не давая мне и рта раскрыть, — я всем тебе обязан. Все, что было у меня хорошего в жизни, Поттер, случилось только благодаря тебе.
— Чего? Потому что я втянул тебя в торговлю наркотиками? Ничего ж себе, — сказал я, прикуривая из его пачки, перебросив ее обратно Борису, — спасибо, что сказал, я прямо теперь собой горжусь.
— Торговля наркотиками? Кто говорит про торговлю наркотиками? Я хочу загладить свою вину. За то, что я сделал. Отлично заживем, правда! Знаешь, как нам вместе будет весело!
— У тебя эскорт-сервис? Так, что ли?
— Слушай, можно я тебе кое-что скажу?
— Давай.
— Мне правда очень жаль, что я так с тобой поступил.
— Забудь. Я не в обиде.
— Я на тебе так нажился, почему бы и тебе с этого долю не поиметь? И себе снять сливочек?
— Борис, послушай, дай-ка я кое-что тебе скажу. Ни во что противозаконное я ввязываться не хочу. Без обид, — сказал я, — но я сам сейчас стараюсь кое с чем развязаться, и, как я уже сказал, я собираюсь жениться, и теперь все по-другому. Я правда не хочу…
— Так давай я тебе помогу?
— Нет, я совсем не об этом. То есть, слушай, не хочу на эту тему распространяться, но я кое-что сделал, чего бы делать не следовало, и теперь хочу все исправить. Точнее, я пытаюсь понять, как бы все исправить.
— Это трудно. Не всегда дается шанс, чтоб все исправить. Иногда только и остается — стараться, чтоб не поймали.
Прекрасная пара поднялась и ушла рука об руку — раздвинули занавес из бусин, выплыли вместе в слабенький холодный рассвет. Я смотрел, как защелкали, зарябили бусины в потянувшемся за ними вихревом потоке, как пошли зыбью от движения ее бедра.
Борис распрямился. Уткнулся в меня взглядом.
— Я пытался ее вернуть, чтоб тебе отдать, — сказал он, — вот было бы здорово.
— Ты о чем?
Он нахмурился:
— Ну, я потому и приходил в магазин. Тогда. Подумал, ты уж точно слышал — про дела в Майами. Переживал, что ты подумаешь, когда это во всех новостях появится — и, если уж честно, боялся, что они через меня на тебя выйдут, понимаешь? Теперь уж не так боюсь, но все равно. Увяз я по горло, конечно, — но ведь знал же, что замес был так себе. Надо было доверять интуиции. Я, — он ключом быстро ковырнул еще одну коротенькую понюшку, кроме нас в баре никого не было, наша официанточка в татушках, или администраторша, или кто она там, скрылась в размытом дальнем зале, где, судя по тому, что мне мельком удалось увидеть, народ развалился на бэушных диванах и отсматривал порнуху семидесятых, — короче, ужас что творилось. Думать надо было. Люди пострадали, я сам едва вывернулся, зато ценный урок усвоил. Никогда нельзя — так, щас, погоди, я вторую ноздрю — так, я что говорю-то, никогда нельзя дела делать с теми, кого не знаешь. — Он крепко защемил нос, сунул под столом пакет мне. — Ведь всегда это знаешь — и всегда забываешь. Никогда не мути крупняк с незнакомцами! Никогда! Мне говорят, ой, ты что, это такой хороший человек — а я что, я всегда хочу этому верить, такая моя натура. Но так вот плохие вещи и происходят. Понимаешь, я своих друзей знаю. А вот друзей моих друзей? Уже не так хорошо. Вот так вот люди СПИД и подхватывают, сечешь?
Нельзя было — я даже в процессе понимал, что совершаю ошибку, — нельзя было догоняться кокаином; я уже и так перебрал, свело челюсти, в висках застучала кровь, навалился мутный отходняк, хрупкость — будто рябь побежала по стеклу витрины.
— Короче, — говорил Борис. Говорил он очень быстро, постукивая ногой, ерзая на стуле. — Я все думал, как бы ее вернуть. Думал, думал, думал! Конечно, сам я ей больше воспользоваться не могу. Я на ней обжегся очень здорово. Конечно, — он беспокойно завертелся, — я потому-то к тебе и приходил тогда. Отчасти потому, что извиниться хотел. Сказать „сожалею, прости“ собственным ртом. Потому что — честно, сожалею. Отчасти потому, что столько шума было в новостях — я тебе хотел сказать, чтоб ты не волновался, потому что ты, может, думаешь — ну, не знаю, что ты там думаешь. Только мне не хотелось, чтоб ты все это услышал и испугался, ничего бы не понял. Стал бы думать, что они на тебя могут выйти. Мне так плохо от этого сделалось. Поэтому-то я и хотел с тобой поговорить. Сказать, что я тебя ни во что не впутал, никто не знает, что мы с тобой связаны. И еще — сказать тебе, что я очень, очень стараюсь ее вернуть. Изо всех сил стараюсь. Потому что, — он приставил ко лбу три пальца, — я на ней сколотил состояние и я очень хочу, чтоб она снова была у тебя, только твоя — ну знаешь, как в старые времена, чтоб она просто была у тебя, только твоя, чтоб ты держал ее в чулане или еще где, вытаскивал и глядел на нее, ну как в старые времена, помнишь? Потому что я знаю, как ты ее любил. Я вообще-то и сам ее полюбил.
Я уставился на него. В свежей вспышке наркотика до меня стало потихоньку доходить, что он говорит.
— Борис, да о чем ты?
— Сам знаешь.
— Нет, не знаю.
— Только не заставляй меня это вслух произносить.
— Борис…
— Я пытался тебе рассказать. Я умолял тебя не уезжать. Если б ты всего один денек подождал, я бы ее тебе вернул.
Бусины все так же щелкали и рябили на сквозняке. Жилистые стеклянные колыхания. Я глядел на него, и меня точно парализовало темным, смутным чувством того, как один сон наползает на другой: жаркий полдень в Трайбеке, перезвон ложек и вилок в ресторане, мне ухмыляется Люциус Рив.
— Нет, — сказал я, покрывшись холодной испариной, оттолкнул стул, закрыл лицо руками. — Нет.
— Что, ты думал, ее отец твой взял? Я вроде как надеялся, что ты так и подумаешь. Потому что он и так уже был в жопе. И так уже у тебя воровал.
Я проскреб пальцами по лицу, поглядел на него, не в силах и слова вымолвить.
— Я ее подменил. Да. Это я был. Думал, ты знаешь. Слушай, ну прости! — сказал он, потому что я так и таращился на него с открытым ртом. — Я ее в школе прятал, у себя в шкафчике. Пошутить хотел, понимаешь? Ну, — слабая улыбка, — может, и не пошутить. Но типа того что-то. Но слушай, — он побарабанил по столу, чтоб привлечь мое внимание, — клянусь тебе, я не собирался ее забирать. Такого плана не было. Откуда мне было знать, что с твоим отцом так выйдет? Если бы ты тогда хоть на ночь остался, — он вскинул руки, — я бы ее тебе отдал, клянусь, отдал бы. Но я никак не мог уговорить тебя остаться. Тебе надо было уехать! Сию же секунду! Уехать! Сейчас, Борис, сейчас! Даже до утра нельзя ждать! Ехать, ехать, вот прямо сейчас! А мне и сказать было страшно, что я наделал.
Я не сводил с него глаз. В горле все разом пересохло, а сердце заколотилось так быстро, что в голове была только одна мысль — надо сидеть потише, может, оно успокоится.
— Ну вот, теперь ты разозлился, — кротко сказал Борис. — Хочешь меня убить.
— Ты что это мне рассказываешь?
— Я…
— То есть как это — подменил?
— Слушай, — он нервно заозирался, — ну прости! Так и знал ведь, не стоило нам вместе гаситься! Знал, что все как-нибудь по-уродски закончится. Но, — он прижал ладони к столу, наклонился ко мне, — честно, я страшно из-за этого переживал. Пришел бы я к тебе, если б не переживал? Окрикнул бы на улице? И если я говорю, что хочу вернуть тебе должок, значит, я серьезно. Я хочу тебе возместить убытки. Потому что, понимаешь, картина мне кучу денег принесла, принесла мне…
— Тогда что же в том свертке, что лежит в хранилище?
— Что? — Он вскинул брови, оттолкнулся от стола и поглядел на меня, задрав подбородок, — Ты серьезно? Столько времени, а ты ни разу?..
Но я не мог ему ничего ответить. Губы у меня шевелились, но звука не было.
Борис хлопнул по столу.
— Ну, ты идиот. То есть ты ее даже не вскрыл? Да как можно было не?..
Я по-прежнему молчал, закрыв лицо руками, поэтому он потянулся ко мне и потряс меня за плечо.
— Правда? — напористо спросил он, пытаясь заглянуть мне в глаза. — Ни разу? Не открыл, чтоб поглядеть?
Из дальнего зала: слабый женский вскрик, пустой, глупый, а за ним такое же глупое уханье мужского хохота. Вдруг громко, как циркулярная пила, заработал блендер в баре и жужжал, кажется, невероятно долго.
— Ты не знал? — спросил Борис, когда грохот наконец прекратился. Из дальнего зала — смех, аплодисменты. — Да как ты не…
Но я ни слова не мог выдавить. Многослойное граффити на стенах, тэги райтеров, каракули, алкаши с глазами-крестиками. В дальнем зале взвился хриплый хор: да-вай, да-вай, да-вай. Передо мной замельтешило столько всего сразу, что я с трудом дух переводил.
— Столько лет? — спросил Борис, слегка нахмурившись. — И ты ни разу?..
— Господи боже.
— Тебе нехорошо?
— Я… — Я помотал головой. — Как ты вообще узнал, что она у меня? Как ты узнал? — повторил я, когда он ничего не ответил. — Ты шарил у меня по комнате? В вещах копался?
Борис посмотрел на меня. Потом запустил обе руки в волосы и сказал:
— Тебе память по пьяни отшибает, Поттер, ты ведь знаешь, да?
— Да ладно, — сказал я, недоверчиво помолчав.
— Нет, я серьезно, — мягко сказал он. — Я алкоголик. Уж я-то знаю! Я с десяти лет алкоголик, с тех самых пор, когда впервые выпил. Но ты, Поттер — ты как мой отец. Вот когда он пьет, то потом бродит в несознанке, сделает что-то, а назавтра и не вспомнит. Разобьет машину, меня отлупит, ввяжется в драку, очнется с переломанным носом или вообще в другом городе на вокзальной скамейке…
— Я ничего такого не делаю.
Борис вздохнул:
— Да, конечно, но память у тебя отшибает. Так же, как и у него. Я не говорю, что ты, мол, делал что-то плохое или буйствовал, ты не буйный, не как он, но знаешь — а, ну вот, например, как в тот раз, когда пошли в „Макдональдсе“ играть в песочницу, в детский уголок, и ты так напился, лежишь на этой дутой штуке, а дамочка взяла и вызвала к тебе полицию, и мне пришлось быстро тебя оттуда утаскивать, мы полчаса стояли в „Уолмарте“ и делали вид, что карандаши выбираем, а потом сели на автобус, потом сидели на остановке, и ты про эту ночь ничего не помнишь? Ни капельки? „„Макдональдс“, Борис? Какой „Макдональдс?““ Или, — сказал он, щедро нюхнув, перебивая меня, — или вот когда ты нажрался просто вдрызг и заставил меня тащиться с тобой „гулять по пустыне“? Ладно, пошли мы гулять. Хорошо. Только ты такой бухой, что на ногах не держишься, а на улице жара сорок градусов. И ты, значит, устал гулять и ложишься в песочек. И просишь, чтоб я оставил тебя там умирать. „Брось меня, Борис, брось меня“. Помнишь?
— Ближе к делу.
— Ну, что я могу сказать? Ты был несчастен. Вечно напивался, пока не отключишься.
— Ты тоже.
— Да, помню. Как вырубился на лестнице, лицом вниз, помнишь? Очнулся еще как-то на голой земле, далеко от дома, ноги из кустов торчат, а сам вообще без понятия, как меня туда занесло. Черт, я однажды Спирсецкой имейл отправил посреди ночи, пьяный, дурацкий имейл, в котором писал, какая она красавица и как я ее люблю всем сердцем, кстати, я ее тогда и любил. На следующий день в школе, у меня страшное похмелье, и тут: „Борис, Борис, мне надо с тобой поговорить“. Ну ладно, о чем? И она такая, добрая вся, деликатная, пытается меня, значит, отвадить осторожно. Имейл? Какой имейл? Ничего не помню вообще! Стою там с красной рожей, а она мне сует отксеренную страничку из книжки со стихами и говорит, что надо любить девочек моего возраста. Да, я тоже глупостей натворил. Глупее твоих! Но я, — сказал он, поигрывая сигаретой, — я-то хотел развлечься, счастья хотел. Ты хотел умереть. Это разные вещи.
— И почему это мне кажется, что ты уходишь от ответа?
— Да не осуждаю я тебя! Просто — мы тогда с тобой такое вытворяли. Такое, чего ты, может, и не помнишь. Нет, нет! — заторопился он, качая головой, когда увидел, какое у меня стало лицо. — Я не об этом. Хотя, должен сказать, что ты единственный пацан, с которым я спал.
Я яростно сплюнул смех, будто закашлялся или подавился.
— Это-то… — Борис презрительно откинулся на спинку стула, крепко защипнул ноздри, — пффф. В этом возрасте, наверное, такое со многими бывает. Мы были молоды, хотели девчонок. Мне казалось, ты, может, думал, что это другое что-то. Но, нет, постой, — быстро заговорил он с переменившимся лицом: я отодвинул стул, собрался уходить, — постой, — повторил он, хватая меня за рукав, — не уходи, пожалуйста, послушай же, я что хочу сказать, ты совсем не помнишь ту ночь, когда мы с тобой смотрели „Доктора Ноу“?
Я стаскивал пальто со спинки стула. Но услышав это, замер.
— Не помнишь?
— А должен? Почему?
— Я знаю, что ты не помнишь. Потому что я потом тебя проверял. Скажу что-нибудь про „Доктора Ноу“, пошучу. И смотрю, что ты скажешь.
— А что с „Доктором Ноу“?
— Мы как раз только познакомились! — Колено у него так и ходило ходуном, как заведенное. — Ты, по ходу, к водке не привык еще — не знал, сколько наливать надо. Ты входишь такой с огромным стаканом, вот как стакан для воды, и я думаю: ну, капец! Не помнишь?
— Да сколько таких ночей было.
— Не помнишь. Я за тобой блевотину уберу, шмотки в стирку брошу, а ты и не помнишь, что это я. Начнешь плакать, рассказывать мне всякое.
— Что — всякое?
— Ну, например… — он нетерпеливо поморщился, — а вот, что это ты виноват в смерти матери… что лучше бы ты умер… что если б ты умер, то, может быть, был бы с нею вместе, в темноте… это все нет смысла вспоминать, не хочу, чтоб тебе плохо было. Ты был в таком раздрае, Тео… с тобой было прикольно, почти всегда! Ты на что угодно готов был, но все равно — в таком раздрае. Наверное, тебе в больницу надо было лечь. Помнишь, как ты залез на крышу и спрыгнул в бассейн? Сумасшедший, ты же шею себе мог сломать! Ночью уляжешься на дороге, фонари не горят, тебя вообще не видно, и ждешь, чтоб по тебе машина проехала, а мне тебя с боем приходилось поднимать и затаскивать домой…
— Ну и долго бы я лежал на этой сраной богом забытой улице, пока там бы хоть одна машина проехала. Я там ночевать бы мог. Надо было спальный мешок принести.
— Я в это углубляться не буду. Крыша у тебя тогда отъехала. Ты нас обоих мог угробить. Однажды ночью ты взял спички и попытался дом поджечь, помнишь?
— Я дурачился, только и всего, — натянуто сказал я.
— А ковер? А огромная дыра, которую ты в софе прожег? Это ты дурачился, да? Я подушки перевернул, чтоб Ксандра не заметила.
— Это говно было такой дешевкой, что кожа была даже не огнеупорная.
— Ладно, ладно. Будь по-твоему. Короче, та ночь, значит. Мы смотрим „Доктора Ноу“, ты его уже видел, а я нет, и мне очень нравится, а ты полностью vgavno, и там дело происходит у него на острове, все круто, и тут он нажимает кнопку и показывает картину, которую украл.
— Господи.
Борис захихикал:
— Именно! Помилуй, боженька! До чего ж было круто. Ты такой пьяный, что тебя шатает из стороны в сторону — я щас тебе что-то покажу! Что-то удивительное! Ты встаешь перед теликом. Блин! Я смотрю фильм, там самое интересное, а ты никак не заткнешься. Отвали! Короче, ты уходишь, злой как собака, „пошел в жопу“, столько шума! Бах-бах-бах! А потом — раз, и спускаешься с картиной, ясно? — Он рассмеялся. — Прикинь, а я был уверен, что ты мне лапшу вешаешь. Шедевр мирового искусства? Да ладно, ага. Но — она была настоящая. Сразу видно.
— Я тебе не верю.
— Ну, это правда. Я понял. Потому что если можно б было нарисовать такую подделку? Тогда Лас-Вегас — самый прекрасный город на всем белом свете. Короче, такая ржака! Я, значит, с гордостью учу тебя воровать яблоки и конфеты из магазина, а ты уже успел спереть шедевр мирового искусства!
— Я его не крал.
Борис хохотнул:
— Нет, конечно, нет. Ты все объяснил. Что ее надо было сберечь. Что это твой большой и важный долг. Так ты, значит, — спросил он, наклонившись ко мне, — правда не открывал ее, чтоб посмотреть? За столько лет? Да что с тобой было такое?
— Я тебе не верю, — повторил я. — Когда ты ее взял? — спросил я, когда он закатил глаза и отвернулся. — Как?
— Слушай, говорю же…
— Почему ты думаешь, что я хоть единому твоему слову поверю? — Борис снова закатил глаза. Полез в карман пальто, поискал в айфоне фотографию. Потом протянул телефон мне.
Это была оборотная сторона картины. Изображение передней части где угодно можно было увидеть. Но задник был уникален, как отпечаток пальца: жирные потеки сургуча — красные, коричневые; хаотичная мозаика европейских ярлычков (римские цифры, паутинчатые росчерки пера), будто это корабельный кофр или старинный международный договор. Крошащиеся слои желтого и коричневого были положены почти что с натуральной выпуклостью, словно палые листья.
Борис сунул телефон обратно в карман. Мы долго сидели молча. Потом Борис вытащил сигарету.
— Теперь веришь? — спросил он, выпустив струйку дыма из уголка рта.
Голова у меня распадалась на атомы, прилив от дозы потихоньку сходил на нет, на его место тихонько просачивались дурные предчувствия и тревога, будто чернеющий воздух перед грозой. Долгий мрачный миг мы с ним глядели друг на друга: на высокой химической частоте, одиночеством к одиночеству, будто два тибетских монаха на вершине горы.
Потом я, не говоря ни слова, встал и надел пальто. Борис тоже подскочил.
— Постой, — сказал он, когда я протиснулся мимо него. — Поттер! Ну не заводись. Я же сказал, что возмещу убытки. Я серьезно…
— Поттер! — позвал он еще раз, когда я вышел сквозь загромыхавшие бусины на улицу, на грязно-серый утренний свет. На Авеню С никого не было, кроме одинокого такси, которое, похоже, обрадовалось мне не хуже, чем я ему, и тотчас же притормозило возле меня. Не успел Борис сказать еще что-то, как я уже уехал, а он так и остался стоять в пальто возле вала мусорных баков.
В хранилище я добрался к половине девятого утра, челюсть ныла от того, что я скрежетал зубами, а сердце, казалось, вот-вот разорвется. Бюрократичный рассвет: утреннее пешеходное марево, искрящееся угрозой. И уже без пятнадцати десять я сидел на полу у себя в комнате, и в голове у меня все вертелось раскрученной юлой, подрагивало, пошатывалось из стороны в сторону. Вокруг меня на ковре валялись пакеты из магазина, совершенно новая палатка, бежевая перкалевая наволочка, которая до сих пор пахла моей спальней в Вегасе, жестянка с полным набором роксикодонов и морфов, которые по-хорошему надо было бы спустить в унитаз, и клубок упаковочной клейкой ленты, которую я старательно вспарывал резаком — двадцать минут кропотливой работы, пульсируют кончики пальцев, я до ужаса боюсь жать на лезвие, чтоб ненароком не попортить картину — наконец прорезаю одну сторону, аккуратно, полоска за полоской, отрываю дрожащими руками ленту и вижу — завернута в газету, зажата между листами картона исписанная рабочая тетрадь по основам государства и права („Демократия, мультикультурализм и ты!“).
Яркая многонациональная толчея. На обложке азиатские ребятишки, латиноамериканские и афроамериканские, девочка в мусульманском платке на голове и белый мальчишка в инвалидном кресле — улыбаются, держатся за руки на фоне американского флага. Внутри, в монотонно бодром тетрадочном мире законопослушных граждан, где люди разных национальностей весело участвовали в общественной жизни, а детишки из гетто стояли кружком возле многоэтажек с лейками в руках, поливая дерево в горшке, ветки которого иллюстрировали различные ветви правительства, Борис нарисовал кинжалы со своим именем на клинке, инициалы Котку в окружении сердечек и роз и пару подглядывающих глаз, которые с хитрецой посматривали в сторонку — как раз над недописанной контрольной:
Для чего нужно правительство? чтобы навязывать идеологию, наказывать нарушителей и продвигать равенство и братство в народы
Каковы обязанности гражданина Америки? голосовать за Конгресс, чтить мультикультуральность, бороться с врагами государства
Хоби, к счастью, дома не было. Я проглотил несколько таблеток, но они не подействовали, и, проворочавшись два часа в мучительном, обрывистом полусне — мечутся мысли, сердце бьется так сильно, что сил никаких нет, звучит в голове голос Бориса, — я заставил себя встать, прибрать разбросанный по полу мусор, принять душ и побриться: в процессе я порезался, из-за того, что у меня шла кровь носом, верхняя губа занемела, как после заморозки у зубного. Потом я сварил себе кофе, отыскал в кухне зачерствевшую булочку, заставил себя все это съесть и к полудню уже открыл магазин — как раз успев перехватить почтальоншу в целлофановом дождевике (которая с опаской глядела на мои слезящиеся глаза, порезанную губу и окровавленную салфетку и близко не подходила), впрочем, пока она — руками в латексных перчатках — передавала мне почту, я вдруг понял: а толку-то? Пусть Рив пишет Хоби все что угодно, пусть хоть в Интерпол позвонит — кого это теперь волнует.
Шел дождь. Бежали, ссутулившись, пешеходы. Дождь колошматил по стеклам, дождь проступал каплями на пластиковых крышках мусорных баков у обочины. Усевшись за стол, в отдающее затхлостью кресло, я пытался хоть как-то заземлить себя или по крайней мере утешиться выцветшими шелками и сумраком магазина, его сладостно-горькой мрачностью, так похожей на дождливо-серые темные школьные кабинеты из детства, но меня резко припечатало оттоком дофамина, и я ощущал в себе лишь предтрепет чего-то очень похожего на смерть — печаль, которую сначала чувствуешь желудком, пульсацию за лобной костью, оживший рев тьмы, от которой я отгораживался.
Туннельное зрение. Все эти годы я плыл по течению, остекленев, окуклившись так, что никакой реальности ко мне было не пробиться: хмельная горячка кружила меня на своей неспешной, расслабленной волне с самого детства, когда я валялся под кайфом на жестком ковре в Вегасе и улыбался вентилятору под потолком, только все теперь, я больше не улыбаюсь, Рип ван Винкль морщится, клонит голову к земле, запоздав лет на сто.
Был ли способ привести все в норму? Никакого. В каком-то смысле Борис, забрав картину, сделал мне одолжение — многие, по крайней мере, с этим бы согласились; проблема решена, моей вины тут никакой нет, миг — и я избавлен от львиной доли неприятностей, но я хоть и понимал, что любой вменяемый человек, сбыв картину с рук, только порадовался бы, но сгорал от отчаяния, стыда и ненависти к себе.
Теплый унылый магазин. Я не мог усидеть на месте, встал, снова сел, подошел к окну, вернулся обратно. Все вокруг сочилось ужасом. Злобно глядел на меня Пульчинелла из неглазурованного фарфора. Даже мебель казалась несоразмерной, больной. Как мог я считать себя лучше других, мудрее, выше и ценнее кого бы там ни было просто потому, что держу секретик в хранилище? А ведь считал. С картиной я чувствовал себя не таким смертным, не таким заурядным. Картина была мне опорой и оправданием, поддержкой и сутью. Краеугольным камнем, на котором держался целый собор. И до чего жутко было узнать, когда она вот так вдруг от меня ускользнула, что моя взрослая жизнь подпитывалась огромной, подспудной, первобытной радостью — убеждением, что вся эта жизнь уравновешена одной тайной, которая в любой момент может ее разметать.
Хоби вернулся часов около двух, зашел с улицы, будто покупатель, звякнув колокольчиком.
— Да, вчера-то, вот так сюрприз. — Он, разрумянившись от дождя, стаскивал пальто, стряхивал с него воду, одет он был как на аукцион — галстук с виндзорским узлом, прекрасный старый костюм. — Борис! — По нему видно было, что аукцион был удачным, в оживленную торговлю Хоби старался не влезать, но чего хочет, знал всегда, поэтому, если торговля шла вяло и его ставку никто не перебивал, он возвращался домой с полными руками добычи. — Я так понимаю, вы вчера гульнули?
— Угу.
Я ссутулился в уголке, потягивал чай, голова раскалывалась.
— До чего странно было его увидеть после стольких твоих рассказов. Словно персонажа из книжки повстречать. Я его вечно представлял себе этаким Ловким Плутом из „Оливера Твиста“ — ну, знаешь, маленьким таким мальчишкой, голодранцем, как там этого актера звали? Джек что-то там. Дырявое пальто. На щеках — грязные разводы.
— Уж поверь мне, тогда грязи на нем было предостаточно.
— Ну, знаешь ли, Диккенс вот нам не сообщает, что сталось с Плутом. А может, он вырос и заделался респектабельным джентльменом, как знать? А Поппер-то — чуть с ума не сошел, правда? В жизни не видел этого пса таким счастливым.
— И да, вот еще. — Он стоял вполоборота, возился с пальто и не заметил, что при упоминании Поппера я оцепенел. — Пока не забыл, Китси звонила.
Я ничего не ответил — не мог. Я ни разу и не вспомнил о Поппере.
— Довольно поздно, часу в десятом. Я ей рассказал, что вы встретились с Борисом, что ты заходил и снова ушел — ничего?
— Ага, — сделав усилие, ответил я, пытаясь собраться с мыслями, которые галопом кинулись сразу в нескольких жутких направлениях.
— О чем я должен тебе напомнить? — Хоби приложил палец к губам. — Мне велели передать. Дай-ка подумать. — Нет, не помню, — сказал он, легонько поежившись, покачав головой. — Ты ей сам уж позвони. Там было что-то про ужин, это я помню, у кого-то дома. Ужин в восемь! Вспомнил. А вот где — нет.
— У Лонгстритов, — сказал я, сердце словно оборвалось.
— Похоже на то. Но, слушай, Борис! Весельчак — и до чего обаятельный — надолго он в Нью-Йорк? Надолго он приехал? — приветливо повторил он, когда я так ничего и не ответил — он не видел, с каким ужасом на лице я уставился в окно. — Позовем его на ужин, что скажешь? Спроси, не освободит ли он для нас пару вечеров? Ну, если хочешь, конечно, — добавил он, потому что я все молчал. — Решать тебе. Просто дай мне знать.
Часа два спустя — вымотавшись, голова болит так, что слезы катятся градом — я все лихорадочно думал, как же вернуть Поппера, одновременно изобретая и отбрасывая разные причины его отсутствия. Я привязал его у входа в магазин? И кто-то его украл? Явное вранье: мало того что на улице ливень, так и Попчик еще был такой старичок и на поводке так капризничал, что мне его с трудом удавалось дотащить до пожарного гидранта. Или он у парикмахера? Попперова парикмахерша, неимущего вида старушка по имени Сесилия, которая стригла собак у себя на дому, всегда возвращала его к трем. У ветеринара? Кроме того, что Поппер ничем не болел (а если болел, то почему я ничего не сказал?), так мы с ним еще и ходили к тому же ветеринару, которого Хоби знал со времен Велти и Чесси. Офис доктора Макдермота вон он, вниз по улице. С чего бы мне вдруг вести пса к другому врачу?
Я со стоном вскочил, подошел к окну. Снова и снова я упирался в один и тот же тупик: входит озадаченный Хоби — а через час или два так оно и случится — оглядывает магазин: „А где Поппер? Ты его не видел?“ И всё, замкнутый круг, альт-таб не нажмешь. Можно принудительно завершить программу, выключить компьютер, снова его включить, снова запустить игру, а она все равно замрет и заглючит на том же самом месте. „Где Поппер?“ Нет чит-кода. Гейм овер. Дальше никак не пройти.