Щегол Тартт Донна

— Клас Хеда?

— Нет, Питер. Хотя, — Хорст отложил коробку, встал позади меня, приподняв за шнур настольную лампу — обе картины омыло резким, казенным светом, — вот этот кусочек — он поводил в воздухе изогнутым пальцем, — видишь, где отражение свечи? И уголок стола, и драпировка? Чуть ли не Хеда для бедных.

— Прекрасная работа.

— Да. Прекрасная в своем роде. — От него пахло сальной немытостью, с резким пыльным душком иностранной лавки — будто из китайской шкатулки. — По нынешним вкусам слегка прозаично. Классичность эта. Излишняя нарочитость. Но все равно, Берхем хорош.

— Поддельных Берхемов сейчас очень много, — спокойно заметил я.

— Да. — От поднятой лампы на пейзаж падал жутковатый синюшный свет. — Но этот симпатичный… Италия, 1655… охряные тона прекрасны, да? Как по мне, Клас не так хорош, очень ранний, хотя провенанс у обоих полотен безупречный. Хорошо будет, если так и останутся вместе… эти двое никогда не разлучались. Отец и сын. Повстречались в одной старой голландской семье, после войны оказались в Австрии. Питер Клас… — Хорст поднял лампу повыше. — Вот честно, Клас неровный такой. Превосходная техника, превосходная поверхность, но вот что-то тут не то, согласись? Композиция распадается. Рыхлая она какая-то. И вот еще, — он очерчивает большим пальцем чрезмерно яркий блеск, исходящий от полотна, — переборщили с лакировкой.

— Согласен. И вот, — я рисую в воздухе уродливую загогулину, — кто-то так рьяно чистил полотно, что в одном месте стер лак до лессировки.

— Да, — его ответный взгляд был приветливым, сонным, — совершенно верно. Ацетон. Того, кто это сделал, пристрелить надо. И все же вот такая средняя работа в плохом состоянии — даже неизвестного художника — дороже любого шедевра, в этом-то вся ирония, для меня — дороже, уж точно. Особенно пейзажи. Их очень, очень легко продать. Власти на них смотрят сквозь пальцы… по описанию их распознать сложно… а тысяч на двести все равно потянут. А вот Фабрициус, — долгая, покойная пауза, — это уже другой калибр. Примечательнее работы через меня еще не проходило, это я точно могу сказать.

— Да-да, потому-то мы так и хотим ее вернуть, — проворчал Борис из сумрака.

— Совершенно невероятная, — невозмутимо продолжал Хорст. — Вот такой натюрморт, — он медленно повел рукой в сторону Класа (окаймленные чернотой ногти, шрамистая сетка вен на тыльной стороне ладони), — уж такая нарочитая обманка. Техника потрясающая, но слишком уж рафинированная. Маниакальная точность. Есть в ней что-то мертвое. Не зря они и называются natures mortes, верно? Но Фабрициус, — шажок назад, подламываются колени, — теорию про «Щегла» я знаю, знаю очень хорошо, люди эту картину зовут обманкой, и правда, издали так оно и может показаться. Но мне наплевать, что там говорят искусствоведы. Верно: кое-какие ее части проработаны, как у тромплёя… стена, жердочка, блик света на латуни, но тут вдруг… грудка с перышками, живехонькая. Пух и пушок. Мягкий-премягкий. Клас эту финальность и точность заострил бы до смерти, а художник вроде Хогстратена — тот и вовсе бы не остановился, пока не заколотил бы гроб наглухо. Но Фабрициус… он насмехается над жанром… мастерски парирует саму идею тромплёя, потому что в других кусках работы — голова? крылышко? — нет ничего живого, ничего буквального, он намеренно разбирает изображение на части, чтоб показать, как именно он его нарисовал. Мажет и малюет, очень выпукло, будто пальцами, особенно на шейке — вообще сплошной кусок краски, абстракция. Поэтому-то он и гений, не столько для своей эпохи, сколько для нашей. Тут двойственность. Видишь подпись, видишь краску на краске и еще — живую птицу.

— Ну да, ну да, — прорычал Борис из темноты за кругом света, защелкивая зажигалку, — не было б краски, и смотреть было б не на что.

— Именно. — Хорст обернулся, лицо перерезала тень. — Это его шутка, Фабрициуса. В сердце картины — шутка. Именно так и поступают все великие мастера. Рембрандт. Веласкес. Поздний Тициан. Они шутят. Забавляются. Выстраивают иллюзию, фокус, но подойдешь ближе — и все распадается на отдельные мазки. Абстрактная, неземная. Другая, куда более глубокая красота. Сущность и не сущность еще. Должен сказать, что одно это крошечное полотно ставит Фабрициуса в один ряд с величайшими художниками всех времен. А «Щегол» ведь что? Он творит чудо на таком безделушечном пространстве. Хотя, признаюсь, удивился, — тут он повернулся ко мне, — когда впервые взял ее в руки. Тяжелая, да?

— Да. — Я не смог сдержать смутной признательности за то, что он заметил эту деталь, которая для меня значила до странного много, от которой расходилась сеть детских снов и ассоциаций, гамма эмоций. — Доска толще, чем кажется. Добавляет весу.

— Весу. Верно. Самое то слово. И фон — не такой желтый, как когда я его мальчишкой видел. Холст чистили — скорее всего, в начале девяностых. После реставрации света прибавилось.

— Сложно сказать. Мне не с чем сравнивать.

— Что ж, — сказал Хорст. Дымок от сигареты Бориса свивался в темноте, где он сидел, и это делало освещенный кружок, в котором мы стояли, похожим на сцену в полночном кабаре. — Может, я и не прав. Когда я впервые ее увидел, мне было лет двенадцать, около того.

— Да, и мне было столько же, когда я увидел ее в первый раз.

— В общем, — мирно продолжил Хорст, почесывая бровь, на тыльной стороне ладоней — синяки размером с десятицентовики, — отец тогда в первый и последний раз взял меня с собой в командировку, тогда — в Гаагу. Ледяные конференц-залы. Ни листочка не шелохнется. Однажды я хотел пойти в Дривлит, парк аттракционов, а он вместо этого отвел меня в Маурицхёйс. И музей превосходный, много превосходных картин, но запомнил я только одну — твою птичку. Ребенок к такой картине потянется, да? Der Distelfink[59]. Я так сначала эту картину знал, под немецким названием.

— Да, да, да, — скучающим тоном отозвался Борис из темноты, — ты как образовательный канал в телевизоре.

— А современным искусством торгуешь? — спросил я, помолчав.

— Ну, — Хорст уставился на меня опустошенным ледяным взглядом, я не совсем правильный выбрал глагол — торговать, и этот выбор слов его, похоже, позабавил, — бывает. Недавно был у меня Курт Швиттерс, Стэнтон Макдональд-Райт — знаешь такого? Неплохой художник. Тут уж как попадется. Да и честно — вот ты картинами торгуешь?

— Очень редко. Арт-дилеры обычно вперед меня успевают.

— Очень жаль. В моем деле важнее всего мобильность. Я бы кучу заурядных работ мог сбыть подчистую, если б достал к ним убедительные бумажки.

Шипение чеснока, перестук кастрюль на кухне, еле ощутимый душок марокканского сука — моча и благовония. Снова и снова вытягивается в ниточку жужжание суфийских песен, несутся, оборачиваются вокруг нас спиралями беспрерывные напевы Всевышнему.

— Или вот Лепин. Неплохая подделка. Есть парень один, канадец, и даже забавный, тебе бы понравился — он их на заказ рисует. Поллоков, Модильяни — рад буду свести, если пожелаешь. Мне от них особой прибыли нет, хотя на них крупно нажиться можно, если даже одна такая картина всплывет в нужном доме. — Наступила тишина, он плавно продолжил: — Что до работ постарше, так у меня бывает много итальянцев, но сам я, как ты уже заметил, предпочитаю Север. Вот Берхем этот — неплохой образчик в своем роде, но эти его итальянообразные пейзажи с поломанными колоннами и простыми молочницами не слишком-то отвечают современным запросам, верно? Сам я больше люблю вон того Ван Гойена. Он, к сожалению, не продается.

— Ван Гойена? Я был готов поклясться, что это Коро.

— Отсюда — да, мог бы. — Сравнение пришлось ему по душе. — Они очень похожи, сам Винсент это отмечал — читал это его письмо? «Голландский Коро». Та же нежная дымчатость, туманный простор, понимаешь, про что я?

— Где?.. — Я собирался было задать типичный для торговцев вопрос, где ты его раздобыл, но вовремя спохватился.

— Изумительный художник. И плодовитый. А это — особенно прекрасный образец, — сказал он с гордостью коллекционера. — Вблизи замечаешь множество забавных деталек — крохотный охотник, лающий пес. И еще, типично, кстати, он подпись на корме поставил. Очаровательно. Если хочешь, — он кивнул в сторону тел за гобеленом, — подойди. Ты их не потревожишь.

— Да, но…

— Нет, — он вскинул руку, — я все прекрасно понимаю. Принести ее тебе?

— Да, мне бы очень хотелось взглянуть.

— По правде сказать, я к ней так привязался, что жалко будет ее возвращать. Он ведь и сам торговал картинами, ван Гойен-то. Как и многие голландские художники. Вермеер. Рембрандт. Но Ян ван Гойен, — Хорст улыбнулся, — он был как наш с тобой друг Борис. Везде поспел. Картины, недвижимость, тюльпанные фьючерсы.

Борис недовольно хрюкнул из темноты и хотел было что-то сказать, как вдруг тощий встрепанный парнишка лет, наверное, двадцати двух, со старомодным ртутным градусником во рту, шатаясь, вышел из кухни, заслоняя рукой глаза от яркого света поднятой лампы. На нем был странный бабский кардиган толстой вязки, который доходил ему до колен, будто халат; вид у мальчишки был больной, потерянный, рукав закатан, он тер двумя пальцами внутреннюю сторону кисти, а потом вдруг — раз, колени подогнулись, и он рухнул на пол, покатился со стеклянным шумом градусник по паркету — целехонький.

— Что… — начал было Борис, загасив сигарету, вскочив — кошка спрыгнула у него с колен, метнулась в тень.

Хорст, хмурясь, поставил лампу на пол, свет зашарил безумно по стенам и потолку.

— Ach, — раздосадованно сказал он, откидывая волосы с глаз, опускаясь на колени, чтоб осмотреть мальчика. — Назад! — огрызнулся он на вышедших из другой двери женщин, сурового темноволосого качка с цепким взглядом и парочку мутноглазых старшеклассников, на вид — от силы лет по шестнадцати, но они все так и стояли, вытаращившись, поэтому Хорст замахал рукой. — Все на кухню! Ульрика, — сказал он блондинке, — halt sie zurck[60].

Гобелен зашевелился, за ним одеяльная куча-мала, сонные голоса: eh? was ist los?[61]

— Ruhe, schlaft weiter[62], — отозвалась блондинка, потом повернулась к Хорсту и взволнованно затараторила по-немецки.

Зевки, стоны, чуть подальше поднимается, садится одеяло, хмельной американский скулеж:

— Ээээ? Клаус! Что она говорит?

— Заткнись, малыш, давай-ка, schlafen[63].

Борис подхватил пальто, принялся его натягивать.

— Поттер, — позвал он несколько раз, потому что я не откликнулся, в ужасе уставившись на пол — дыхание клокотало у мальчика в горле. — Поттер, — он схватил меня за руку. — Давай, пошли.

— Да, прошу прощения. Потом поговорим. Scheisse![64] — расстроенно воскликнул Хорст и потряс мальчика за обмякшее плечо, обычно родители таким неубедительно грозным тоном распекают ребенка. — Dummer Wichser! Dummkopf![65] Ниалл, сколько он принял? — спросил он у качка, который снова вышел из кухни и критически оглядывал происходящее.

— А я-то с какого хрена знаю? — отозвался ирландец, недобро мотнув головой.

— Идем, Поттер, — сказал Борис, дергая меня за руку.

Хорст приложил ухо к груди парнишки, вернулась блондинка, шлепнулась рядом с ним на колени, проверила дыхание.

Пока они взволнованно совещались на немецком, зашумели, заговорили за амьенским гобеленом, который вдруг вздулся парусом: выцветшие цветы, fte champtre[66], веселятся средь лоз и фонтанов разбитные нимфы. Я уставился на сатира, который лукаво подглядывал за ними из-за дерева, как вдруг что-то чиркнуло меня по ноге — я отпрыгнул назад, а из-под гобелена высунулась рука и вцепилась в мою штанину. Грязный сверток на полу — едва виднеется опухшее красное лицо — осведомился сонным светским тоном:

— Он ведь маркграф, дорогуша, вы знали?

Я выдернул штанину, шагнул назад. Мальчик на полу поматывал головой, издавая такие звуки, будто тонет.

— Поттер! — Борис отыскал мое пальто и совал мне его чуть ли не в лицо. — Давай! Идем! Чао! — вздернув подбородок, крикнул он в кухню (высунулась хорошенькая темноволосая головка, вспорхнула ручка: пока, Борис, пока!), вытолкал меня за дверь и, пятясь, выскочил сам.

— Чао, Хорст! — сказал он, приложив растопыренные пальцы к уху, мол, созвонимся.

— Tschau, Борис! Прости, что так вышло! Поговорим еще! Подъем! — скомандовал Хорст, когда ирландец подошел и ухватил мальчишку под другую руку, вместе они его подняли: ноги обмякли, ступни волочатся по полу, в дверях все разом закопошились, двое подростков перепуганно юркнули обратно — и протащили его через прямоугольник света в соседнюю комнату, где Борисова брюнетка уже набирала что-то в шприц из стеклянного пузырька.

17

В лифте нас вдруг накрыло тишиной: скрежет шестеренок, поскрипывание подъемных блоков. На улице меж тем прояснилось.

— Пойдем, — сказал Борис, нервно оглядывая улицу, вытаскивая телефон из кармана, — давай, перейдем вон там…

— Что? — спросил я — как раз на зеленый успеем, если поторопимся. — Ты 911 звонишь?

— Нет-нет, — рассеянно отозвался Борис, вытирая нос, оглядываясь, — я не хочу тут торчать и ждать машину, звоню, чтоб он подобрал нас на другой стороне парка. Пройдемся туда. Иногда ребятишки с дозами меры не знают, — добавил он, когда заметил, что я тревожно оглядываюсь на дом. — Не переживай. Нормально с ним все будет.

— По нему я бы так не сказал.

— Ну да, но он дышал, а у Хорста есть наркан. Мигом его в чувство приведет. Как по волшебству, видал когда-нибудь? Оп — и ты на абстяге. Чувствуешь себя говенно, зато живой.

— Ему бы скорую.

— Зачем? — рассудительно возразил Борис. — Как ему люди из скорой помогут? Наркан дадут, вот как. Так Хорст ему быстрее его даст. Да, он, конечно, когда очнется, заблюет себя с ног до головы, башка будет болеть так, будто ему топором засадили, но лучше так, чем в скорой — БУМ! — тебе вспарывают рубашку, шлепают на рожу маску, хлещут по щекам, чтоб пришел в себя, зовут легавых, и никто с тобой не церемонится, и все тебя осуждают — так что ты уж поверь, наркан — штука очень, очень жесткая, когда очнешься, тебе так плохо будет, что и без больницы хватит, без вот этого — свет в глаза, лица у всех злые, неодобрительные, обращаются с тобой как с говном, «наркоман», «передозник», смотрят так мерзко, а еще домой могут не отпускать, могут запихать к психам, соцработники еще промаршируют к тебе с беседами про то, «ради чего на свете стоит жить», и — на десертик — славные посиделки с копами. Погоди-ка, — сказал он, — секунду, — и заговорил в телефон по-украински.

Темнота. Под туманным венчиком фонарей лоснятся от дождя скамейки в парке, шлеп-шлеп-шлеп, сырые, черные деревья. Чавкающие тропинки усыпаны листьями, поспешают домой одинокие офисные работники. Борис — голова опущена, руки в карманах, глядит себе под ноги — убрал телефон и теперь бормотал что-то себе под нос.

— Прости, что? — спросил я, покосившись на него.

Борис сжал губы, вскинул голову.

— Ульрика, — мрачно сказал он. — Сучка эта. Она нам дверь открыла.

Я утер лоб. Мне стало тревожно, замутило, я покрылся холодной испариной.

— Откуда ты их знаешь?

Борис пожал плечами:

— Хорста-то? — Он вспенил ногой фонтан листьев. — Мы с ним еще с давних пор друг друга знаем. Я через него с Мириам познакомился — спасибо ему, что нас свел.

— А?..

— Чего?

— Того, который на полу лежал?

— Этого-то? Который свалился? — Борис состроил гримаску, еще из детства — мол, кто там его знает. — Не переживай, о нем позаботятся. Такое бывает. Нормально с ними все потом. Ну, правда, — сказал он, посерьезнев, — потому что — ну ты послушай, послушай, — он потыкал меня локтем в бок, — эти ребятишки толпами у Хорста ошиваются — их там много, постоянно новые лица — студентики из колледжей, старшеклассники. Богатенькие, конечно, с трастовыми фондами, бывает, толкают ему картину или еще какое искусство, которое они дома стащили. Знают, что к нему идти надо. Потому что, — он вскинул голову, откинул волосы с глаз, — сам Хорст, когда был пацан еще, ну, давным-давно, в восьмидесятых, ходил тут год или два в такую понтовую школу для мальчиков, где на тебя пиджачок цепляют. Недалеко отсюда, школа эта. Он как-то раз показывал мне, мы в такси проезжали. Короче, — он шмыгнул носом, — тот пацан на полу… Он тебе не какой-нибудь побирушка с улицы. Они не допустят, чтоб с ним что-то случилось. И будем надеяться, урок он усвоит. Многие усваивают. Он в жизни столько не наблюет, как после дозы наркана. И кроме того, Кэнди — медсестра, она за ним приглядит, когда он очухается. Ну, Кэнди? Брюнетка! — Я молчал, и он снова ткнул меня локтем под ребра. — Видал ее? — он хохотнул. — Ну эта… — он чиркнул пальцем по колену, изобразив высоту ее сапог. — Она охренительная. Господи, если б только я мог отбить ее у этого ирландца, у Ниалла, уж я б отбил. Мы с ней однажды ездили на Кони-Айленд, только вдвоем, и мне давно так хорошо не было. Она любит свитера вязать, представляешь? — спросил он, лукаво глядя на меня из-под ресниц. — Такая женщина — ну кому придет в голову, что такая женщина любит свитера вязать? А она вяжет! И мне предложила связать! И не шутила! «Борис, я тебе свяжу свитер, когда захочешь. Только скажи какого цвета, и я свяжу».

Он старался подбодрить меня, но я молчал — до сих пор не мог оправиться от потрясения. Какое-то время мы с ним шли, опустив головы, в полной тишине — только шелестела тропинка под ногами, эхо от наших шагов, казалось, разносилось вечно, за пределы окружавшей нас безразмерной городской ночи, клаксоны и сирены гудели будто в километре от нас.

— Ну, — наконец сказал Борис, снова покосившись на меня, — по крайней мере я все выяснил, да?

— Что? — вздрогнул я. Из головы у меня по-прежнему не шел тот мальчик и мои собственные осечки: вот я вырубаюсь в ванной у Хоби, ударяюсь головой о раковину, расшибаю голову до крови; вот прихожу в себя, лежа на полу в кухне у Кэрол Ломбард, а Кэрол трясет меня и визжит — слава бгу, четыре минуты, не очухался бы через минуту, звонила бы 911.

— Уверен почти на сто процентов. Саша картину взял.

— Кто?

Борис злобно осклабился:

— Да брат Ульрики, вот так-то, — сказал он, скрестив руки на тощей груди, — а два сапога пара, сам понимаешь. Саша с Хорстом в десны дружат, Хорст против него и слова не скажет — ну хорошо. Сашу трудно не любить, все любят — он поприветливее Ульрики будет, но наши с ним души так и не сошлись. Хорст был чистенький как стеклышко, пока с этой парочкой не связался. Философию изучал… готовился у отца дела перенимать… и теперь сам видишь, где он. Правда, я и не думал, что Саша попрет против Хорста, да ни в жизни. Ты там врубался, что происходило?

— Нет.

— Короче, Хорст думает, что каждое Сашино слово на вес золота, но я что-то не очень ему верю. И что картина в Ирландии — не думаю. Даже ирландец Ниалл так не думает. Как меня бесит, что Ульрика вернулась — нельзя в открытую побазарить. Потому что, — сует руки поглубже в карманы, — я, конечно, удивлен, что Саша на такое решился, и Хорсту я это сказать не решусь, но, похоже, другого объяснения нет — я думаю, вся эта неудачная сделка, арест, муть вот эта с копами, это только прикрытие, чтоб Саша мог свалить с картиной. За счет Хорста десятки людей кормятся, он слишком мягкий, слишком доверчивый — душа нараспашку, знаешь, видит в людях только лучшее — ну хочет он, чтоб Саша с Ульрикой у него воровали, пусть, но у меня воровать я им не позволю.

— Угу… — Мы с Хорстом общались недолго, но мне что-то не показалось, что душа у него нараспашку.

Борис ухмыльнулся, прошлепал по луже:

— Одна только проблема. Этот Сашин дружок. С которым он меня свел. Как его звать? Без понятия. Он сам представлялся как Терри, но это явно не то — я тоже свое имя не называю, но Терри? Канадец? Да не звезди. Он чех был, такой же Терри Уайт, как и я. Я думаю, он уличный бандюган, только-только откинулся из тюрьмы — ничего не знает, образования никакого — обычный бычила. Думаю, Саша его где-нибудь подобрал, чтобы организовать подставу, пообещав ему долю за то, что он сделку обделает — долю-то так, на семечки типа. Но я знаю, как этот «Терри» выглядит, и знаю, что у него есть знакомства в Антверпене, поэтому я наберу своему парнишке, Вишне, и подключу его.

— Вишне?

— Да, это kliytchka моего парнишки Виктора, мы его так зовем потому, что нос у него красный, но еще потому, что его уменьшительное имя, по-русски, будет Витя — похоже на русское «вишня». И еще есть такая известная русская мелодрама «Зимняя вишня»… А, сложно объяснить. Я этим фильмом Витю дразню, он бесится. Короче, Вишня знает всех и вся, слышит все базары между своими. Как что случится — Вишня тебе за две недели до того расскажет. Так что не волнуйся за свою птичку, ладно? Я почти уверен, мы все разрулим.

— Что значит — разрулим?

Борис раздраженно выдохнул:

— Потому что тут замкнутый круг, понял? Насчет денег Хорст прав был. Никто эту картину не купит. Ее продать невозможно. Но — на черном рынке, за бартер? Да ее всю жизнь можно туда-сюда толкать! Компактная, ценная. По гостиничным номерам — туда-сюда. Наркота, оружие, девки, бабло — что хочешь.

— Девки?

— Девки, парни, кто угодно. Тихо, тихо, — он вскинул руку, — я ни в чем таком не участвую. Меня самого пацаном вот так чуть не продали — эти гадюки по всей Украине, ну или раньше их там много было, на каждом углу, на каждом вокзале, и вот что я тебе скажу: если ты мал и жизнь у тебя не удалась, то кажется — нормальный выход. Приличного вида мужик обещает, что ты будешь работать в лондонском ресторане или вроде того, они оплачивают билеты, документы — ха. А потом ты раз — просыпаешься в подвале, прикованный к батарее. Я в такое в жизни не ввяжусь. Это нехорошо. Но и такое бывает. И едва картина уйдет от меня — и от Хорста, — кто знает, на что там ее будут менять? Одна группировка у себя подержит, другая группировка у себя ее подержит. Смысл-то в чем, — он поднял палец, — картина твоя не осядет в коллекции какого-нибудь извращенца-олигарха. Слишком уж она знаменитая. Ее никто покупать не станет. Зачем? Что им с ней делать? Ничего. Только если ее вдруг найдут копы, а они ее пока не нашли, это мы знаем…

— Я хочу, чтоб копы ее нашли.

— Ну, — Борис бодро потер нос, — да, очень благородно. Но пока все, что я знаю, так это то, что она всплывет и всплывет только в очень узком кружке. А Виктор Вишня мой большой друг, и у него передо мной большой должок. Так что, не вешать нос! — сказал он, ухватив меня за руку. — Не будь ты таким бледным и больным! Скоро снова поговорим, слово даю!

18

Борис оставил меня стоять под фонарем («Подвезти не могу! Опаздываю! Ждут уже!»), и я так разволновался, что пришлось оглядеться, чтоб понять, где я — взбитый серый фасад Элвин-корта, трупное барочное слабоумие, — прожектора над резной каменной кладкой, рождественские украшения над дверью ресторана «Петросян» вдруг колыхнули наглухо заклинивший гонг: декабрь, мама в шапке с помпоном, так, малыш, я сейчас сбегаю за угол и куплю нам круассанов к завтраку.

Я так ушел в себя, что выскочивший из-за угла мужчина врезался прямиком в меня:

— Осторожнее!

— Простите, — сказал я, встряхнувшись.

Даже несмотря на то, что виноват во всем был этот парень — слишком уж увлеченно гоготал-трепался по телефону, чтоб смотреть, куда идет, — несколько прохожих неодобрительно покосились на меня. Растерявшись, задыхаясь, я пытался придумать, что же делать. Можно добраться на метро до Хоби — если осилю метро, но квартира Китси была ближе. Ее и соседок по квартире — Френси и Эм — дома не будет, у них Вечер Только для Девочек (без толку писать или звонить, я и так знал, что они обычно идут в кино), но у меня был ключ, я мог зайти, налить себе выпить, прилечь и подождать, пока она вернется.

Погода прояснилась, зимняя луна похрустывала в прогалине меж грозовых облаков, и я снова пошел на восток, периодически притормаживая, пытаясь поймать такси. Я обычно не заваливался к Китси без предупреждения, в основном потому, что не слишком переваривал ее соседок, а они — меня. Но даже с Френси и Эм, даже с нашими натянутыми любезностями на кухне, все равно я мало где в Нью-Йорке чувствовал себя так покойно, как у Китси в квартире. У Китси никто не мог меня отыскать. Всегда казалось, что это все — временное, одежды она там много не держала, жила с раскрытым чемоданом на подставке для багажа в изножье кровати, и по необъяснимым причинам мне нравилась пустая, отрадная анонимность ее жилья, бодро, но скудно украшенного ковриками с абстрактными узорами и современными штучками из бюджетного дизайнерского магазина. Кровать у нее была удобная, светильник для чтения — яркий, еще у нее был большой телевизор с плазменным экраном, так что можно было развалиться на кровати и смотреть кино, холодильник с блестящей стальной дверью был битком набит девчачьей едой: хумусом и оливками, тортиками и шампанским, бесконечными дурацкими вегетарианскими салатами и десятком сортов мороженого.

Я выудил ключ из кармана, рассеянно открыл дверь (думая, что бы съесть, может, заказать что? она точно поужинает, ждать нет смысла) и чуть не приложился об дверь носом, потому что изнутри она была заперта на цепочку.

Я закрыл дверь, удивился, постоял так минутку, потом открыл снова — и снова с грохотом уперся в цепочку: красная софа, архитектурные принты в рамочках, на журнальном столике горит свеча.

— Привет? — крикнул я, потом еще раз: — При-вет! — громче, и тут услышал шаги в квартире.

Я уже колотил в дверь так, что, наверное, поднял всех соседей, когда — и, по моим ощущениям, прошло очень много времени — к двери наконец подошла Эмили и уставилась на меня через щелочку. Одета она была в затасканный домашний свитер и штаны с броским рисунком, от которого задница у нее делалась раза в два больше.

— Китси нет дома, — тухло сказала она, даже не открыв дверь.

— Ну да, я знаю, — раздраженно ответил я. — Хорошо.

— Я не знаю, когда она вернется.

С Эмили мы познакомились, когда она была щекастой девятилеткой, у Барбуров она вечно хлопала дверью у меня перед носом, а теперь не скрывала того, что, по ее мнению, Китси для меня слишком хороша.

— Да, да, пусти меня, пожалуйста, — сердито сказал я. — Я хочу ее подождать.

— Нет, прости. Время неудачное.

Эм до сих пор коротко стригла свои пшенично-каштановые волосы и носила челочку, точь-в-точь как в детстве, и от того, как она выпячивала челюсть — прямо как во втором классе — мне вспомнился Энди, как же он ее терпеть не мог, Эмма Флегма, Эмилятор.

— Ну что за чушь. Да хватит тебе. Дай войти, — снова раздраженно повторил я, но она так и стояла безучастно, в щелочке между стеной и дверью и смотрела мне не в глаза, а куда-то в щеку. — Слушай, Эм, я просто пройду к ней в комнату и прилягу.

— Ты все-таки лучше попозже зайди. Извини, — повторила она, наступила ошеломительная тишина.

— Слушай, мне наплевать, что ты там делаешь. — Френси, вторая соседка, хотя бы прикидывалась радушной. — Я не собираюсь тебе мешать, я просто хочу…

— Извини. Тебе лучше уйти. Потому что, потому что, слушай, я живу тут, — сказала она, перекрикивая меня.

— Господи боже. Да ты издеваешься, что ли?

— …я тут живу, — она заморгала от неловкости, — это мой дом, нельзя просто так вламываться сюда, когда тебе в голову взбредет.

— Ой, да ну хватит!

— И, и… — она и расстроилась еще, — слушай, я ничем не могу тебе помочь, сейчас не время, тебе правда лучше уйти. Ладно? Прости. — Она стала закрывать дверь. — Увидимся на вечеринке.

— Чего?

— На вечеринке по случаю твоей помолвки, — уточнила Эмили, снова приоткрыв дверь и глянув на меня, так что перед тем, как дверь захлопнулась снова, я успел увидеть ее перепуганный голубой глаз.

19

Несколько минут я стоял в коридоре посреди обрушившейся на меня тишины и таращился на глазок закрытой двери, в тишине мне казалось, будто Эм так и стоит за дверью, всего в нескольких сантиметрах от меня, и так же тяжело дышит.

Ну хорошо, ладно, больше ты не подружка невесты, подумал я, развернулся и нарочито шумно затопал вниз по лестнице, сразу и разозлившись, и развеселившись, потому что случай этот только подтвердил все мои прежние недобрые мысли в отношении Эм. Китси не раз приходилось извиняться за ее «грубоватость», но сегодняшний случай — по выражению Хоби, пресловутая последняя соломинка.

Почему она не пошла в кино вместе со всеми? У нее там был какой-то парень? У Эм толстые лодыжки, и саму ее красоткой не назовешь, но парень у нее имелся, чувак по имени Билл, какой-то топ-менеджер в «Ситибанке».

Блестящие черные улицы. Выскочив из парадного, я нырнул под соседний навес, на крыльцо цветочной лавки, чтобы проверить сообщения и написать Китси, перед тем как ехать домой — вдруг она как раз сейчас выходит из кино, я б тогда ее встретил, поужинали бы, выпили (наедине, без подружек: дурацкое происшествие, казалось, само того требовало) и уж точно со вкусом и шутками обсудили бы поведение Эм.

Окно с подсветкой. Холодильная витрина светится, как покойницкая. За покрытым испариной стеклом вода струится по крылатым побегам орхидей, они подрагивают в ветерке от вентилятора: призрачно-белые, лунно-бледные, ангелические. Те, что посочнее, выставлены вперед, такие, бывает, уходят за тысячи долларов: волосатые, в прожилках, веснушчатые, клыкастые, в кровавых пятнышках, с бесовскими личиками, ранжир цвета — от трупной плесени до гематомной мадженты, была даже великолепнейшая черная орхидея, серые корни выползают из устланного мхом горшка. («Ну нет, милый, — сказала Китси, верно раскусив мои рождественские планы, — даже не думай, уж слишком они прекрасные, а умирают, едва я к ним прикоснусь».)

Нет непрочитанных сообщений. Я быстро настучал ей эсэмэску (привет позвони, надо поговорить, кое-что случилось — умора, ххххх) и, просто чтобы убедиться, что она еще в кино, я снова набрал ее номер. Но пока звонок переключался на голосовую почту, я увидел отражение в витрине, в зеленых джунглях в глубине магазина и — не веря своим глазам — обернулся.

Это была Китси, в своем розовом пальто «Прада», она, шепча что-то, жалась к мужчине, которого я сразу узнал, я его много лет не видел, но опознал тотчас же: тот же разворот плеч, развязная вертлявая походочка — Том Кейбл. Он так и не укоротил свои каштановые кудри, и одевался по-прежнему так же, как и все богатые укурки у нас в школе («треторновские» кеды и безразмерный толстенный ирландский свитер, без куртки), на руке у него болталась сумка из винного магазина, того самого винного магазина, в который мы иногда с Китси заскакивали за бутылочкой.

Но что меня больше всего поразило: Китси, которая даже за руку меня держала слегка на расстоянии, волоча меня за собой, заразительно раскачивая мою руку, будто ребенок, который играет в «ручеек» — наглухо, печально прилепилась к его боку. Я смотрел, немея от этого непостижимого зрелища — они ждали, пока загорится зеленый, мимо прошумел автобус, были слишком увлечены друг другом, чтоб заметить меня, Кейбл тихонько говорил ей что-то, потом взъерошил ей волосы, повернулся, притянул ее к себе и поцеловал, и она в ответ целовала его с такой печальной нежностью, с какой в жизни не целовала меня.

Кроме того, я заметил — они переходили улицу, я быстро отвернулся, в освещенной витрине было прекрасно видно, как они зашли в парадную дома Китси, пройдя всего в паре метров от меня, — я заметил, что Китси чем-то расстроена, что она говорит еле слышным, хрипловатым от эмоций голосом, прижимаясь к Кейблу, притиснувшись щекой к его рукаву, а он приобнимает ее, любовно жмет ей плечо; и хоть я не мог разобрать, что она говорила, но по тону ее все было так ясно: даже печаль ее не могла скрыть того, как рада она ему, а он — ей. Это понял бы любой прохожий. И, когда они проскользнули мимо меня в темном окне, парочка влюбленных, жмущихся друг к другу призраков — я увидел, как она быстро смахнула слезинку со щеки, и заморгал от изумления: невероятно, но отчего-то первый раз в жизни Китси плакала.

20

Я не спал почти всю ночь, а когда на следующий день спустился в магазин, то был настолько занят своими мыслями, что с полчаса просидел, уставившись в пустоту, пока до меня не дошло, что я забыл перевернуть табличку «Закрыто».

Ее поездки в Хэмптонс два раза в неделю. Вспыхивают на дисплее странные номера, она быстро вешает трубку. Китси за ужином вдруг хмурится, глядя в телефон, выключает его: «Ой, да это Эм. Ой, да это мама. Ой, просто какие-то спамеры, я, видимо, попала к ним в базу». Ночные эсэмэски, подводные сигналы, на стенах голубоватый пульс, как от гидролокатора, Китси с голой задницей выпрыгивает из кровати, вырубает телефон, вспыхивают белым в темноте ее ноги: «Ошиблись номером. Ой, это Тодди, похоже, напился где-то».

И вот еще от чего сердце рвется — миссис Барбур. Я прекрасно знал, как легко она управляется со сложными ситуациями, как умело и незаметно улаживает самые деликатные вопросы — и хоть напрямую она мне не врала, но теперь-то я понимал, что информацию для меня просеивали и приукрашивали. Сразу вспомнились разные мелочи, вот, например, тогда, пару месяцев назад, я зашел к Барбурам и услышал, как миссис Барбур напряженно шепчет в домофон консьержу (кто-то позвонил в дверь): Нет, мне все равно, не пускай его к нам, задержи внизу. И тут — и полминуты не прошло, как Китси, почитав эсэмэски, вдруг подскочила и неожиданно объявила, что пойдет прогуляется с Динем и Клемми вокруг дома! Я и внимания не обратил, разве что тогда у миссис Барбур заметно заледенело лицо и она, когда за Китси захлопнулась дверь, с удвоенной теплотой и энергией повернулась ко мне и взяла меня за руку.

Вечером мы с ней должны были увидеться: я должен был поехать с ней на вечеринку по случаю дня рождения какого-то ее друга, потом мы собирались заскочить на вечеринку к другому ее другу. Китси так и не позвонила, правда, прислала пробную эсэмэску: «Тео, что случилось? Я на работе. Позвони». Я так и пялился непонимающе в это сообщение, не зная, стоит ли отвечать, не стоит ли, когда в магазин влетел Борис.

— Есть новости!

— Да? — спросил я, наконец собравшись с мыслями.

Он утер лоб.

— Мы тут можем поговорить? — спросил он, оглядываясь.

— Эммм, — я помотал головой, чтобы думалось яснее, — конечно.

— Я сегодня сонный, — сказал он, потирая глаза. Волосы у него торчали во все стороны. — Кофе бы. Нет, нет времени, — вяло махнул он рукой. — И присесть даже не могу. Я всего на минутку. Но — хорошие новости — по твоей картине есть неплохая наводка.

— Это как? — спросил я, резко выныривая из тумана с Китси.

— Ну, скоро увидим, — уклончиво ответил он.

— Где? — я пытался сосредоточиться. — С ней все нормально? Где они ее хранят?

— На эти вопросы я не могу ответить.

— Ее… — До чего же трудно было взять себя в руки, я сделал глубокий вдох, прочертил пальцем линию по столешнице, чтобы успокоиться, поднял голову…

— Да?

— Ее надо хранить при определенной температуре и определенной влажности… ты ведь знаешь, да? — Это чей-то еще голос, не мой. — Нельзя ее засунуть в сырой гараж или просто куда угодно.

Борис растянул губы в знакомой с детства ухмылке.

— Уж поверь мне, Хорст об этой картине заботился как о собственном ребенке. Но, — он закрыл глаза, — за этих парней я не ручаюсь. С грустью вынужден сообщить, что они далеко не гении. Будем надеяться, что у них хватит мозгов не засунуть ее куда-нибудь за печь для пиццы или типа того. Шучу, — важно добавил он, когда я в ужасе вытаращился на него. — Хотя, насколько я знаю, ее держат в ресторане или рядом с рестораном. В одном и том же здании, короче. Потом поговорим, — вскинул он руку.

— Она здесь? — спросил я, снова помолчав, не веря своим ушам. — В Нью-Йорке?

— Потом. Все потом. Я про другое, — сказал он не терпящим возражений тоном, оглядел комнату, поднял глаза к потолку. — Слушай, слушай. Я вот тебе что передать приехал. Хорст — он не знал, что твоя фамилия Декер, узнал только сегодня — спросил меня по телефону. Знаешь такого мужика — Люциуса Рива?

Я сел.

— А что?

— Хорст просил передать — держись от него подальше. Хорст знает, что ты торгуешь антиквариатом, но он не увязал все точки с этой другой историей, пока не узнал, как тебя зовут.

— С какой другой историей?

— Хорст не особо распространялся. Я не знаю, что у тебя там за дела с этим Люциусом, но Хорст говорит, и близко к нему не подходи, и я подумал, очень важно, чтоб ты поскорее про это узнал. Он по какому-то другому делу Хорста здорово натянул, так что Хорст натравил на него Мартина.

— Мартина?

Борис помахал рукой:

— Ты с Мартином не встречался. Уж поверь, если бы встречался, ты б запомнил. Короче, в твоем деле с этим Люциусом лучше не водиться.

— Знаю.

— А что у тебя с ним? Можно узнать?

— Я… — Я снова потряс головой, потому что просто невозможно сейчас было во все это углубляться. — Тут все сложно.

— Короче, уж не знаю, что он против тебя имеет. Понадобится моя помощь, будет тебе помощь, клянусь — и Хорст, кстати, тоже, потому что ты ему понравился. Здорово, что он вчера был такой активный и разговорчивый! Он мало кого знает, с кем может быть собой и делиться интересами. Жалко его. Он очень умный, Хорст. Много дать может. Но, — он взглянул на часы, — прости, не хочу показаться невежливым, но я спешу — а насчет картины у меня хорошие предчувствия! Думаю, сможем ее вернуть! А потому, — он отважно стукнул себя кулаком в грудь, — смелей! Скоро увидимся.

— Борис!

— А?

— Что бы ты сделал, если бы тебе изменила девушка?

Борис уже шел к двери, но тут притормозил, развернулся:

— Что-что?

— Если бы ты думал, что она тебе изменяет?

Борис нахмурился:

— Не уверен? Нет доказательств?

— Нет, — ответил я, не успев сообразить, что это не совсем так.

— Тогда спроси ее напрямик, — решительно сказал Борис. — В какой-нибудь дружеской, расслабленной обстановке, чтоб ее врасплох застать. В постели, может. Если поймаешь нужный момент, даже если она соврет — все равно узнаешь. У нее нервы сдадут.

— Только не у этой женщины.

Борис расхохотался.

— Ну, значит, хорошую ты себе женщину нашел! Редкую! Она красивая?

— Да.

— Богатая?

— Да.

— Умная?

— Многие с этим согласятся, да.

— Бессердечная?

— Немножко.

Борис засмеялся:

— И ты ее любишь, да. Но не очень сильно.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что ты не рвешь, не мечешь, не горюешь! Не бежишь с воплями душить ее голыми руками! А это значит, что души у вас с ней особо не сплелись. И это хорошо. Скажу по опыту. От тех, кого слишком любишь, держись подальше. Они-то тебя и прикончат. А тебе надо жить — и жить счастливо, с женщиной, которая живет своей жизнью и не мешает тебе жить своей.

Он два раза хлопнул меня по спине и ушел, а я снова уставился в серебристый экранчик, и меня еще острее захлестнуло отчаянием от того, до чего изгажена моя жизнь.

21

Китси, когда вечером открыла мне дверь, владела собой хуже обычного: болтала о нескольких вещах сразу, хотела купить новое платье, примерила, не могла решить, попросила отложить, в Мэне шторм — столько деревьев повалило старых на острове, дядя Гарри звонил, так жалко!

— Милый, — прелестно порхает она по комнате, встает на цыпочки, тянется за бокалами, — достанешь? Пожалуйста.

Соседок, Эм и Френси, и след простыл, как будто они со своими парнями благоразумно смылись перед моим приходом.

— А, ладно, уже достала. Слушай, есть идея. Пойдем, поедим карри перед тем, как ехать к Синтии? Умираю, хочу карри. А вот тот закуток на Лексе, куда ты меня водил — который ты любишь? Как он называется? Махал что-то там?

— Ты про клоповник? — с каменным лицом спросил я. Я не стал даже пальто снимать.

— Извини, что?

— Там, где роганджош был жирный. И старики, от которых у тебя депрессия. Распродажники из «Блумингдейла».

«Рестроан (sic!) Джал Махал» был захудалой индийской забегаловкой на втором этаже жилого дома на Лексингтон, где ничего не поменялось с тех пор, как я был совсем маленьким: пападамы, цены, порозовевший от потеков воды ковер возле окон, даже официанты были прежними, эти прекрасные, округлые, добрые лица я помнил с детства, когда мы с мамой заходили туда после кино, съесть по самосе и манговому мороженому.

— Да, давай сходим. «Самый унылый ресторан на Манхэттене». Отличная идея.

Она повернулась ко мне, нахмурилась.

— Как хочешь. «Балучи» поближе. Или — пойдем, куда захочешь.

— Правда? — Я стоял, прислонившись к косяку, засунув руки в карманы. Я столько лет прожил с первоклассным лжецом, что выучился беспощадности. — Чего я хочу? Ого, как щедро.

Страницы: «« ... 2829303132333435 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Опытные специалисты в педиатрии Лидия Горячева и Лев Кругляк предлагают вашему вниманию простое и уд...
Почему человеческая цивилизация переживала и переживает такое множество потрясений? Почему мы так ма...
Признайтесь, вы чувствуете зависимость от докторов, лекарств по рецепту, пунктов первой помощи и гос...
Бекетт Монтгомери еще со школьных лет был тайно влюблен в Клэр Мерфи, но не смог с ней объясниться –...
У вас есть мечта. Но что мешает ее осуществить? Вы говорите: «Я не представляю, с чего начать». Вы д...
«Глайдер дяди Сурена был все тот же – с потемневшим, словно закопченным, днищем, знакомыми вмятинкам...