Щегол Тартт Донна
— Ну извини. Я думала, классно будет поесть карри. Забудь.
— Все нормально. Притворяться больше не обязательно.
Она взглянула на меня, бессмысленно улыбаясь.
— Прости, что?
— Ой, ну хватит. Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
Она промолчала. Хорошенький лобик прорезало стежком.
— Вот что значит — выключать телефон, когда ты с ним. Уж, наверное, она пыталась до тебя дозвониться.
— Прости, не понимаю, о чем…
— Китси, я вас видел.
— Ой, ну ладно тебе, — заморгав, ответила она после крохотной паузы. — Ты что, серьезно? Ты же не про Тома, правда? Слушай, Тео, — заговорила она, когда воцарилась мертвенная тишина, — Том — мой старый друг, еще с самого детства, мы с ним очень близки…
— Да, это я уже понял.
— …и Эм с ним дружит, и, и, то есть, — она яростно хлопала ресницами, с видом оскорбленной добродетели, — я понимаю, как это могло выглядеть со стороны, я знаю, что ты не любишь Тома и у тебя на то есть веские причины. Я знаю про эти ваши дела после смерти твоей матери, да, он очень плохо тогда себя повел, но он был еще ребенок, он очень переживает из-за того, как тогда себя вел…
— Переживает?
— …но вчера он получил плохие известия, — торопливо продолжила она, будто актриса, которую прервали посреди монолога, — у него кое-что плохое случилось…
— Вы с ним обо мне говорите? Меня с ним вдвоем, значит, обсуждаете и жалеете?
— …и Том, он заскочил повидаться с нами, со мной и с Эм, с нами обеими, ни с того ни с сего, мы как раз в кино собирались, поэтому-то мы остались и не пошли со всеми остальными, спроси Эм, если мне не веришь, ему больше некуда было пойти, он был здорово расстроен, личные проблемы, ему просто надо было с кем-то поговорить, и что нам было…
— Ну не думаешь же ты, что я в это поверю?
— Слушай, не знаю, что там тебе наговорила Эм…
— Скажи-ка. Кейблова мамаша не продала еще тот дом в Ист-Хэмптонс? Помню, как она вечно подбрасывала его в загородный спортклуб, он там часами торчал после того, как она уволила няньку, или, точнее, после того, как нянька сама от них ушла. Кружок тенниса, кружок гольфа. Наверное, неплохой из него гольфист получился, а?
— Да, — холодно ответила она, — да, он хорошо играет.
— Я мог бы сейчас сказать что-то очень дешевое, но не стану.
— Тео, давай не будем.
— Можно, я поделюсь с тобой своей теорией? Не возражаешь? В деталях ошибусь, наверное, но суть я уж точно ухватил. Я вообще-то знал, что вы с Томом встречаетесь, Платт мне сам так и сказал, когда мы с ним тогда столкнулись на улице, и он от этого был далеко не в восторге. И да, — перебил я ее, тон у меня был под стать ощущениям — тяжелый, безжизненный. — Ладно. Можешь не оправдываться. Кейбл всегда нравился девчонкам. Забавный парень, когда захочет — просто душа компании. Ну и пусть, что он чеки подделывает или ворует по загородным клубам, или что там еще про него говорят…
— …Это неправда! Ложь! Он никогда ничего не крал…
— …и мамочке с папочкой Том никогда особо не нравился, а может, даже совсем не нравился, но тут еще папочка с Энди умерли, как тут продолжишь эти отношения, в открытую — нельзя точно. Мамочка очень расстроится. И, как заметил Платт, много раз…
— Мы больше с ним видеться не будем.
— Признаешь, значит?
— Я думала, пока мы не поженились, это особого значения не имеет.
— Это еще почему?
Она откинула челку с глаз, промолчала.
— Думала, значения не имеет? Почему? Думала, я не узнаю?
Она сердито глянула на меня.
— Ты просто бесчувственный сухарь, вот что.
— Я? — Я отвернулся, расхохотался. — Это я-то бесчувственный?
— Ой, ну, конечно. «Пострадавшая сторона». С «высокими моральными принципами».
— Уж повыше, чем у некоторых.
— Ты этим всем прямо упиваешься, верно?
— Уж поверь мне — нет.
— Нет? А по ухмылочке и не скажешь.
— Ну а что мне было делать? Промолчать?
— Я сказала, что мы с ним больше не увидимся. Вообще-то я это ему уже давно сказала.
— А он настойчивый. Он тебя любит. И слышать не хочет об отказе.
К моему изумлению, она покраснела.
— Да.
— Бедняжечка Китс.
— Не надо злобиться.
— Бедная деточка, — снова усмехнулся я, потому что не знал, что еще сказать.
Она выудила из ящика штопор, повернулась и холодно на меня поглядела.
— Послушай, — сказала она, — не думаю, что ты поймешь, но это очень тяжко — любить того, кого любить не следует.
Я молчал. Когда я только вошел, то будто заледенел от ярости и все убеждал себя, что она уж точно не сумеет меня задеть или — боже упаси — не заставит ее жалеть. Но кому как не мне знать, до чего правдивы ее слова?
— Послушай, — повторила она и отложила штопор. Заметила, что я раскрылся, воспользовалась этим: безжалостно, как на теннисном корте, высматривая слабые стороны противника.
— Отвали.
Слишком вспыльчиво. Неверный тон. Все шло не так. Я собирался вести себя с прохладцей, держать все под контролем.
— Тео… Пожалуйста! — Ну вот, уже ухватила меня за рукав. Розовеет носик, розовеют от слезок глаза: точь-в-точь Энди с его сезонной аллергией, будто нормальный человек, которого можно и пожалеть. — Прости. Правда. От всего сердца прошу. Не знаю, что сказать.
— Не знаешь?
— Нет. Я здорово тебя подвела.
— Подвела. Можно и так сказать.
— И, слушай, я знаю, что ты не любишь Тома…
— А это здесь при чем?
— Тео. Тебе правда это все так важно? Да нет же, ты сам знаешь, — быстро продолжила она. — Совсем неважно, если вдуматься. И, — крошечная пауза, и она ринулась в бой, — не хочу бить ниже пояса, но я вот знаю про твои дела и мне все равно.
— Дела?
— Ой, ну хватит, — устало сказала она, — тусуйся со своими сомнительными дружками, нюхай наркотики, сколько влезет. Мне все равно.
Где-то в глубине квартиры зашумела батарея, загрохотала с ужасным шумом вода.
— Послушай. Мы друг другу подходим. Этот брак для нас обоих — то, что надо. Ты это знаешь, я это знаю. Потому что — ну, слушай, я же все знаю. Не надо мне ничего объяснять. И еще вот что — тебе же получше стало с тех пор, как мы начали встречаться, правда? Ты здорово подсобрался.
— Что? Подсобрался? О чем ты?
— Слушай, — раздраженно выдохнула она, — Тео, без толку притворяться. Мартина, Эм, Тесса Марголис, помнишь ее?
— Черт.
Вот уж не думал, что кто-то знает про Тессу.
— Мне все твердили: «Держись от него подальше. Он лапочка, только наркоман». Тесса рассказала Эм, что перестала с тобой встречаться после того, как застукала тебя, когда ты нюхал героин прямо с ее кухонного стола.
— Это не героин был, — запальчиво отозвался я. Это были раскрошенные таблетки морфина, и дурак я был, что решил их снюхать, таблетки считай что выкинул. — А вот против кокаина Тесса ничего не имела, вечно клянчила, чтоб я ей достал…
— Послушай, я про другое, ты сам знаешь. Мама… — перебила она меня.
— Вот как? Про другое? — я повысил голос. — Про что — про другое? Про что?
— …мама, честное слово… выслушай меня, Тео… мама так тебя любит. Так любит. Ты, когда появился, ей жизнь спас. Она говорит, она ест, она чем-то интересуется, она гуляет в парке, она ждет не дождется, когда ты к нам снова придешь, ты не представляешь просто, что тут до тебя творилось. Ты часть семьи, — поднажала она на козыри. — Правда. Потому что, понимаешь, Энди…
— Энди? — невесело рассмеялся я. Энди-то никаких иллюзий не питал насчет своей больной семейки.
— Слушай, Тео, не надо так, — она теперь оправилась, заговорила приветливо, рассудительно, почти с отцовской прямотой. — Это будет правильно. Пожениться. Мы друг другу подходим. И всем от этого хорошо будет, не только нам.
— Правда? Всем?
— Да. — Полнейшее спокойствие. — И не надо так, ты сам понимаешь, о чем я. Ну зачем нам все портить из-за этого? И потом, когда мы вместе, мы ведь оба становимся чуть получше, правда? Оба, да? И, — легкая бледная улыбка, теперь — как мать, — мы хорошая пара. Мы нравимся друг другу. Мы хорошо ладим.
— Головой, значит. Не сердцем.
— Ну, если хочешь, можно и так выразиться, да, — ответила она, глядя на меня с такой неприкрытой жалостью и любовью, что я вдруг почувствовал, как улетучивается весь мой гнев: из-за того, какая она вся невозмутимо разумная, ясная, как серебряный колокольчик. — Ну а теперь, — она привстала на цыпочки, чмокнула меня в щеку, — давай будем хорошими, честными и добрыми друг с другом, и чтобы мы с тобой жили счастливо и весело.
И я остался у нее ночевать — мы потом заказали еду на дом и снова завалились в постель. Но хоть в каком-то смысле и легко было притворяться, что у нас все по-старому (потому что, если подумать, так мы оба и притворялись всю дорогу), с другой стороны, я практически задыхался от того, каким грузом давит на нас вся неизвестность, недосказанность, и позже, когда Китси, свернувшись калачиком, уснула у меня под боком, я лежал без сна, глядел в окно и чувствовал, что совершенно одинок. Вечерняя молчанка (виноват в которой был я, а не Китси — она даже в самых трудных ситуациях дара речи не теряла) и ощущение какой-то непреодолимой дистанции между нами здорово напоминали мне о том времени, когда мне было шестнадцать и я понятия не имел, как надо вести себя с Джули, которая, хоть ее и никак нельзя было назвать моей девушкой, стала первой женщиной, о ком я именно так и думал. Мы познакомились возле винного магазина на Хадсон, когда я торчал там, зажав деньги в кулаке, и ждал, пока кто-нибудь не согласится купить мне чего-нибудь выпить, и тут из-за угла припарусила она, в футуристичном, а-ля летучая мышь наряде, который никак не вязался с ее тяжелой походкой и деревенской внешностью, с простеньким, но милым личиком жены первопроходца начала двадцатого века. «Эй, пацан, — она вытаскивает из сумки собственную бутылку вина, — вот твоя сдача. Да ладно. Да не благодари. Ну что, ты это тут и будешь пить, на морозе?» Ей было двадцать семь, почти на двенадцать лет старше меня, ее парень как раз заканчивал в Калифорнии бизнес-школу — и без вопросов было ясно, что как только парень вернется, мне нужно исчезнуть и больше не звонить. Мы это оба понимали. Ей даже говорить ничего не пришлось. В те редкие (для меня) вечера, когда мне дозволялось к ней зайти, я пробегал пять пролетов вверх по лестнице до ее студии, разрываясь от переполнявших меня слов и чувств, но все, что я собирался ей сказать, испарялось, стоило ей открыть дверь, и вместо того, чтоб как нормальному человеку поговорить о чем-нибудь хоть минуты две, я с немым отчаянием топтался в метре от нее, засунув руки в карманы и ненавидя себя, пока она расхаживала босиком по студии — выглядит сногсшибательно, болтает непринужденно, извиняется за то, что грязная одежда раскидана по полу, за то, что забыла купить упаковку пива — может, ей быстренько сбегать за ним вниз? — до тех пор пока я буквально не набрасывался на нее на полуслове и валил на кушетку с такой силой, что у меня иногда слетали очки. И я чуть не умирал от того, как же это все было чудесно, да только потом я лежал без сна, и накатывала пустота — ее белая рука поверх покрывала, зажигаются фонари, с ужасом жду восьми часов, когда ей нужно будет вставать и собираться на работу, в бар в Уильямсбурге, куда я из-за возраста не мог к ней заглянуть. И ведь я даже не любил Джули. Я ей восхищался, я сходил по ней с ума, завидовал ее уверенности и даже слегка ее побаивался, но по-настоящему я ее не любил, как и она — меня. Я не очень-то был уверен, что и Китси люблю (по крайней мере я не любил ее так, как мне того однажды хотелось), но все равно удивительно, до чего же мне было паршиво, если учесть, что через все это я уже проходил.
История с Китси на время вытеснила у меня из головы визит Бориса, но стоило мне заснуть, и все это бочком просочилось в мои сны. Дважды я просыпался, подкидывался на кровати: один раз от того, что в хранилище кошмарным сном хлопает распахнутая дверь, а снаружи какие-то женщины в платках дерутся из-за кучки поношенной одежды; в другой раз, уснув, я переместился в новую часть того же сна — хранилище превратилось в задрапированное хлипкими занавесками пространство под открытым небом, вздуваются стены из ткани, не дотягиваясь даже до травы. За ними — простор зеленых полей и девушки в длинных белых платьях: картина, исполненная (загадочным образом) такого смертоносного и ритуализованного ужаса, что я проснулся, хватая ртом воздух.
Я посмотрел на телефон: четыре утра. Еще тошные полчаса — и я, голый по пояс, в темноте сажусь на кровати и, словно мошенник в каком-нибудь французском фильме, закуриваю и гляжу из окна на Лексингтон-авеню — в этот час там почти пустынно: только-только выезжают на работу такси, или с работы, как знать. Но сон, который кажется мне вещим, никак не рассеется, так и висит ядовитым облаком, а сердце у меня до сих пор колотится от его летучей опасности, от его пагубности и простора.
Пристрелить надо. Я переживал за картину, даже когда думал, что она круглый год лежит себе в безопасных условиях (как меня бодрым профессиональным тоном заверял рекламный буклет хранилища), при допустимых для хранения температуре 21 °C и влажности 50 процентов. Такую вещь нельзя просто куда-то засунуть. Ее нельзя было переохлаждать, нагревать, подвергать воздействию влаги или прямого солнечного света. Ее нужно было держать в строго выверенных условиях, как орхидеи в цветочной лавке. Стоило мне представить, как ее прячут за печь для пиццы, и мое идолопоклонническое сердце заходилось от ужаса, по-другому, конечно, но все равно почти как в тот раз, когда я думал, что водитель выкинет бедного Поппера из автобуса: в дождь, у обочины, черт знает где.
Да и потом: а сколько картина пробыла у Бориса? У Бориса-то! Даже квартира Хорста, который считал себя таким ценителем искусства, показалась мне не слишком уж приспособленной для хранения шедевров. Жутких примеров хоть отбавляй: рембрандтовский «Шторм на море Галилейском», его единственный морской пейзаж, говорят, безвозвратно уничтожен из-за неправильных условий хранения. «Любовное письмо», шедевр Вермеера, вор-официант вырезал из рамы, а потом сложил и засунул под матрас, от чего картина помялась и облупилась на сгибах. «Бедность» Пикассо и «Таитянский пейзаж» Гогена попорчены водой, потому что какой-то имбецил спрятал их в общественном туалете. Когда я, как помешанный, читал все на эту тему, больше всего меня ужаснула история про картину Караваджо «Рождество со святым Франциском и святым Лаврентием», которую выкрали из часовни Святого Лаврентия: полотно так небрежно выкромсали из рамы, что коллекционер, который заказал кражу, разрыдался и отказался забирать картину.
Я заметил, что телефон Китси исчез со своего обычного места — из зарядника на окне, откуда она выхватывала его, едва проснувшись. Иногда я просыпался посреди ночи и видел, как возле ее головы в темноте мерцает синим подсветка — сквозь одеяло, из ее потайного гнездышка в простынях. «Да просто время смотрю», — отвечала она, если я повернусь сквозь сон и спрошу, что она там делает. Я представил себе, как он лежит, отключенный, схороненный в сумке крокодиловой кожи под типичной для Китси мешаниной из блесков для губ, визиток, пробников с духами и разрозненных купюр — всякий раз, когда она лезла за расческой, из сумки вываливались смятые двадцатки. Туда-то, в эту ароматную свалку, и будет всю ночь названивать Кейбл, туда попадут многочисленные эсэмэски и голосовые сообщения, которые она прочтет утром.
О чем они говорили? Что могли сказать друг другу? Странно, но я с легкостью мог вообразить их разговор. Веселая болтовня, взаимное лукавое попустительство. В постели Кейбл придумывает ей дурацкие прозвища и щекочет, пока она не завизжит.
Я затушил сигарету. Ни формы, ни чувства, ни смысла. Китси не любила, когда я курил в спальне, но сомневаюсь, что когда она увидит раздавленный окурок в лиможской шкатулке у себя на туалетном столике, то скажет мне хоть слово. Иногда, чтобы понять целый мир, нужно сосредоточиться на самой крохотной его части, пристально вглядываться в то, что находится рядом с тобой, пока оно не заменит целое; но с тех самых пор, как картина от меня ускользнула, я чувствовал, что захлебываюсь и пропадаю в безграничности — и не только в понятной безграничности времени и пространства, но и в непреодолимых расстояниях между людьми, даже когда до них вроде бы рукой подать, со все нарастающим вертиго я представлял себе места, где я был, и места, где не был, утраченный, безграничный, непознанный мир, неопрятный лабиринт городов и закоулков, летящий по ветру пепел и беспредельную враждебность, пропущенные пересадки, навек потерянные вещи, и в этот-то мощный поток затянуло мою картину, и она теперь несется куда-то: крошечная частичка духа, колышется в темном море слабая искорка.
Заснуть я не мог, а потому ушел, не став будить Китси, ежась, пока одевался в темноте, в ледяной черный час перед восходом солнца; пришла какая-то ее соседка, шумел душ, а я меньше всего хотел столкнуться с кем-нибудь из них на выходе.
Когда я вышел на улицу с линии F, небо уже начало светлеть. Я притащился домой по жуткому холоду — пришел расстроенный, уставший как собака, зашел снизу, поплелся к себе в комнату — очки запотели, от меня несет табаком, сексом, карри и «Шанель № 19», нагибаюсь погладить Попчика, который выкатился в коридор и неожиданно резво выплясывал у моих ног, вытаскиваю из кармана свернутый в трубочку галстук, чтоб повесить его вешалку с обратной стороны двери — и тут, у меня аж кровь заледенела в жилах, когда из кухни раздался голос:
— Тео? Это ты?
Из-за угла высунулась рыжая голова. Это она, с чашкой кофе в руках.
— Прости, я тебя напугала? Я не хотела.
Я онемел, прирос к полу, а она, с каким-то радостным грудным воркованием, протянула ко мне руки, у нас в ногах повизгивает, кувыркается счастливый Попчик. Она так и не переоделась, была, в чем спала: в красно-белых полосатых пижамных штанах и футболке с длинными рукавами, поверх которой она накинула старый свитер Хоби, от нее пахло смятыми простынями и постелью: о господи, подумал я, закрывая глаза, зарываясь лицом в ее плечо в накатившей волне ужаса и счастья, сквознячка с небес, о господи.
— Как я рада тебя видеть! — Вот она. Это ее волосы, ее глаза. Это она. Сгрызенные до мяса — как у Бориса — ногти и чуть выпяченная нижняя губка, как у ребенка, который в детстве постоянно сосал палец, взъерошенные, словно рыжий георгин, волосы. — Ну ты как? Я по тебе соскучилась!
— Я… — Миг — и улетучилась вся моя былая решимость. — Ты как здесь оказалась?
— Я летела в Монреаль! — Резкий смешок девчонки помладше, хрипловатый гогот из песочницы. — На пару деньков, навестить своего друга Сэма, потом в Калифорнию, Эверетт приедет туда же. — («Сэма?» — подумал я). — В общем, мой рейс перемаршрутизировали, — она глотнула кофе, молча протянула мне чашку: хочешь, нет, сделала еще глоток, — я застряла в Ньюарке и думаю, а что, возьму-ка утешительный приз, съезжу в город и повидаюсь с вами.
— Ха. Молодец.
С нами. Это и ко мне относится!
— Решила, прикольно будет к вам заскочить, потому что на Рождество я ведь не приеду. И как раз у тебя завтра вечеринка. Жених! Поздравляю! — она дотронулась до моей руки кончиками пальцев, привстала на цыпочки, чтоб поцеловать меня в щеку, и поцелуй ее разлился по мне. — Ну и когда ты меня с ней познакомишь? Хоби говорит, она прямо голубая мечта. Ну, ты рад?
— Я… — Я так обомлел, что коснулся пальцами щеки, там, где были ее губы, там, где еще пылало их прикосновение, и только потом понял, как это выглядит со стороны, и отдернул руку. — Да. Спасибо.
— Как здорово — снова тебя увидеть. Отлично выглядишь.
Она, похоже, не замечала, какой я при виде нее сделался ошарашенный, оторопелый, смешавшийся. А может, замечала, но не хотела ранить мои чувства.
— А где Хоби? — спросил я, не потому что мне хотелось это узнать, а потому что слишком уж это было похоже на сказку — оказаться с ней дома наедине, жутковато даже.
— О-о, — она завела глаза к потолку, — он все-таки помчался в булочную. Я просила его не напрягаться, но сам знаешь, какой он. Захотел купить мне черничных булочек — когда я была маленькой, мама с Велти мне такие покупали. Представляешь, они их там до сих пор пекут — правда, он сказал, что не каждый день. Кофе точно не хочешь? — она шагнула к плите, в походке — лишь легкий намек на хромоту.
Все было настолько невероятно — я с трудом разбирал, что она там говорит. Так оно всегда было, стоило мне оказаться с ней в одной комнате, она затмевала собой все остальное: ее кожа, ее глаза, ее чуть надтреснутый голос, огненные волосы и то, как она держит голову слегка набок, от чего кажется, будто она напевает что-то себе под нос; и свет на кухне перемежался светом ее присутствия, ее цветом, свежестью и красотой.
— Я тебе дисков записала! — она глянула на меня через плечо. — Жаль только, не захватила с собой. Не знала ведь, что заеду к вам. Доберусь до дома и сразу же отошлю по почте.
— И я тебе! — У меня в комнате стояла целая кипа дисков и с ними — вещи, которые я покупал, потому что они напоминали мне о ней, их было так много, что я стеснялся их отсылать. — И книжки еще!
И украшения, промолчал я. И шарфы, и афишки, и духи, и виниловые пластинки, и набор «Воздушный змей своими руками», и игрушечная пагода. Топазное колье восемнадцатого века. Первое издание «Озмы из страны Оз». Покупки эти были способом думать о ней, быть с ней. Кое-что я потом подарил Китси, но все равно я уж точно никак не мог выйти из комнаты с грудой вещей, которые я напокупал ей за все эти годы, потому что будет казаться, будто я совсем спятил.
— Книжки? Отлично! Я как раз дочитала книжку в самолете, нужна новая. Можем поменяться.
— Да, давай.
Босые ноги. Пунцово-розовые ушки. Жемчужно-белая кожа в круглом вырезе футболки.
— Rings of Saturn[67]. Эверетт думает, тебе понравится. Кстати, он передает тебе привет.
— Да, ему тоже привет, — как же меня бесило, когда она притворялась, будто мы с Эвереттом друзья, — я тут… эээ…
— Что?
— Я, знаешь… — У меня тряслись руки, и ведь не с похмелья даже. Только и оставалось надеяться, что она ничего не заметила. — Знаешь, я заскочу к себе на минутку, хорошо?
Она осеклась, легонько хлопнула себя по лбу: вот дурочка.
— Ох, ну конечно! Я тут буду.
Я задышал снова, только когда очутился у себя в комнате и захлопнул дверь. Костюм вчерашний, но сойдет, ничего, но голова грязная, и душ не помешал бы. Бриться или нет? Рубашку поменять? Или заметит? Не покажется ли ей странным, что я тут для нее прихорашиваюсь? Как бы так пробраться в ванную и почистить зубы, чтоб она не заметила? И вдруг меня накрыло встречной волной паники, что я заперся тут у себя в комнате и трачу драгоценные минуты, которые мог бы провести с ней.
Я вскочил, распахнул дверь:
— Эй, — выкрикнул я в коридор. — Пойдешь со мной вечером в кино?
Легкий проблеск удивления:
— Да, давай. А на что?
— Документальный фильм про Гленна Гульда. Очень хочу посмотреть.
По правде сказать, я его уже видел и просидел весь сеанс, притворяясь, что она со мной: представлял, как она отреагирует на ту или иную сцену, представлял, с каким увлечением мы потом станем обсуждать фильм.
— Отличный выбор. А во сколько?
— Часов в семь. Я уточню.
Весь день я думал о предстоящем вечере и был вне себя от счастья. В магазине (где я был так занят с «рождественскими» покупателями, что не мог целиком отдаться планам) я раздумывал, что надеть (что-то неброское, никаких костюмов, никакой нарочитости) и куда потом вести ее ужинать — никаких модных ресторанов, нельзя, чтоб она засмущалась или подумала, что я рисуюсь, но все равно, нужно какое-то особенное заведеньице, особенное, миленькое, тихое, чтоб можно было поговорить и чтобы было недалеко от «Фильм-форума» — и, кстати, она же давно не была в Нью-Йорке, наверное, ей понравится, если мы сходим в какой-нибудь новый ресторан («Это местечко-то? Да, тут здорово, рад, что тебе понравилось, просто клад, правда?»), но помимо всего вышеперечисленного (тихое — вот что главное, неважно даже, что там с кухней или с местоположением, только бы не попасть в ресторан, где придется друг другу орать), это еще должен быть такой ресторан, чтоб можно было попасть без брони — и про вегетарианство нельзя забывать. Какое-нибудь симпатичное местечко. Не слишком дорогое, чтоб ее не спугнуть. Нельзя, чтоб она подумала, что я тут в лепешку расшибаюсь; должно казаться, что ресторан я выбрал бездумно, спонтанно. Да как же она может жить с этим ушлепком Эвереттом? Уродские шмотки, зубы торчком, вечно испуганные глаза! Который выглядит так, будто для него зажечь вечером означает поесть бурого риса с водорослями, примостившись за стойкой в магазине с органическими продуктами?
День еле-еле тянулся, и вот — шесть вечера, Хоби провел день с Пиппой и вернулся домой, заглянул в магазин.
— Ну, — помолчав, спросил он бодрым, но сдержанным тоном, который зловещим образом напомнил мне о том, как разговаривала с отцом мама, если приходила домой и видела, что он мечется по квартире на грани срыва. Хоби знал о моих чувствах к Пиппе — сам я ему ни о чем не рассказывал и словечком не обмолвился, но он — знал, а если б и не знал, то все равно бы сразу заметил (да тут и любой прохожий заметил бы), что у меня из ушей валит фейерверк. — Как ты тут?
— Отлично! А вы как погуляли?
— О, чудесно! — С облегчением. — Мы пообедали на Юнион-сквер — мне удалось найти местечко, мы сидели в баре, жаль, тебя с нами не было. Потом мы поехали в гости к Мойре и все втроем дошли до Института Азии, а теперь она пошла покупать рождественские подарки. А, она говорила, вы с ней вечером встречаетесь? — спрашивает как будто невзначай, но в голосе слышится напряженность, как у родителя, который волнуется, стоит ли доверять машину нестабильному подростку. — В «Фильм-форум» идете?
— Да, — занервничав, ответил я.
Не хотел говорить, что веду ее на фильм про Гленна Гульда, потому что он знал, что я его уже видел.
— Она говорила — на фильм про Гленна Гульда?
— Д-да, ммм, очень хочу еще раз посмотреть. Не говори ей, что я уже ходил, — порывисто добавил я и спросил: — А ты… сказал?
— Нет-нет, — он поспешно выпрямился, — не сказал.
— Ну, хм…
Хоби потер нос.
— Ну да, конечно, уверен, фильм-то отличный. Я и сам очень хочу его посмотреть. Но не сегодня, — быстро добавил он. — В другой раз.
— А-а… — Я изо всех сил старался изобразить разочарование, но вышло неубедительно.
— В общем, хочешь, я пока посижу в магазине? Тебе ведь нужно, наверное, принять душ, привести себя в порядок? Если собрался туда пешком идти, то выходить надо не позже половины седьмого.
На пути в кинотеатр я невольно улыбался и насвистывал себе под нос. А когда повернул за угол и увидел, что она стоит возле входа, так разволновался, что пришлось притормозить, подуспокоиться и только потом кинуться к ней, подхватить ее сумки (она стоит — куча пакетов в руках, щебечет что-то о том, как прошел день), в полнейшем, полнейшем блаженстве встать рядом с ней в очередь за билетами, прижавшись потеснее, ведь на улице холодно, потом — в кино, красные ковровые дорожки, и у нас с ней есть целый вечер, она хлопает в ладоши — руки в перчатках: «Ой, а может, попкорна?» — «Конечно! (я кидаюсь к стойке) Тут отличный попкорн…» И потом мы с ней вместе идем в зал, и я небрежно касаюсь ее спины, ее бархатистого пальто — безупречно коричневое пальто, безупречно зеленая шляпка и безупречная, безупречная рыжая головка — «Сюда — боковой ряд? Ты не против?», — наших с ней походов в кино (пять раз) мне как раз хватило, чтобы понять, где она любит сидеть, кроме того, я это и так знал — от Хоби, у которого я годами потихоньку выспрашивал все о ее вкусах и предпочтениях, о том, что она любит и чего не любит, вставлял вопросы в разговор небрежно, по одному за раз, почти десять лет подряд: это она любит? а это? — и вот она сама оборачивается ко мне, улыбается — мне улыбается, мне! И в кинозале так много народу, потому что это семичасовой сеанс, народу куда больше, чем мне, с моей-то тревожностью и боязнью людных мест, было под силу вынести, и люди продолжали просачиваться в зал даже после начала фильма, но мне было наплевать, мы с ней могли сидеть хоть в окопе при Сомме, под немецким обстрелом, а я бы замечал только то, что она сидит рядом со мной в темноте, ее рука — возле моей. И какая музыка! Гленн Гульд за пианино, волосы в разные стороны, энергия бьет ключом, голова запрокинута — посланник из мира ангелов, порыв вдохновения подхватил его, несет! Я все косился на нее украдкой, сдержаться не было сил, но только через полчаса наконец осмелился повернуться и как следует поглядеть на нее — на ее профиль, омытый белым экранным светом, и с ужасом понял, что фильм ей не нравится. Ей скучно. Да нет, она расстроена!
Оставшуюся часть сеанса я просидел в тоске, почти и не видя фильма. Точнее, я его видел, но теперь — совсем по-другому: передо мной был не охваченный экстазом гений, не мистик-одиночка, который на пике славы героически бросает сцену, чтоб укрыться в заснеженной Канаде, а ипохондрик, затворник, изгой. Параноик. Таблеточник. Да что там, наркоман. Одержимый: вечно в перчатках, боится микробов, круглый год кутается в шарфы, компульсивно дергается, скручивается. Ссутуленный, не спящий по ночам чудик, который не умеет общаться с людьми даже на самом примитивном уровне, например (во время интервью, теперь показавшегося мне невыносимым), он попросил звукорежиссера сходить с ним к юристу, чтоб они с ним могли официально стать братьями — почти что как мы с Томом Кейблом — в трагической версии стареющего гения — стоим в темноте у него за домом, сплетаем порезанные пальцы, или — кстати, еще страннее — как Борис, которому я врезал на игровой площадке, а он схватил меня за руку с разбитыми в кровь костяшками и прижал ее к своему окровавленному рту.
— Ты расстроилась из-за фильма, — вырвалось у меня, когда мы выходили из кино. — Прости.
Она взглянула на меня так, будто ее поразило, что я вообще это заметил. Мы вышли из синеватого, подсвеченного мечтами мира — в первый в этом году снег, сантиметров десять нападало.
— Ты бы сказала — могли б уйти.
В ответ она только головой покачала, как-то ошеломленно даже. Снег вихрится волшебством, чистейшим отражением севера, чистейшим севером из фильма.
— Да нет, — неохотно ответила она, — ну, то есть он мне не то чтобы не понравился…
Мы вязнем в снегу. Обувь у обоих не по погоде. Громкий хруст шагов, я внимательно жду, что она скажет дальше, готовлюсь подхватить ее под локоть, если поскользнется, а она только и сказала:
— Боже, такси поймать сейчас, наверное, без шансов?
Мысли так и заметались в голове. А как же ужин? Что делать? Она хочет домой поехать? Ох, черт!
— Да тут идти недалеко.
— Да, знаю, но… ой, вон машина! — вскрикнула она, и сердце у меня так и ухнуло, но, слава богу, такси кто-то перехватил.
— Эй, — сказал я. Мы дошли почти что до Бедфорд-стрит — огни, кафе. — Давай, может, здесь попробуем?
— Поймать такси?
— Нет, сесть поужинать. — Она есть хочет? Господи, прошу тебя, пусть она проголодается! — Ну или хотя бы выпить.
Вдруг, как по божественному вмешательству — винный бар, в который мы ткнулись наугад, оказался теплым, золотистым местечком с горящими свечами, гораздо, гораздо лучше всех ресторанов, куда я думал ее повести.
Крошечный столик. Наши колени соприкасаются — чувствует ли она? Чувствует так же, как и я? Свечное пламя расцветает у нее на лице, поблескивает металлом у нее в волосах, а волосы такие яркие, что кажется — вот-вот вспыхнут. Все пылает, все хорошо.
Играли старые песни Боба Дилана — то, что надо для узких улочек Виллиджа накануне Рождества, снег падал огромными перистыми хлопьями, в такую зиму хочется брести по улице в обнимку с девушкой, какие были на обложках старых пластинок, потому что Пиппа была как раз такой девушкой, не самой хорошенькой, а наоборот, такой с виду обычной, ненакрашенной девчонкой, с которой певец решил быть счастливым, и картинка эта на самом-то деле была своего рода идеалом счастья, у него вздернуты плечи, она улыбается чуть смущенно, фотография с открытым финалом, будто они вдруг возьмут да и уйдут вместе куда глаза глядят и… это же она! Она! И рассказывает про себя, приветливо, не важничая, спрашивает меня про Хоби, и про магазин, и про то, как у меня с настроением, и что я читаю, и что слушаю, куча, куча вопросов, и даже своей жизнью рвется со мной поделиться — в квартире холод, отопление дорогое, унылое освещение, застоявшийся запах плесени, в центре — одни дешевые шмотки, и теперь в Лондоне столько американских магазинов, что кажется, будто ходишь по торговому центру, а какие мне лекарства прописывают, а мне прописали такие-то (мы оба страдали от посттравматического стресса, но в Европе у этого заболевания была какая-то другая аббревиатура, чуть зазеваешься — определят в реабилитационный центр для ветеранов войны); и еще у нее есть крошечный садик — у нее и еще у пятерых соседей, а одна чокнутая англичанка напустила туда больных черепах, которых она тайком вывезла с юга Франции («и, конечно, они все умирают от холода и голода — до чего жестоко! — она их и не кормит толком, хлеб им крошит, представляешь? Я им в зоомагазине покупаю черепашью еду, так чтоб она не знала»), и до чего же ей охота завести собаку, но в Лондоне с этим все непросто, из-за карантина, и в Швейцарии было то же самое, и как это ее вечно заносит в страны, где не любят собак, и ух ты, она и не припомнит, чтоб я когда-то еще так классно выглядел, и она скучала по мне, сильно-пресильно, какой вечер чудесный — и так мы просидели с ней несколько часов, хохотали над всякими мелочами, но и серьезными были тоже, совсем мрачными, она и говорила много, и слушала чутко (вот еще что: она умела слушать, от ее внимания дух захватывало — казалось, что меня в жизни никто так внимательно не слушал; и с ней я становился совсем другим человеком, куда более достойным, ей я мог сказать то, что не мог сказать никому, и уж, конечно, не Китси, с ее дурацкой манерой опошлять любой серьезный разговор — шутить, менять тему, перебивать, а то и вовсе притворяться, будто она ничего и не слышала), и какой же это чистейший восторг — быть с нею, я любил ее каждый божий день, каждую минутку, любил ее и сердцем, и душой, и разумом — да каждой клеточкой, и было уже очень поздно, и я хотел, чтобы ресторан не закрывался, не закрывался никогда.
— Нет, нет, — говорила она, водя пальцем по ободку бокала с вином: как же сильно будоражил меня сам вид ее рук, на указательном пальце печатка Велти, ее руки я мог разглядывать так, как никогда бы не осмелился разглядывать ее лицо, чтоб не показаться извращенцем. — На самом деле фильм мне понравился. И от музыки… — она рассмеялась, и как по мне, так вся радость музыки была в этом ее смехе, — у меня аж дух захватило. Велти однажды был на его концерте, в Карнеги. Говорил, то был чуть ли не лучший вечер в его жизни. Просто…
— Да?
Аромат ее вина. На губе — винное красное пятно. Это у меня был чуть ли не лучший вечер в жизни.
— В общем… — она покачала головой, — сцена, концерты. Залы эти для репетиций. Потому что, понимаешь, — она обхватила себя руками, потерла предплечья, — было очень-очень трудно. Занимаешься, занимаешься, занимаешься — по шесть часов в день, держишь флейту на весу — и уже руки сводит, да ты и сам, наверное, этого наслушался, чепухи этой про позитивное мышление, учителя, физиотерапевты обычно на такое не скупятся — «Да у тебя все получится!», «Мы так в тебя верим!», — а ты на это ведешься, и давай вкалывать, и вкалываешь изо всех сил, и себя ненавидишь за то, что видимо, недостаточно вкалываешь, и думаешь, если не получается ничего, сама, значит, виновата, и вкалываешь еще сильнее, а потом — ну вот.
Я молчал. Об этом я уже слышал от Хоби, он тогда страшно распереживался и говорил долго. Похоже, тетка Маргарет правильно сделала, что отправила ее в эту швейцарскую школу для чокнутых — с докторами и психотерапией. Несмотря на то что Пиппа после травмы вроде бы по всем параметрам пришла в норму, небольшое поражение нервной системы никуда не делось — и сказалось на самых тонкостях, вроде мелкой моторики. Незначительные нарушения, но все равно ведь — нарушения. Почти для всех званий и призваний — будь то пение, гончарное дело, уход за животными или медицина (кроме хирургии) — это не имело никакого значения. А вот для нее — имело.
— Ну и, в общем, я дома постоянно музыку слушаю, каждую ночь засыпаю с айподом в ушах, но — вот когда я в последний раз была на концерте? — печально сказала она.
Засыпает с айподом? Что же, она и этот ее кто-он-там сексом не занимаются?
— А почему ты не ходишь на концерты? — спросил я, взяв себе на заметку эту крупинку информации, чтоб потом обдумать. — Публика напрягает? Толпы?
— Знала, что ты поймешь.
— Ну, наверное, и тебе это советовали, потому что мне точно советовали…
— Что? — Чем же так пленяла эта печальная улыбка? Как же разрушить эти чары? — Ксанакс? Бета-блокаторы? Гипноз?
— Весь список.
— Ну, были бы это панические атаки, оно, может быть, и сработало бы. Но это не атаки. Угрызения совести. Горе. Ревность — хуже этого ничего нет. То есть, ну вот эта девчонка, Бета — правда, дурацкое ведь имя, Бета? Играла она, ну вот честно — посредственно. Я злобствовать не хочу, но когда мы с ней вместе учились, она плелась в самом хвосте всей секции, а теперь играет в Кливлендском филармоническом, и мне — стыдно сказать — так от этого тошно. Но от этого таблеток пока не придумали, верно ведь?
— Эээ… — Придумали вообще-то, и на бульваре Адама Клейтона Пауэлла у Джерома отбоя от покупателей не было.
— От акустики… от публики… что-то внутри щелкает — возвращаюсь домой и всех ненавижу, начинаю сама с собой разговаривать, спорить разными голосами, по нескольку дней успокоиться не могу. И — да, я тебе уже говорила, оказалось, преподавание — это не мое. — Благодаря деньгам тетки Маргарет и Велти Пиппе можно было не работать (благодаря им же не работал и Эверетт — я выяснил, что, хоть это его «музыкальное библиотекарство» и выставляли таким, якобы необычным карьерным выбором, на деле же он был скорее практикантом без зарплаты, а по счетам-то платила Пиппа). — А подростки? Даже и говорить не буду о том, какая это пытка — смотреть, как они поступают в консерватории, а на лето едут в Мехико, чтоб играть там в симфонических оркестрах. А у тех, кто помладше, ветер в голове. Я злюсь на них за то, что они такие дети. По мне, так они слишком легко ко всему относятся, не ценят то, что имеют.
— Слушай, ну преподавание — работенка хреновая. Я б тоже не стал этим заниматься.
— Да, но… — глотнув вина, — если играть я не могу, что мне еще делать-то? Потому что, понимаешь — с Эвереттом я вроде как постоянно кручусь возле музыки, и я в школу по-прежнему хожу, слушаю там разные курсы, но вот честно, не так уж я и люблю Лондон, он мрачный, он дождливый, и друзей у меня там всего ничего, а по ночам в квартире я иногда слышу, как кто-то плачет, какие-то жуткие всхлипывания за стеной, и я — ну ты вот понял, какое дело тебе по душе, и я так этому рада, потому что я вот иногда совсем не понимаю, чем я по жизни вообще занимаюсь.
— Я… — Я отчаянно подыскивал верные слова. — Возвращайся домой.
— Домой? Сюда то есть?
— Ну да.
— А как же Эверетт?
Тут мне нечего было сказать.
Она неодобрительно глянула на меня:
— Тебе он не нравится, ведь правда?
— Мммм… — А что толку врать-то? — Не нравится.
— Ну, понравился бы, если б вы с ним поближе познакомились. Он хороший. Очень сдержанный, невозмутимый — очень надежный.
И на это мне было ответить нечего — про меня такого сказать было нельзя.
— И про Лондон… Ну, то есть я раздумывала, не вернуться ли мне в Нью-Йорк…
— Правда?
— Еще бы! Я скучаю по Хоби. Очень скучаю. Он шутит, что на те деньги, которые мы с ним тратим на оплату телефонных счетов, он мог бы мне тут снять квартиру — но он, конечно, еще живет прошлым, когда международные переговоры с Лондоном стоили, что ли, долларов пять в минуту. Чуть ли не в каждом нашем разговоре он уговаривает меня вернуться… Впрочем, ты знаешь Хоби, напрямую он никогда ничего не скажет, но, знаешь, постоянно так намекает, мол, вот появляются новые рабочие места, есть какие-то должности в Колумбийском университете, все такое…
— Правда?
— Ну, до меня и самой не всегда доходит, что я теперь так далеко живу. И на занятия, и на концерты меня всегда водил Велти, но это Хоби — Хоби всегда был дома, понимаешь, это он поднимался, кормил меня после школы, помогал мне сажать бархатцы для проекта по биологии. Даже сейчас — например, я сильно простудилась, или не помню, как готовить артишоки, или не могу оттереть свечной воск со скатерти — и кому я звоню? Хоби. Но, — мне почудилось или от вина она немножко разгорячилась? — хочешь правду? Знаешь, почему я так редко приезжаю? В Лондоне, — неужели расплачется? — я это никому не говорила, но в Лондоне я хотя бы не думаю об этом каждую минуту. «А вот тут я накануне шла домой». «А вот тут мы с Велти и Хоби в предпоследний раз ужинали». Там я хоть не думаю все время: здесь налево повернуть? Здесь — направо? Тут у меня вся судьба зависит от того, сяду ли я на шестерку или на линию F. Ужасные предчувствия. Все словно зацементировалось. Я возвращаюсь — и мне снова тринадцать, и это я не в хорошем смысле слова. В тот день все в буквальном смысле — остановилось. Я даже расти перестала. Знаешь, да? После того случая я ни капли не выросла, ни на сантиметрик.
— У тебя идеальный рост.
— Вообще, такое часто случается, — продолжила она, никак не отреагировав на этот неуклюжий комплимент. — «После травмы или увечья дети частенько перестают расти». — Она, сама того не осознавая, вдруг то и дело стала сбиваться на тон доктора Каменцинда — сам я с доктором Каменциндом ни разу не встречался, но чувствовал, когда она «включала» доктора Каменцинда, словно механизм нейтральности, отчуждения. — «Все ресурсы брошены на другие цели. Система роста отключается». Со мной в школе училась девочка, принцесса из Саудовской Аравии, ее похитили, когда ей двенадцать было. Похитителей потом казнили. Но я с ней познакомилась, когда ей было девятнадцать, славная девушка, только крошечная, метр пятьдесят от силы, похищение ее так травмировало, что она с того дня ни на миллиметр не подросла.
— Ничего себе. Это та «девочка из подземелья»? Она с тобой училась?
— Монт-Хефели — место чудное. Там были девочки, которые под обстрелом бежали из президентских дворцов, а были девочки, которые туда попали, потому что их родители хотели, чтоб они похудели или приняли участие в зимних Олимпийских играх.
Она позволила мне взять ее за руку, ничего не сказала — сидела, укутавшись, пальто не стала сдавать. Длинные рукава — даже летом, на шее вечно намотано с пяток шарфов, она упрятана под оболочку, словно окуклившееся насекомое, в защитном слое — девочка, которую поломали, а потом сшили, скрепили заново. Как же я этого раньше не замечал? Неудивительно, что фильм ее расстроил: Гленн Гульд круглый год ежится в тяжелых пальто, растут батареи пузырьков с таблетками, брошена сцена, и каждый год снег все выше и выше.
— Потому что… да, я помню, ты тоже про это говорил, я знаю, тебя это не меньше моего мучает. Но я все прокручиваю и прокручиваю это в голове. — Официантка незаметно подлила ей вина, до самых краев, хотя Пиппа и не просила и даже, похоже, не заметила: милая официантка, подумал я, благослови тебя бог, я тебе столько чаевых оставлю — глаза на лоб полезут. — Если б только я записалась на прослушивание во вторник или в четверг. Если б только я согласилась сходить с Велти в музей, когда он хотел… он сто лет пытался затащить меня на эту выставку, так хотел, чтоб я ее увидела, пока она не закончилась. Но у меня всегда находились дела поважнее. Важнее ведь было пойти в кино с подружкой Ли Энн или куда там еще. После того случая подружки, кстати, и след простыл — я ее в последний раз и видела тогда, на том дурацком пиксаровском мультике. И столько ведь было крошечных знаков, которые я или проигнорировала, или просто не распознала — ну, например, Велти просто из кожи вон лез, чтоб мы туда раньше пошли, раз десять, наверное, спрашивал, такое ощущение, будто он сам что-то чувствовал, будто случится что-то плохое, это все я виновата, что мы туда пошли именно в этот день…
— Тебя хоть из школы не исключили.
— А тебя исключили?
— Отстранили от занятий. Тоже невесело.