Учитель Бронте Шарлотта
Ольга Денисова
Учитель
Детей надо баловать – тогда из них вырастают настоящие разбойники.
Е. Шварц, «Снежная королева»
Как во смутной волости, Лютой, злой губернии…
В. С. Высоцкий
Серый туман густой поземкой струился под ногами, словно где-то под опавшими листьями нехотя и вяло кипел котел. Только туман был холоден, как зимняя ночь, и не стремился вверх, его клубы оплетали сапоги, будто змеи, и Микула боялся запутаться в нем, споткнуться, завязнуть – ему хотелось скорее выйти из лесу в поле. Такой же холодный, как и туман, ужас острой иглой колол его в грудь и разливался по телу зябким ознобом.
Темный осенний вечер – настолько темными бывают лишь осенние вечера – застыл вокруг необычайной, неестественной тишиной, в которой отчетливо слышался шорох сухих листьев, дыхание Микулы и стук его сердца. А еще… тонкий звон, висящий в воздухе, замерший на одной ноте, нисколько не похожий на комариный писк: неживой, очень тихий, но от этого не менее явственный.
Лес смотрел на Микулу со всех сторон: из-за деревьев вдоль широкой тропы, из-под опавших листьев, с голых ветвей; буравил взглядом спину и нацеливал невидимые из темноты глаза прямо в лицо. Лес следил за ним, лес крался неслышными шагами, лес сжимал круг – нечто, не издававшее ни звука, нечто осторожное, нечто бездыханное пряталось в непроглядном мраке. Микула ощущал это нечто кожей. Ни зверь, ни птица, ни человек не могут абсолютно раствориться в темноте, лишь гады с остывшей кровью способны спрятаться так, что ни глаз, ни ухо, ни внутреннее чутье не подскажут, с какой стороны встречать опасность. Но присутствие гада нельзя не угадать – особая вибрация в воздухе выдаст его близость.
И Микула чувствовал эту вибрацию. Вибрацию остывшей крови. Чувствовал, знал, угадывал, понимал, но когда из темноты услышал тихий, угрожающий рык, замер на месте, не в силах шелохнуться. Так рычит кошка, или мелкий зверь, и, казалось бы, опасности нет – напуганная ласка или куница поднялась на защиту своего гнезда. Только у Микулы по лицу струями хлынул пот – ледяной пот ужаса. Он знал, что это не ласка и не куница – он ощущал вибрацию остывшей крови. Туман встал на дыбы, взвился островерхим всплеском, и за несколько мгновений до страшной смерти Микула увидел тварь, которая хотела его живой, горячей плоти.
Неделя первая
День первый
Нечай ненавидел холод. Именно ненавидел, а не просто недолюбливал. Холод приводил его в бешенство, холод убивал его, холод пугал и подавлял. Поэтому, едва ночи стали сырыми и стылыми, с сеновала он перебрался в дом, и теперь валялся на печи вместе с тремя малыми племянниками, которых старший брат наплодил в изобилии. Его жена Полёва – маленькая, высохшая от бесконечных родов женщина – и сейчас была на сносях, и кормила грудью младшего сына. Не пройдет и подугода, как младенцу придется освободить люльку и перебраться на печь, к братьям и сестрам. Старшие же мальчики – одиннадцати и двенадцати лет – уже вовсю помогали отцу.
Дети не раздражали Нечая. Их возня и повизгивание ему не мешали, он позволял им ползать по ногам, садиться на грудь, разве что иногда осторожно снимал с себя особенно расшалившегося проказника, и чувствовал себя старым ленивым псом, вокруг которого ползают веселые щенята.
Печь дышала теплом. Нечаю казалось, он никогда не привыкнет к теплу, никогда не насытится им, никогда не перестанет ощущать его блаженство. Летом он ловил каждый солнечный луч, и на закате подставлял лицо остывающему солнцу, чтоб до утра помнить его прикосновение. Но и солнце не могло сравниться с печью – он прижимался к застланным овчиной кирпичам всем телом, и надеялся втянуть, вобрать в себя их жар, накопить, чтобы потом тот защитил его от холода.
Брат Мишата не разделял его восторга. Пока Нечай валялся на сеновале, Мишата еще мирился с его присутствием, когда же Нечай перебрался в дом и стал мозолить брату глаза ежечасно, тот с каждым днем злился все сильней. Хитрый инструмент бондаря переехал из холодной мастерской в дом, заняв не меньше его половины – Мишата поднимался до света, чтобы использовать каждую минуту дня, становившегося все короче и тусклей. Он был старше Нечая на восемь лет – высокий, статный, красивый мужик: длинные, черные, сурово сдвинутые брови над горящими, серьезными глазами, темный чуб, завитком падающий на лоб, лихие усы над пухлой губой. Да, брат Мишата был обстоятельным и благонравным человеком, отцом большого семейства. Каждое воскресенье он ходил в церковь, строго постился по средам и пятницам, приучая к этому детей с малолетства, вовремя и по-хорошему платил оброк боярину, имел уважение односельчан и не последний голос на сходе. Нечая от всего этого тошнило.
Нечай никогда не задумывался о своей внешности, он с десяти лет жил в окружении мужчин, и о женщинах имел весьма смутное представление. Он чем-то походил на брата, только волосы его, такие же темные, не вились, и брови были короче и светлей. К тому же Нечай не сдвигал их к переносице, и глаза его серьезными называть не стоило. Мишата сильно перерос отца, а Нечай оказался и ростом, и сложением ровно таким же как отец, и теперь у него не было проблем ни с одеждой, ни даже с обувью. Полеву злило и это – она надеялась, что вещи отца перейдут к ее многочисленным детям.
Когда он вернулся в родной поселок после пятнадцатилетнего отсутствия, то с удивлением заметил, как смотрят на него молодые девки и бабы постарше, а особенно – вдовы с детьми. Сначала его это удивляло, потом – пугало, а теперь стало веселить. Их не смущал безобразный, разлапистый сизый шрам на левой скуле – след сведенного клейма, впрочем, в этой глуши никто не слышал о том, что колодников клеймят, и клейма эти бесследно стереть невозможно.
Мишата советовал Нечаю жениться на вдове: еще бы, в отцовском доме и без Нечая было тесно, куда уж привести молодую жену! Однако жениться Нечай не собирался вовсе: семейная жизнь нагоняла на него невыносимую скуку. Пока он не хотел ничего – только лежать, впитывая в себя печной жар, и ни о чем не думать.
– Нечай, – Мишата зашел в избу, пригибаясь, чтоб не задеть косяк низкой двери, – мы в лес едем, подсобил бы…
Нечай лишь повернул голову к стене. Тон у брата был вовсе не просительным, а требовательным и недовольным.
– Четвертый месяц валяешься, палец о палец не ударишь! Ребятишки и то работают, ты один – бездельник и пьяница!
Что правда – то правда. Нечай последнее время любил сидеть в трактире – слушать, о чем говорят проезжие люди, смотреть на новые лица, и чувствовать головокружительное забытье, падающее в желудок янтарным жаром подогретого яблочного вина.
– Я с тобой разговариваю, ты глухим-то не прикидывайся!
– Да ну? – Нечай повернулся к брату и растянул губы в улыбке, – а я-то думал: кто это у нас бездельник и пьяница? Неужели, из малых кто успел?
– Хватит! – рявкнул Мишата, – слезай и поехали!
– Не поеду, – вздохнул Нечай и снова улыбнулся.
– А я сказал – поедешь! – загремел брат в полный голос, так что его старшие отпрыски втянули головы в плечи, а кто-то из малых заревел от испуга.
Нечай болезненно скривился – он не хотел серьезной ссоры. На крик из хлева поднялась Полева и робко заглянула в избу, чуть приоткрыв дверь. Со двора что-то крикнула мама, и на лестнице стали слышны ее медленные, неуклюжие шаги.
Нечай повернулся на бок и слегка свесил голову вниз:
– Да мало ли, что ты сказал.
– Ты в моем доме живешь, мой хлеб ешь, да еще и глумиться надо мной будешь? – Мишата сердился не на шутку.
– Это и мой дом тоже, братишка, – хмыкнул Нечай, – ровно настолько, насколько и твой. Отец перед смертью поровну его велел разделить, разве нет?
– Ах ты захребетник! Ты в этот дом ни гроша не вложил, досочки не поправил, и туда же! Да я тебя… Батьки нету, так я тебя поучу!
Мишата протянул руку и вцепился Нечаю в воротник, надеясь стащить с печки. И тогда Нечай озверел. Он всегда зверел, если кто-то хватал его руками. Он терял способность соображать, на него накатывало что-то, от чего темнело в глазах, и пропадал всякий страх. Вот и теперь он спрыгнул с печи – легко и ловко, и услышал, как Полева бормочет себе под нос:
– Правильно, Мишенька, так его. Давно пора проучить бездельника, всем надоел хуже горькой редьки!
Может, если бы не ее слова, Нечай бы и остыл. Он не видел, как в дом вошла мама, да и не успела бы она разнять братьев – Нечай жестко перехватил руку Мишаты, сжимающую его воротник. И хотя старший брат был выше его и гораздо крепче с виду, Нечай без труда оторвал его руку от своей груди и выломал ее одним резким – пожалуй, чересчур резким – движением. Мишата вмиг упал на колени спиной к Нечаю, в его руке что-то хрустнуло, и брат завопил – громко, тонко и жалобно. Нечай выпустил его и отступил на шаг, прижавшись к печке спиной – постепенно бешенство уходило, сменяясь тоской и чем-то, напоминающим жалость.
К мужу с криками кинулась Полева, но, не успев его обнять, передумала и, сжав маленькие кулачки, набросилась на Нечая. Нечай с ухмылкой отбивался от ее бессмысленных нападок, пока мама не ухватила Полеву за волосы и не оттащила прочь.
– Куда лезешь? А? – мама сердилась смешно. Она качала седой головой, и ее чересчур полное тело колыхалось с заметным отставанием, маленький носик морщился от возмущения, припухшие щелки глаз метали молнии и тонкие губы превратились в невидимую полоску.
– Негодяй! – выла Полева в такт тяжелым стонам мужа, – сволочь, захребетник проклятый! Мало ему, что он детей моих объедает! Он еще и мужика мне покалечил!
– А ты бы не подначивала мужика-то, – укоризненно ответила мама, – глядишь, он бы целым остался.
– Родной брат… – выговорил Мишата, с воем пытаясь вытащить руку из-за спины, – в моем доме… родной брат…
– Пока я жива, это мой дом! – мама топнула короткой, толстой ногой с махонькой ступней, – и нечего его делить. Всем места хватит.
– Мама, да он же разбойник! Он нас всех прирежет когда-нибудь! – разревелась Полева, – да вы на рожу-то его посмотрите! Ему еще и смешно!
Смешно Нечаю не было, напротив – было гадко, и противно смотреть на воющего брата, его плюющую злобой жену и притихших, перепуганных детей. А насчет разбойника она верно угадала…
– Он твоему мужу брат родной! – с сердцем ответила мама и повернулась к Нечаю, – а ты что встал? Иди отсюда куда-нибудь, иди! Что наделал-то, а? Чего ухмыляешься?
Нечай пожал плечами. Очень хотелось сказать, как в детстве, что Мишата начал первым. Он вздохнул, сунул ноги в сапоги, накинул отцовский полушубок и вышел вон.
Осенний порывистый ветер еще на крыльце полез под рубашку и кинул к ногам сморщенных яблоневых листьев – по небу быстро, словно уходя от погони, неслись рваные черные облака, над которыми неподвижно застыла унылая серая пелена. Нечай запахнул полушубок поплотней, спустился вниз, похлопал по шее откормленного конягу, запряженного в дровни, и вышел со двора.
Только мама и обрадовалась его возвращению, только мама и верила, что он жив. Он ничего не рассказал ей о себе, но она внутренним чутьем понимала его, ни в чем не упрекала – ей хватало того, что он рядом. Когда-то, когда Нечаю было всего десять лет, и поп Афонька предложил отцу отправить мальчика в монастырскую школу, только мама не хотела его отпускать. Нечай не мог простить отцу, что тот согласился. И хотя отец давно умер, детская обида до сих пор бередила сердце. А мама… Мама всегда любила его больше, чем Мишату. Лишь одному человеку на земле Нечай был нужен – маме.
Он шел по дороге без всякой цели, когда услышал сзади торопливые шаги и шумное дыхание. Нечай оглянулся: его догоняла Груша, глухонемая дочь брата, девочка семи лет. В три года она упала в подпол, испугалась и с тех пор ничего не слышала и не говорила. Пожалуй, Груша тоже любила Нечая. Он подхватил ее на бегу, подбросил вверх и покружил на вытянутых руках – ребенку нравилось, когда с ним играли. Она смеялась молча и глаза ее, такие же серые, как у бабушки, становились щелочками, и маленький нос морщился – она смеялась смешно, так же как мама сердилась.
– Когда-нибудь я сделаю тебе маленькие крылышки, – он поставил ее на землю, – и ты полетишь далеко-далеко, в теплые страны. Говорят, где-то на юге есть края, в которых никогда не бывает зимы.
Девочка прижалась к его боку и пошла рядом, посапывая от удовольствия. Она не слышала, что говорит Нечай, но ему казалось, что она все понимает.
Ее отношения с другими детьми складывались трагично и некрасиво. Старшим хватало ума ее жалеть, но от этого они любили ее ничуть не больше – они скучали с ней, как обычно скучают старшие с младшими. А учитывая ее беспомощность, к скуке прибавлялась лишняя докука. Ребятишки помладше Грушу откровенно боялись и с визгом разбегались, завидев ее на улице. Даже малые братья и сестры сжимались в комок, когда она, помогая матери, пыталась утереть им сопли или накормить кашей. Груша мычала, надеясь их успокоить, но ее мычание как раз и пугало малых, и они, не смея вырываться, замирали с выпученными глазами и приоткрытыми ротиками. Ее чересчур выразительная мимика со стороны казалась болезненной корчей, и малых можно было понять. Да и родители подливали масла в огонь – и мать, и отец, похоже, считали девочку не совсем нормальной, и сами едва умели скрыть отвращение и стыд, глядя на увечного ребенка. Чувство вины – «не доглядели» – мешалось с пониманием никчемности ее дальнейшего существования.
Возможно, Груша помнила те времена, когда мир вокруг был полон звуков. Она умела говорить, когда с ней случилось это несчастье, и теперь не оставляла попыток донести до окружающих свое «я», губами изображая слова и дополняя их широкими жестами. Но со временем звучание слов она забывала, и никто не мог угадать, что она старается высказать, кроме примитивных «дай», «возьми», «там» и еще десятка и без слов понятных желаний.
Единственный, кто не боялся Груши – это самый младший парень в семье, тот, что еще лежал в колыбели. И она проливала на него свою любовь широким потоком – таскала увесистый кулек на руках до изнеможения, тискала, целовала, меняла пеленки, и вставала к нему по ночам. Нечаю очень хотелось верить, что, став постарше и осознав разницу между Грушей и всеми остальными людьми, младенец не перестанет ей доверять.
Она до слез хотела играть со сверстниками. Любой ценой, она была готова купить это право любой ценой. Но ровесники брезговали ее обществом и не знали жалости. Она ни на один день не оставляла попыток понравиться сверстникам: высматривала их в щелки забора и выходила навстречу, когда они не ждали, она собирала ягоды и пыталась совать их в руки девочек и мальчиков – угощать: ягоды давились и превращались в гадкие ошметки, капающие соком. Она старалась быть услужливой, и ловила случаи, где могла бы им пригодиться: поднести мяч, по которому слишком сильно стукнули лаптой, или отряхнуть упавшего в пыль, или помочь водящему при игре в прятки… В лучшем случае ее попытки натыкалась на злые шутки, а иногда на тычки и затрещины.
Единственная игра, в которую ее принимали, называлась «Кто не успеет убежать от Груши, тот – коровья лепешка». Однажды летом Нечай увидел, как Груша пытается догнать стайку ребятишек, среди которых были два ее брата и сестра. Она бежала и смеялась, ей казалось, что ребята с ней играют, и старалась ухватить кого-нибудь из них за рубаху, но если ей это удавалось, то ее били по рукам, вырывались и кричали:
– Ты, ненормальная! Убирайся! Ты что, не слышишь? Убирайся прочь!
Конечно, никому не хотелось быть коровьей лепешкой, и злость на собственную медлительность требовала возмещения. Улыбка на лице Груши медленно гасла, словно она и вправду слышала, что ей говорят.
Нечай пару раз вздул особо ретивых шалопаев, но Груше это не помогло – ее сторонились по-прежнему. Она частенько прибегала на сеновал – оказалось, это и ее любимое место тоже, и плакала, скорчившись в углу. Потом, когда они с Нечаем подружились, прятаться Груша перестала, и плакала у него на груди. Он много раз допытывался, кто ее обидел, и звал на улицу показать обидчика, но она никогда их не выдавала.
Нечай привязался к ребенку. Она напоминала ему о собственном детстве, только он был мальчиком и умел говорить, поэтому имел очевидное преимущество.
Как-то летом Нечай сделал для нее змея – ему хотелось хоть чем-нибудь порадовать девочку, у него в груди сладко замирало сердце, когда он видел, как она смеется. И она смеялась. Увидев в небе змея, толпа ребятишек выбежали в поле – на этот раз Груша им не помешала. Они скакали, бежали за змеем, рвущимся в даль, и она бегала и скакала вместе с ними. Если на свете существует полное счастье, то Нечай увидел его в первый раз. Он учил ее самой управляться со змеем, и сначала намеревался никому больше не давать нитку в руки. Но Груша была доброй девочкой, и уступила первой же просьбе своего брата.
Дети – жестокие существа. Какой бы милой и доброй не казалась им Груша, идея со змеем ничего не изменила, и на следующий день она снова плакала на сеновале, а Нечай тщетно допытывался, кто ее обидел.
Однако в последнее время Груша изменилась – явно повеселела и перестала искать встреч с другими детьми. Может быть, она поняла то, что ей рассказывал Нечай? Он часто говорил с ней, уверенный, что она не слышит его голоса, хотя иногда он сомневался в ее глухоте, настолько искренней и трогательно она иногда отвечала на его слова.
– Пойдем-ка на рынок, – похлопывая девочку по плечу, предложил он, – купим пряников.
Денег у Нечая водилось немного, но он часто покупал сласти. Из трех вещей, которых его лишали на протяжении всей недолгой жизни, он не полюбил только сон. А тепло и сласти служили чем-то вроде доказательства его свободы, позволяли пощупать явь сегодняшнего дня, ощутить его вкус. Если бы не они, Нечай, возможно, продолжал бы думать, будто происходящее – всего лишь счастливое сновидение, которое вот-вот прервется.
Деньги он зарабатывал честным трудом – в трактире немало проезжих людей хотели послать с дороги весточку родным, а грамоту знали немногие. Раньше в поселке умел писать только поп Афонька, и не брезговал лишней гривной за полуграмотное письмо. Нечай, ненавидящий попа всей душой, как и всю его поповскую братию, назло ему брал пять копеек, да и искать его не приходилось – в трактире он сидел каждый вечер. Только однажды взял за письмо серебряный рубль, но оно того стоило – для проезжего купца-грека, который с южного моря ехал на запад. Его жена понимала только по-гречески: тут ему и Афонька не помог. Нечай же не очень хорошо знал язык Аристотеля, но под диктовку писал вполне сносно – богатый грек отдал рубль и не поморщился.
Поселок тянулся вдоль тракта, ведущего из столицы на запад, почему и получил название Рядок. Он кормил три постоялых двора, мог обеспечить смену сотни лошадей в день, чинил повозки, телеги, кареты, сани и славился колесниками, шорниками, кузнецами и пивоварами. Рынок тоже стоял у дороги – если проезжающие не останавливались на ночлег, и не желали обедать в трактире, на рынке всегда можно было купить теплого хлеба, молока, жареной рыбы или мяса, соленых груздей, капусты, сластей, бочонок пива. Мишата никогда без работы не сидел: бочки, кадушки, ведра, лохани требовались Рядку гораздо больше, чем любой другой деревне.
Рядок был столь богат, что больше половины оброка выплачивал боярину Туче Ярославичу деньгами, и, пожалуй, жители Рядка могли благодарить судьбу за то, что их поселок стоит на его земле. Туча Ярославич – транжира, прожектер и чернокнижник – много лет прожил в чужих странах, потерял две трети земли, что получил в наследство, но управляться с деньгами так и не научился, хотя был уже в годах. Сам он никакого хозяйства не имел, из дворовых держал только егерей, сокольничих, конюхов и псарей, не считая поваров, истопников и ключников. Дом же выстроил себе хоть и деревянный, но совсем не похожий на здешние богатые терема – поднимался он вверх тремя башнями, одна выше другой, резьба его – тяжелая и объемная, по обшитым тесом стенам – напоминала украшения карет заморских гостей, а островерхие крыши пересекались друг с другом затейливо и запутано.
Тучу Ярославича в Рядке боялись и уважали. В том числе за то, что дом его стоял недалеко от полуразрушенной крепости, о которой в округе шла нехорошая молва. Между домом Тучи и крепостью лежало заброшенное кладбище – когда-то там хоронили воинов, защищавших подступы к столице на западных рубежах. Теперь граница ушла далеко на запад, крепость потеряла свое значение и со временем обвалилась – из пяти башен осталась только одна. Ров пересох, речка превратилась в болото, которое подмыло и некоторые старые могилы. Рассказывали, что на болоте водятся черти, которые таскают из поселка детей. Слухи эти ползали по Рядку и когда Нечай был ребенком. Еще рассказывали об оборотнях, о русалках, о злобных болотных лярвах – чего только не придумывали сельчане, чтобы отвадить своих детей от леса. Не помогало – каждый ребенок Рядка рано или поздно бывал в старой крепости. Девочки – стайками, мальчишки и по одному. Нечай просто не успел совершить этого подвига – уехал в школу, где ему объяснили, что оборотни и черти суть глупые суеверия, идущие от идолопоклонства, и бороться надо с врагом рода человеческого, а не с выдумками темных крестьян.
В тот час на рынке никто не торговал, и вор, появись он тут немедленно, чувствовал бы себя козлом в огороде – продавцы бросили лотки с товаром и столпились у дороги, где стоял поселковый староста, поп Афонька и пара мужиков рядом с дровенками. Груша, указывая пальцем на толпу, дернула Нечая за рукав – поняла, что произошло что-то любопытное, и хотела увидеть все собственными глазами. Но едва Нечай, поддавшись на уговоры, подошел поближе, как сразу понял – не стоило этого делать. В дровенках, не прикрытый ничем, лежал мертвый человек. Ему даже не закрыли глаз, и покойник смотрел в небо с ужасом, навсегда замершем на бледном, холодном лице. Увидев разорванное горло мертвеца, Нечай хотел немедленно увести Грушу прочь. Он не любил смотреть на покойников, хотя повидал их в жизни немало.
Он попал в монастырскую тюрьму не по чьей-то злой воле, не из-за убеждений, не за правое дело – он промышлял разбоем, и если бы тогда перед ним встала необходимость убить – он убил бы не задумываясь. От виселицы Нечая спас юный возраст – ему не было девятнадцати, и судьи посчитали, что кнут, год тюрьмы и вечная ссылка принесут обществу больше пользы, чем его безвременная кончина. Только обернулось все иначе. За одну не очень умную выходку год обычной тюрьмы, в которой колодники питались подаянием, превратился в двадцать лет заключения в монастыре – на смирение. Они думали, за двадцать лет смогут его усмирить и превратить в добродетельного обывателя. Двадцати лет Нечай ждать не стал, и роль добродетельного обывателя его тяготила, но и романтика разбойничьей жизни более не привлекала.
Он видел мертвецов пострашней того, что лежал сейчас перед ним на дровнях. Он видел людей, умирающих от испарений возле цирена,[1] обварившихся, замерзших среди бела дня, задавленных камнями обвала, съеденных вонючими язвами, разорвавших грудь кашлем, забитых до смерти, повесившихся на кандалах, сгнивших в ямах – он думал, что видел все. Говорят, человек привыкает ко всему – Нечай не привык. Мертвецы вызывали у него физическое отторжение, не страх, не отвращение, а неприятие самого факта смерти. Когда для него закончилась игра в разбойников, и реальность ткнула его мордой в грязь, он многое понял. И, увидев смерть вблизи, ощутив ее безобразие и противоестественность, Нечай не смог бы убить. То, что было с ним до заключения – это происходило не по-настоящему, понарошку. Он что-то доказывал самому себе, своим учителям, сверстникам, он хотел прекословить, он хотел быть против всех.
Горло покойника было разорвано на клочки, а грудь, лицо и руки покрывали длинные узкие порезы, словно его драли острыми когтями – Нечай не сразу узнал в нем Микулу, веселого пивовара с Речного конца поселка. Однако Груша нисколько не испугалась. Напротив, лицо ее неожиданно стало задумчивым и пытливым, она затаила дыхание и шагнула вперед, рот ее приоткрылся, глаза расширились, и Нечай поспешил прижать руку к ее лицу, оттаскивая ребенка в сторону. Она не сопротивлялась, но казалась разочарованной – оглядывалась, обиженно мычала и возбужденно размахивала руками.
– Это мертвый человек, – сказал ей Нечай, опускаясь перед Грушей на одно колено, – на него напал дикий зверь. Тебе не надо на это смотреть, ладно?
А сам подумал, что для дикого зверя по меньшей мере странно изорвать свою жертву и не сожрать самого вкусного и легко доступного – рук или ног.
Груша замотала головой и начала изображать на лице подобие слов: широко открывала рот, морщилась, топала ногой – ее всегда раздражало, если никто не мог ее понять. Потом тыкала пальцем в сторону покойника и тут же переводила его в сторону леса.
– Да, в лесу, – неуверенно кивнул Нечай, – звери водятся в лесу…
Груша качнула головой, снова кивнула в сторону леса и двумя пальцами показала, как человек идет. А потом вскинула руки, согнутыми пальцами изображая когти, оскалилась и быстро засмеялась своим забавным беззвучным смехом. И этот смех сразу после изображения зверя заставил Нечая похолодеть – он не сомневался в нормальности Груши, она никогда не проявляла жестокости ни к людям, ни к животным, а тут лицо ее расцвело, словно от радости, от странной светлой тоски, и она, схватив Нечая за пальцы обеими руками, потянула его к лесу. Может быть, умерший человек чем-то ее обидел, и она довольна его смертью? Но мстительность тоже не была ей свойственна, как и кровожадность. А может, она просто не понимает, что такое смерть? Может, мертвый человек напомнил ей сказки, что бабушка рассказывает внукам по вечерам? Но Груша ведь не слышала этих сказок…
Пряников теперь совсем не хотелось, и Нечай машинально прошел вслед за Грушей несколько шагов, пока не опомнился: не хватало отвести ребенка в лес, где зверь только что напал на человека. Кто его знает, может, это бешеный волк, а скорей всего – рысь, судя по глубоким следам когтей на теле покойника. Нечай слышал о бешеных собаках и лисицах, может, бывают и бешеные рыси? Ведь ни одна, даже очень крупная, лесная кошка никогда не отважится напасть на взрослого мужчину – значит, зверюга явно была не в себе…
– Нет, подруга, мы туда не пойдем, – сказал он Груше и повернул к рынку, – лучше купим пряников.
Она огорчилась.
Вечером в трактире говорили только о погибшем Микуле, и народу туда набилось гораздо больше обычного – известие вмиг облетело весь Рядок, и каждый хотел узнать подробности. Нечай сильно удивился, когда увидел попа Афоньку – не место духовному лицу в этом вертепе греха. Однако, Афоньку это не смущало – он чревоугодничал и предавался пороку пьянства. Сколько Афоньке лет, не знал никто, и за последние четверть века, что Нечай жил на свете, он нисколько не изменился. Однако далекое прошлое попа представлялось Нечаю во всех подробностях: он видел немало поповских детей, которые лет за десять-двенадцать обучения в школе с трудом научились читать, запомнили с десяток тропарей, уяснили для себя, как творить таинство крещения и причастия, а потом, не дочитав до конца и Евангелия, получали приходы благодаря заслугам отцов и собственной пронырливости.
Афонька обладал незаурядной внешностью – имея на редкость тонкую кость, он сумел растолстеть до приличествующих сану размеров, только брюхо его, вместо того, чтобы гордо выступать вперед, висело под впалой грудью полупустым мешком, щеки складками опускались к скошенному подбородку, и на них произрастала жиденькая, клочковатая бороденка. Бесцветные глаза Афоньки шныряли по сторонам, словно он хотел что-нибудь стащить, а руки непрерывно что-нибудь теребили.
Каждый год Афонька сватал девок, но за много лет не нашел ни одной, которая захотела бы стать попадьей. Возможно, горькая вдовица и не отказалась бы от такой участи, но ими поп брезговал, поэтому и жил бобылем. Не то что бы он был богат, нет. Жадность не всегда влечет за собой богатство, а грех сребролюбия водился за Афонькой, как и множество других грехов и пороков. Хоромину он отгрохал себе будь здоров, рядом с ней покосившаяся церковь казалась сараем со звонницей, несмотря на пять полноценных главок. Только протопить и убрать огромный дом оказалось попу не под силу, и ютился он в одной клети, понемногу таская дровишки из тех, что мужики заготавливали для церкви на зиму.
Но надо отдать Афоньке должное – грех уныния был ему чужд, и характер поп имел простой, открытый, легкий. Иногда он старался быть хитрым, и щурил глаза, словно что-то замышлял, но его хитрости каждый видел насквозь, и, оказываясь в дураках, Афонька некоторое время злился на обидчиков, но быстро обиды забывал. Впрочем, к Нечаю это не относилось – их нелюбовь друг к другу была прочной и взаимной.
Причина появления Афоньки в трактире выяснилась очень скоро: тело Микулы до отпевания оставили в церкви, а поп, несмотря на заступничество Господа, боялся покойников, и теперь для храбрости наливался яблочным вином – дом его стоял вплотную к церкви. Весь трактир говорил об оборотне, о полнолунии, каждый припоминал, что видел огромного волка неподалеку от Рядка – поэтому и решено было оставить Микулу в храме, ведь всем известно, что такой покойник может сам превратиться в оборотня, если его не отпеть надлежащим образом и не прибить тело к гробу осиновым колом.
– От нечистой силы помогает крестное знамение, – на весь трактир проповедовал Афонька, обильно закусывая жирный холодец чесноком, – крест нательный, а еще лучше – икона в руке. Вот как оборотень на тебе кинется, крикни ему: «Во имя отца, сына и святаго духа» и в морду иконой ткни, тут он и упадет замертво.
– Ага, – Нечай присел на край соседнего стола, отхлебывая вино из кружки – ему нравилось глумиться над Афонькой, – но самое надежное – чесноком на него дыхнуть. Чеснока любая нечисть боится, да и я, признаться, тоже.
За его спиной зашумели – чеснок в каждой семье висел над дверным косяком, и Афонька народными средствами не брезговал: на бога надейся, а сам не плошай.
– Чеснок – глупые суеверия, – поп сжал остаток зубчика в кулаке и постарался незаметно уронить его под стол.
– Да ладно! Ну нету у тебя с собой иконы, а ты чесноком дыхни – кто хочешь замертво упадет, – широко улыбнулся Нечай.
– Ты позубоскаль, – перешел Афонька в наступление, – в церкви не бываешь, к причастию не ходишь, креста на груди не носишь – повесил на цепку погань какую-то. Пожалуюсь Туче Ярославичу, чтоб батогов тебе прописал.
– Давай, – кивнул Нечай, – жалуйся.
– А батоги не помогут – анафеме предам, в монастырь в колодках пойдешь, – довольно, как сытый кот, добавил поп.
– Был я в монастыре, – усмехнулся Нечай, и едва не сказал, что и в колодках ходил тоже. И батоги пробовал, и не только батоги. На самом деле, слова Афоньки его пугали, пугали до дрожи в коленях, но он долго учился не выдавать своего страха – себе дороже выходит. Тем более что Афонька только обещал, и вряд ли бы стал выполнять обещанное: злобным он не был – вредным, разве что.
– Это тебе не со школы бежать, – поп откинулся и погладил пузо, – в колодках не очень побегаешь.
– Ничего, я попробую, – улыбнулся Нечай, прихлебывая вино, – ты давай, рассказывай про оборотня. Вот я эту байку благочинному расскажу, то-то он порадуется. Кто из нас еще в монастырь в колодках пойдет…
– Батюшка благочинный тебя, шалопута, слушать не станет, – Афонька махнул рукой, – и потом, что оборотень в лесу живет, давно известно.
– Стыдно тебе должно быть, отец Афанасий, – Нечай пригнулся пониже и со значением посмотрел попу в глаза, – мракобесие сплошное вместо истинной веры. Народ смущаешь глупыми сказками.
– Почему же мракобесие? – поп, похоже, решил, что Нечай говорит серьезно, – Я с самого начала сказал: Микула с лета к причастию не ходил, и скоромное ел по пятницам. Вот бог его и наказал.
Нечаю становилось все веселей и веселей – крепкое, горькое вино горячило кровь.
– Да ну? Оборотня прислал? Во милосердный боженька-то!
– Грешников наказывать надо, если они в своем грехе упорствуют… – Афонька поджал губы – в спорах с Нечаем ему ни разу не удалось выйти победителем.
– Нашелся тоже самый главный грешник! Микула! Может и детишки его тоже в чем нагрешили? Да если за такие грехи всем глотку рвать, так и вовсе людей на земле не останется.
– Господу сверху видней, – Афонька осенил себя быстрым и куцым крестным знамением.
– Да ничего твоему господу оттуда не видно, – фыркнул Нечай.
– Ты поговори, поговори! – снова начал хорохориться поп, – за речи богохульные не только Туча Ярославич – сам Бог накажет.
– Ну, Туче Ярославичу на мои речи плевать, а насчет бога – я бы проверил… – рассмеялся Нечай и потер руки.
Если до этих слов мужики мало прислушивались к их разговору, то тут заметно оживились.
– И как проверять-то будешь? – оглянулся с соседнего стола хитрый Некрас, нутром чуя, что тут можно побиться об заклад. Не в деньгах дело – в азарте.
– Давно хотел про вашего бога сказать все, что думаю. А потом посмотрим – сожрет меня оборотень, если я в лес пойду, или не сожрет, – Нечай хлебнул еще вина – в кружке его почти не осталось, и хмель во всю кружил голову.
– Ага! – влез в разговор хозяин трактира, – задами на печь побежишь прятаться, а утром вылезешь, будто из лесу пришел!
– Кирпич принесу из крепости, хватит? – оглянулся на него Нечай.
– Рубль даю! – хозяин хлопнул монетой по столу, – а ты что?
– Ну, я, вообще-то, жизнь свою ставлю, – Нечай усмехнулся, – а если этого мало, держи – все, что есть. Не вернусь – мне и не пригодится.
Он выгреб на стол с десяток алтынов.
– Я десять алтын ставлю, что вернется! – крикнул Некрас, и после этого ставки начали расти. И Афонька вынул полуполтину, но Нечай сказал ему потихоньку, что святому отцу не пристало играть в азартные игры. Даже на стороне бога.
Долго рассчитывали, сколько кому причитается в случае выигрыша. Получилось, что на свой копейки Нечай возьмет почти три рубля: не то что бы мужики верили в гнев божий, но в существовании оборотня не сомневался никто. Нечай был достаточно пьян, чтобы не сильно задумываться о последствиях своего опрометчивого поступка, ему хотелось покуражиться. Обычно он очень настороженно относился к людям и каждую секунду ждал от них подвоха, и только напившись, слегка расслаблялся. Он предпочитал думать, что люди изначально ненавидят его, чтобы не испытывать мучительных сомнений и разочарований. И стоило только дать себе небольшое послабление, усомниться в их ненависти, как дело обязательно заканчивалось крушением иллюзий.
Вот и теперь ему показалось, что люди вокруг вовсе не питают к нему неприязни, особенно те, кто поставил на него деньги. И непременно нужно их доверие оправдать. Нечай тряхнул головой – он много раз давал себе слово, что не будет идти на поводу чужих желаний, потому что они рано или поздно войдут в противоречие с его собственными. Ни чье доверие он оправдывать не станет. Ему весело и интересно, он вовсе не собирается умирать.
Его потихоньку начали подталкивать к выходу, когда Нечай вспомнил главное.
– Эй! Я еще ничего вашему богу не сказал! Или под крышей ему не слышно?
– Давай на улицу! – зашумели и засмеялись вокруг, – может и в лес идти не придется, щас как жахнет молнией!
Из трактира вышли все до одного, даже Афонька, которому ну точно не следовало слушать хулы, обращенной к богу.
Нечай не сомневался в том, что бог тоже его ненавидит. Только в отличие от людей, бог плохо слышал и ленился свою ненависть проявлять. А если и проявлял, то действовал через людей, безо всяких молний и оборотней.
Ветер стих, но по небу все так же быстро неслись рваные, полупрозрачные облака, и сквозь них просвечивала луна: то мутнела и пульсировала радужным ореолом, то, напротив, светила ярким, ровным светом.
– Ну? Давай, давай! – хохотали подвыпившие мужики, – чего ждешь?
Нечай посмотрел вокруг, усмехнулся, поднял лицо к небу и разразился длинной матерной тирадой, которая должна была смутить не только ямщиков, что распрягали повозки на соседнем постоялом дворе, но и их лошадей. Когда он замолчал, несколько секунд над дорогой висела тишина, а потом толпа закатилась от хохота. Они утирали слезы, свистели, улюлюкали, топали ногами и вскидывали вверх кулаки, выражая восторг и восхищение. Пожалуй, Нечай давно не имел такого успеха. Афонька тихо и часто крестился, прижимаясь к крыльцу трактира, и втягивал голову в плечи – ждал грома небесного.
Лес пронизывал свет – неверный лунный свет, в лучах которого искажались краски, и живое казалось неживым. Белесый, с налетом желтизны, с восковым оттенком, который приобретает человеческое лицо после смерти.
Нечай шел по широкой тропе, ведущей к усадьбе Тучи Ярославича, и торопился вовсе не потому, что боялся – ему было холодно, и он надеялся согреться. Легкий хмель яблочного вина быстро улетучивался, и мучительно хотелось выпить еще немного, чтобы не потерять ощущение невесомости, призрачности собственного тела и иллюзорности происходящего. Но ощущение это ускользало, оставляя вместо себя холод глубокой осени, неритмичный топот спотыкающихся ног и кружевные, шевелящиеся тени ветвей, сквозь которые сочился лунный свет, столь плотный, что его можно было пощупать рукой.
В оборотня Нечай не верил. Ни волчьи зубы, ни человеческие руки не могут нанести таких повреждений, от которых скончался Микула. Очевидно, тварь, которая его убила, имела длинные острые когти, поэтому он больше смотрел на сплетенные над тропой ветви деревьев – если это кошка, она прыгнет сверху. Непонятно только, почему зверь напал спереди, а не сзади – это казалось более естественным. Ну, да кто знает этих бешеных зверей – спереди защититься будет легче. У Нечая имелся широкий тесак, который дал ему в дорогу хозяин трактира. Он предлагал и иконку, но Нечай кинул в рот зубчик чеснока и посмеялся: тесак он считал куда как более надежной штукой.
Он не сразу заметил туман, стелящийся по земле, скорей почувствовал, что ногам стало холодней. Странный, ледяной туман. При луне казалось, будто он сам по себе излучает свет. Он был столь густым, что Нечай не видел, куда ступает, и от этого уверенности в его шагах поубавилось.
Он прислушался на всякий случай, и вдруг понял, что вокруг стоит ужасающая, мертвая, абсолютная тишина. И в ушах от этой тишины звенел тонкий, неприятный, надсадный звук. Нечай потряс головой, но звук никуда не исчез. Остатки хмеля текучим холодком сползли к ногам и растворились в тумане… Нечай нервно оглянулся, но не увидел ничего, кроме теней и лучей цвета воска. Голые дубовые ветви не шевелились, и их неподвижность была сродни тишине, застывшей вокруг – словно время остановилось. Двигался только туман под ногами – то перекатывался, словно густой кисель, то струился подобно быстрой воде, то вспархивал над собой легкими венчиками. Нечай и не заметил, что давно стоит, и шаг вперед представляется ему чем-то неестественным, трудным, неразумным.
Нельзя сказать, что Нечай совсем ничего не боялся. Напротив, боялся, еще как! Но страх его был вполне объясним, зрим и осязаем. Теперь же, стоя посреди осеннего леса, просвеченного луной, и глядя на холодный туман, он не мог понять, чего испугался. Смерти? Нет, пожалуй, нет. Страх смерти тоже можно пощупать. Он не мог объяснить, почему у него холодеют руки, и ноги отказываются шагать вперед. Он попробовал представить себе какое-нибудь чудовище, которое выйдет на него из темноты, но и этого показалось мало – ничего общего с появлением чудовища его страх не имел. Это был страх прикосновения, прикосновения к чему-то не столько опасному, сколько противоестественному, чужеродному.
Нечай стоял и смотрел, как дрожат пальцы, сжимающие рукоятку тесака, когда взгляд из темноты пронизал его острой спицей, словно пойманное насекомое. Он едва не вскрикнул, ощутив этот взгляд. Чье-то присутствие не вызывало сомнений, но он не мог и предположить, с какой стороны оно придет. Невидимая, неслышная, неосязаемая сущность…
Это не рысь. Не оборотень и не бешеная лисица. Этот взгляд… Он что-то напоминал, что-то увиденное совсем недавно, что-то неприятное, вычеркнутое из памяти и осевшее на дно подсознания, чтобы всплыть в самый неподходящий миг.
Холодный пот хлынул со лба ручьем, заливая глаза, когда Нечай понял, что это за взгляд. Взгляд, который ни с чем нельзя перепутать: таким взглядом мертвый Микула смотрел в небо.
Нечай не боялся мертвецов – не сами мертвецы пугают человека. Но живые не должны прикасаться к их миру. Никто не знает, что повлечет за собой это прикосновение, в какое безумие выльется. И холодок этого безумия сейчас дул Нечаю в затылок, стылым туманом полз под полушубок и смыкался над головой переплетенными ветвями.
Зачем? Зачем он пришел сюда? Чего искал? Что хотел доказать, и кому? Богу? Подвыпившим односельчанам? Нечай снова глянул на руку, сжимающую тесак – она тряслась и едва удерживала деревянную рукоятку. Да наплевать на них на всех! Надо вернуться, немедленно, сейчас же! Это нечто не только смотрит из темноты, не только пугает своей неосязаемостью… Это нечто прошлой ночью…
Нечай хотел развернуться и бежать к поселку, но вдруг представил себе, как его завтра встретят в трактире. Он столько раз клялся себе, что ему все равно, только на самом деле все равно ему не было! Да лучше вовсе не возвращаться из этого прОклятого леса! Он оглянулся по сторонам: тишина и неподвижность. И мертвый взгляд из темноты. И этот отвратительный лунный свет: такой ровный, такой густой, такой спокойный… Равнодушный. В лесу не может быть так тихо… Не должно быть. Нечай попытался сдвинуться с места: ему показалось, что нога запуталась в тумане, как в вязкой грязи.
– Ну? Кто здесь? Выходи! – гаркнул он исключительно для того, чтобы подбодрить самого себя. Его голос не разорвал – вспорол тишину, как нож вспарывает мешковину. И лес тут же наполнился звуками – еще более жуткими, чем надсадный звон в ушах. Шепот… Тихий шепот – со всех сторон, снизу, сверху. Непонятно – испуганный или угрожающий. Не шепот даже – шелест голосов, сухой шелест. Тонкий писк, и осторожное хихиканье. Детский плач, еле различимый. Хруст ветвей, и топот бегущих ног, бегущих без дороги, сквозь лес, прочь от тропы.
Нечай растеряно крутил головой во все стороны, и не решался шагнуть вперед. Что это? Может, ему просто мерещится? Но вместе со звуками в глубине леса появилось движение – неясное движение, какое рождает тихий ночной ветер, и среди колышущихся теней чудится чье-то присутствие. И облака снова понеслись по небу, как испуганные лошади, и лунный свет то мерк, то выплескивался на землю. В темноте мелькнуло что-то белое? Или это игра света и тени? Тесак выпал на землю из дрожащих пальцев и исчез под пеленой молочно-белого тумана, накрывшего тропу. Нарастающий ритмичный гул ухал в ушах и тяжелыми ударами бился в грудную клетку – все быстрей и быстрей, все громче и громче. Нечай не сразу понял, что это стучит его сердце.
Нагнуться за тесаком ему не хватило сил – казалось, стоит опустить голову, и в беззащитную шею вопьются острые зубы. Он повел плечами, словно хотел избавиться от наваждения, еще раз оглянулся, поднял воротник полушубка и пошел вперед. Шепот вокруг постепенно смолкал, но лес оставался полным неясных звуков: всхлипов, шорохов, вздохов, иногда настолько отчетливых, что Нечай думал, будто вздохнули прямо у него за плечом. Он успел пройти сотню шагов, когда слева раздался оглушительный вопль – визгливый и резкий. Нечай отпрыгнул в сторону, как заяц, и напрягся в ожидании нападения, но ничего больше не произошло. Только пот снова побежал со лба ручейками. Звонкий детский смех полетел над лесом: заливистый и счастливый. Не было никаких сомнений в том, что смеялись над Нечаем. Он бы смутился, если бы от этого смеха не похолодела спина – настолько неуместным здесь показался смех ребенка.
Он вернулся на тропу и неловко растер пот по лицу: смех долго слышался у него за спиной, и ноги отказывались идти дальше. Нечай огляделся и увидел впереди свет – нормальный, живой свет огня. Он побежал к нему со всех ног, он потерял голову от радости, он едва не смеялся от счастья… Едва не плакал от облегчения: из леса тропа вывела его к усадьбе Тучи Ярославича.
Его нелепый дом стоял лицом к лесу, окруженный такими же дубами, только более кряжистыми и раскидистыми. В боковой башне светилось одинокое окно, и луна обливала вычурное, громоздкое строение тем же самым восковым светом. Нечаю на секунду показалось, что дом смотрит на него одним глазом. Смотрит, и наклоняется, сгибая скрипучую поясницу. Он невольно подался назад – словно тень дома грозила накрыть его и раздавить. Три башни, одна из которых, четырехгранная, с черным флюгером в виде носатой птицы, задевала низкие облака. Нечай поморщился, качнул головой и огляделся: дорога к старой крепости вела через кладбище – широкое, открытое пространство с редкими березами над могилами. От усадьбы крепость была не видна – ее скрывала узкая полоска густого ельника, словно нарочно посаженного много лет назад. Теперь верхушки елей, торчащие вверх жесткой щетиной, обрамляли две стороны кладбища, дополняя и без того зловещий пейзаж. С третьей стороны кладбище подмывало болото.
Нечай снова покачал головой: самым благоразумным было бы обойти усадьбу с тыла и постучать в людскую: наверняка, дворовые люди не откажут человеку, оказавшемуся ночью в этом жутком месте, до них ведь тоже дошел слух о гибели Микулы: три версты для слухов – не расстояние. Он шагнул в сторону дома, как вдруг черный флюгер шевельнулся, и носатая птица, раскинув крылья, шумно взлетела вверх.
Нечай был изрядно напуган и без этого, паника сдавила виски, и он с криком кинулся прочь от мрачного дома. Нет, не в лес – леса он боялся не меньше, он побежал вбок, через кладбище, к частоколу остроконечных елей.
И только на середине остановился, едва дыша, и понял, что загнал себя в ловушку. Покосившиеся, полусгнившие кресты окружили его со всех сторон, и тени облаков, то прячущих, то обнажающих луну, заставляли их шевелиться. Нечай обхватил руками голову, зажмурил глаза и опустился на колени, спрятав в них лицо – с вечера подморозило, и под ним скрипнула заледеневшая, сухая грязь.
Он ни о чем не думал, и хотел только одного – чтобы все это оказалось кошмарным сном. Сколько времени он сидел так, скукожившись, еле дыша, он бы ответить не смог. Холод тупой болью полз от коленей вверх, легкий ветер холодил голые руки, накрывшие затылок. Или это был лунный свет? Нечай сидел, пока не понял: вокруг ничего не происходит. Никто не смотрит на него, не дышит в уши, не кричит, не смеется… Он совершенно один тут, посреди кладбища… И выглядит со стороны редким болваном…
Разогнуть ноги стоило определенного труда – они у него и так здоровыми не были, а на холоде и вовсе напоминали насквозь проржавевшие рессоры выброшенных на свалку карет. Нечай огляделся по сторонам: чего он испугался? Что вообще с ним произошло? Какая все это глупость, нелепица…
Он крякнул, запахнул полушубок поплотней и скорым шагом двинулся к крепости – раз уж он добрался до кладбища, глупо было бы не принести обещанного кирпича. Мерзлая земля под сапогами, еще пару часов назад раскисшая и склизкая, приятно потрескивала и крошилась: всего несколько дней, и наступит зима. Лунный свет отлично освещал все вокруг, и вовсе не казался мертвенным и мрачным – обычный свет; если бы не луна, Нечай бы сбился с пути в два счета. Он смотрел под ноги, чтобы не споткнуться – все же обозрение окрестностей его несколько тяготило.
Нечто неестественное, что встретилось ему на тропе между могилами, слегка его насторожило. Он не сразу понял, что показалось ему неправильным, прошел вперед несколько шагов, и только потом, осознав увиденное, замедлил шаг, и постепенно вовсе остановился. Страх, отступивший, побежденный, оставшийся в лесу, нахлынул на него снова и заставил часто дышать. Нечай вернулся и всмотрелся в тропу – может быть, ему это привиделось?
Нет. Не привиделось. На замерзшей грязи отпечатался след босой ноги. Маленькой босой ноги. Совсем маленькой, вполовину меньше, чем след Нечая. Он несколько минут разглядывал его и глотал слюну, пытаясь придумать этому объяснение, но так его и не нашел. Зато еще одна не самая приятная мысль закралась в голову: откуда тут взялась тропа? Кто ее протоптал? Могилы давно заросли высокой травой, которая слежавшимися комками лежала вокруг крестов, а тропа бежала к крепости, и на ней не росло ни одной травинки…
Нечай вздохнул и решил не думать об этом. Может, Туча Ярославич ежедневно посылает дворовых в крепость, может, они охотятся в той стороне (в болоте) или пасут там скотину. До ельника оставалось всего-ничего, он почти дошел, когда до него донесся далекий волчий вой, из-за болота. Почему бы егерям Тучи Ярославича не охотится на волков?
Крепость показалась из-за деревьев быстро. Она стояла на насыпном холме, за пересохшим рвом с обвалившимися берегами, и с трех сторон ее окружало болото: довольно мрачное, топкое болото. Говорили, что зимой оно не промерзает, и многие охотники до клюквы проваливались в трясину даже в мороз.
Там, где холм обвалился в ров, обрушились и стены крепости, и две ее башни; две других башни подмыло болотом, и только одна, стоящая чуть выше остальных, до сих пор не осыпалась. Круглая, толстая, как кадушка с капустой, увенчанная покосившейся, гнилой тесовой крышей, она торчала над болотом одиноко и равнодушно.
Луна как назло скрылась за плотным большим облаком, и Нечай, рискуя переломать ноги, в темноте перебрался через ров, поверх кирпичей поросший низким кустарником. Стены, примыкающие к единственной башне, сходились к ней острым углом, и поднимались до своей прежней высоты кривыми, зубчатыми ступенями. Нечай примеривался, где легче всего было бы взять кирпич, когда луна показалась из-за тучи, и на стене, у самой башни, он увидел силуэт: фигурку ребенка, девочки – простоволосую и закутанную в большой, неудобный полушубок, доходящий ей до самых щиколоток. На миг Нечаю показалось, что девочка хочет взлететь: она стояла на самом краю широкой стены и уже раскинула руки, словно крылья. Полы полушубка разошлись в стороны, усиливая эту иллюзию, длиннющие жесткие рукава согнулись там, где кончались руки и углом опустились вниз, как у ласточки. У неуклюжей, толстенькой ласточки… Она никуда не взлетит, она сейчас кубарем упадет вниз! Высота стены едва превышала пяток саженей, но чтобы убиться о рассыпанные внизу кирпичи, этого будет достаточно, а ведь дальше – спуск с холма.
– Стой! – закричал Нечай и бросился к стене, отлично понимая, что не успеет, – остановись!
Девочка повернула лицо в его сторону – Нечаю показалось, что его крик прибавил ей уверенности в себе. Она взмахнула длинными рукавами – он бежал и кричал, бежал не наверх, а под стену, надеясь поймать ее внизу – оттолкнулась и действительно секунду парила в воздухе над стеной, но потом надломленные крылья огромного полушубка потянули ее вниз, и, нелепо кувыркаясь, девочка камнем полетела к земле.
Он успел подхватить ее тяжелое тело – толстая овчина смягчила удар, но Нечай повалился на колени и проехал ими по кирпичам, едва не задавив ребенка. Как хорошо, что он выронил тесак! Сейчас или он, или она напоролись бы на широкое лезвие.
Девочка, похоже, была без чувств – она молчала и не шевелилась. А может, все же убилась? Удар получился очень сильным.
Нечай, продолжая стоять на коленях, осторожно оторвал ее от себя и убрал с ее лица рассыпавшиеся русые волосы. И едва не потерял дар речи от удивления.
– Груша? – выговорил он.
Она открыла глаза, будто услышала его голос. И улыбнулась. Ни испуга, ни разочарования не было на ее лице.
Он ощупал ее с ног до головы, но не нашел ни одного серьезного повреждения, разве что пара синяков в тех местах, где ее поймали его руки.
– Девочка, да как же ты тут оказалась? – бормотал Нечай, – зачем же ты это сделала?
Она молчала, улыбалась, и терлась щекой о его руки.
Он нес ее домой, закутав в полушубок Полевы: мимо кладбища, мимо усадьбы Тучи Ярославича с живыми флюгерами, через лес, в котором теперь не было ни тумана, ни призрачных голосов. Нечай нашел на тропинке тесак – он заметил его издали, посреди тропы. И в трактир, где все стихло, и хозяин дремал, сидя у открытого очага, на котором жарился поросенок, он тоже зашел, кинул хозяину осколок кирпича – три рубля того стоили.
На пороге дома Груша приложила палец к губам, и он понял: не стоит будить ее родителей. Пусть все останется между ними, пусть никто не знает, где она была ночью. Была? Нечаю почему-то показалось, что она не просто там была – она там бывала.
Полева проснулась, когда Груша спряталась под одеялом на своем сундуке – Нечай, залезая на печь, задел ухват и тот с грохотом повалился на пол.
– Принесла нелегкая… – проворчала она, – лучше бы вообще не приходил, сволочь подзаборная.
Нечай улыбнулся и промолчал. Печь не остыла, и сухой, колышущийся жар шел наверх – малые разметались во сне, отбросив тулуп, которым накрывались. Нечай подтянул тулуп к себе: тепла не бывает много. Он так застыл – снова застыл! А мечтал никогда больше не мерзнуть.
День второй
Грязные, истертые до жирного блеска доски пола качаются перед глазами.
– Ну? Целуй сапог! – хохочет рыжий Парамоха.
Нечай стоит на коленях, а его голову за уши пригибают вниз двое ребят, Парамоха подставляет ногу, и Нечая тычут в нее лицом. Нечай верит, что это в последний раз, что если он поцелует перепачканный сапог со всем подобострастием, на которое способен, то его отпустят. Но Парамоха снова медленно обходит Нечая с другой стороны, Нечай захлебывается плачем, умоляет, пробует вырваться, а Парамоха со всей силы лупит его сапогом в зад, снова подходит спереди и снова требует:
– Целуй сапог.
Чем громче Нечай кричит от боли, тем громче гогочут мальчики вокруг. Он жалок, растоптан, унижен, и он снова целует сапог, потому что надеется, что Парамоха перестанет. Уши ломит так, что боль доходит до самого затылка, чего уж говорить о том месте, по которому Парамоха бьет сапогом! А Парамоха считается мастером в этом деле и знает, куда ударить. Парамохе – четырнадцать лет, он третий год учится на приготовительной ступени. Нечаю – десять, и это его второй день в школе.
Нечай проснулся в липком поту и с твердым болезненным спазмом в горле, прогоняя от себя мучительное сновидение. Он не любил спать, но обычно любил просыпаться. После таких снов ему и просыпаться не очень хотелось. Перед глазами застыло лицо рыжего Парамохи, с веснушками, сливающимися в одно пятно, покрывающее нос картошкой и воспаленные щеки. Ресницы у Парамохи были рыжими, и брови, и руки его тоже покрывали веснушки. Его лицо с оттопыренными ушами Нечай до сих пор помнил во всех его отвратительных подробностях. И веснушки на ушах помнил. И голос.
Отец привез его в школу с опозданием на два месяца, когда жизнь приготовительной ступени уже вошла в колею. Он оказался на год младше остальных, и отец Макарий, настоятель школы, уговаривал отца приехать на следующий год. Но отец побоялся, что на следующий год у Афоньки не получится выхлопотать место.
Прошло пятнадцать лет, но Нечай так и не смог простить себе первых двух недель в школе. Он убеждал себя в том, что был тогда совсем ребенком, что любой мальчик на его месте вел бы себя так же, что он физически не мог справится с четырнадцатилетним парнем, что – в конце концов – он не ожидал такого приема… Не помогало. Он старался забыть эти дни, никогда не возвращаться к ним, но вспоминал, особенно засыпая, и испытывал мучительный стыд. Не боль, не обиду – только стыд. Особенно стыдно ему было вспоминать самого себя по дороге в школу – он хотел туда, он рисовал в мечтах совсем другое. Он не мог спать от радости, он крутился всю дорогу, и видел счастливое лицо отца: не каждому выпадает такой случай – отправить сына учиться. Унылый монастырь на краю унылого города казался ему тогда величественным, полным загадок и тайных знаний. Он вошел в монастырский двор восторженным дурачком, ему понравилось сразу все – высокие белые стены, два каменных храма с золотыми главами, чисто выметенные дорожки, монахи – серьезные, строгие, одетые в черное.
Он не мог простить себе этих мечтаний и этой глупой радости. Потому что реальность оказалась чересчур отвратительной по сравнению с его фантазией. Грязной и унизительной.
Парамоха любил издеваться над маленькими, а Нечай оказался самым маленьким. Остальные мальчики тоже боялись Парамоху, поэтому с радостью превратили Нечая в козла отпущения. Две недели. Он был козлом отпущения всего две недели, но эти дни впечатались в память несмываемым позорным клеймом, и, наверное, определили всю его дальнейшую судьбу.
Нечай убегал и прятался от Парамохи под кроватью, а Парамоха вытаскивал его оттуда за ноги. Со стороны это было смешно, и все смеялись. Парамоха крутил ему уши, таскал за нос, бил по лбу двумя пальцами, хлестал по щекам – именно от него Нечай узнал, что, получив пощечину, надо подставить щеку для второй. Нечай плакал и просил его отпустить. А все вокруг хохотали над ним. Хохотали над его унижением и болью.
Когда Парамохи рядом не было, Нечай еще надеялся разжалобить «товарищей», договориться, объяснить, что, на самом деле, он не так смешон. Ведь в Рядке ребята его любили – теперь он, конечно, сомневался в этом, просто дома никто не мог обидеть его безнаказанно, ведь у него был старший брат. Он надеялся, что его возьмут играть, пытался быть полезным, старался всем угодить, но это вызывало только новые насмешки. Это потом он догадался, что не столько сам Парамоха, сколько эти злые, трусливые насмешники – причина его несчастий.
В школу принимали в основном детей иереев, иногда – дьяконов. Детей Афонька не имел, поэтому Нечаю и «посчастливилось» оказаться в стенах монастыря – кто-то же от их прихода должен был учиться.
Монахи оказались жестокими ненавистниками своих учеников, их, похоже, только развлекали «игры» подопечных. Половина из них искренне считала, что грамоту можно вбить в головы ученикам только розгой, а вторая половина откровенно наслаждалась, наказывая мальчиков. В первый раз Нечая подвели под розги в конце второй недели в школе – свои же «товарищи»: Парамохе хотелось послушать, как Нечай будет визжать. И он визжал, потому что и предположить не мог, как это больно.
После этого он прожил еще один день: плакал и прятался, и мечтал умереть. А потом в нем что-то надорвалось. Вообще-то дома он был добрым и спокойным мальчиком, старался со всеми дружить, никого не обидеть, не любил ссориться и не лез в заводилы, с радостью принимал игры, которые ему предлагали ребята. А тут… Сначала он возненавидел самого себя. Он чувствовал отвращение к себе, он считал себя распоследней мерзкой тварью, гадким слизняком, о которого не зазорно вытереть ноги. А потом, в ответ, как щит, как прикрытие, как оправдание, пришла злость на всех остальных.
И однажды ночью, глотая слезы, Нечай поклялся самому себе, что больше никогда не заплачет. Пусть Парамоха делает, что хочет, пусть его забьют розгами до смерти, пусть его прибьют к кресту, как Иисуса, он больше никогда не заплачет. Он никогда ни о чем у них не попросит. Он никогда не посмотрит в их сторону. Он вычеркнет их из своей жизни. Вместо страха и отчаянья он ощутил ненависть, которая едва не прожгла его грудь насквозь.
Это было одно из немногих обещаний, которое он выполнил. Он ни разу не заплакал – ненависть его оказалась столь сильна, что Нечай не чувствовал жалости к себе. Себя он ненавидел и презирал не меньше, чем всех вокруг. И чем более страшные «пытки» выдумывал ему Парамоха, тем сильней Нечай презирал себя за те первые две недели – он мог бы сразу догадаться, и вытерпеть, и не позволить унизить себя до такой степени. Конечно, Парамохе быстро надоела эта игра – теперь она ни у кого не вызывала смеха, скорей смесь страха и неловкости. И через несколько дней к Нечаю подошли двое ребят с предложением сыграть в ножички. В ножички Нечай играл отлично, но теперь предложение их встретил молча – ему не пришлось ничего изображать, он не испытал никакой радости от своей победы, и ненависть на его лице напугала мальчишек. Через несколько месяцев ему никто ничего не предлагал – вокруг него образовалась пустота, и Нечай надежно эту пустоту оберегал.
Единственный раз он позволил себе пустить слезу, на рождество, когда к нему приехал отец. Он умолял забрать его домой, он никогда в жизни никого больше так не умолял, как отца тогда. Отец погладил его по голове, поцеловал в лоб и отказался. Его Нечай тоже ни о чем больше не просил.
После этого и мысли о доме стали ему неприятны. Он не сомневался – там его тоже ненавидят. Разве что мама… Мысль о том, что мама его ненавидит, оказалась для него непосильной. Мама бы увезла его из этого отвратительного места. Только куда? Нечаю казалось, что в любом месте все будут его ненавидеть и презирать.
Как ни странно, учился Нечай отлично. Он не прикладывал к этому никаких усилий, просто на уроках, когда все остальные ученики развлекали друг друга или спали, ему ничего больше не оставалось, как слушать. Спал он по ночам, потому что ночью ему тоже нечего было делать. Но учителя его все равно не любили, и розги доставались ему не реже, чем остальным. Теперь, когда он знал, как это больно, ему хватало сил терпеть наказания молча – их это выводило из себя. Однажды его секли до потери сознания – один из учителей заставлял мальчиков вслух читать молитвы под розгой: как только кончалась молитва, так сразу прекращалось наказание. Нечай не стал читать молитву и выдержал больше полутора сотни ударов, пока кровь не побежала на пол ручьем, и учитель не испугался. Нечай две недели пролежал в монастырской больнице, рядом со старыми, немощными убогими, жившими при монастыре, и больше учитель с ним не связывался – ему влетело от отца Макария.
Иногда сверстники предпринимали попытки задираться к нему, но на Нечая накатывала бешеная, совершенно сумасшедшая злоба, и справиться с ним никто не мог – его стали бояться. Он всегда оставался один, за шесть лет обучения не подпустил к себе никого. Ни разу. Но кто бы мог представить, насколько ему было плохо! Он не завидовал другим мальчикам, он продолжал презирать себя, ему казалось, что все помнят те первые две недели и тоже презирают его. Презирают и потихоньку смеются. Если бы он сразу догадался не плакать, если бы не позволил хотя бы смеяться над собой…
Пятнадцать лет ничего не изменили. Умом Нечай понимал, что все это глупость, его собственные выдумки, но так и не простил себе тех двух недель. И как только вспоминал о них, так сразу старался избавится от этих воспоминаний, не думать, забыть навсегда. Но мысли сами собой возвращались в стены школы за монастырской стеной, и лицо Парамохи не давало уснуть.
Он старался думать о теплой печке, все еще излучающей жар, о ночном походе в лес, и когда, наконец, снова задремал, до самого утра бежал вдоль полуразрушенной стены, и не успевал подхватить девочку на руки. Просыпался от тяжелого удара тела об землю, обливался потом – теперь уже горячим – и снова бежал вдоль стены.
Его разбудила мамина рука, вытирающая пот с его лица – для этого ей пришлось встать на табуретку.
– Мама, ну что вы с ним возитесь? – ворчала из своего угла Полева, – так ему и надо, пусть хоть во сне помучается. У него же вообще совести нет! Вчера опять пьяный явился среди ночи, перебудил весь дом.
Нечай, еще не открывая глаз, подумал, что в утреннем шуме чего-то не хватает, и только потом догадался – не стучал молоток Мишаты. Ну да, он же сам ему вчера руку сломал… Вот зараза…
– Сыночек… – ласково прошептала мама, – что ж тебе такое снится каждую ночь?..
– Это от пьянства, – фыркнула Полева.
Нечай приоткрыл один глаз и взял маму за руку, а потом, блаженно потягиваясь, потерся лбом о ее мягкое плечо.