Прости меня, Леонард Пикок Квик Мэтью
У. Шекспир. Гамлет.
- Прошу тебя, освободи мне горло;
- Хоть я не желчен и не опрометчив,
- Но нечто есть опасное во мне.
- Чего мудрей стеречься. Руки прочь!
Matthew Quick
FORGIVE ME, LEONARD PEACOCK
Copyright © 2013 by Matthew Quick
All rights reserved
This edition is published by arrangement with Sterling Lord Literistic and The Van Lear Agency LLC
© О. Александрова, перевод, 2014
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014
Издательство АЗБУКА®
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес, 2014
1
«Вальтер P-38» времен Второй мировой смотрится нелепо на кухонном столе рядом с миской овсяных хлопьев. Будто очередной артефакт из фантастической книжки в стиле паропанк. Но если присмотреться повнимательнее, то на рукоятке можно увидеть крошечную свастику, а на стволе – маленького орла.
Я снимаю этот натюрморт на айфон, ведь фото вполне сгодится и как вещественное доказательство, и как образец современного искусства.
Рассматривая снимок на экране, я смеюсь до упаду, так как современное искусство – это полный отстой.
Словом, я хочу сказать, что миска с хлопьями и «вальтер» рядом с ней вроде ложки вполне потянет на современное искусство, да?
Отстой.
Но ужасно смешно.
Если честно, то в некоторых музеях я видел кое-что и почище, типа белоснежного холста с одной-единственной красной полоской.
Как-то раз я сказал герру Силверману[1] насчет того бело-красного полотна, что так каждый дурак может нарисовать, даже я, а он ответил этим своим наставительным тоном:
– Но ты же этого не сделал.
Пришлось признать, что тогда он здорово срезал меня, поскольку был абсолютно прав.
Виртуозно заткнул мне пасть.
Итак, перед смертью я стану автором образчика современного искусства.
Возможно, они выставят мою картинку из айфона с натюрмортом из овсяных хлопьев и нацистским пистолетом в Филадельфийском художественном музее.
Назовут ее «Завтрак убийцы-подростка» или как-нибудь еще поприкольнее.
Зуб даю, в мире искусства эту новость воспримут на ура.
И сие произведение современного искусства меня тут же прославит.
Особенно после того, как я убью Ашера Била, а затем застрелюсь[2].
Произведения искусства моментально поднимаются в цене, стоит только их автору выкинуть какой-нибудь финт: или отрезать себе ухо, как Ван Гог, или жениться на своей малолетней кузине, как По, или, подобно Мэнсону, заставить своих последователей убить известную личность, или, как Хантер С. Томсон, завещать развеять его прах из пушки и застрелиться, или, подобно Хемингуэю, разрешать матери одевать себя точно маленькую девочку, или носить платья из сырого мяса, как Леди Гага, или терпеть чудовищные обиды и в результате убить своего школьного товарища, а потом застрелиться самому, что я и планирую сделать сегодня днем.
Мое убийство-самоубийство сделает «Завтрак убийцы-подростка»[3] бесценным шедевром, ведь, по мнению публики, художники должны отличаться от обыкновенных людей. А вот если ты скучный, милый и нормальный, каким я, собственно, и был до сегодняшнего дня, то ты не достигнешь особых высот в художественном классе средней школы, и самое большее, что тебе светит, – на всю жизнь остаться второразрядным художником.
Неизвестным широкой публике.
Забытым.
Это каждый знает.
Каждый.
Поэтому вся фишка в том, чтобы сделать нечто такое, что позволит тебе выделиться из общего ряда.
Нечто значительное.
2
Я заворачиваю подарки на день рождения в розовую оберточную бумагу, найденную в стенном шкафу в холле.
Честно говоря, я не планировал заворачивать подарки, но мне хочется придать сегодняшнему дню оттенок торжественности, праздничности, что ли.
Я не боюсь, что люди решат, будто я голубой, так как мне, в сущности, начхать на мнение других по этому поводу – вот почему я и не имею ничего против розовой бумаги, хотя и предпочел бы другой цвет. Возможно, черный был бы в данном случае уместнее с учетом того, что вскорости должно обнаружиться.
Заворачивая подарки, я чувствую себя точь-в-точь как малыш в рождественское утро.
Чувствую себя в некоторой степени правым.
Я проверяю предохранитель и укладываю заряженный «вальтер» в старую кедровую коробку из-под сигар, которую сохранил в память об отце: он обожал курить контрабандные кубинские сигары. Чтобы ствол не бултыхался в коробке и невзначай не выстрелил прямо мне в задницу, обкладываю его старыми носками. Коробку тоже заворачиваю в розовую бумагу, дабы ни у кого не возникло подозрений, что я пронес в школу пистолет.
И даже если – уж не знаю почему – директор начнет сегодня выборочно проверять рюкзаки, я могу сказать, что это подарок другу.
Розовая оберточная бумага собьет их с толку, так как отлично маскирует опасность, и только круглый дурак может попросить меня развернуть прекрасно оформленный подарок, предназначенный другому.
До сих пор в школе еще ни разу не обыскивали мой рюкзак, но я не хочу рисковать.
Возможно, когда я пристрелю Ашера Била, «вальтер» станет подарком и для меня.
Единственным подарком, который я сегодня получу.
Кроме «вальтера», есть еще четыре подарка, по одному для моих четырех друзей.
Я хочу нормально попрощаться с каждым из них.
Я хочу оставить каждому из них что-то такое на память о себе. Чтобы они поняли: в том, что сегодня должно произойти, нет их вины, и мне реально было на них не наплевать, просто я не смог прыгнуть выше головы – не сумел держаться поблизости.
Не хочу, чтобы они напрягались по поводу моих планов и слишком сильно переживали после.
3
Герр Силверман – он ведет у меня уроки холокоста – никогда не закатывает рукава рубашки в отличие от остальных учителей мужского пола, которые каждое утро появляются в свежеотутюженных рубашках с закатанными до локтя рукавами. Не носит он и разрешенные по пятницам рубашки-поло. Даже в самую жару не оголяет руки, и я долгое время задавался вопросом почему.
Я постоянно об этом думаю.
Это, наверное, величайшая загадка в моей жизни.
Быть может, у него слишком волосатые руки, думаю я. Или тюремные наколки. Или родимое пятно. Или след от ожога кислотой, которую кто-то пролил на него во время лабораторной работы еще в средней школе. Или он когда-то сидел на героине, и у него настолько исколоты вены, что остались шрамы. Или у него нарушено кровообращение, и он постоянно мерзнет.
Но, как я подозреваю, все на самом деле гораздо серьезней: возможно, он хотел покончить с собой и у него на запястьях остались шрамы от бритвы.
Возможно.
Однако сейчас мне трудно поверить, что герр Силверман когда-то пытался совершить самоубийство, так как он невероятно цельный человек; я не знаю ни одного взрослого, более достойного восхищения, чем он.
Иногда мне действительно хочется верить, будто он в свое время реально чувствовал себя настолько одиноким, опустошенным, отчаявшимся, что решил вскрыть себе вены. Ведь если он смог пережить черную полосу в жизни, а потом повзрослеть и стать просто фантастической личностью, значит и у меня тоже есть шансы[4].
И вот все свое свободное время я сижу и думаю, что же такое скрывает герр Силверман, пытаюсь разгадать его тайну, мысленно воссоздавая самые различные способы самоубийства, словом, придумывая его прошлое.
Иногда я заставляю родителей колошматить его вешалками для одежды и морить голодом.
Иногда одноклассники сбивают его с ног и пинают ногами, а когда он начинает истекать кровью, дружно мочатся ему на голову.
Иногда он страдает от безответной любви и чуть ли не каждую ночь рыдает в подушку, спрятавшись в стенном шкафу.
Иногда он попадает в лапы психопата-садиста: тот применяет к нему пытку утоплением – по типу тюрьмы Гуантанамо, – а днем не дает ему пить и заставляет сидеть в залитой ярким мигающим светом, заполненной звуками симфоний Бетховена комнате, где на широком экране непрестанно демонстрируются всякие ужасы, точь-в-точь как в фильме «Заводной апельсин».
Сомневаюсь, обратил ли кто-нибудь еще в нашем классе внимание на то, что герр Силверман никогда не закатывает рукава; может, и обратил, но ничего не сказал. По крайней мере, в школьных коридорах я ничего такого не слышал.
Интересно, неужели я единственный, кто заметил, а если и так, то что сей факт говорит обо мне?
Делает ли это меня каким-то странным?
(Еще более странным, чем я уже есть?)
Или я просто наблюдательный?
Меня так и подмывало спросить герра Силвермана, почему он никогда не закатывает рукава, но по ряду причин я решил промолчать[5].
Иногда он поощряет меня побольше писать; иногда утверждает, будто я «одаренный», и при этом как-то очень искренне улыбается, а у меня уже вертится на кончике языка вопрос о том, почему он не закатывает рукава, но я так и не решаюсь спросить, что несколько странно, а попросту смехотворно, если учесть, как страстно я желаю задать вопрос, ответ на который может меня спасти.
Как будто ответ герра Силвермана – нечто святое, способное изменить всю мою жизнь или типа того, а потому я приберегаю его на закуску, словно эмоциональный антибиотик или спасательный плот на волнах депрессии.
Иногда я реально в это верю.
Но почему?
Быть может, у меня полный бардак в голове.
Или, возможно, я всего-навсего боюсь, что заблуждаюсь на его счет и невесть что сам себе напридумывал, а длинные рукава абсолютно ничего не скрывают, просто герру Силверману нравится так ходить.
Типа, вопрос моды.
И вообще, он гораздо больше меня похож на Линду[6].
Конец истории.
И еще я боюсь, что герр Силверман рассмеется мне в лицо, если я вдруг спрошу его о рукавах.
Что заставит меня почувствовать себя кретином из-за того, что все это время я гадал – и надеялся.
Что назовет меня придурком.
Что решит, будто я извращенец, раз так много думаю о подобных вещах.
Что на его лице появится гримаса отвращения, и тогда я пойму: к прежнему возврата нет и вообще у меня паранойя.
Думаю, это меня просто-напросто убьет.
Вышибет из меня дух.
Наверняка.
Таким образом, в конечном итоге я начинаю бояться, что моя неспособность задать вопрос – просто результат моей безграничной трусости.
И вот я сижу в одиночестве за кухонным столом и гадаю, вспомнит ли Линда о сегодняшней дате, в глубине души пребывая в твердой уверенности, что, естественно, нет, и наконец решаю для себя, что сейчас, пожалуй, лучше переключиться на другое и подумать о том, мог ли нацистский офицер, которому во время Второй мировой войны принадлежал мой «Вальтер P-38», даже на секунду представить себе, будто семьдесят с лишним лет спустя в далеком Нью-Джерси, за Атлантическим океаном, это личное оружие в конце концов станет объектом современного искусства, приведенным в полную боевую готовность для того, чтобы убить самого что ни на есть настоящего современного нациста из моей средней школы.
Интересно, как звали того немца, кому изначально принадлежал «вальтер»?
Был ли он одним из тех милых немцев, о которых рассказывает нам герр Силверман? Тех, которые не питали ненависти ни к евреям, ни к геям, ни к чернокожим, ни ко всем остальным и которым просто не повезло родиться в Германии в реально проклятые времена.
Был ли он хоть в чем-то похож на меня?
4
Мой фирменный знак – патлатые русые волосы до лопаток. Я отращивал их годами начиная с того момента, как правительство пришло за моим папой и ему пришлось слинять из страны[7].
И мои длинные патлы злят Линду до чертиков, особенно теперь, когда она стала заниматься современной модой. Она говорит, будто я похож на «гранж-рокового укурка»[8], и в те далекие времена, когда Линда еще обо мне заботилась, она заставила меня сдать тест на наркотики – пописать в баночку, – на который я положил с прибором[9].
Я не приготовил для Линды прощального подарка, и теперь меня мучает совесть, поэтому я обрезаю волосы кухонными ножницами – теми, что мы обычно режем еду. Я обрезаю их буквально до черепушки, устроив самую что ни на есть настоящую вакханалию рук, ладоней и серебристых лезвий.
Затем скатываю волосы в большой шар и заворачиваю в розовую бумагу.
И все время смеюсь.
Я вырезаю из розовой бумаги маленький квадратик и пишу на обороте:
Дорогая Далила!
Ну, вот и все.
Твое желание сбылось.
Мои поздравления!
С любовью, Самсон.
Складываю квадратик пополам и скотчем приклеиваю к подарку, который, прямо скажем, выглядит весьма странно, словно я пытался завернуть воздушный карман.
Затем я пришпандориваю подарок к холодильнику – смотрится очень даже весело.
Линда полезет за бутылочкой холодного рислинга, дабы успокоить нервы, разгулявшиеся после известия, что ее сын оборвал бренное существование Ашера Била, а заодно и Леонарда Пикока.
И сразу найдет плод моих трудов в розовой оберточной бумаге.
Прочитав записку, Линда удивится выбранной мной аллюзии с Самсоном и Далилой, потому что именно так назывался папашин провальный второй альбом, но когда откроет подарок, то сразу поймет, в чем прикол.
Я уже представляю себе, как она хватается за грудь, выдавливает слезы, строит из себя жертву и вообще устраивает целую трагедию.
Так что Жану Люку будет куда приложить свои наманикюренные французские руки. Словом, придется повертеться.
И никакого секса, хотя, может, и нет.
Может, без меня бедная Линда наконец избавится от психологического якоря, то есть от необходимости возвращаться в реальную жизнь и выполнять свои материнские обязанности, а их роман, наоборот, расцветет пышным цветом.
Может, теперь, когда меня нет, она улетит во Францию, совсем как сверкающий серебристый воздушный шарик, подаренный малышу на день рождения.
Она, возможно, даже похудеет на один размер, потому что без меня ей уже не придется «заедать стресс».
Может, Линда никогда больше не вернется в этот дом.
Может, они с Жаном Люком отправятся в столицу мировой моды, Город солнца, ах-ах-ах! – и будут жить долго и счастливо, и будут продолжать себе трахаться, словно кролики.
Она все продаст, и новые хозяева дома найдут в холодильнике мои волосы и удивятся, типа: Какого?..
И мои волосы в результате окажутся на помойке. Такие дела.
Срезанные.
Забытые.
Покойтесь с миром, волосы.
А может, они пожертвуют мои локоны в какое-нибудь место, где делают парики и помогают больным раком детишкам. Типа, возможно, мои волосы получат второе рождение на лысой голове маленькой невинной девчушки после химиотерапии.
Мне было бы приятно.
Реально приятно.
Мои волосы этого заслуживают.
Итак, я взаправду надеюсь на благополучный исход, что мои волосы послужат на благо больным раком детям, если Линда, не заехав домой, сразу улетит во Францию, хотя, может, Линда и сама пожертвует мои локоны.
Как я догадываюсь, в мире нет ничего невозможного.
Я смотрюсь в зеркало над раковиной[10].
Безволосый парень, что смотрит на меня из зеркала, выглядит довольно странно.
С заплатками на кое-как выстриженном черепе, он словно совсем другой человек.
Он кажется худее.
И теперь я вижу высокие скулы, которые раньше были закрыты белесыми лохмами.
Интересно, как долго этот парень прятался под моими волосами?
Мне он не нравится.
– Ничего, сегодня я собираюсь тебя убить, – говорю я чуваку в зеркале, а он просто улыбается в ответ, будто ждет не дождется.
– Обещаешь? – слышу я чей-то голос и пугаюсь до потери пульса, потому что губы мои не шевелятся.
Я хочу сказать, что это не я произнес: «Обещаешь?»
Будто какой-то чужой голос внутри стекла.
Поэтому я сразу перестаю глядеться в зеркало.
А потом для верности разбиваю зеркало кофейной кружкой, так как не хочу, чтобы зеркало хоть раз еще снова со мной говорило.
Осколки дождем сыплются в раковину, и из миллиона крошечных зеркал на меня смотрит миллион моих крошечных отражений.
5
Я уже опаздываю в школу, но придется заскочить к нашему ближайшему соседу Уолту[11], чтобы отдать ему подарок.
Сегодня я стучу в дверь Уолта и сразу прохожу в дом, потому что Уолт, на своих серых металлических ходунках, с грязными теннисными мячиками внизу для защиты деревянных полов, еле-еле ползает. Ему трудно принимать гостей, тем более что легкие у него никудышные, поэтому он просто дал мне ключ и сказал: «Заходи, когда захочешь. И почаще!»
Он курит с двенадцати лет, и я помогаю ему покупать по Интернету – ради экономии – его красные «Пэлл-Мэлл». Когда я впервые сделал сие феноменальное открытие: нашел возможность приобрести двести сигарет за девятнадцать долларов, он с ходу объявил меня настоящим героем. У Уолта даже нет компьютера, уж не говоря об Интернете. Итак, я вроде как сотворил чудо, обеспечив Уолта дешевыми сигаретами прямо с доставкой на дом, потому что он оставлял чертову уйму денег в местном супермаркете. Обычно я прихожу к нему со своим ноутбуком – в его гостиной принимается сигнал нашего Интернета, – и мы каждую неделю ищем самые выгодные предложения. Он всегда пытается всучить мне половину от того, что я ему сэкономил, но я никогда не беру у него денег[12].
Наверное, глупо с моей стороны, потому что он страшно богатый[13], но у него пунктик на том, чтобы обтяпать выгодную сделку. Может, поэтому он и богатый. Чего не знаю, того не знаю.
К нему практически каждый день приходит «помощница», но не раньше девяти тридцати, поэтому утром, до начала занятий в школе, мы с Уолтом дома одни.
– Уолт? – Я прохожу через прокуренную прихожую, под хрустальной люстрой, в не менее прокуренную гостиную, где он обычно спит в окружении переполненных пепельниц и пустых бутылок. – Уолт?
Я нахожу его в кресле, с «Пэлл-Мэллом» во рту, глаза налиты кровью от выпитого накануне виски.
Халат распахнут, и мне хорошо видна его голая безволосая грудь. Она какого-то розовато-красноватого закатного цвета, совсем как внутренности открытой раковины моллюска.
Он делает лицо, как у звезды черно-белого кино[14], и говорит:
– «Ты меня презираешь, правда?»
Это фраза из «Касабланки», которую мы смотрели вместе, наверное, миллион раз.
А я, стоя рядом с его креслом, рюкзак на полу между ног, отвечаю ему репликой Рика из фильма:
– «Если бы я хоть немного о тебе думал, то презирал бы». – Затем я произношу строчку из фильма «Глубокий сон»: – «Ой-ой-ой! Так много пушек в этом городе и так мало мозгов».
Что было реально круто и прямо в точку, если вспомнить о «вальтере» у меня в рюкзаке.
Уолт отвечает фразой из фильма «Риф Ларго»:
– «Ты был прав. Когда твой разум говорит тебе одно, а вся твоя жизнь – совсем другое, то разум всегда проигрывает».
Я улыбаюсь еще шире, потому что каждый раз, как мы обмениваемся цитатами из фильмов с Хамфри Богартом, наша беседа приобретает несколько странный характер – весьма непредсказуемый и даже поэтичный.
И тогда я произношу афоризм Богарта, который нашел в Интернете:
– «В баре никогда не будет кипеть котел с неприятностями, пока женщина не перекинет ножку в туфельке на высоком каблуке через медный поручень. Не спрашивайте меня почему, но женщина в баре сеет среди мужчин вражду».
Уолт возвращается к колодезю мудрости «Касабланки» и говорит:
– «Где ты был прошлой ночью?»
А я подхватываю и подаю реплику Рика:
– «Это было так давно, что я уже и не помню».
Он продолжает и спрашивает:
– «Сегодня мы встретимся?»
И у меня, типа, тихо едет крыша, потому что вечером меня уже никто не увидит и вопрос, соответственно, звучит довольно многозначительно. Я напоминаю себе, что вряд ли он может знать о моих планах; он просто играет в дурацкую богартовскую игру, в которую мы всегда играем. Нет, он наверняка без понятия.
Я снова становлюсь Риком и подаю свою реплику:
– «Я не загадываю так далеко вперед».
Уолт улыбается, выпускает к потолку кольцо дыма и говорит:
– «Луи, я думаю, это начало прекрасной дружбы».
Я присаживаюсь на диван и заканчиваю игру, как всегда, словами:
– «За твои глаза, детка».
– А почему ты еще не в школе? – Пламя зажигалки «Зиппо» освещает лицо Уолта, вспыхивает красной искрой кончик очередной сигареты.
Правда, Уолту, собственно, наплевать. Я постоянно прогуливаю школу, чтобы посмотреть с ним старое доброе кино с Хамфри Богартом. Уолт любит, когда я прогуливаю школу.
Он кашляет, и слышно, как у него в горле перекатывается пропитанная никотином отвратительная мокрота.
Кашель курильщика, высаживающего по две пачки в день в течение шестидесяти лет.
Гадость.
А я просто смотрю на Уолта и жду чертову уйму времени, когда он наконец вытрет руку о халат и переведет дух.
Хотелось бы, чтобы Уолт был чуть поздоровее, но невозможно представить его без сигареты в руке. Могу поклясться, что он курит даже на фото в выпускном альбоме средней школы. Вот такой он человек. Совсем как Богарт.
Блин, мне будет жутко не хватать Уолта. Смотреть вместе с ним старые фильмы с прокопченным курякой Богартом – вот чего мне будет здорово не хватать. Ведь это всегда было лучшими моментами моей унылой жизни.
– Леонард, ты в порядке? Что-то ты неважно выглядишь, – говорит Уолт.
Я стряхиваю наваждение, вытираю глаза рукавом и отвечаю:
– Да, у меня все прекрасно.
– Ты что, убрал все волосы под шляпу[15] вместе с кончиками ушей?
Я киваю.
Не хочу говорить ему, что обкорнал волосы, и на то есть свои причины: ведь Уолт один из моих лучших друзей – и, ей-богу, ему на меня не наплевать, – а когда он увидит мою безумную стрижку, наверняка догадается, что тут дело нечисто. Уолт расстроится, а я хочу уйти красиво, хочу, чтобы наше прощание было радостным и он вспоминал о нем с легкой душой, когда меня не станет.
– Купил вам подарок, – сообщаю я и вытаскиваю из рюкзака свой упаковочный шедевр, по очертаниям смахивающий на черепаху.
– Знаешь, но сегодня не мой день рождения, – говорит он.
Мне хочется верить, что он подозревает, чей сегодня день рождения, – ну, может, рано или поздно об этом догадается, – поэтому я выжидающе смотрю, как он ощупывает подарок и ломает голову, что это за хреновина такая.
Уолт явно счастлив получить подарок.
И пусть это кому-то покажется глупым и, может, слишком банальным, но я, типа, мысленно даю себе обещание, что не стану убивать ни себя, ни Ашера Била, если Уолт просто скажет мне сейчас: «С днем рождения».
Но Уолт молчит, и это расстраивает меня до чертиков, хотя я вроде никогда не говорил ему, когда у меня день рождения, потому что иначе он непременно меня поздравил бы.
Но мне реально хотелось, чтобы он без моей подсказки сказал: «С днем рождения», а когда он этого не делает, у меня в душе становится пусто и я чувствую себя вытащенной на сушу лодкой или вроде того.
– А почему розовая бумага? Ты что, считаешь меня педиком? – спрашивает он и снова заходится в приступе смеха, переходящего в кашель.
Я говорю:
– Сейчас двадцать первый век. Нельзя быть таким гомофобом.