Источник счастья Дашкова Полина
Она чуть не свалилась с тахты, когда Нолик шлепнул ей на лицо мокрое, пахнущее водкой полотенце.
– Горе, ты бы хоть отжал его! – простонала Соня.
Москва, 1916
Гости разъехались. Михаил Владимирович и Агапкин удалились в кабинет профессора.
– Не обижайтесь, Федор, – сказал Свешников, усаживаясь в кресло и отстригая кончик сигары толстыми кривыми ножницами, – я знаю, как легко вы загораетесь, как остро переживаете разочарования. Я не хотел волновать вас по пустякам.
– Ничего себе пустяки! – Агапкин прищурился и оскалил крупные белые зубы. – Вы хотя бы отдаете себе отчет в том, что произошло? Впервые за всю историю мировой медицины, со времен Гиппократа, опыт омоложения живого организма закончился удачей!
Профессор весело рассмеялся:
– О, Господи, Федор, и вы туда же! Я понимаю, когда об этом говорят горничные, романтические барышни и нервные дамы, но вы все-таки врач, образованный человек.
Лицо Агапкина оставалось серьезным. Он достал папиросу из своего серебряного портсигара.
– Михаил Владимирович, вы в последние две недели не пускали меня в лабораторию, вы все делали один, – произнес он хриплым шепотом, – разрешите мне хотя бы взглянуть на него.
– На кого? – все еще продолжая посмеиваться, профессор зажег спичку и дал Агапкину прикурить.
– На Гришку Третьего, конечно.
– Пожалуйста, идите и смотрите, сколько душе угодно. Только не вздумайте открывать клетку. А в лабораторию не я вас не пускал. Вы же сами просили дать вам короткий отпуск до Таниных именин, у вас, насколько я помню, возникли некие таинственные личные обстоятельства.
– Ну да, да, простите. Но я же не знал, что вы начали серию новых опытов! Если бы я только мог предположить, я бы все эти личные обстоятельства послал к черту! – Агапкин жадно затянулся папиросой и тут же загасил ее.
– Федор, вам не совестно? – Профессор покачал головой. – Если я правильно понял, речь шла о вашей невесте. Как же можно – к черту?
– А, все разладилось. – Агапкин поморщился и махнул рукой. – Не будем об этом. Так вы покажете мне крысу?
– И покажу, и расскажу, не волнуйтесь. Но только давайте сразу условимся, что об омоложении мы говорить не станем. То, что произошло с Григорием Третьим, – всего лишь случайное совпадение, ну, в крайнем случае, неожиданной побочный эффект. Я не ставил перед собой никаких глобальных задач, я слишком устаю сейчас в лазарете, у меня совсем не остается сил и времени на занятия серьезной наукой. В лаборатории я только отдыхаю, развлекаюсь, тешу свое любопытство. Я вовсе не собирался омолаживать крысу. Кажется, я говорил вам, что меня многие годы занимает загадка эпифиза. Вот уже двадцатый век на дворе, а до сих пор никто точно не знает, зачем нужна эта маленькая штучка, шишковидная железа.
– Современная наука считает эпифиз бессмысленным, рудиментарным органом, – быстро произнес Агапкин.
– Глупости. В организме нет ничего бессмысленного и лишнего.
Эпифиз – геометрический центр мозга, но частью мозга не является. Его изображение есть на египетских папирусах. Древние индусы считали, что это третий глаз, орган ясновидения. Рене Декарт полагал, что именно в эпифизе обитает бессмертная душа. У некоторых позвоночных эта железка имеет форму и строение глаза, и у всех, вплоть до человека, она чувствительна к свету. Я вскрыл мозг старой крысы, не стал ничего удалять и пересаживать, менять старую железку на молодую. Я это проделывал много раз, и все безрезультатно. Животные дохли. Я просто ввел свежий экстракт эпифиза молодой крысы.
Михаил Владимирович говорил спокойно и задумчиво, как будто с самим собой.
– И все? – Глаза Агапкина выкатились из орбит, как при базедовой болезни.
– Все. Потом я наложил швы, как положено при завершении подобных операций.
– Вам удалось все это проделать in vivo? – спросил Агапкин, глухо кашлянув.
– Да, впервые за мою многолетнюю практику крыса не погибла, хотя, конечно, должна была погибнуть. Знаете, в тот вечер все не ладилось. Дважды выключали электричество, разбилась склянка с эфиром, у меня заслезились глаза, запотели очки.
Из гостиной слышались приглушенные голоса. Играла музыка.
– Там, кажется, продолжают веселиться, – пробормотал профессор и взглянул на часы, – Андрюше пора бы в постель.
В гостиной правда было весело. Володя опять завел граммофон и предложил играть в жмурки. Таня смеялась, когда Андрюша завязывал ей глаза черным шелковым шарфом под шелестящий граммофонный голос Плевицкой. Андрюша вдруг прошептал на ухо:
– Знаешь, почему папа поперхнулся, когда за завтраком сказал слово «любовь»?
– Потому что ростбиф не прожевал, перед тем как произносить речь, – сквозь смех ответила Таня.
– При чем здесь ростбиф? Вчера вечером, когда мы с тобой были в театре, полковник Данилов заходил к папе и говорил с ним о тебе.
– Данилов? – Таня стала икать от смеха. – Этот старенький, седенький обо мне? Какая чушь!
– Он имел наглость просить твоей руки. Я случайно услышал, как Марина сплетничала об этом с няней.
– Подслушивал? Ты подслушивал болтовню прислуги? – зло прошипела Таня.
– Ну вот еще! – Андрюша мстительно туго стянул узел, прихватил и дернул прядь волос. – Нянька глухая, они обе орали на всю квартиру.
– Эй, больно! – взвизгнула Таня.
– Если его не убьют на войне, я вызову его на дуэль! Стреляться станем с десяти шагов. Он стреляет лучше, прикончит меня мгновенно, и ты будешь виновата, – заявил Андрюша и раскрутил Таню за плечи, как будто она была игрушечным волчком.
– Дурак! – Таня чуть не упала, неестественным, слишком детским движением оттолкнула брата, на ощупь вытянула прядь из узла, при этом еще безнадежней запутав волосы, и застыла посреди гостиной в полнейшей, бархатной темноте, которая стала быстро наполняться запахами и звуками. Они казались ярче и значительней, чем в обычной, зрячей, жизни.
«Он решился. Он сошел с ума. Его могут убить на войне. Жена! Какая, к черту, из меня жена?» – думала Таня, слепо щупая и нюхая теплый воздух гостиной.
Ноздри ее трепетали, перед глазами во мраке плавали радужные круги.
Сквозь высокий голос Плевицкой и сухой треск граммофонной иглы Таня услышала, как выразительно сопит старая нянька в бархатном кресле и как от нее пахнет ванильными сухарями. Слева, из буфетной, донесся музыкальный звон посуды, густо потянуло одеколоном «Гвоздика». Лакей Степа поливался им каждое утро. Из отцовского кабинета приплыл мягкий медовый дым сигары. Таня сделала несколько неверных шагов в неизвестность. Раздался тихий фальшивый Андрюшин смех, отрешенный художественный свист Володи. Ее вдруг обдало сухим жаром. Она испугалась, что сейчас налетит на печь, и тут же врезалась во что-то большое, теплое, шершавое.
– Танечка, – пробормотал полковник Данилов, – Танечка.
Ничего больше он сказать не мог. Он только что вошел в гостиную, столкнулся с незрячей Таней. Они обнялись, нечаянно, неловко, и так застыли. Она успела услышать, как быстро у него бьется сердце. Он успел прикоснуться губами к ее макушке, к белой тончайшей линии пробора.
Таня оттолкнула Данилова, содрала с глаз черную повязку и пыталась распутать волосы.
– Павел Николаевич, ну, помогите же мне! – собственный голос показался ей противным, визгливым.
У полковника слегка дрожали руки, когда он выпутывал пряди ее волос, застрявшие в узле. Тане хотелось его ударить и поцеловать, хотелось, чтобы он ушел сию минуту и чтобы не уходил никогда. Она наконец могла видеть. Он стоял перед ней, комкая в руках черный шарф. Она чувствовала, как у нее пылают щеки.
Когда Таня называла полковника Данилова стареньким и седеньким, она, конечно, лгала, прежде всего самой себе. Полковнику было тридцать семь лет. Невысокий, крепкий, сероглазый, он стал седым на фронте, еще на японской войне. Тане он снился чуть ли не каждую ночь. Сны были совершенно неприличные. Она злилась и при встрече боялась взглянуть ему в глаза, как будто и вправду уже произошло между ними все то стыдное, жаркое, жуткое, отчего второй год подряд она просыпалась среди ночи, жадно пила воду и бежала глядеться в зеркало в зыбком свете уличного фонаря, льющегося в окно спальни.
Утром на первых двух уроках в гимназии Таня зевала, жмурилась, грызла кончик своей длинной светлой косы. Потом про сон забывала, жила, как обычно, вплоть до следующей ночи.
Володя язвил, что сестра влюбилась в старого монархиста, ретрограда, мракобеса, и теперь ей только остается повесить у себя в комнате семейный портрет Романовых, венчаться с полковником, рожать ему детей, толстеть, тупеть и вышивать крестиком.
Андрюша мрачно, выразительно ревновал. Ему едва исполнилось двенадцать. Мама умерла родами, когда он появился на свет. Таня была похожа на маму, много возилась с маленьким братом. Няня внушила Андрюше, что маменька стала ангелом и смотрит на него с неба. Андрюша внушил самому себе, что Таня – полноправный земной представитель ангела маменьки и потому должна прилежно выполнять все ангельские обязанности.
К Таниным поклонникам он относился снисходительно, презирал их и даже иногда жалел. Только полковника Данилова ненавидел, тихо и серьезно.
«Ерунда. Андрюшка все выдумал», – решила Таня, подошла к этажерке, принялась перебирать граммофонные пластинки.
Андрюша встал рядом, спиной к гостю, картинно приклонил голову сестре на плечо. Они были почти одного роста, и стоять ему так, с вывернутой шеей, было ужасно неудобно. Полковник остался один посреди гостиной. Подождав минуту, он кашлянул и тихо произнес:
– Татьяна Михайловна, поздравляю вас с именинами, тут вот подарок. – Он вытащил из кармана маленький ювелирный футляр и протянул Тане.
Таня вдруг испугалась. Она поняла, что это не ерунда, что Данилов действительно говорил с ее отцом о ней, а отец настолько занят своими пробирками и крысами, что не взял на себя труд предупредить Таню.
Золотой замочек не открывался. Таня сломала ноготь.
– Давайте, я попробую, – подал голос Володя, который до этой минуты сидел в кресле, рассеянно листая журнал.
В первую секунду Тане показалось, что на синем бархате сидит живой светлячок. Володя присвистнул. Андрюша презрительно фыркнул и пробормотал: «Подумаешь, стекляшка!» Данилов надел Тане на безымянный палец кольцо из белого металла с небольшим, удивительно ярким прозрачным камнем. Кольцо оказалось впору.
– Его носила еще моя прабабушка, – сказал полковник, – потом бабушка, мать. У меня нет никого, кроме вас, Татьяна Михайловна. Отпуск кончается, завтра я возвращаюсь на фронт. Ждать меня некому. Простите. – Он поцеловал Тане руку и быстро вышел.
– Бедненький, – прошипел из угла Андрюша.
– Ну, что же ты застыла? – усмехнулся Володя. – Беги, догони, заплачь, скажи: милый, ах, я твоя!
– Вы, два идиота, заткнитесь! – крикнула Таня почему-то по-английски и побежала догонять Данилова.
– Дети, что случилось? Танечка куда помчалась? Где Мишенька? – прошуршал ей вслед испуганный голос няни.
В прихожей полковник надевал шинель.
– Завтра? – глухо спросила Таня.
Плохо понимая, что делает, она ухватилась за лацканы его шинели, притянула к себе, уткнулась лицом ему в грудь и забормотала:
– Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. И запомните. Если вас там убьют, я жить не стану.
Он погладил ее по голове, поцеловал в лоб.
– Будете ждать меня, Танечка, так и не убьют. Я вернусь, мы обвенчаемся. Михаил Владимирович сказал, это вам решать. Он никаких преград не видит. Разве что война, так она кончится, надеюсь, что скоро.
Москва, 2006
Соня проснулась среди ночи от странного звука, как будто за стеной кто-то пытался завести мотоцикл. Несколько минут она лежала, ничего не понимая, смотрела в потолок. Было холодно, на улице мела метель. Следовало встать, закрыть форточку, посмотреть, что там, за стеной, происходит.
На экране мобильника высветилось время – половина четвертого. Спать больше не хотелось. Температура упала. Соня поняла наконец, что уснула в папиной комнате, на его тахте, а за стеной храпит Нолик.
Напротив окна качался фонарь, тени на потолке и на стенах двигались. Соне вдруг показалось, что папина комната живет своей таинственной ночной жизнью и она, Соня, здесь лишняя. Никто не должен видеть, как трагически сгорбилась настольная лампа, как дрожат занавески, как блестит подернутый слезной влагой огромный прямоугольный глаз, зеркало платяного шкафа.
Стоило шевельнуться, и тахта заскрипела.
– Лежишь? – послышалось Соне. – А ты не думаешь, что твоего любимого папочку могли убить?
– Кто? Почему? – испуганно вскрикнула Соня и от звука собственного голоса окончательно проснулась, включила свет.
Диагноз, который поставил врач «скорой», ни у кого не вызвал сомнений: острая сердечная недостаточность. Соня была в тот день как сомнамбула, механически отвечала на вопросы, под диктовку врача и милиционера заполнила разлинованный бланк.
«Я, Лукьянова Софья Дмитриевна, 1976 года рождения, проживающая по такому-то адресу. Такого-то числа, в таком-то часу я зашла в комнату своего отца, Лукьянова Дмитрия Николаевича, 1939 года рождения. Он лежал на кровати, на спине, накрытый одеялом. Дыхание отсутствовало, пульс не прощупывался, кожа на ощупь была холодной…»
Она упрямо повторяла, что ее папа был здоров и на сердце никогда не жаловался, как будто хотела доказать им и себе, что смерть – недоразумение, сейчас он откроет глаза, встанет.
– Шестьдесят семь лет, к тому же Москва. Кошмарная экология, постоянные стрессы, – объяснял врач.
Он был пожилой и вежливый. Он сказал, что о такой смерти можно только мечтать. Человек не мучился, умер во сне, в своей постели. Да, наверное, мог бы прожить еще лет десять-пятнадцать, но сейчас молодые мрут как мухи, а тут старик.
Все хлопоты, расходы на похороны и поминки взял на себя институт. Кира Геннадьевна, жена Бима, постоянно находилась рядом с Соней, кормила ее успокоительными таблетками, но у Сони были сильные спазмы в горле, она с трудом сумела проглотить только одну капсулу, а потом началась неудержимая рвота, и пока все сидели за поминальным столом, Соню в ванной выворачивало наизнанку.
На следующий день после похорон и поминок у Сони поднялась температура. Она не подходила к городскому телефону. Мобильный отключили за неуплату.
Вчера кто-то положил деньги, и мобильный заработал.
– Если постоянно думать об этом, можно сойти с ума, – сказала себе Соня, – ведь никому, ни единому человеку такое в голову не пришло.
Соня сжала виски и заплакала.
Между тем храп прекратился. За стеной послышалась возня, скрип, кашель, шарканье. Нолик в пледе, как в римской тоге, возник в дверном проеме.
– Ты чего? – спросил он сквозь зевоту.
Соня продолжала плакать и не могла сказать ни слова. Нолик сходил на кухню, вернулся с чашкой холодного чая. Она пила, и зубы стучали о край чашки.
– А температура упала, – сказал Нолик, пощупав ее лоб, – будешь рыдать, опять поднимется.
– Иди спать, – сказала Соня.
– Ну ты даешь! – возмутился Нолик. – Ты бы на моем месте ушла? Заснула бы? Слушай, ты так и не рассказала, о чем вчера вы говорили с этим Беркутом? Что в итоге он тебе предложил?
– С Куликом. – Соня всхлипнула. – Он назначил встречу на завтра. Там какой-то грандиозный международный проект, создание биоэлектронного гибрида. Морфогенез in vitro, под контролем компьютера.
– Не понял. – Нолик нахмурился и покрутил головой.
– Они хотят не просто выращивать ткани в пробирках, но руководить этим процессом, командовать клеткой, – объяснила Соня и вытерла слезы. – Конечно, теоретически это имеет отношение к моей теме, но все-таки странно, почему вдруг они проявили такую активность. Кулик даже не стал ждать моего звонка, позвонил сам. Это совершенно на него не похоже.
– У тебя, Софи, заниженная самооценка. Встряхнись, приди в себя. Смотри, сколько всего хорошего случилось. Остается только вылечить твое ухо.
– И оживить папу, – пробормотала Соня.
– Все, хватит! – Нолик повысил голос, встал, прошелся по комнате. – Когда умирают родители, это больно, тяжело. Но, Софи, это нормально. Дети не должны тормозить на полном ходу, понимаешь? Если я не сопьюсь окончательно и все-таки найдется женщина, которая решится родить от меня ребенка, я буду заранее готовить его к этому, приучать к простой мысли, что родители уходят первыми. Да, Дмитрий Николаевич умер, горе огромное, но твоя жизнь продолжается.
– А если его убили? – вдруг спросила Соня.
Нолик застыл с открытым ртом, закашлялся, схватил бумажный платок, распотрошил трясущимися руками всю пачку, вытер мокрый лоб.
– Есть яды, которые не оставляют никаких следов в организме и своим действием имитируют картину естественной смерти, например от острой сердечной недостаточности, – чужим, механическим голосом продолжала Соня. – Что-то происходило в жизни папы в последние два месяца. Он сильно изменился. Кто-то давил на него, от него чего-то хотели. В ресторане, в последний вечер, у него состоялся с кем-то очень тяжелый разговор. Я никогда не видела его в таком состоянии, пожалуй, только когда мама уехала, и то он держался лучше.
– Так может, у него просто болело сердце, и он тебе ничего не говорил? – спросил Нолик, немного успокоившись. – Дмитрий Николаевич всегда был здоровым, привык к этому. И тут – как гром среди ясного неба. Боли в сердце, плохое самочувствие. Он мог ходить на какие-то обследования, пытался лечиться и не хотел тебя грузить. Возможно, и в Германию он летал, чтобы проконсультироваться с врачами, пройти курс лечения. Болезнь на него давила, Софи, какая-то тяжелая и сложная болезнь сердца, от которой он в итоге умер. Не накручивай себя, не выдумывай злодеев с ядом в ресторане.
– Логично, – Соня вздохнула, – да, пожалуй, ты прав. Ну, а портфель? Фотографии?
– Да! Насчет фотографий! – крикнул Нолик и по своей дурацкой театральной привычке хлопнул себя по лбу. Иногда он не рассчитывал силы, и на лбу оставались красные полосы. – Я понял, кого мне напоминает девочка с косой! Странно, что ты не узнала ее!
Нолик оглядел комнату, подошел к книжным полкам. Там, за стеклом, стояло несколько снимков. На самом большом и старом, взятом в рамку, была запечатлена строгая и очень красивая девушка. Волосы казались темней, чем на фотографиях из папиного портфеля. Коса не видна, убрана в пучок на затылке. Сонина бабушка, папина мама, Вера Евгеньевна Лукьянова, совсем юная.
Москва, 1916
Пехотный унтер Самохин жаловался, что правая рука у него затекает, пальцы пухнут и чешутся. На указательном врос ноготь, хорошо бы вырезать.
– Я, барышня, играю на гитаре и должен беречь пальцы.
Таня откинула одеяло и увидела забинтованную культю. Правая рука унтера была ампутирована до предплечья. Таня поправила ему подушку, погладила бритую голову и произнесла, подражая двум старым сестрам-монахиням, работавшим тут же, в послеоперационной палате:
– Голубчик, миленький, потерпи.
Койка в другом конце палаты скрипела, сиплый голос тихо напевал:
– Царь на троне, вошь в окопе. У германца пуля в жопе.
На подушке возлежала большая розовая голова, бритая, как у всех раненых. Длинные руки были подняты вверх, пальцы сжимались, разжимались, кисти совершали странные круговые движения. Под одеялом угадывалось короткое тело. Плоский холм размером с туловище, а дальше ничего.
– Руки упражняю, – объяснил солдат, – теперь они у меня заместо ног. Ноги я, видишь, французу одолжил, в навечное пользование, Верден ихний от германцев отбивал. И на кой леший, спрашивается, мне ихний французский Верден сдался? Что я там забыл? Небось, они за мою деревню Канавки воевать не прибегут.
– Чешутся, чешутся пальцы-то, – повторил унтер.
– Ничего, не волнуйтесь, это скоро пройдет, – сказала Таня.
Сухие губы унтера растянулись, сверкнул стальной клык.
– Что пройдет? Что? Новая рука вырастет?
– А говорят, доктор Свешников такие опыты делает, чтоб у человека отрастали руки, ноги, как, к примеру, хвост у ящерицы, – громко произнес безногий.
– Сказки все это, – сказала Таня и почувствовала, что краснеет, – никаких таких опытов профессор Свешников не делает.
– Ты почем знаешь, барышня? – глухо спросил молодой солдат, сосед унтера.
У него была забинтована вся голова. Виднелся только рот. Его ранило в лицо шрапнелью, он лишился глаз и носа.
Безногий прекратил свои упражнения, в палате стало тихо.
– Я знаю. – Таня растерянно оглядела палату. – Я знаю потому, что человек не саламандра!
– Волосы отрежешь – растут. И борода растет, и ногти, даже у покойника, – весело произнес еще один безногий, на койке у окошка, – и кожа новая вырастает на месте раны. Почему бы тогда не вырасти, скажем, целой ноге или руке?
– У младенца как молочные зубки выпадут, так новые-то вылезают, – поддержал безногого унтер.
– Это совсем другое. Зачатки постоянных зубов существуют заранее, – стала объяснять Таня, – волосы и ногти состоят из особых клеток, роговых. А новая кожа образуется только на небольших поврежденных участках, этот процесс называется регенерацией тканей, но если повреждена значительная часть кожного покрова, организм с этим справиться не может.
Палата молчала и слушала. Раненые смотрели на Таню. Казалось, даже безглазый смотрит. Тане стало совестно. Что-то фальшивое почудилось в собственном бодром снисходительном тоне.
«Зачем им мои научные лекции? – подумала она. – Им нужны их живые руки, ноги, глаза или хотя бы вера в невозможное».
– Косьма и Дамиан, святые праведники, от мертвеца ногу отпилили, к живому пришили, помолились, и ничего, все срослось. Ходил человек, нога прижилась как родная, только была она черная, потому как покойник африканец, а этот, кому пришили, сам-то белый, – громко сообщил безногий и позвал Таню: – А ну, красавица, помоги. Мне по малой нужде надо.
На спинке кровати Таня прочитала: «Иван Карась, 1867 г.р., рядовой…»
– Фамилия у вас интересная, – улыбнулась Таня, вытаскивая из-под кровати эмалированную утку.
– Хорошая фамилия, не жалуюсь. Карась – рыбка полезная. Подсоби, или вот что, лучше старуху монашку покличь, я тяжелый.
– Ничего, – Таня старалась не морщиться от запаха, хлынувшего из-под солдатского одеяла.
Иван Карась был весь мокрый. Видно, не дотерпел и не почувствовал.
«Перчатки, – испуганно подумала Таня, – папа сказал, это надо делать только в перчатках…»
Но отойти она уже не могла. Ей было неловко брезговать солдатом, звать на помощь полную, астматическую матушку Арину, которая только что легла поспать в сестринской комнате.
– У меня младшая, Дуняша, на тебя похожа, – сказал солдат, – такая же голубоглазая, шустрая. В горничных она, в Самаре, у купцов Рындиных. Ничего, люди не злые, платят честно, к каждому празднику подарочек. Старшая моя, Зинка, тоже стала городская, на модистку обучилась. Сыновья оба воюют. Тут это, маманя моя приехала из деревни, у снохи живет на Пресне, успеть бы повидать ее. И за батюшкой надо бы послать кого-нибудь, причаститься мне. Я ж сегодня ночью вроде как помру. Бог на небе, кони в мыле, а солдатушки в могиле.
Таня чуть не выронила утку. Безногий говорил спокойно, рассудительно, губы его не переставали улыбаться. Только теперь Таня заметила, что он пылает и сквозь бинты на культях сочится кровь.
– Подождите, миленький, я сейчас, – она бросилась вон из палаты.
Два часа назад привезли новую партию раненых, все врачи были заняты. Михаил Владимирович проводил срочную операцию и отойти не мог. К Ивану Карасю явился молодой хирург Потапенко вместе с фельдшером и двумя сестрами.
– Плохо дело. Гнойное воспаление обеих культей, вот-вот начнется гангрена, а резать дальше некуда, – сказал Потапенко.
Повязки сняли, раны промыли, но с лихорадкой справиться не сумели. Явился батюшка. Карась долго тихо исповедался в палате. Дьякон читал молитву. Запах ладана успокаивал, усыплял. Таня впервые за эти дни почувствовала долгожданную животную усталость, без всяких мыслей, без замирания сердца и горячего комка в горле.
Это была ее третья ночь в госпитале. Отец отговаривал, она не послушала. Она все равно не могла спать, с начала Великого поста пребывала в лихорадочном возбуждении. Ей хотелось действовать, преодолевать трудности, нестись, спасать кого-то.
В середине марта от полковника Данилова пришло короткое письмо. Его передал молодой толстый поручик. Данилов писал, что жив, из-за весенней распутицы чувствует себя болотной лягушкой, мечтает о трех вещах: увидеть Таню, выспаться и послушать хорошую музыку. На Пасху надеется получить отпуск, но загадывать не стоит.
«Танечка! Передайте Михаилу Владимировичу, что его предположения о холоде, скорее всего, верны. В феврале раненые, оставленные на открытом воздухе, на снегу, теряли меньше крови и выживали».
Поручик очень спешил, отказался от чая. Таня при нем села писать ответ. Первый вариант разорвала, второй тоже. Поручик теребил бахрому скатерти, качал ногой и смотрел на часы. В итоге было написано следующее:
«Павел Николаевич! Мне без вас одиноко и скучно. Пожалуйста, возвращайтесь скорее. Знаю, от Вас это не зависит. Каждый вечер, от восьми до девяти, буду играть для Вас Шопена и Шуберта. Вы в это время думайте обо мне и воображайте, будто слушаете музыку. Папа сейчас в госпитале, а ваш поручик ждать не может. Он сидит, качает ногой, и я нервничаю. Ваша Т.С.».
— Вот! И не надо никаких теоретических доказательств! – сказал отец, когда Таня показала ему записку Данилова. – На холоде мозг потребляет меньше кислорода, сосуды сужаются. Это известно с глубокой древности. Для доказательств сейчас времени нет. Я бы написал Павлу Николаевичу, у меня к нему масса вопросов. Этот поручик адреса не оставил?
– Нет. Но ты все равно напиши, – посоветовала Таня, – может, будет опять оказия.
Даже самой себе она боялась признаться, что ожидание этой оказии, очередной весточки от полковника, стало смыслом ее жизни. Вечерами, с восьми до девяти, она садилась за рояль в гостиной и играла, даже если слушать, кроме глухой няньки, было некому.
С фронта приходили дурные вести. Но казалось, всем наплевать. Патриотический подъем осени и зимы четырнадцатого давно сменился равнодушием. В феврале началось генеральное наступление немцев на Западном фронте. Шли отчаянные безнадежные бои под Верденом. Французкое и итальянское правительства требовали помощи. Россия честно выполняла союзнический долг.
18 марта 1916 года русские войска двинулись на Запад. В боях на Двинском и Виленском направлениях потеряли 78 тысяч человек. Общество было больше занято сплетнями о Распутине, спиритическими и гипнотическими опытами, скандальными уголовными процессами, ставками на бирже.
В воскресенье Таня спала весь день. В понедельник сходила в гимназию, вечером опять была в госпитале.
Рядовой Иван Карась был еще жив. На стуле возле его койки сидела маленькая сухая старушка. Таня застыла на пороге палаты. Старушка сняла повязки с культей. На тумбочке стоял какой-то грязный горшок, старушка смачивала в нем тряпицы и обкладывала открытые раны.
– Что вы делаете? – крикнула Таня.
– Не кричи, дочка, мне доктор разрешил.
– Какой доктор?
– Самый лучший, – подал голос Карась, – профессор Свешников Михаил Владимирович.
– Вы ерунду говорите, не мог он вам разрешить, не мог! Сейчас же прекратите!
– Успокойся, Танечка, – сказал отец, когда она нашла его в соседней палате, – это плесень гниющего иссопа. Знаешь такое растение? Оно даже в Псалтири упоминается: «Окропи меня иссопом, и буду я чист; омой меня, и буду белее снега».
– Знаю, – буркнула Таня, – но только иссоп не растет в Палестине, и значит, в Псалтири говорится о каком-то другом растении.
– Умница, – профессор погладил ее по голове, – библейский иссоп, то есть езов, – это на самом деле каперсы, или чабер из семейства губоцветных. В древности верили, что это растение очищает от проказы.
– Папа, хватит! Ты же не темная бабка, ты знаешь, что плесень – это грязь. Это негигиенично.
– Танечка, это ты все знаешь о медицине, а я чем больше занимаюсь ею, тем яснее чувствую ничтожность моих знаний. – Михаил Владимирович вздохнул и покачал головой. – В древнейшем египетском медицинском папирусе Смита приводятся рецепты лечения гнойных ран хлебной и древесной плесенью. Это шестнадцатый век до нашей эры. В народной медицине плесень используют уже несколько тысяч лет, и у нас, и в Европе, и в Азии. Иногда она помогает. Как, почему – неизвестно.
Глава третья
Кроме ресторана «Жетэм» и серебристого спортивного «Лаллета», который стоил около миллиона евро, Петру Борисовичу Кольту принадлежала еще дюжина ресторанов в Москве, Петербурге, Праге и Ницце. Рестораны были его хобби. Он покупал их для удовольствия, а не ради прибыли, так же как виллы на самых красивых побережьях, яхты, спортивные автомобили, картины и яйца Фаберже.
Кольт стоял во главе небольшой, но крепкой финансовой империи, включающей в себя пару-тройку банков, десяток нефтяных скважин, сеть бензоколонок и скромных водочных заводиков в российской провинции. Кольт был соучредителем нескольких благотворительных фондов и премий. За пожертвования на строительство православных храмов получил орден Святого Благоверного князя Даниила Московского третьей степени. За заслуги перед буддистской верой был удостоен звания почетного буддиста и доктора буддистской философии, что отчасти справедливо, поскольку по образованию Петр Борисович был философ.
В далеком шестьдесят пятом году он окончил философский факультет МГУ. Диплом защищал не по буддизму, а по марксизму-ленинизму, после чего был взят на ответственную должность второго секретаря по идеологии сначала в районный, а потом в городской комитет ВЛКСМ.
В застойные семидесятые он заведовал отделом в ЦК ВЛКСМ, пользовался всеми положенными по статусу благами, но с самого начала своей успешной комсомольской карьеры чувствовал зыбкость, ненадежность советской номенклатурной пирамиды и, карабкаясь вверх, не забывал подстелить себе соломки на случай, если придется падать.
Падать не пришлось. В число его друзей входило несколько крупных подпольных цеховиков и даже один воровской авторитет, и смутные девяностые не застали Кольта врасплох.
Вареные джинсы, поддельные кассеты, водочные этикетки, кооперативные ларьки, финансовые пирамиды, недвижимость – все приносило ему деньги. Бешеный галоп инфляции, приватизация, сначала ваучерная, потом залоговые аукционы, путчи, кризисы, дефолты – все шло Петру Борисовичу на пользу, потому что он был человек умный и нежадный, умел идти на компромиссы и просчитывал любую ситуацию на несколько ходов вперед.
Цеховиков поубивали и пересажали, авторитет сбежал в Америку, был там арестован со скандалом, но к этому времени Петр Борисович уже не дружил с ними. Его друзьями стали ветераны-афганцы, спортсмены, молодые политики-реформаторы. Он не жалел денег на учреждение фондов помощи и тем, и другим, и третьим, он помогал ветеранам милиции, монастырям и домам престарелых, участвовал в строительстве оздоровительного центра для сирот.
В середине девяностых он был избран депутатом Думы от Вуду-Шамбальского автономного округа и даже съездил туда, в восточную степную глушь, где гудели пыльные бури, вольно паслись табуны красных лошадей, женщины в ярких платках с плоскими смуглыми лицами курили трубки. Стоило сделать в твердой степной земле дырку, и оттуда сразу взлетал в небо фонтан нефти.
Молодой бойкий губернатор Герман Ефремович Тамерланов считался там живым воплощением древнего божества Йоруба, жители молились его бюстам, расставленным повсюду в городах и поселках. Божество разъезжало по дрянным степным дорогам на открытом «Феррари», играло в теннис и имело гарем из двенадцати женщин разных национальностей.
Петр Борисович с божеством подружился, был пожалован титулом воплощенного Пфа, брата Йорубы, помог Йорубе построить конный завод, наладить производство одеял из овечьей шерсти и прикупил парочку свежих нефтяных скважин.
В степи изобильно росла трава кхведо, по свойствам своим весьма похожая на коноплю, но осторожные предложения Йорубы развернуть совместный бизнес Кольт вежливо отклонил.
Всю вторую половину девяностых Петра Борисовича избирали, награждали, поздравляли, наделяли полномочиями и гарантиями неприкосновенности. Он улыбался, жал руки, произносил речи, лоббировал законы в Думе, выступал в теледебатах и жалел только об одном – что в сутках всего лишь двадцать четыре часа.
Его грабили и шантажировали, пытались оклеветать, арестовать, убить. Но и это шло ему на пользу. Он набирался опыта, его интуиция обострялась, он еще глубже и ярче чувствовал прелесть жизни.
Двадцать первый век Петр Борисович встретил во французских Альпах, на горнолыжном курорте Куршевель, в лучшем ресторане, где официанты давно говорили по-русски.
Всю ночь бурлила вечеринка. В небе вспыхивали разноцветные огни фейерверков. Дрессированные медведи в бабочках разносили хрустальные вазы с черной икрой, гости поливали друг друга шампанским. Орала музыка, пьяны были все – олигархи, политики, шоу-звезды, модели. Кто-то лез на сцену произносить очередной тост, кто-то на стол – исполнять танец живота.
Какой-то молодой миллионер заказал для этой вечеринки у известного жулика-сводника голливудскую звезду, признанную самой красивой женщиной земного шара, но вместо звезды ему привезли трех молоденьких моделей, похожих на звезду, как родные сестры. Миллионер хотел убить сводника, но тот успел удрать, миллионера успокоили, напоили до бесчувствия.
Был устроен конкурс стриптиза. Не только девушки-модели, но и зрелые дамы, дизайнеры, владелицы модных галерей и магазинов, лидерши мелких партий, правых и левых, прыгали на эстраду, под свист и аплодисменты обнажались до белья. Среди желающих раздеться оказался немолодой модный певец. Он красиво швырял одежду в публику и тяжелой пряжкой брючного ремня подбил глаз популярной телеведущей. Крошечная собачонка мальтезе с паническим тявканьем спрыгнула с ее колен, заметалась под ногами официанта, он покачнулся и обрушил все, что нес на подносе, на голову молодого лидера левой оппозиции. Черепаховый суп и спаржевое пюре, по счастью, оказались не слишком горячими. Телеведущая шумно требовала компенсации, но не за подбитый глаз, а за бриллиантовую заколку-бантик, которая соскользнула с белоснежной шерсти ее нервного песика и потерялась в сутолоке под ногами толпы.
Было весело, как год назад, и два, и три года назад. Кольт любил такое веселье. Он расслаблялся, смеялся чужим шуткам, острил сам, пил много, но не напивался, иногда присматривал для себя какую-нибудь новенькую девочку, иногда даже умудрялся заложить основу серьезной сделки.
Но в ту новогоднюю ночь Петру Борисовичу почему-то вдруг стало скучно. Посреди всеобщего безумства он затосковал. Произошло это в туалете. Там было слишком яркое освещение. Он мыл руки, смотрел на свое лицо и думал, что ему пятьдесят девять. Маячит седьмой десяток. Он самый старший из всех в этом ресторане. Он старый. Ему хочется спать, у него покалывает сердце. Наступил век, в котором жить ему осталось лет десять, не больше.
Конечно, подобные мысли и раньше приходили ему в голову. Он думал о смерти много и часто, но совсем иначе. Пуля, взрывчатка, яд, хорошо разыгранный несчастный случай. Такая смерть была постоянной его спутницей, собеседницей, партнером по бизнесу, иногда другом, иногда врагом. Он привык к ней, как к родной, умел договориться, откупиться, перехитрить. Здравый смысл, интуиция, деньги – всем этим он обладал в избытке. Но в ослепительной гонке последних двадцати лет он как будто забыл, что есть и другой вариант финала.
Смерть естественная, никем не заказанная, никому не выгодная, но неизбежная, смотрела на него в ту новогоднюю ночь из зеркала роскошного ресторанного туалета, и без слов было ясно, что с ней не договоришься. Ни деньги, ни власть, ни связи, ничего ей не нужно.
– Все суета сует, – прошептал Кольт.
С той ночи он постоянно повторял эту фразу и про себя, и вслух.
Москва, 1916
Старуха не только смазывала раны своего сына плесенью иссопа, но еще и кормила его с ложки этой гадостью. Рядовой Иван Карась выжил. А вот пехотный унтер Самохин, которому ампутировали правую руку, умер, хотя заживление у него шло отлично.
– От тоски, – объяснил Тане его сосед.
– У него оказалась грудная жаба, – сказал Михаил Владимирович, – я, старый дурак, проворонил.
Карася перевели в другую палату. В мастерской при госпитале для него сделали примитивную инвалидную коляску. Целыми днями в сопровождении своей матери он разъезжал по коридорам, привязанный к доске на колесах, учился отталкиваться от пола короткими костылями.
Унтера снесли на кладбище. На освободившиеся койки положили двух новых раненых.
– Папа, это правда, что святые Косьма и Дамиан пришили человеку чужую ногу? – спросила Таня.
– Не знаю. Они жили в третьем веке в Риме, были хирургами. Есть полотно Франческо Бетулино. Напомни, дома я покажу тебе репродукцию. Нога на полотне черная. Возможно, ее, правда, пересадили от чернокожего человека. Но, скорее всего, нога почернела. Чужая конечность не прижилась, началась гангрена. Вообще, попытки пересадки живой ткани в большинстве случаев заканчиваются неудачей. Организм воспринимает их как враждебные и отторгает. Когда-нибудь, лет через пятьдесят, наука справится с этим.
От госпиталя до дома они шли пешком. Было первое по-настоящему весеннее утро. Небо расчистилось, солнце сияло в лужах и в оконных стеклах. Таня ловко обходила лужи, но все равно забрызгала грязью и промочила насквозь свои кремовые замшевые ботинки на высоких каблуках.
– Говорила тебе нянька: надень боты! – ворчал Михаил Владимирович. – Никогда никого не слушаешь, всегда поступаешь по-своему, даже в мелочах.
У храма Большого Вознесения толпились нищие. Шла обедня.