Пельмени для Витальки Рожнёва Ольга
— Батюшка, дак как же ты придёшь?! Нету дороги уже, нету!
— Ничего, вчера ходили ещё. С Божией помощью... Иди к Нюре, молись.
Отец Савватий положил трубку и нахмурился. Да, вот так же и ему сказал кардиолог из областного центра. Дескать, сердечко, у вас, батюшка, сильно износилось, не по возрасту. Видно, всё близко к сердцу принимаете. Надо, дескать, вам поберечь себя, не волноваться, не переживать. Вести спокойный и размеренный образ жизни. У вас в последнее время никаких стрессов не было?
Он тогда задумался. Стрессы... Вот только что молился за одну прихожанку, Марию, попавшую в аварию. А до этого молился полночи за сторожа Фёдора. Инфаркт у него приключился, у сторожа-то. А ещё на неделе привозили девочку больную, Настю, температура держалась у неё высокая целый месяц. Диагноз поставить не могли, и ребёнок погибал. Отслужили молебен, искупали Настю в источнике Казанской иконы Божией Матери. Тоже молился за неё отец Савватий. Один, ночью, в своей келье. Привычная ночная молитва. Господь милосерден, пошла девочка на поправку. Когда молился, то слёзы текли по щекам и ныло сердце уже привычной застарелой болью. Стресс это или не стресс?
- Так были у вас какие-то стрессы? - не дождавшись ответа, переспросил пожилой врач.
- Нет, пожалуй. Не было. Обычная жизнь священника. Всё как всегда, - ответил батюшка.
- Как всегда! - отчего-то рассердился врач. - У вас сердце изношенное, как у шестидесятилетнего старика, а вам ещё только сорок. Так вы долго не протянете!
Да, врач попался въедливый. Навыписывал кучу лекарств...
Одеваясь, отец Савватий приостановился, на секунду задумался, потом положил в карман пузырёк с таблетками. Зашёл в храм за Дарами, взял всё необходимое для исповеди и причастия и быстро, чтобы никто не успел окликнуть, спустился вниз с горы.
Спускаясь, охватил взглядом простиравшуюся равнину, леса, поля, Чусовую, готовую вскрыться. Апрельское солнце ласкало лицо, небо было высоким, весенним, ярко-голубым. Таял снег, а вокруг журчали ручейки и щебетали птицы.
Пока шёл к реке, думал о сёстрах, Клавдии и Нюре. Клавдии было за пятьдесят, а Нюре, наверное, под семьдесят. Когда-то семья их была большой.
Отец Савватий знал от Клавдии, что было у них с сестрой ещё два младших брата. Они и сейчас приезжали в гости и почитали старшую, Нюру, за мать. А взрослые дети Клавдии называли Нюру своей бабушкой. Старшей в семье она стала давно. Была тогда Нюра девушкой на выданье. Но после трагической гибели родителей под колёсами грузовика пьяного совхозного шофёра замуж она так и не вышла. Заменила родителей сестрёнке и братишкам. В детдом не отдала, вырастила, воспитала, на ноги поставила. Клавдия очень любила старшую сестру и часто упоминала о ней батюшке.
По её словам, Нюра была труженицей. Строгой. Слова лишнего не скажет. В храм она, невзирая на все просьбы младшей сестры, не ходила. Но Клаву отпускала. Сама в огороде да со скотиной, а сестру младшую отпустит. Скажет только: «Помолишься там за себя и за меня».
Отец Савватий вдруг вспомнил, как зимой Клавдия подошла к нему после службы расстроенная.
Рассказала о том, как придумала читать сестре Евангелие, пока та вязала носки да варежки на всех родных. Клава начала с самого первого Евангелиста, Матфея. И Нюра даже слушала её внимательно. Но когда дошли до главы про бесплодную смоковницу, возникла загвоздка. Клава прочитала с выражением, как Господь увидел при дороге смоковницу, как подошёл к ней, искал плоды и, ничего не найдя, кроме листьев, сказал ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла.
На этом месте спокойно вязавшая носок Нюра встрепенулась:
— Это что ещё за смоковница такая?
— Деревце такое, ну, инжир, — неуверенно ответила Клава.
— А почему плодов не было?
— Так ещё не время было собирать плоды...
— Так значит, она не виновата была?!
— Кто, Нюр?
— Да смоковница же эта! Не виновата! А засохла...
Нюра встала и, бросив вязание, ушла на кухню. Завозилась, задвигала кастрюлями. Клава услышала, как старшая сестра вроде бы всхлипнула. Это было так непохоже на строгую и всегда уравновешенную Нюру, что Клава бросилась на кухню узнать, что же случилось. Но та отворачивалась и молчала.
Отец Савватий вспомнил, как тогда, после исповеди, Клавдия спрашивала у него про эту самую смоковницу, отчего, дескать, такая несправедливость, что вот засохла смоковница, хоть и не виновата была. Просто не время для плодов. А он, отец Савватий, растерялся и не нашёлся сразу, что ответить. А потом так и забыл об этом вопросе. Вот сейчас только и вспомнил, когда шёл к умирающей Нюре.
Задумавшись, батюшка и не заметил, как вышел к Чусовой. Река в этом месте была широкой, метров четыреста, не меньше. Дорога из брёвен, которую в этих краях называли лежнёвкой, была почти залита водой. Тёмная вода бурлила и по краям лежнёвки, выплёскивалась на лёд через проталины, промоины.
Отец Савватий оглянулся назад, посмотрел на свой храм, перекрестился и ступил на лежнёвку. Пошёл сначала медленно, стараясь не упасть, а потом убыстряя шаг. На середине дороги он шёл уже почти по колено в воде и громко, вслух молился, но почти не слышал звуков своего голо-
са, заглушаемого шумом воды, скрипом и каким-то далёким потрескиванием.
Избушка Клавдии была крайней, почти у берега. Когда батюшка вошёл в дом, сидящая у постели сестры Клавдия плакала. А лежавшая на постели пожилая женщина была бледной и неподвижной. Умерла? Не успел? А может, ещё жива?
Отец Савватий раскрыл Требник и, встав на колени, стал читать почему-то Канон о тяжело болящем:
Дщерь Иаирову уже умершу я ко Бог оживил еси, И ныне возведи, Христе Боже, от врат смертных болящую Анну, Ты бо еси путь и живот всем...
Рядом стояла на коленях и плакала Клавдия.
Когда он закончил и воцарилась тишина, батюшка смутился и поник: вот, канон за болящего читал, а тут надо было на исход души, наверное... Господи, прости мою дерзость!
— Батюшка... Это вы ко мне пришли?
Отец Савватий поднял голову, а Клавдия перестала плакать. Нюра открыла глаза и внимательно смотрела на них. И глаза эти были умные и добрые. Только очень страдающие. Батюшка прокашлялся и только тогда смог ответить:
— К вам, Анна. Может быть, вы захотите исповедаться и причаститься...
— Хочу. Хочу, батюшка, исповедаться. А причаститься, наверное, недостойная я... И ещё я хочу, чтобы Клава осталась. Потому что мне нужно её прощение...
— Нюрочка моя родная, да какое же тебе от меня прощение?! Да ты же... ты же... — всплеснула руками Клавдия.
— Подожди. Тяжело мне говорить. А сказать нужно...
Нюра помолчала, а потом продолжила еле слышным голосом:
— Когда родители наши погибли, я старшая осталась в семье. А я тогда любила очень одного паренька. Сергеем звали его. Да... И он меня любил... А как осталась я с вами, с малышами, он ещё ходил ко мне пару месяцев, а потом сказал мне... Сказал, дескать, я тебя люблю так сильно, жениться хотел, но только детишек, вас то есть, Клава с малыми, надо в детдом отдать. Не потянем, дескать, мы с тобой, Нюрочка, детишек. А мы с тобой своих нарожаем. Понимаешь? Своих собственных! Вот встанем на ноги, выучимся и нарожаем!
А я ему говорю, так ведь и эти-то мои. А он и ушёл. А я очень плакала тогда. Сильно плакала я, Клавочка! А потом роптала я очень! И на Бога роптала... А как- то малые, Коля с Мишенькой кораблики делали. Вот так же в апреле. А я осердилась. Не так уж они и намусорили... А я осерчала отчего-то сильно... И ремнём их обоих, ремнём! А Мишенька совсем ещё маленький был, в рубашонке одной бегал, а пяточки голенькие. Маленькие такие пяточки, розовенькие... Так я и его пару раз хлестнула. А потом села на пол и чего- то стала рыдать... Они притихли, а потом Коля-то подошёл ко мне и, как взрослый, по голове погладил. А Мишенька сел рядом и тоже гладит меня по лицу, гладит. И говорит мне: «Мамася, мамася...»
Тихий голос Нюры задрожал:
- Я их ремнём, а они меня пожалели. А ещё по ночам были у меня мысли. Про Сергея. Про кудри его чёрные. Про то, что, может, правда, сдать детишек в детский дом... Очень я любила его. И хотелось мне замуж-то выйти... А они, детишки-то, и не знали про мысли мои чёрные... Отпусти ты мне этот грех, батюшка! Господи, помилуй меня, грешную! Клава, прости меня...
И ещё много грехов у меня. Воровка я, батюшка. Воровка. Я с фермы малым молоко воровала. И потом ещё картошку совхозную. А она вон, Клава-то, всё в церковь меня звала... А я всё думала, куда мне с грехами моими... Пусть уж хоть Клава ходит...
И ещё есть у меня обида тайная. На соседку нашу, Галину. Очень обижаюсь я на неё... Я ей про сына сказала, что пьяный он забор наш сломал мотоциклеткой своей.
А она мне крикнула: «Ты вообще молчи, своих-то не нарожала, дескать, смоковница ты неплодная!» А я и не поняла сначала про смоковницу-то. Потом вот Клава мне прочитала про неё. Каюсь я, батюшка, чего там обижаться-то?! Как есть я смоковница неплодная...
Клавдия бросилась к сестре и заплакала:
— Нюрочка милая, да какая же ты смоковница неплодная?! Да ты же нам, троим, мать и отца заменила! Да ты же вырастила нас троих! А и сейчас всем помогаешь! И моим детям как бабушка! А Миша с Колей за мать тебя почитают! Нюрочка наша, не умирай, а? Не бросай нас, пожалуйста! Ну пожалуйста!
И ещё долго сидел батюшка в этом маленьком уютном домике, исповедал, потом причастил Нюру. Когда уходил, она, обессиленная, закрыла глаза, и лицо покрыла восковая смертельная бледность.
В коридоре пошептались с Клавой про заочное отпевание, чтоб позвонила, значит, когда отойдёт Анна.
Обратная дорога в памяти почти не задержалась, как-то быстро вернулся отец Савватий всё по той же лежнёвке. Сердце привычно уже ныло, а сырые ноги совсем застыли. В гору поднимался тяжело, и непонятно было, то ли это сзади доносился гул, то ли в ушах стучало от быстрой ходьбы. И он не сразу обратил внимание на собравшуюся на горе кучку своих прихожан. Они показывали руками туда, откуда он только что пришёл. И батюшка обернулся назад.
А там, где он только что прошёл, всё было совсем другим. Над Чусовой нёсся сильный треск, он всё нарастал, а потом вдруг прогремел мощно, как взрыв. На реке всё задвигалось, раскололось, льдины полезли друг на друга, а затем хлынула тёмная вода, разметав брёвна лежнёвки в разные стороны. Огромные брёвна летели в разные стороны так легко, будто какой- то великан играл с ними. Как детишки в кубики. «Ледоход», — как-то вяло подумал батюшка.
Люди, собравшиеся на горе, обступили его, наперебой брали благословение, спрашивали, откуда он идёт.
- Гулял, природой любовался, — уклончиво ответил отец Савватий и пошёл в дом. Он внезапно почувствовал сильную слабость. С трудом, непослушными руками снял в прихожей сапоги и пошёл в комнату, оставляя ледяными ногами мокрый след на полу. Нужно было готовиться к вечерней службе.
Неплодная смоковница
Приближалась Пасха. Но встретить её отец Савватий не успел. На Страстной неделе ему стало плохо, и его прямо с вечерней службы увезли в больницу с подозрением на инфаркт.
Он, видимо, потерял сознание, потому что помнил всё какими-то урывками. Боль в сердце нарастала и не давала вздохнуть, а воздуху не хватало. Он уже не мог больше терпеть эту острую боль, а она всё росла. И вдруг боль отпустила, и он почувствовал своё тело лёгким и воздушным. Этой страшной боли больше не было, а он сам летел куда-то. Скорость полёта всё увеличивалась, его затягивало в тоннель, и он летел по этому тоннелю к ослепительному свету всё быстрее и быстрее.
«Я умираю, — подумал батюшка, — или уже умер... И ничего не успел... Покаяться толком не успел. О чадах своих и пастве толком позаботиться не успел... И вот хотел ещё ремонт в храме сделать... Тоже не успел...»
Внезапно скорость замедлилась. Что-то мешало его стремительному полёту. И вот он парил где-то там, близко к этому ослепительному свету. Он всмотрелся. Что не пускает его? Какие-то люди. Он плохо видел их силуэты, а вот лица можно было разглядеть. Это были знакомые лица. Его чада и прихожане. Они что-то говорили ему. И смотрели на него с любовью.
Вот они, его чада, его постриженники. А вот Фёдор, сторож, и та самая прихожанка, Мария, которая чуть не погибла в аварии. И девочка Настя. Вот Клавдия, по щекам текут слёзы. И ещё много других. Некоторые лица только мелькали, другие задерживались. Дольше всех рядом с ним была старушка, лицо которой казалось очень знакомым. Он никак не мог вспомнить, кто это. Потом вспомнил: Нюра, старшая сестра Клавдии, которая умерла недавно. Или не умерла? Нюра не отходила от него, и губы её настойчиво повторяли одни и те же слова, но он никак не мог их разобрать. И эта её настойчивость и взгляд, полный любви, удерживали его, не отпускали.
Потом он почувствовал, что теряет лёгкость, а ослепительный свет начал отдаляться. Он ощущал нарастающую тяжесть и внезапно услышал свой собственный стон. И с трудом открыл налившиеся свинцовой тяжестью веки.
— Он жив! Очнулся! — Звонкий женский голос. Потом отец Савватий увидел белый потолок и склонённые над ним лица. Одним из них было уже знакомое лицо пожилого кардиолога. Потом батюшку долго мучили и теребили, без конца присоединяя и отсоединяя какие-то проводки и прочую технику.
После обследования кардиолог сел рядом с ним, посидел молча, а потом медленно сказал:
- Отец ты наш дорогой! А я думал: всё, потеряли мы тебя. Но ты, отче, меня не перестаёшь удивлять. Вот вчера вечером я видел, что у тебя был тяжёлый инфаркт. А сегодня с утра, по результатам обследования, — не было у тебя никакого инфаркта! Понимаешь, чудо какое! Не было! Я тебя смотрел несколько месяцев назад, у тебя сердечко...
- Помню, помню, - не выдержал отец Савватий, — изношенное...
- А вот сейчас оно у тебя каким-то чудом работает как совершенно здоровое... Не знаю, что и думать... Значит, так... Я полагаю, что ты у нас полежишь недельку, понаблюдаем тебя.
- Простите, а можно меня потом понаблюдать, после Пасхи?
В Великую Субботу отец Савватий служил литургию Василия Великого, и вместо Херувимской пели то, что поётся только раз в году:
«Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничто- же земное в себе да помышляет; Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит заклатися и датися в снедь верным».
Храм был полон. Из посёлка окружным путём приехал целый автобус его прихожан, сделав крюк в двести километров. Настроение у всех было предпраздничное. Ещё немного...
После службы, когда народ отправился в трапезную, к отцу Савватию подошли две женщины, Клавдия и живая и здоровая сестра её, Нюра. Они присели втроём на скамейку в притворе, и батюшка сказал им, как он рад видеть их обеих в храме. Спросил у Нюры о самочувствии. Оказалось, что после исповеди и причастия она уснула и спала сутки, после чего встала и отправилась хлопотать по дому. Как будто и не собиралась помирать. А Клава сказала:
— Батюшка, мы так испугались за тебя! Так переживали, когда нам сказали, что со службы тебя увезли в больницу. Молились всем посёлком! И мы с Нюрой молились! Нюра спросила у меня, как молиться нужно. А я так расстроена была, что только и вымолвила, вставай, дескать, со мной рядом на колени на коврик да говори: «Господи, исцели нашего батюшку!» Сама читала акафист Целителю Пантелеймону. Читала-читала и не заметила, как тут же на коврике и уснула. Просыпаюсь я, батюшка, светает уже. Смотрю, а Нюра наша так и стоит на коленях. Поклоны бьёт да изредка что-то бормочет. Я прислушалась, а она, оказывается, повторяет одно и то же: «Господи, исцели нашего батюшку! Пожалуйста, Господи, исцели нашего батюшку!» Всю ночь молилась!
— Чего ты там выдумываешь-то! — с неудовольствием перебила её покрасневшая Нюра. - Какую там всю ночь, ты проснулась, ещё и четырёх утра не было! Ещё и ночь-то не кончилась! Какая из меня мо- литвенница, батюшка, не слушайте её!
У отца Савватия перехватило дыхание. Он откашлялся и, стараясь говорить спокойно и весело, сказал:
— Спаси вас Господи, дорогие мои! Пойдём-ка подкрепимся немножко!
А когда они встали, чтобы идти в трапезную, Нюра задержалась и тихонько сказала отцу Савватию:
- Батюшка, я вот тут думала всё. И не знаю, правильно ли я думала... Я вот как думала, не время было той смоковнице- то... Ну, неплодной... А Господь сказал, значит, дал ей силы. Бог — Он ведь всё может, так? И мёртвого воскресить, и по воде аки посуху... А она заупрямилась — дескать, то да сё, дескать, раз не сезон, так я и не обязана... Правильно я поняла, батюшка?
Отец Савватий улыбнулся:
— Да в общем, правильно... Кто слишком рьяно защищает право смокв на «их» время, тот, пожалуй, и в своем ежедневнике не найдет времени для встречи с Богом. Господь зовёт нас, а мы ссылаемся на то, что плодоносить рано, утомительно или просто не хочется. Господь готов сотворить, если надо, чудо, а мы стоим бесчувственные, как то дерево. Она упрямая была, видно, смоковница та...
— Ага, упёртая...
— Понимаете, Господь где захочет, то побеждается и естества чин. Понимаете, Анна?
— Понимаю, батюшка. Вы только не болейте больше, ладно?
Судьбы людские
Сей род ищущих Господа... или Дороги, которые мы выбираем
Посвящается моему первому духовному наставнику, игумену Савватию
Из капитанской рубки раздавались и неслись над Чусовой крики и брань. Хлипкая дверца рубки ходила ходуном от завязавшейся потасовки, и было непонятно, чем закончится эта переправа на другой берег. Отец Савватий тяжело вздохнул. А начинался день прекрасно.
С утра он на этом же пароме быстро пересёк Чусовую и навестил свою прихожанку, заболевшую Нюру: пособоровал, исповедал, поичастил. После поичастия больной стало ощутимо легче, и Нюра даже встала с кровати, с которой не поднималась уже несколько недель. И не только встала, а ещё и разогрела грибную похлёбку, сваренную заботливой соседкой Татьяной.
И они с батюшкой сели за стол, и не спеша хлебали ароматную грибную похлёбку, и жмурились на весеннее солнышко, заглянувшее в избу. А потом ещё и чаёвничали, и за спиной уютно трещала печь, и серая кошка Муся ласково тёрлась о ноги хозяйки, радуясь, что та наконец встала.
Нюра, поглядывая в солнечное окно, отчего-то стала вспоминать свою молодость: как после гибели родителей осталась она в семье за старшую, вырастила троих — Клаву, Колю и Мишеньку. Была, как сейчас, весна, и малые делали кораблики, а она, юная, тоненькая, ворочала тяжёлые чугунки в печке, прибиралась в избе. Уставшая до изнеможения, отругала братишек за непорядок и даже отшлёпала, а потом расплакалась, и они же её утешали.
Отец Савватий слушал не перебивая и радовался, что лёгкий румянец смущения сменил смертельную восковую бледность её лица. Думал про себя: «Бог милостив, поживёт ещё наша Нюра!»
И вот теперь батюшка возвращался с затянувшейся требы. Шёл по дороге к парому, и ласковое солнце приятно грело спину, но ветер был ещё холодным, полным весенней свежести. Этот порывистый ветер поднимал рябью серые волны на только что освободившейся от льда Чусовой, и река наконец смогла вздохнуть полной грудью, и выросла, разлилась весенним паводком. Но воды её глядели ещё неприветливо, холодной сыростью дышали берега. А жаворонок уже заливался высокой трелью над весенними просторами, и набухали почки, и набирали силу первые клейкие зелёные листочки на деревьях. Весна - жажда жизни, высокое голубое небо, и журчание ручьёв, и аромат черёмухи!
Отец Савватий не спешил. До парома было целых полтора часа, да потом сам паром минут сорок, не меньше, тянулся, боролся с волнами, плыл на другой берег Чусовой, туда, где на Митейной горе золотом сверкали купола белоснежного монастырского храма. Игумен Савватий был духовником и строителем этого монастыря, а Митейная или, иначе, Святая гора за двадцать пять лет стала родным домом.
И отчего-то, подобно Нюре, он вдруг стал вспоминать прошедшие дни. Шёл по улице, знакомой до каждого кустика на обочине, вдыхал полной грудью пьянящий весенний воздух, а в голове теснились воспоминания, они наплывали волнами, подобными быстрым волнам текущей вдоль дороги Чусовой.
Иногда так бывает: ты долго не вспоминаешь о прошлом, а потом — в пути или перед сном — вдруг нахлынут воспоминания и наполнят сердце своей остротой и свежестью — так, как будто вчера это было... Разбередят душу и потом уже долго не отступят, и ты заново переживаешь боль и радость минувших дней.
Как он, горожанин, оказался в этой глуши? Когда ступил на путь, который привёл его на эту гору, продуваемую всеми ветрами?
В храм он ходил с раннего детства с любимой бабушкой... Продолжал ходить в школе. Учителя-атеисты настраивали класс против верующего мальчишки. Но он не обращал внимания на насмешки и издевательства, даже побои... Потом был строительный техникум, где тоже не скрывал своей веры.
Отец, работавший на военном заводе, бросался на него с кулаками, ругался, жаловался властям, призывая их помочь «спасти сына, заблудшего в сетях религиозного дурмана».
На практике в чужом городе, после занятий, сразу же нашёл церковь, и священник, увидев среди толпы бабушек пятнадцатилетнего паренька, пригласил его через дьякона в алтарь, предложил стать алтарником. Так он обрёл первого духовного наставника.
Практика уже давно закончилась, а он жил в семье у этого священника, отца Виктора, и помогал в храме как пономарь. И готов был не уходить из церкви - так явственно слышал призывающий его Глас Божий.
У протоиерея Виктора было двое детей, и спать приходилось в детской комнате, на полу, рядом с кроватками малышей. Так прошло два года.
А потом они с отцом Виктором сослужили приехавшему в город архиепископу Афанасию, и в конце службы, когда все подходили к Владыке под его архиерейское благословение, он благословил юного пономаря приехать в областной город, в кафедральный собор, чтобы помогать в качестве иподьякона.
Да, вот так дорога его жизни сделала крутой поворот, неожиданный, но, в общем-то, закономерный. У него было чувство, будто Господь, как любящий Отец, Сам ведёт его...
Отец Савватий улыбнулся, вспомнив себя, восемнадцатилетнего иподьякона. Он так старался! Владыка относился к нему как к сыну, но, бывало, и смирял, учил терпению, кротости.
Как-то он сопровождал архиепископа в рабочей поездке. Стояла летняя жара, и, когда поезд тронулся, Владыка попросил у своего иподьякона:
— Серёжа, дай водички попить.
Сергей не догадался взять с собой воды,
а в вагоне был только кипяток. И помрачневший Владыка грозно отчитал его:
— Вот так ты заботишься о своём архиерее?! Даже бутылку с водой не догадался взять?!
А Серёжа не обиделся. Он очень расстроился, и всю дорогу, пока ехали до Кирова - ближайшей остановки, переживал, что старенький Владыка страдает от жажды, а он не догадался позаботиться о воде. В тот момент он и не чувствовал, что самого мучит жажда, готов был её терпеть сколько угодно...
На остановке резво соскочил с подножки, бросился по перрону, купил пару бутылок с водой, мороженое, и опрометью назад, к своему наставнику.
А тот только ласково улыбнулся:
- Испей сам, сынок, водицы! А потом уж и я... И мороженое давай сам ешь!
И Серёжа, успокоенный, только тогда ощутил сильную жажду. И пил прохладную воду большими глотками. А потом, радостный, что Владыка простил и не сердится больше, ел мороженое. У него было такое чувство, как будто не купил он сам это мороженое только что, а получил в подарок от своего наставника... И каким же оно было вкусным, то мороженое! Каким же счастливым он себя чувствовал! Сколько было потом радостей и скорбей, а вот эта радость — она помнится так ярко, как будто произошла вчера!
Случались и другие уроки: как будто проходил он духовную школу перед пастырским служением. Эти уроки порой бывали очень болезненными, но он всегда чувствовал, что это не отец Афанасий его наказывает или благословляет, а делает это архиерей своей апостольской властью.
В кафедральном соборе служили другие иподьяконы, дьяконы, священники. Все они знали, как строг Владыка к со- служащим, как любит, чтобы чинно и торжественно проходила литургия. Но всё- таки молодёжь иногда перебрасывалась какими-то фразами, случалось, и шутили. Сам Серёжа никогда не разговаривал: он себя на службе чувствовал как на небесах — не до разговоров было.
А прихожанами в кафедральном соборе в начале восьмидесятых в основном были бабушки — белые платочки. И все они почему-то очень полюбили Серёжу. Что они тогда увидели в нём? Может, почувствовали, как он любил когда-то свою бабушку — неутомимую молитвенницу? Может, зорко углядели будущего заботливого пастыря? Бабушки, они жизнь прожили — их не проведёшь...
И вот как-то раз юный иподьякон получил суровый урок. Владыка совершал каждение в алтаре на полиелей, а он выходил с трикирием. И в этот момент с клироса зашептали:
— Серёженька, а у бабушки Вали сегодня день ангела!
И он повернул голову к сияющей старушке, постоянной клирошанке, и сказал тихо:
- С днём ангела, баба Валя!
Поздравил бабушку. И, повернувшись обратно, встретился с разгневанным взглядом архиерея. А когда закрылись царские врата, в полном клириков алтаре воцарилась глубокая тишина, как перед бурей. Затем разразилась гроза.
Владыка сел в кресло, подозвал к себе и грозно прогремел:
- Ты всё время разговариваешь во время службы!
И он лишил своего иподьякона службы, запретил входить в алтарь, отлучил от себя. Осталось только клиросное послушание, на клиросе среди бабушек. А они, напуганные наказанием своего любимца, боялись на него даже глаза поднять. Бедная баба Валя рыдала после службы в голос:
- Из-за меня, окаянной, нашего Серёженьку запретили!
И он чувствовал себя так, как будто, изгнав из алтаря, его изгнали из рая. Кроме сочувствующих, находились и недоброжелатели. Откровенно злорадствовала парочка иподьяконов, которых привела сюда не то чтобы глубокая вера, а скорее родные отцы-протоиереи. Они и раньше завидовали: как же так, сам по себе, без влиятельных отцов, стал иподьяконом у архиерея! Случалось, наговаривали на него Владыке. Но тот был человеком духовным и хорошо разбирался в людях. Не слушал завистников.
Тогда ещё Серёжа понял, что церковность не гарантия праведности. Хотя совестливых и просто порядочных людей среди верующих гораздо больше, чем среди атеистов. Может, потому, что совестливые рано или поздно обязательно приходят к Богу?
Владыка, строго наказав, наблюдал за ним, как будет вести себя наказанный...
А у него не было уныния, а было какое- то очень благодатное состояние: как будто парят в бане, и жарко, и невмоготу уже, а тебе всё легче — будто с тебя грязь очищают, и ты такой чистый и лёгкий становишься...
Прошло два месяца. Во время архиерейской службы он стоял на клиросе с бабушками, и вдруг боковая дверь алтаря открылась, и один из его недоброжелателей грубо сказал:
- Иди, что ли! Архиерей тебя зовёт! Сразу же мелькнула мысль: что я ещё наделал? Зашёл, совершил три метания - три земных поклона в сторону престола, подошёл к Владыке, сидящему в кресле, и встал перед ним на колени. Владыка положил свою большую тёплую ладонь на его голову. И души коснулось такое умиление, что захотелось плакать, не обращая внимания на всех, кто в алтаре. Слёзы текли сами, так сильна была эта пастырская благодать Владыки.
Много лет спустя у игумена Савватия появился новый прихожанин. Всю жизнь он был атеистом-коммунистом, а на старости лет пришёл к Богу и принёс с собой в церковь всё, что накопилось в душе за долгие годы. Новоначальный ревнитель благочестия полюбил после службы заводить с батюшкой разговоры о недостатках в Церкви. О том, что нужно всё реорганизовать, о плохих епископах... И отец Савватий, как-то не выдержав, ответил:
— Что вы знаете о епископах?! Что вы знаете об их апостольской благодати?!
Прихожанин удивился:
— Вы же простой священник! Трудовой, так сказать, элемент! Вы что, хорошо относитесь к этим высокопоставленным карьеристам-начальникам?!
И отец Савватий уже сдержанно сказал:
— Господь нам оставил много заповедей: благовествовать Евангелие, посещать больных и заключённых, помогать сирым и вдовам... Вот только, простите, заповеди злословить начальствующих я не упомню...
И разочарованный ревнитель отошёл от батюшки с негодованием...
Да... А тогда Владыка сказал:
— Дайте ему стихарь!
Все в алтаре забегали, принесли самый лучший стихарь. И вот открываются царские врата, выходят архиерей и со- служащие ему. И прощёный иподьякон в самом лучшем стихаре выходит с трикирием и становится, как обычно, справа от Владыки.
Все прихожане ахнули — радостный шум волной прошёл по храму:
- Владыка Серёженьку нашего простил!
А когда Владыка собирался рукоположить его в диаконы, уполномоченный предупреждал, что не даст регистрацию. Отец писал жалобы властям, и уполномоченный требовал, чтобы «молодого человека вернули в светскую среду». И архиепископ Афанасий сделал ход конём: пригласил уполномоченного на свой день ангела, 18 февраля, выделил ему место на хорах и, прямо в его присутствии, рукоположил духовное чадо в дьяконы. Уполномоченному ничего не оставалось делать, как смириться...
Через пару месяцев, после Троицы, на Духов день, дьякона Сергия рукоположили в священники и через неделю отправили сюда, на Митейную гору, на берег суровой уральской Чусовой.
Он получил регистрацию, собрал свои нехитрые пожитки. Чемодан получился очень тяжёлым в основном из-за книг. А вот сшить рясу денег не было, и он нашёл в кафедральном соборе какую-то старую, изъеденную молью. Она была ему велика.
И он ехал два часа на дребезжащей электричке. А потом нужно было пройти много километров пешком... И он шёл по этой дороге, как сейчас. Только стоял июнь, и солнце было жарким, воздух - горячим, а дорога — такой сухой и пыльной!
Он шёл в неизвестность, и некому было встретить молодого священника. Когда-то при жизни протоиерея Николая Рагозина, известного в России старца, на горе, в храме Всех Святых, был многочисленный и дружный приход. Но отец Николай умер. Новые священники в этой глуши как-то не приживались, и теперь в храме никто не служил. Приход фактически распался.
Только что рукоположенный батюшка шёл по этой же самой дороге и был таким взволнованным... Если бы тот юнец знал о ждущих его испытаниях, об искушениях, и скорбях, и предстоящей боли - смог бы он тогда так смело выйти из последнего вагона старой электрички и радостно пойти по этой пыльной дороге навстречу будущему? А тогда он шёл, и сердце пело — это пастырь шёл к своему первому приходу, к своим первым прихожанам. И огонь веры горел так ярко и ровно. И ничто нечистое не могло коснуться души.
Можно ли сохранить в себе этот огонь веры, жажду служения Богу и ближним, пронести через годы? Сохранились ли они сейчас в его душе? Не обтёрлась ли душа, не загрубела ли на долгом пути? Отец Савватий задумался.
Владыка Афанасий, благословивший его рукоположение целибатным священником, а потом на монашеский постриг, говорил:
- Подумай, сынок... Ты так молод... Отдаёшь ли себе отчёт, что сейчас ты, двадцатилетний юноша, принимаешь решение за будущего тридцатилетнего, сорокалетнего мужчину, за пожилого человека? Будет ли тот, зрелый, мужчина согласен с юным Серёжей? Не осудит ли он его за то, что выбрал такой крутой путь? Лишил тихих семейных радостей, детей и внуков, женской любви? Сможет ли он полностью отдать себя на служение Богу и пастве? Не свернуть с пути? Не бросить свой крест на полдороге?
И он не знал, что ответить. Как он мог ответить за того, кем не был, кого не знал? Он знал только себя, нынешнего, который весь горел и рвался на подвиг, таял от благодати Божией.
А потом - да, благодать отступала. Промыслительно отступала. Чтобы он знал: «Без Мене не можете творить ничесоже». Тяжёлые искушения и лютая плотская брань. Ах, какой лютой она была порой! И каждый раз, когда молился за паству, знал, что злая сила ненавидит эту молитву. И чем горячее молился, тем сильнее были нападения! Господь защищал, не позволяя врагу ударить в полную силу, покрывал Своей благодатью. Но и того, что доставалось — было много! Много и больно, порой очень больно... Враг нападал через людей, через искушения, причиняя болезни, нанося раны телесные и душевные.
Да... А тогда он шёл так долго и так устал идти по этой пыльной дороге, а попуток всё не было. Путь его был полон символов, был как бы прообразом будущего. Но понял он это гораздо позднее. Храм на горе представлялся как рай, к которому стремишься в течение жизни. И вот он шёл, и пот катился по лицу и спине, и он уже сомневался, что сможет дойти сам. А тут у чемодана оборвалась ручка. Он пытался нести его, обхватив руками, но так стало гораздо тяжелее.
Он остановился и понял, что забыл о главном. И стал молиться. Горячо молиться.
И пришёл ответ на молитву, так Господь в его духовном младенчестве утешал и подавал помощь мгновенно. Несколько часов дорога была пустынной, и вдруг из-за поворота показался мотоцикл с коляской, который притормозил, не дожидаясь, пока он сможет поднять обессиленную руку.
Мотоциклист довёз его до парома. И переправа через реку тоже была символом — обратного пути нет. А когда поднялся на высокую гору к старому запущенному храму, его, как два ангела, встретили первые прихожанки — две бабушки. Они так искренне радовались, что наконец-то будет служба в храме, и сюда снова придут люди, и оживёт древняя Митейная гора...
Рядом с храмом стояла старая избушка. В ней жил ещё протоиерей Николай Рагозин. И две бабушки. Одну бабушку звали Валентиной, она была псаломщицей. А другую звали Дарьей. Ей было уже 95 лет, и все эти годы она провела на Митейной горе, никуда не уезжая. Святость этого места притягивала и удерживала. Ведь в этих местах когда-то подвизался святой Трифон Вятский, а потом молился на горе блаженный Митейка. Ещё Дарья много лет была келейницей старца, отца Николая.
Бабушки плакали, встречая его. Они постарались подготовить для него комнатку в старой избушке, создать какой-то уют. И два колченогих стула, скрипучая кровать, казалось, тоже радовались своему новому хозяину...
Отец Савватий замедлил шаг. Время странным образом плавилось под ярким весенним солнцем, казалось, сейчас он обернётся и увидит себя - того, юного...
За воспоминаниями и не заметил, как подошёл к парому. Вот такие они, эти воспоминания: за полчаса — несколько десятилетий проживаешь! До отправления парома ещё было время, и отец Савватий сел на скамейку, укрывшись от весеннего ветра. Здесь солнышко пригревало не на шутку, и он закрыл глаза. Ему показалось, что на минуту он задремал. Разбудили голоса из рубки: разговаривали капитан и помощник. Помощник говорил негромко, а капитан, видимо, специально возвышал голос, чтобы он, отец Савватий, хорошо слышал:
- Катается туда-сюда, даромоед! Терпеть не могу этих попов! Вот, извольте радоваться, опять его вези! Сидит там на этой горе, на кладбище, как сыч! Вот ты мне скажи: разве нормальный человек будет жить на кладбище?! Вот то-то!
Отец Савватий улыбнулся. Да уж... Когда он приехал на Митейную гору из города, всё казалось необычным: старый заброшенный храм, покосившаяся избушка. Печка плохо держала тепло и к утру выстывала, вода в рукомойнике замерзала. Не было удобств, не было людей. На службу подтягивались старушки, переправляясь на пароме. Когда же кончалась навигация, гора становилась почти отрезанной от остального мира. Зимой ходили через Чусовую по льду.
А вокруг храма действительно было кладбище. Причём очень старинное. Настолько старинное, что при похоронах не замечали старых могилок, сровнявшихся с землёй, а, уже копая яму, натыкались на старые косточки. Иногда их просто отбрасывали в сторону,заботясь только о своём покойнике.
И он тогда чувствовал себя как в сказке. Как будто попал в «Вечера на хуторе близ Диканьки». Или в фильм, где «мёртвые с косами стоят». Они с бабушками даже собирали эти косточки и предавали погребению. Потом ему рассказали, что в подполе его избушки — тоже покойник. Когда мужики делали погреб для отца Николая, нашли человеческие кости. Сколько лет было этой могилке? Сто? Двести? Они просто зарыли косточки в углу подпола и спокойно продолжали копать погреб дальше.
Местные привозили усопших, и он отпевал, служил панихиды. К нему подходили какие-то бандитского вида взлохмаченные мужики и басом спрашивали, не страшно ли здесь молодому батюшке. А он отвечал: «Чего мёртвых бояться? Я за них молюсь».
Отец Николай когда-то отчитывал бесноватых, старец был духовным воином. После его смерти здесь пытались служить два священника, но не выдержали этой глуши, страхований, отсутствия нормальной жизни, людей, удобств - да много чего. Были и у него страхования. Спасался молитвой. Когда становилось совсем тяжело — надевал рясу отца Николая. Так и служил...
В капитанской рубке ненадолго замолчали, а потом возмущённый голос проревел:
— Насобирал там возле себя баб! Монастырь там у него женский, видите ли!
Второй голос стал громче:
— Ну, ты ещё скажи, что он специально монахом стал, потому что бабник!
— Всё равно, чего он там — как в малиннике... И-ишь какой!
— А тебе что - завидно, да?!
Отец Савватий снова улыбнулся. Да, монастырь у него женский. Вот уж никогда бы тот молодой отец Сергий не представил себе, что станет духовником и строителем женского монастыря... А всё начиналось с бабушек. Молодёжь была к храму не приучена. А вот бабушки потянулись на службы, и храм ожил. Многие были чадами протоиерея Николая.
Приняли они молодого священника не сразу, сначала не доверяли. Боялись, что сбежит. Спорили, когда пытался говорить о неосуждении, о духовной жизни.
- Вот батюшка Николай, он был старцем! А ты совсем молоденький! Внучок ты наш! Мы ведь жизнь прожили, мы всё сами знам. Какая такая духовная борьба?! Нет, мы уж старенькие... Осуждали? Не... Это мы и не осуждам вовсе, это мы так — покалякали между собой...
И они спорили с ним, не слушались, а он был хотя и молодой, но священник. Он говорил им что-то духовное, а они смеялись, перечили, вредничали.
Пару раз они его так доводили, что он собирал свой чемодан и, украдкой смахивая слёзы, уходил на паром, чтобы вернуться в родной город.
В первый раз, когда сидел на пристани в ожидании парома, полный решимости уехать, к нему пришла лукавая мысль:
- Вот, бросил ты свою паству... Вот, видишь, как жизнь твоя закончилась? Жить тебе больше незачем - а ты бросайся в воду, утопись! Пусть они потом тебя оплачут, раз довели!
И он понял мгновенно, что эти навязчивые, такие убедительные помыслы — бесовские.
И в страхе от этого лукавого нападения тут же подхватил свой чемодан и отправился обратно — на своё место, к своему кресту. Быстро прибежал домой, зашёл в избушку и видит такую картину: стоят его бабушки на коленях и за него акафист читают.
Был ещё один раз, когда он решился уехать. В полном унынии уже переехал на другой берег и пошёл на вокзал. Навстречу ему попалась староста храма Анна Дмитриевна:
- А вы куда это, батюшка?!
- Я от вас уезжаю.