Явление народу Морочко Вячеслав
Глава первая
Утром, когда люди спешат на автобусы, в электричку, метро, только кажется, что они быстры и легки. Они еще не освободились от пут. Душа человека, как мотылек, выбирающийся из кокона сна, то плавными полуживыми, то судорожными движениями расправляет многожды сложенные хрупкие крылья.
Живые ручьи сливаются в транспортные потоки, где, ввинчиваясь в пространство, люди продолжают рвать, стягивать свои липкие путы, запутываясь мимоходом в чужих: совершается «утреннее рождение». Ибо СПЯЩИЙ выпадает из жизни. И хотя смерть его не подтверждается официальными актами, но такого, как был, его уже нет и не будет: под утро очнется другой человек, похожий на прежнего так, как похожи меняющиеся поколения: приемственность моды и знаний бывает не только при смене веков… – при смене всякого дня, в судьбе каждого из живущих и живших. Говорить о бессмертии так же нелепо, как о живом существе, у которого кровь обратилась в стекло, а нервные токи стекли в глубь земли.
Но жизнь порождают не сны, а звенящее коловращение времени, точно скрипы, старинных часов или шорох смыкания нежных контактов в шкафу автоматики. Дело даже не в звуке, но – в изменении состояния времени. Как сталь от ничтожных добавок обретает легированность, так утро – «легированное» – привилегированное состояние времени – «время рождений».
Был утренний «пик». С каждой станцией в метровагоне становилось теснее и тише. Молчание недоспавших спрессованных тел неслось мимо редких огней в громыхающих недрах земли. Ну а после «Текстильщиков» вообще стало трудно дышать. Когда поезд вышел наружу, тишину разорвал детский плачь – хлесткий крик новорожденного. Пассажиры искали глазами: казалось, кричит кто-то рядом. Но как только звук оборвался, люди прикрыли глаза и решили, что им померещилось. И еще многим чудилось, что у них по ногам кто-то ползает: то ли щенок, то ли кошка. Лишь в «Китай-Городе» легче стало дышать. А на «Беговой» почти все пассажиры сидели с прикрытыми веками.
Оказавшаяся в тот час под землею, загнанная «проклятущей толпенью» и не дремавшая из-за бессонницы старая бабка, приметила наискосок от себя краснощекого мальчика лет этак двух с «дипломатиком» в ручке, одетого прямо по взрослому в «кожанку». «В этаку рань дите поднимает!» – думала старая неодобрительно о сидевшей возле ребенка молодой модно стриженой даме с кружевами на вороте. Но когда «кружевная» на станции вышла, бабка совсем растерялась: «Да слыхано ли оставлять малолеток в метро?!» – оглянулась, ища у людей понимания, но пассажиры дремали, и никому до ребенка не было дела. Старая женщина покряхтела, привстала, сделала несколько неуклюжих шажков по «игравшему» полу и, плюхнувшись на сидение рядом с «малышкой», только-только хотела спросить «с кем ты едешь?»…, да прикусила язык, обнаружив, что парню – никак не два года: все десять, а то и тринадцать – в смущении перекрестилась, вернулась на прежнее место, прикрыла глаза «Одурела я, Господи, что ли?», открыв их, однако, была еще более удивлена: два похожих как близнецы молодых человека дремали напротив. На «Полежаевской» один из них вышел. А на следующей остановке вышла старушка. Когда поезд тронулся, ей показалось, что тот, кто остался, рухнул спиной на сидение: оглянувшись и не увидев его, старая женщина перекрестилась опять.
Глава вторая
Стремление «жить как все» с годами выродилось у Марины Васильевны в нечто противоположное, а затем привело к событиям, о которых хочу рассказать.
До четырнадцатого года ее отец – Ковалев работал в Москве у обивщика мебели, потом нагрянул в родную деревню, что на Смоленщине, как-то спьяну женился… Но подоспела война. Пройдя Мировую, Гражданскую, пережив три ранения, тиф, Ковалев возвратился в Москву. Работал, как прежде, по мебельной части. Снова женился. Девушку взял аккуратную, строгую. А к себе на Смоленщину больше не ездил: близкие все почти померли. Слышал, живет где-то сын, но своим его не считал: «Потому как и сам теперь был другим человеком». Когда появилась Марина, души в ней не чаял, во всем ублажал, потакал, любил говорить: «Пусть растет городская. Пусть живется ей слаще и чище, чем нам». Пил с каждым годом все больше. Ушел из артели. Работал подсобником. Часто по нескольку дней пропадал у дружков. Марина Васильевна выросла в окружении рассудительных женщин – фабричных приятельниц матери. Мужчины жили отдельно от этого общества, как неоседлое племя. Их здесь так и звали «гостями». Все в один голос сходились на том, что в городе с мужиком только больше хлопот: «По нонешним временам мужик – не кормилец, а чистый пропивец. Баба, – та почему многожильная? У ей же все радости в доме. А мужику завсегда дом воняет дерьмом. Какое бы на дворе ни стояло суровое время, ему подавай развлечения. Мнит из себя господина, а на поверку выходит – ошибка природы».
Все же раннее детство озарено было и теплом, и любовью. Каждой клеточкой кожи голого тельца вбирала и запоминала Марина счастливое чувство, как будто затем, чтоб позднее прикосновение собственных рук, хотя бы на время могло возрождать в ней блаженство ребенка, вобравшего и земную, и неземную любовь. Это священное чувство она пронесла сквозь всю жизнь. Оно заменяло безбожнице ощущение Бога и внушало счастливую мысль: «Быть не может, чтоб жизнь не имела высокого смысла!» В школьные годы Марина Васильевна не была заводилой, но к выдумщикам тянулась душой, восхищалась людьми энергичными, шумными, им подражала, читала все, что читали подруги и от всего приходила в восторг. А по окончанию школы записалась в пионервожатые: влекла жизнь на виду у людей: блестящие горны, алые стяги и марши под барабан давали ощущение праздника, предчувствие нового близкого и невыразимого счастья… Однако предчувствие не оправдалось.
В сорок первом Марина Васильевна стала зенитчицей. Внутренне она была подготовленная к быту армейскому, если не брать в расчет ужаса смерти во время налетов, к которому невозможно привыкнуть.
Марину Васильевну сделали командиром орудия, а через годик определили на курсы. В бригаду вернулась она командиром приборного взвода и через короткое время стала мастером многомудрого дела – согласования комплекса батареи с «Чудо-прибором управления артиллерийским зенитным огнем». Послушное ее воде слежение мощных стволов, внушительный вид самой этой «умной машины» наполняли Марину Васильевну гордостью, верой в себя и науку.
Во время войны она лишилась родителей: старые раны убили отца, а мама умерла в одночасье прямо на фабрике. Похоронные хлопоты взял на себя человек, о котором Марина Васильевна раньше, почти что не слышала – это Иван Ковалев, сродный брат ее из смоленской деревни, служивший в то время в Москве. Он сам отыскал старика, схоронил его, а позднее – и мачеху. Марина Васильевна видела брата, когда заезжала домой после курсов. Он был лет на шесть ее старше, ходил в капитанах.
Вернувшись после победы, она подала документы в пединститут на физмат. Ковалева уже не ценила ни выдумщиков, ни заводил, уважала решительных, дисциплинированных, подающих надежды.
Часто снился сон о войне: из-за леса «выпрыгивает» фашистский стервятник, несется на бреющем – на батарею. Марина наваливается на штурвал поворота… Всем телом… Но что-то заклинило – ствол повернуть невозможно. Уже видно кресты на машине. И негде укрыться. Нагретая солнцем станина забрызгана кровью. В ушах звон недавней контузии…, песнь жаворонка. И хочется жить…, кем угодно – букашкой, былинкою – только бы плыть по волнам ощущений. Из вражеской «птицы» как будто просыпали мусор – «гроздь» черненьких «сомиков», рыская в воздухе, с воем несется к орудию. Сердце вот вот разорвется. Отчаянно жалко себя…
Просыпаясь от крика, Марина Васильевна проклинала свою «ледяную» постель и эту холодную, точно склеп, комнатушку, в которой жила когда-то с родителями. Молча думала, нет, невозможно, чтобы так кончилось, чтобы жизнь не имела высокого смысла, и чтобы предчувствие близкого невыразимого счастья, которое ощущала ребенком, обмануло ее.
Глава третья
Из метро на поверхность поднялся высокий худой человек в черной куртке из «жеваной» кожи. До места работы ему можно было доехать автобусом, но Владимир Владимирович Пляноватый, главный специалист ГНИИПРОСВЯЗИ (Государственного научно-исследовательского и проектного института связи), предпочел добираться пешком. В фамилии «Пляноватый» была какая-то незаконченность, как если бы некто, заведовавший «специальным котлом», где «варились» фамильные прозвища, не очень себя затруднив, подцепил, что попало и швырнул, словно кость: «На живи и грызи».
Выйдя на воздухе Владимир Владимирович освободился от пут метросна, где приснилась большая картина, от которой его брала оторопь. Человек шел, поеживаясь, хотя было не жарко, не холодно. Он боялся погоды, когда свежесть с теплом, «сговарившись», давали сплошное блаженство, гнали буйные токи по жилам, и делалось сладко и, точно мальчишке, хотелось куда-то нестись…
Миновав виадук, Пляноватый увидел стеклянную рвущую вышние ветры «скалу» своего института и мысленно улыбнулся пришедшему в голову слову: «командированный».
– В самом деле, кто ж я еще! Ведь задачка поставлена круто: «Пойди и верни». А когда начинать, не известно, – объявят особо.
Жизнь могла бы казаться красивой, если б под руку не толкали лихие прозрения. Не собираясь выстаивать очередь к лифту, чувствуя свежую силу и легкость, на девятый этаж Владимир Владимирович поднимался прыжками в две-три ступеньки без отдыха, не сбивая дыхания. Он сам себе нравился и, вышагивая по коридору, слегка удивлялся, почему попадавшиеся навстречу девочки-техники не обращают на такого красавца внимания.
Возле двери ждал Марк Макарович – тоже Главный специалист, но уже в приличных годах. Он умел читать мысли: «Фто, не хотят замефтять молодфа? А вы фами не пяльтефь, дайте им ваф равглядеть. Венфины – народ офтень фтонкий, фтефнительный». У коллеги не ладилось что-то с «согласными». Поначалу это казалось игрой, нарочитым коверканьем слов. Но подобные вещи, привыкнув, перестаешь замечать. Он был шустр и мал ростом, как говорят: «метр с кепкой». Владимир Владимирович вообще уважал стариков: они вроде айсбергов: подспудного в них куда больше, чем очевидного. Как древние здания, погружаясь, врастают в культурные наслоения почвы, так душа человека в годах все заметней оказывается по ту сторону от «поверхности жизни». Марк Макарович и Пляноватый занимали вдвоем одну узкую комнату. Стол молодого стоял возле двери, старшего – ближе к окну.
– Какое утро фтюдефное! – риторически восклицал Марк Макарович, извлекая бумаги. Тем временем Пляноватый шарил в карманах, двигал ящики, потрошил «дипломат», не найдя, что искал, снова шарил и двигал.
– Фто вы фте фуетитефь? – наконец, замечал Марк Макарович. – Потеряли фтего? Да не фтутите так яфтиками! Фто хоть флуфтилофь?
– У вас, случайно, книжечки записной не найдется?
– О фтем рефть, Владимир Владимирович! – точно ждал этой просьбы коллега. – Повалуйфта! Я ф удовольфтвием вам подарю!
Владимир Владимирович благодарил, испытывая почти сыновнюю нежность, к соседу. Хотя новая записная книжка в синей твердой обложке не могла до конца снять тревогу: потеряны записи, сделанные накануне, а нынче он «хоть убей» ничего не мог вспомнить, но было приятно, что доктор наук «старина Марк Макарович» называет его уважительно по имени-отчеству.
Позвонил Федькин – помощник ученого секретаря, однокашник приятель.
– Слушай, Володька, складывается впечатление, что твоя диссертация мне нужна больше, чем тебе самому. Когда автореферат подготовишь?
– Васенька, ради бога прости! – умолял Пляноватый. – Времени нету совсем! Но на этих днях сдам, кровь из носу!
– Это я слышал. Больше ждать не могу. Сегодня или уже никогда!
– Постараюсь сегодня.
– Ты наверно не понял?
– Все понял. Сказал: постараюсь!
– Лентяй ты, Володька!
– Лень, Васенька, – дань мудрому ощущению бренности бытия…
– Не болтай ерунды! Реферат к концу дня должен быть у меня! Тебе ясно?
– Придется подсуетиться.
– Подсуетись, дорогой. Всего доброго!
Глава четвертая
Защитив диплом, Яковлев остался на кафедре. Через год Евгений Григорьевич ушел воевать, в сорок четвертом, после ранения в легкое, возвратился в родной институт, а чуть позже в научных журналах начали появляться его статейки. Все, от жесткого бобрика на голове до орлиного носа на удлиненном лице, говорило Марине Васильевне, о его одаренности. Это решило судьбу математика. Сама Ковалева отличалась подтянутостью, стройной фигурой, гладкостью кожи на крупном красивом лице со слегка выдающимся подбородком. Яковлева она «взяла» не кокетством, а решительностью и простотою служаки, подсознательно избегая уловок, нервирующих интеллигентов, когда они вдруг сознают, что их «окрутили». Единственной ее вольностью стала кличка «Ушастик»: крупные уши ученого в самом деле казались ей продолжением скрытых извилин.
Свадьбу сыграли без шума. До первых схваток Марина Васильевна не пропускала занятий. Роды были короткие легкие. На свет, как и было задумано, появился мальчик – Сереженька. В первые годы после войны еще можно было найти приходящую няню, и Марина Васильевна не воспользовалась академическим отпуском… Скоро без лишнего шума, так же, как свадьбу, отметили выпуск. Чувство сурового времени приучило Марину Васильевну не теряться в любой обстановке, и через какой-нибудь месяц педагогам московской школы казалось, что «новый физик» трудится рядом с ними уже много лет.
«Ночные налеты» сменились новой напастью: выяснилось, что Евгений Григорьевич трусит ночами, вздрагивает от разговоров за дверью, шагов за стеной и гудков за окном. Очень скоро жена убедилась, что он неумен и спесив: отвергая соавторство руководителя, Яковлев все потерял – его перестали печатать и вообще замечать. Марина Васильевна, как могла, разъясняла Евгению, дескать, он сам виноват, потому что в «суровое время нужно долбить в одну точку». А он умолял: «Ради бога, оставь наше время в покое! Ну чем оно хуже других?»
И в новой квартире, добытой великими хлопотами, Евгений Григорьевич не излечился от страхов: стоило сыну пошевелиться в постельке, Яковлев схватывался перепуганной птицей, показывал нервы, как будто он отпрыск лендлорда, а не одесского педиатра. Она удивлялась: «Ну почему ты со мной так не ласков?» «Потому что – суровое время!» – отвечал он с издевкой. И Марина Васильевна догадалась, виною всему его немощь. Казалось, что грозное время, как мудрый хирург, должно было выскоблить напрочь нежизнеспособную хиль. Не верилось, что исстрадавшимся женщинам может выпасть еще и такая беда.
Когда-то в зенитной бригаде судили о Них, как о чем-то несбыточном. В школе единственным представителем сильного пола был старый писклявый завхоз, и в учительской, тоже стонали: «Тут как ни крути, – в доме нужен мужик». Марина Васильевна понимала, что это идет от тоски – затаенной мечты по сверхсиле, способной решить одним махом все бабьи проблемы, что тут больше слов чем надежд… Но до замужества вообразить не могла, каким это будет ничтожным и жалким на деле.
Сродный брат Марины Васильевны Ковалев не признал ее мужа, а сестре объявил: «Да какой он мужчина? Ни футбол, ни рыбалочку с им не обсудишь, в обчем, – некультурный товарищ!»
Глядя как мечется и хлопочет Анна Петровна – жена Ковалева – Марина Васильевна убеждалась, что помощи по хозяйству от брата не больше, чем ей от Ушастика. У самой же Марины Васильевны по законам сурового времени в доме не утихала война не на жизнь, а на смерть с беспорядком и грязью. Сражались семейным расчетом, включая Сереженьку. Здесь постоянно травили какую-то нечисть, сводили следы, подбирали соринки, мыли, скоблили, достигнув сияния, шли по второму заходу: драили, чистили порошками и пастами, тряпками, щетками, шкуркой, достигнув сияния, все начинали сначала.
Мысль о загубленном времени мучила Яковлева, но, спеленутый страхом лишиться семьи, он впрягался в оглоблю «сурового времени», а Марина Васильевна подгоняла привычным упреком: «Сто раз говорила себе, легче сделать самой, чем рассчитывать на ленивую бестолочь?» Если кто-нибудь со стороны упрекал: «Да нельзя же, голубушка, из чистоты делать культ!», она закрывала дискуссию едким вопросом: «А вы предлагаете жить как в хлеву!»
Однажды Евгений Григорьевич заявился домой под хмельком: встретил будто бы фронтового товарища – плакал, спорил, шумел, а потом его крепко рвало. Подумав. Марина Васильевна сделала вывод: погрязнув в дерьме неудач, муженек уже катится вниз по наклонной. Его не удержишь – лучше не стой на пути. К безумцу, способному перечеркнуть одним махом будущность сына, жалости быть не могло: «Не только попойки, сама атмосфера борьбы с разлагающим пьянством калечит ребенка». И когда через месяц Евгений вторично явился хмельным, она подыскала такие слова, что Ушастик не выдержал – закричал истерически: «Будьте вы прокляты оба: и ты, и „суровое время“!»
– Был на фронте, а даже ругаться не научился! – сказала с презрением женщина, выставив его вещи за дверь. В течение месяца Яковлев умолял о прощении, неумело бранил и ее, и «суровое время», наивно требовал сына… Напрасно: к разводу Марина Васильевна подошла с той же тщательностью, с какой относилась к дезинсекции в доме.
Мысленно она поделила мужчин на четыре больших категории. В первой были такие, как Яковлев – истеричные, кадыкастые, впалогрудые хлюпики, склонные к позе, к жеманству. Евгений Григорьевич мог, например, возмущаться тому, что у Бунина «море пахнет арбузами», утверждая, что море у берега – просто большая помойка и если пахнет арбузами – то уж, конечно, гнилыми. Тип этот напивается быстро, а захмелев, предается слезам. Их не жалко. На них противно смотреть. Ко второй разновидности относился грудастый пузан с жирным басом или не терпящим возражения тенором. Этот хрюкает, шумно сопит, когда угрожает и насыщается. Предплечья всегда оттопырены, словно там не желе а гигантские бицепсы. Характер, как говорится «масштабный». Причисленный к этому роду Иван Ковалев мог, например, предложить: «На спор? Выпиваю зараз ведро пива? Ставишь?» Напившись, такие куражатся, хвастают, а потом вдруг откинутся и «дают храпока», – ну прямо как на баяне играют.
К следующей разновидности относился трудяга-молчальник – добрый робкий бычок…, только зверь во хмелю, слепо жаждущий крови. Марина Васильевна не считала мужчин храбрецами, полагая, что есть обстоятельства, при которых отсутствие выбора делает смелым любого.
К четвертому виду она причисляла мужчин, у которых есть цель. Владея чуть ли ни женскою хваткой, они занимаются делом, а не болтают о деле. Таких она даже побаивалась, хотя и считала разумно, что чистого типа в природе скорее всего не встречается.
Внешне семейный разрыв на Марине Васильевне не отразился. Разве что больше стала курить…, и вернулись «ночные налеты», а в них вошел сын. Помноженный на материнское чувство, ужас бессилия превращал эти сны в западню. Еще не проснувшись, бросалась к детской кроватке и пугала ребенка, прикрывая его своим телом.
Школьный предмет свой считала лишь «легким прикосновением к физике». Не ставила себе цель: «прививать вкус к наукам». Но давала знания прочные «на всю жизнь».
Брат Иван попивал, имел из-за этого неприятности, лечился, – не долечился, но вышел на пенсию в срок, подполковником. От скуки работал вахтером в строительном главке почти рядом с домом.
Жену свою, Анну Петровну, Иван перед самой войной «осчастливил», забрав из деревни. Детей у них не было. Виноватой считалась она. Но, ворча, для приличия, Ковалев был доволен и жизнью, и Анной – большой мастерицею печь пирогам. Она начиняла их мясом, картошкой, горохом, капустой, грибами, малиной и прочим… Славной стряпухе достался и славный едок. Хвалил он по гетмански: «Ну, Анна, добре!» Глядя на это, Марине Васильевне было жалко себя. Она думала: «Как нелепо все оборачивается! Неужто же вышел обман!? Нет! Нет! Быть не может! Предчувствия детства – святы!»
Глава пятая
На совещании у Главного технолога, пока вопрос не касается лично тебя, можно и подремать.
Мысли в дремотной каше то топчутся на настоящем, то погружаются в прошлое. Но прошлое круто разорвано и вызывает печаль. Он думал о сыне Андрее, но не теперешнем, взрослом, – о маленьком мальчике. Вспомнились случаи, когда отправляясь с ребенком в театр, в планетарий, в музей, зоопарк, он, занятый мыслями, забывал купить малышу сладких радостей, и теперь это мучило. Мысль о сыне была странным образом «двухэтажна»: смотрел на Андрея как виноватый отец и как опечаленный дед, обделенного радостью внука.
Что касается женщин, он менялся в лице, когда о них думал, полагая однако, что если когда-нибудь верх одержут эти создания, вовсе не следует ожидать на Земле наступления рая. Есть много женщин, при виде которых, еще не избавившись от восхищения уже начинаешь испытывать скуку. Такой была мать Андрея – Галина. Первоначальная ее притягательность словно тряпкою стерта безоглядной доверчивостью, неумением сохранять флер загадочности. В отчужденности сына нелепо было усматривать только месть за предательство к матери: Владимир Владимирович относил это к общей утрате межчеловеческих связей. Краем уха прислушиваясь к вялым размазанным репликам на совещании, он подумал, что кроме косноязычия диалектного и – от убожества мысли, существует еще возрастной дефект речи: люди теряют зубы, вставляют коронки, «сооружают» мосты, даже целые челюсти – с каждым годом слабеет мускулатура лица, речь становится карикатурнее так же как внешность. Однако рискованно косноязычие старческое объяснять слабоумием, хотя иногда очень хочется: настоящий маразм хорошо уживается и с блистательной дикцией, и с лицедейским талантом. Сегодня, когда просто некогда слушать друг друга, значение приобретает компактность и поразительностъ речи.
Не только звонок помощника ученого секретаря напоминал о неначатой диссертации. Думать о ней заставляли свойственные интеллигенту рутинные мысли про то, как распутать сложности жизни, остановить прогрессирующую одичалость, достучаться, докричаться до ближнего. Если каждый слышит только себя, как добиться, чтобы контакт равносилен был озарению.
Пляноватый знал уже, диссертации он никогда не напишет: просто руки до нее не дойдут… Разве что «автореферат» нацарапает, – даст в нем сжатое изложение темы, требуемое для включения диссертации в план.
Чуть-чуть придремав, он снова увидел КАРТИНУ, привидевшуюся еще под землей. То была диарама, пределы которой терялись в пространстве. На плане переднем (предметном) толпилось много людей с кожей разных оттенков в одежде космической, ритуальной, мирской… и совсем без одежды. Все они: христиане, язычники, «дети» Аллаха, поклонники Будды и Яхве, сектанты, безбожники всяких мастей – одни сокровенно, другие открыто творили молитву (возносили мольбу), обращаясь при этом, не к Солнцу-Яриле, не к лику святого, не к идолу, не к небесам, а все вместе – к единственному оторопевшему перед КАРТИНОЮ зрителю. «О чем они просят? О жизни? О продолжении рода? Ну чем я могу им помочь?» – вопрошал себя Пляноватый. Он относился к сорту людей, у которых зерна сочувствия не лежат на поверхности.
Когда дело дошло, наконец, до объекта за который отвечал Пляноватый…, грудь изнутри обожгло. Так было всегда, когда наступал момент действовать: существо человеческое как бы сопротивлялось насилию.
Подрядчик на совещании гнул свою линию, выставляя изъяны документации: «Во-первых, – басил он, разглаживая усищи, – не расшифрованы закладные узлы и детали! Кроме того на кронштейнах действующего коллектора для кабеля наверняка уже нету свободного места. А потому без ревизии сооружения и соответствующей корректировки проекта мы его не возьмем». – Это сказано было спокойным внушительным тоном, но в темных, как туча, усах затаилась угроза. Председательствовавший, Главный Технолог возмущался не столько словами, сколько тоном, манерой подрядчика дезинформировать мало смыслившего в деталях заказчика. Седой большегривый Технолог бросил красивые руки на стол, ладонями вниз, и как будто забыл, что они существуют. Монтажную организацию под названием звучным «Поток» знал он многие годы, имел к ней устойчивую аллергию, а поэтому сразу взорвался, и вышел злой перелай. Только руки Технолога оставались бездвижными, точно отрезанные, свидетельствуя о недюжинной воле хозяина, либо о том, что поднявшийся шторм был лишь «бурей в стакане воды». А бедняга-заказчик моргая глазами, не понимал, кто же прав, ибо сути вопроса речи почти не касались. Когда же Технологу, наконец, надоело «прикрывать подчиненного грудью», он с тем же запалом набросился на Пляноватого: «Нy, а вы что отмалчиваетесь, будто вас не касается? Соблаговолите нам доложить суть вопроса!»
– Попробую. – мямлил Владимир Владимирович, еще не настроившись.
– Сделайте милость. – язвил технолог по принципу «Клюй своих, чтоб чужие боялись».
– Сделаю, – пообещал Пляноватый. – А вас попрошу не шуметь. Вы мешаете…
– Спать? – уколол Технолог, забарабанив, вдруг, пальчиками.
– Когда сила звука «зашкаливает», люди перестают понимать нашу речь.
– Не порите вы чушь, Пляноватый! – неожиданно шлепнул технолог ладошкой об стол, ибо наглость противника – это бальзам по сравнению с наглостью подчиненного. – Нечего тут понимать!
– Именно! – поддержал руководство подрядчик. – Садитесь, дорабатывай документы… А там будет видно! – густые усы процедили ухмылочку. Тогда и Владимир Владимирович заулыбался, как улыбаются добрые люди, вспоминая о чем-то хорошем. Улыбаясь, произносил он странные вещи, создавая из музыки речи, как из сна наяву покоряющий воображение многомерный пространственный образ. Элементарно это сводилось к тому, что на плоскости можно все охватить одним взглядом, запомнить и мысленно разобраться в деталях… Если же плоскость вдруг смять, – все смешается. Образуется хаос. И чем больше мы станем тратить энергии, напрягая мозги, голос, зрение, слух, чтобы в нем разобраться, тем… безрезультатнее. Прежде чем попытаться понять, подготовьте, дескать, объект: приглядитесь, как следует отверните углы, распрямите центральную часть, уберите морщинки: любая неровность ведет к искажению истины. «Приголубьте» ладошкой поверхность, сдуйте пылинки – и только тогда уж решайтесь осмысливать.
Пляноватый давно все обдумал, прежде чем подготовить собравшихся, и когда они были «готовы» (он это чувствовал)…, коротко «доложил» ситуацию. «Что записать в протокол?» – спросила его секретарь. «А так и пишите, – продиктовал Пляноватый: – В связи с разъяснениями института, подрядчик снимает требования по расшифровке типовых закладных узлов и по ревизии проходного коллектора, но в ближайшее время выдвинет – новые, потому что в интересах трудящихся – не добиваться, а отбиваться от всякой работы.»
Присутствующие, ошалевшие от миролюбия, подписались под протоколом, и каждый получил экземпляр. На этом совещание кончилось.
Подрядчик опомнился лишь у себя в управлении, позвонил, возмущался, дескать, ему «заморочили голову», отрекался от подписи – «Интеллигенция хренова! Вы у меня дохохмитесь!»
Владимир Владимирович вышел из лифта к «траурной» тумбочке с фотопортретом, с букетиком свежих цветов. В этом месте было что-то влекущее вдруг заставившее Пляноватого приплестись сюда, как «к себе». Стоя перед портретом, он даже поежился, чувствуя оторопь.
– Десять лет прошло… Точно. День в день – десять лет… – произнес сзади Главный Технолог. – Печально, что его с нами нет. Я хорошо знал вашего папу. Как видите, мы не забыли, – продолжало начальство. – Вы стали очень похожи… И фокус, который вы только что выкинули на совещании был как раз в его духе: родитель ваш обладал колдовским обаянием. Интересно, каким же он был как отец?
– Никаким…
– Вот как!? – Главный Технолог был, явно, шокирован.
– Путного из сыночка так и не вывшло. – объяснил Пляноватый и поплелся наверх.
Главный был ему симпатичен. Нечто родственное заключалось в веселой небрежности их фамилий… Начальника звали: «Бревдо»
В этот раз поднимался к себе не спеша: думал об Алевтине, будто прекрасную книгу букву за буквой, слово за словом, строчку за строчкой прочитывал, расшифровывал то, что зовется «чертами». Здесь в каждом изгибе, в каждой припухлости, в родинке каждой таился источник тепла. Она была вся точно соткана из манящих загадок. Владимир Владимирович нес в себе Алевтину, как коренной ереванец несет в душе образ седого Масиса над обожженной землей. Настигнутый сладкими, сумасшедшими чувствами «командированный» скорчился, привалился к стене. То был род опьянения. Только тревожные мысли, что время уходит и, может быть, в эту минуту как раз поступил «сигнал к действию», отрезвляли его, заставляли ускорить шаги.
Глава шестая
Брат приглашал Марину Васильевну потолковать о политике. Хлопотунья Петровна в разговор не «встревала», а довольно глядела, как близкие люди заедают умные мысли ее пирогами. Если речь, например, заходила о преждевременности всеобщего среднего образования, Марина Васильевна уверяла, что молодежь была раньше послушнее, проще и чище. «Тот, кто мало учился и тот, кто – на самой вершине познавания, одинаково видят безмерность неведомого и проникаются скромностью, – говорила она. – Наше среднее образование – это источник иллюзий: почти ничего не узнав, молодой человек полагает, что он образован.»
С одной стороны Иван соглашался: «Верно гутаришь: от „чересчур шибко грамотных“ в армии – весь беспорядок.» А с другой стороны возражал: «Но опять же, ты понимаешь, техника нынче понятия требует». Марина Васильевна понимала, что со своим семиклассным образованием он просто боится технических сложностей.
– Умная техника, Ваня, как раз упрощает задачу солдата, – внушала она. – А выйдет машина из строя, – меняй целиком. Пусть в укромном местечке в ней «ковыряются» умники.
Читала Марина Васильевна лишь о войне, гоняясь за мемуарами военачальников. И не терпела эстрадную новь. Особенным слухом не обладала, но, не делая из мелодии культа, часто мурлыкала про себя довоенные марши и песни военной поры. Сережу растила в суровости, приучала следить на порядком, стирать и утюжить нательные вещи: «Чтобы не вырос безруким, не угодил в подкаблучники» Тревожилась, подмечая у сына дурные привычки. Особенно злила «считалочка». На улице он считал все: транспаранты, чугунные урны для мусора, кошек, прохожих – отдельно хромых и носатых. Марина Васильевна видела в этом распущенность. Возмущала попытка мальчишки отгородиться от жизни: он взял себе моду просить: «Не мешайте мне думать»
– Я те подумаю! – хлестала она его по щекам. – Я те отгорожусь от людей! Ты мне попляшешь на солнышке у всех на виду! Бездарь несчастная! Сын только хлопал глазами. Позже начал засиживаться в библиотеках. Мать упрекала: «Шляешься целыми днями? Дома дерьмом что ли пахнет?»
Прислушиваясь к рассуждениям брата, Марина Васильевна любила порыться в военных журналах, скопившихся за Иванову службу. Влекло все знакомое по войне и по институтскому курсу. Однажды, застав Ковалевых за генеральной уборкой, узнав, что «макулатуру» собираются сжечь, выпросила кое-что для себя. Иван разрешил: «Ради бога хоть все забирай!» Увезла номера «Военного зарубежника», позже ставшего «Обозрением», кое-что из «Советского воина», «Техники и вооружения». К этому времени Марина Васильевна сама получала по почте и «Звездочку», и журнал «Военные знания», числилась в активе читателей библиотеки Центрального Дома Советской Армии, завела себе книги для выписок и, заполняя значками атласы мира, не заметила, как втянулась в особое увлечение, отвечавшее ее уникальным наклонностям, бывшее в согласии с жизнью и невидимыми пружинами, управлявшими поведением, мыслями этой женщины и не только не противоречившее духу «сурового времени», но, поддерживая его, на равных соперничавшее с кампаниями за стерильность и образцовый порядок.
Эстафету такого рода «священных войн», она приняла от матери, а в полную силу эти задатки раскрылись победной весной сорок пятого, когда из землянок зенитчиц переселили в казармы и дали постели с бельем. Понимая, что суровое время с победой не кончилось, она добилась, чтобы кубрик приборного взвода стал образцовым в бригаде. Образ «весенней казармы» светил как «маяк» – воплощение идеала порядка, к которому она продолжала стремиться и дома и в школе, найдя понимание у волевой директрисы, – прямой, бледногубой особы с пучком на затылке – не устававшей твердить педсовету, что «суровое время налагает жесткие требования». Под знаком «сурового времени» директриса успешно боролась за чистоту в кабинетах, в учительских нрава, за незапятнанно чистое мнение о себе в РайОНО и скоро вывела школу в ряды образцовых. К ним стали ездить за опытом из других городов. Только родители почему-то спешили перевести несознательных чад в обыкновенные школы, влачащие дни под знаком «доброго времени».
Кроме общности взглядов на школьный порядок иной, приятельской, близости у директора с «физиком» не было. Но однажды в субботу начальство тихонько сказало: «Голубушка, вот что…, вы приходите сегодня на чай. Буду ждать».
В назначенный срок позвонила Марина Васильевна в нужную дверь. Ей открыл муж хозяйки – женственно пахнувший, пухленький, в синем спортивном костюме. Уже собираясь снять плащ, она обмерла на пороге в гостиную: там в полусвете на тучных подушках лежала сама директриса. Волосы ниспадали свободно на плечи и грудь, отделяясь, колечками реяли в воздухе, липли к одежде, к паркету. Остекленевшей слезою светилась «заморская» мебель. Ранил сетчатку хрусталь. Оскорбляла «безумною» роскошью люстра. Бойкие ритмы хлестали по нервам.
– Марина Васильевна, мы вас заждались! – сказала директор, пуская кольцо сигаретного дым.
– Что это?! – в замешательстве гостья утратила голос.
– Не задавайте лишних вопросов! Вешаете плащ и входите.
– А как же «суровое время»?! – испуганно озиралась Марина Васильевна.
– Душечка, вы о чем?! – изумилось начальство.
– Но вы же всегда говорили: «Суровое время налагает жесткие…» – здесь она потерялась в словах, упустила нить мысли.
– Ну вы, как ребенок, честное слово! – сердилась хозяйка, – А ведь по возрасту, кажется, вы у нас самая старшая в школе… Пора уже знать наш народ: без «сурового времени» от него ничего не добьешься! Да раздевайтесь же! Будем пить чай!
Марина Васильевна вдруг догадалась: ей просто морочили голову, а теперь приглашали морочить вместе другим. Потрясенная, она вышла, прикрыв тихо дверь… В понедельник школа узнала, что «физик» идет на «заслуженный отдых».
Проводили Марину Васильевну летом, сразу после экзаменов.
В актовом зале, алом от транспарантов, скрипучем от кресел с откидными сиденьями, протянутая рука директрисы повисла во время вручения грамоты в воздухе. После торжественной части Марину Васильевну сразу же пригласили в «большой» кабинет.
«Голубушка, как понимать вашу выходку?»
– Спекулянтам руки не даю! – отчеканила пенсионерка.
– Это кто же по вашему спекулянт?! – подхватилось начальство. – Если муж торговый работник так уж…
– При чем здесь ваш муж!? – перебила Марина Васильевна. – Это вы спекулируете словами!
Директриса облегченно вздохнула.
– Ладно, – устало сказала она, – пусть это будет на вашей совести. Я вас прощаю.
Глава седьмая
Когда, наконец, вернулся к себе в кабинет, первым делом спросил: «Мне никто не звонил?» Не фвонил. – сказал Марк Макарович. У него были люди. А на столе Пляноватого уже высилась стопочка почты. «Командированный» достал записную книжку (подарок соседа), взял из стопки письмо, однако сосредоточиться так и не смог: у соседа шел свой совет. Спорили два проектировщика смежных разделов проекта. Владимир Владимирович не вникал в разговор, но стоило прикрыть веки, казалось, что люди не просто кричат, но вот-вот начнут колошматить друг друга. Слышался голос Марка Макаровича: «Гофподи, о фтем рефть?!» – то ли он урезонивал спорщиков, то ли хотел разобраться. Когда, наконец, ему удалось прекратить этот гвалд, он извинился перед соседом: «Вы ув профтите, ядрена корень, у наф тут кавдый мыфлитель! Без фума не мовет!»
– Пусть себе мыслят, – разрешил Пляноватый. – У меня был приятель, поэт. В шестом классе он дал в стенгазету стихи:
- «Много в нашей России простора!
- Много в нашей России лесов!
- Много в нашей России задора!
- И научных мыслей скока хошь!»
Пока совещавшиеся отхихикали, Владимир Владимирович успел поработать над почтой: начертать подопечным своим резолюции: «к исполнению», «на контроль», «разберитесь», «ответьте», «обговорите со мной». Сделал в книжке пометки, наброски ответов… Потом, ощущая какую-то выпотрошенность, неожиданно бросился вон – в коридор, на площадку, по лестнице, на самое дно опостылевшей призмы проектного «муравейника», как бы скатываясь под действием тяготения вниз, к источнику восполнения сил – ненадежному, но единственному – к кисло-пахнущей телефонной будке у наружной стены, чтоб звонить без свидетелей. Он забился в нее, задыхаясь от запаха и возбуждения, бросил жетон. В нетерпении пальцы срывали набор. А потом было занято. Он звонил и звонил, теряя надежду и… успокаиваясь. Но, когда, наконец, дозвонился, – лишившийся от волнения голоса, чуть ли не шепотом попросил Алевтину.
– Вас слушаю? – даже стертые расстоянием звуки «ранили» воображение.
Прошипел: «Это я… Узнаешь?» – а потом горячо и невнятно стал требовать встречи «Немедленно!» «Прямо сейчас!». Он сорвется с работы: «Гори все огнем!» Без нее задыхается. «Нет больше сил!». Его чувство, казалось, должно было передаться и ей. Он умел говорить, он умел завораживать и привораживать даже суровые души. Но варварский способ общения по проводам, превращавший энергию страсти в дрожание тонких мембранок, в сотрясение угольных зерен, в суету электронов – безобразие это все опошляло. Чем громче Владимир Владимирович говорил, чем больше «всаживал» слов в микрофон, тем хуже работало это устройство, будто нарочно придуманное, чтобы не связывать, а разъединять.
– Ты кончил? – спросила она. – Здесь редакция. И у меня сидят авторы.
– Мне очень плохо!
– Что? Нужна нянька?
– Ты мне нужна! Понимаешь? Сейчас! Позарез! А иначе мне крышка!
– Перестань молоть вздор! Я сказала: здесь – авторы. Я снимаю вопросы.
– Это надолго?
– Надолго. И потом, я не девочка на телефоне висеть!
– Что ж мне делать?
– Звони в другой раз.
– Но другого – не будет! Прошу милосердия!
– Знаешь, ты мне надоел!
– Ну, тогда я пропал… Думал, ты человек, а ты…
– Вот что: больше сюда не звони! – в трубке гнусно заныло.
– Шлюшка! – стонал Пляноватый, вываливаясь из стаканчика будки. – Она, там «снимает вопросы», а я подыхаю!
Казалось, ее раздраженные реплики могли доконать человека. Однако случилось обратное: (непостижимая магия женщины) с яростью вместе он ощутил прилив сил. Ему не хотелось, чтоб в эту минуту его кто-то видел. В ушах стоял возглас: «Ты мне надоел!» – он был противен себе.
– Действительно, – рассуждал Пляноватый, – она меня раскусила! Зачем я ей нужен – затасканный тетерев? Но из меня ей уже не уйти – настоящей. А та, что кричала сейчас, – «телефонная ведьма».
Чувства давали особое направление мыслям.
– Дело даже не в том, что красавиц не много на свете, что они избалованы похотливым вниманием, что большая часть из них – потаскушки… Дело в другом: чтобы дух человеческий не источила животная похоть, рачительная Природа скупо вкрапляет красоток для поддержания главным образом слабых и истощенных племен.
Пляноватый избрал бег по лестнице для усмирения плоти. Но после третьего этажа – запыхался. Это была еще не усталость, – какая-то снятость и ватность. Ничего не болело, не ныло…, казалось, однако, любое движение резкое вызовет боль, и в ее ожидании он старался идти осторожнее, двигаться мягче. Он больше не прыгал через ступеньки, использовал лифт, разглядывая в его зеркалах посеревшее свое отражение, на которое скучно было смотреть. Утром женские взгляды только скользили по его свежим чертам, а теперь то и дело ему приходилось ловить нетаившиеся взгляды девиц. Находил объяснение в липком тумане, которым себя окружает вальяжная немощь. А интерес этот, как он себе представлял, был трех видов. Первый – арктический холод, плюс любопытство. Второй – вспышка пламени и готовность на все… и сейчас же, без паузы – приступ брезгливости как к дохлой крысе. Третий – айсберг холодной надменности, прячущий где-то под спудом безумную тайную страсть. Вот такою ему представлялась всегда Алевтина. Вот эта загадка его неизменно влекла, и в ее западню он готов был попасть добровольно.
Женщину в древней Руси называли «роженицей». И такой была его мама… Но пришла полоса «черных вдов» – каракуртов – роковых независимых женщин, в которых мужчина бросается точно в пучину, не думая о возможных последствиях, с убеждением, что по серьезному счету, положа руку на сердце, он вообще не достоин любви.
Сына Андрея отлучили от дома пещеры: подземные лазы, гроты, колодцы, сифоны. Кроме этого для него «все – дерьмо». Настоящие люди – только «пещерные люди». Они всегда узнавали, если с товарищем под землей приключалась беда и летели с разных концов государства на выручку. Главным было не «покорение недр», а зарождавшееся «пещерное братство» любителей собираться в кружки посипеть похрипеть под гитару.
– Овладел быстрочтением: сорок журнальных страничек за час. – похвалился однажды Андрей.
– Как тебе удается?!
– Запрягаю свое подсознание.
– Блеф, конечно, – думал Владимир Владимирович, – От такого мелькания ничего не останется в памяти… Что если он – гениален? Скорее, наивен и зол. Работает лаборантом.
– «Учиться»?! Зачем?!
– Как дальше думаешь жить?
– Смотря с кем..
– Пошляк! – Владимир Владимирович понимает, у них там «пещерные жены»
Андрей вдруг взорвался: «Вы так испохабили жизнь что про „дальше“ и думать не хочется!» Бесполезно ему возражать: услышишь: «Да что ты-ы-ы!»
Все эти хиппи, панки и пещерники, подозревал Пляноватый, когда-нибудь, всласть наигравшись, вольются послушной «отарой» в «общее лоно».
Глава восьмая
На предпоследнем курсе сыну Марины Васильевны поручили студенческое конструкторское бюро. Уже защитив диплом, получив назначение, он продолжал эту лямку тянуть. А с главной работою у него не заладилось: то ли не уживался с начальством, то ли не нравилось дело, то ли – вместе то и другое.
Общеизвестно, что женщины дольше живут. Ковалева объясняла это по своему: сердце матери – совершенный источник энергии; сердце мужичье – никудышная печь (не держит тепла, выстывает и быстро «заваливается»). Марина Васильевна безусловно любила Сергя, но – особой любовью: на расстоянии маялась, тосковала, а при встрече расстраивалась. Мысленный образ вблизи разрушался, а живого сыночка – готова была проклинать.
Став отцом, он по-прежнему вел себя, как мальчишка, отдавая время и душу общественному бюро. Продолжавшуюся неразбериху с трудоустройством – объясняла его неудачной женитьбою. И вообще Марину Васильевну многое раздражало. Вспыхивала по всякому поводу, особенно в очередях, где постоянно казалось, что кто-то намерен ее обойти. Она то и дело допытывалась: «Где вы стоите, гражданочка?», «Вы за кем занимали?», «Куда же вы лезете, молодой человек?». И хотя понимала, что для «сурового времени» очередь – вещь неотъемлемая, выносить эту пытку становилось все тяжелее. С каждым годом быстрее и скомканнее шли дни. Да и то, что еще оставалось кулемать, хорошего не обещало.
Иван старел, продолжая пить и толстеть, а добрая Анна Петровна худела день ото дня, становилась все невесомее и безответнее. Брат капризничал покрикивал на жену, а с Мариной Васильевной толковал о политике, строил лихие прогнозы, говорил басовито с великим апломбом… чаще всего – ерунду. Марина Васильевна много курила и думала: «В сущности, он – не так глуп, как болтлив».
А Сережа все еще нянчился со своим «детским садом», так она называла КБ, хотя регулярно через субботу звонила ему в институт, назначая свидание. Звала без невестки. К приходу его что-нибудь непременно пекла, открывала варенье, а провожая, передавал хороших конфет и ломоть пирога… «для разлучницы».
Однажды одновременно с Владимиром заявился Иван за десяткой до пенсии. А, получив что хотел, преисполненный «братского чувства» не спешил уходить. Сережа ушастый, лобастый (копия папочки) прислонился к стене и скрестил на груди тонкокостые руки.
– Эх, Серега, Серега! – упрекал Ковалев. – Не жаль тебе матери! Погляди, ить совсем извелась! Растила паршивца, растил – вон какой вымахал, у самого уж дите, а все места себе не найдешь!
– Вам что за дело? – невежливо осведомился племянник.
– Да вроде бы не чужой я тебе, чтоб так отвечать. Работать, Сереженька, надо. Вот что.
– А вам пора бросить пить, – посоветовал Яковлев.
– Не стыдно тебе старика попрекать? – обиделся дядя. – Время-то нынче твое. Вот ты инженер. Чем болтаться без дела, взял бы, да что-нибудь предложил?
– Предложу! Чтобы пьяниц на пушечный выстрел к работе не подпускали!
– Ишь ты шустрый нашелся? – возмутился Иван. – Да пьющий мужик, если знать охота, дает половину «национальной продукции»!
– Не продукция это… – возразил молодой, – «национальное бедствие»! Еще полбеды, когда пьяница и дебил, от него народившийся, делают что-то руками. Но если они попадают в КБ, в институты и главки, добиваются степеней и командных высот – это уже катастрофа?
– Предлагаешь сухой закон? – любопытствовал дядя.
– Лепрозории, как прокаженным? – требовал Яковлев. И без прав на потомство!
– Каторга значит? – сделал вывод Иван.
– И глупо на них рассчитывать! – развивал мысль Сережа. – «Сизифов труд» – это все, что им можно доверить!
– Ну если он такой умный, этот Сизифов, – возражал Ковалев – пусть ответит, где наберет столько трезвенников, чтобы работали?
– Все решит технология! – объявил молодой.
– Ты сперва ее заимей, технологию-то! – посоветовал дядя.
– Заимеем! Как только инженера перестанут путать с коллежским асессором! Начальник, разучившийся независимо мыслить, пусть точит карандаши подчиненным!
– «Независимо мыслить»?! – ухватился за слово Иван. – Слыхал Марина? Да он у тебя – демагог!
– А я полагаю, – сказал племянник – что высшая безответственность – некомпетентность!
– Плевал я на то, что ты там полагаешь! – признался Иван.
– Конечно, вроде, как есть – поспокойнее, – рассуждал вслух Сережа, – однако пружина сжимается. Скоро нечем будем дышать!
– Марине Васильевне сделалось тошно.
– Довольно! – вмешалась она. – Ты, Ваня, иди, ради бога! Мы сами тут разберемся.
– То, что ты изверг, известно давно, – говорила она, когда Ковалев удалился. – Но не пойму я, и откуда в тебе это барство? Труд утомителен, но неизбежен. Каждый обязан работать как бы ни было тяжко! Кто-нибудь откровенно тебе сознавался, что труд – это радость?
– Конечно! И первым – отец?
– Та встречаешься с Яковлевым!? – мать встала, заходила по комнате, захрустела суставом пальцев. – Я наверно должна была это предвидеть. И он тебе говорил, что доволен работой? Хотя спьяну чего не болтают? А ты еще собирался упрятать их всех в лепрозории…
– Ты что-то путаешь, мама? Отец никогда не был пьяницей? Кстати, слова дурного он о тебе не позволит сказать?
– Знаешь, хватит того, что он исковеркал нам жизнь! Не хочу ничего о нем слышать! Садись. Накрываю на стол.
Глава девятая
Когда Пляноватый добрался, наконец до своего стола, у соседа только что закончилось совещание, и, открывая форточку, словно выпуская пар, Марк Макарович со вздохом признался: «Я полемивирую ф вами не потому, фто в принфипе не соглафен, а потому, фто мне не дофтает своих внаний, фтобы равобраться в муфтяющих фомнениях.»
Владимир Владимирович только достал записную книжку и взялся за вновь поступившую почту, когда раздался звонок. «Ну вот оно, наконец!» – весь собравшись, словно готовясь к прыжку, решил Пляноватый. Но оказалось, это заказчик выпрашивает еще один экземпляр проектной документации. Почту снова пришлось отложить.
В копировальном отделе Пляноватый договорился на всякий случай сразу о двух дополнительных экземплярах проекта: чего тут жалеть, коли деньги чужие. В конторе отдела вполголоса осведомился у знакомой сотрудницы: «Мария Ивановна, а почему вон та женщина, возле окна, как-то странно всем улыбается?»
– Вот те раз?! – удивилась Мария Ивановна тоже вполголоса. – а не вы ли, Владимир Владимирович, на прошлой неделе называли ее улыбку чарующей?
– Так что ж она с прошлой недели сидит…
– Очаровывает.
Он поднимался по лестнице тяжело и упорно, шепча себе: «Двигайся! Это еще не бессилие, а пока только лень!»
Видеть никого не хотелось, но на площадке поджидала Фаина – жена Льва Левинского. Он смотрел на нее пустыми глазами. Она на него, как обычно – молящими. И опять были просьбы о помощи: «Лев пропадает! Ты обещал, что-то сделать!»
Студентом еще Пляноватый не прочь был за ней приударить. Пухленькая, похожая на пушистую кошечку, девушка нравилась многим. Со Львом у них вышел какой-то «детский» роман. Левинский был «никаким» ухажером и «никаким» конкурентом записным волокитам. Но «лакомый кусочек – Фаина» буквально растаяла перед недотепою, точно всю жизнь берегла себя ради него. Они могли молча часами глядеть друг на друга, попеременно бледнея и заливаясь румянцем.
С годами Ленинская располнела, а томная мгкость во взгляде переродилась в тревогу за мужа, который весь состоял из пороков, свойственных оранжерейным талантам, и относился к типу существ, которых женщины, не замечая, обходят в очередях, как пустые места. Если бы можно было его подключить к ЭВМ, кормить, обмывать, приводить ему на ночь наложницу, то, защищенный от перипетий реальности, счастливый и благодарный, подобно удойной буренке, платил бы он за заботы жемчужинами гениальных идей… «Только гении нам – ни к чему».
У Левинских подрастали детишки, – нужно было думать о будущем. А к Левиной службе больше всего подходило слово «несчастье». Начальник отдела Генрих Стрельцов, как Лев и Фаина, был однокашником Пляноватого – с неба звезд не хватал, но в практической сфере мог считаться «профессором». Однако союза гения, каким несомненно являлся Левинский и практика жизни – Стрельцова не вышло: сложившаяся система одного развратила, а из другого сделал жертву. Генрих держал Льва на черной работе. Да, собственно, и отдел его был черновым. Здесь привязывали к конкретным условиям давно разработанные, вылизанные, чаще всего рутинные типовые проекты. Но обнаружилось, именно к этой работе Левинский был годен меньше всего. Выполняя «простую привязку», он всякий раз по рассеянности что-нибудь упускал, получая заслуженные наказания, отрезая себе возможность уйти от Стрельцова, чтобы заняться где-нибудь более творческим делом. Вот где отлилась несчастному накопившаяся у начальника в годы учебы ненависть к «яйцеголовым», теснившим таких, как он, – «на задворки». Фаина в те годы смотрела сквозь Генриха как сквозь стекло, тогда как Стрельцов в ее близости, можно сказать, подмокал. Он был явно недооценен, – это тоже теперь отливалось Левинскому. Чтобы роскошествовать, имея карманного гения в услужении, Генрих вцепился в Леву бульдожьей хваткой и держал при себе за щута, выставляя его ошибки, когда и где только можно, называя «балабудой» все что ни делал Левинский, бросая ему: «Ну чего ты бухтишь – никак не проснешься?», порою сюсюкая: «Уй какой умный! Все цё-та писит и писит, писит и писит!», к ровеснику и сокурснику обращался при всех «молодой человек», за глаза называя «слюнявым». Впрочем, так он, как правило, звал всех, кого ненавидел. С теми же, кто вставал на защиту Левинского расставался без колебаний. Леву удерживал выговорами, без снятия коих ему не уйти. И Фаина много раз умоляла Владимира «вырвать Льва у Стрельцова». Когда Пляноватый по этому поводу заговаривал с Генрихом, тот, ухмыляясь, облизывал губы, как будто от мстительного и злорадного чувства слюна была слаще, и подозрительно спрашивал: «Ты их чего защищаешь? Ты им родственник что ли?»
Стрельцов был готов от многого отказаться, закрыть глаза на развал отдела, на «втыки» от руководства, но чтобы лишить себя удовольствия чувствовать превосходство над «слизняком-эрудитом», над «фонтаном идей, который собственноручно заткнул», – об этом и речи быть не могло. «Нельзя забывать о национальной политике!» – говаривал он. Девизом его была фраза из гимна: «Кто был ничем, тот станет всем!». Фаина, размазывая слезы и тушь, рассказывала, как «Лева страдает». Владимир Владимирович, слушая ее, думал: «Ну и муженька же ты подцепила! Сама виновата: разве можно вить с таким гнездышко? Семейная жизнь – не для слабохарактерных».
– Представь ceбe парашютиста, который падает вниз, потому что забыл, за что дернуть…, вдруг, видит, летит кто-то снизу… «Эй, друг, подскажи, как раскрыть парашют?» А встречный разводит руками: «Мужик…, я – сапер». Вот я-то и есть тот сапер в вашем деле…
– Володенька, ну помоги! – не понимая, стенала Фаина.
– Почему это я должен делать? Стыдно быть размазней, не уметь постоять за себя!
Фаина заплакала: «Знаешь ведь, он – как ребенок!»
– Ребенок?! А жену себе отхватил будь здоров! За меня бы кто-нибудь так хлопотал!
– Скажи, что мне делать?