Голливудская трилогия в одном томе Брэдбери Рэй
Я позвонил.
– Ты где? – прозвучал за две тысячи миль от меня голос Пег.
– В Венеции, в телефонной будке, у нас дождь, – сказал я.
– Врешь! – закричала Пег.
И была права.
А потом вдруг все неожиданно кончилось.
Было уже очень поздно, вернее, очень рано. Я чувствовал, что опьянен жизнью, оттого что эта женщина, не жалея времени, возилась со мной столько часов подряд и разговаривала всю ночь напролет, пока не возникла угроза, что на востоке за испарениями и туманами вот-вот взойдет солнце.
Я выглянул на берег и посмотрел на прилив. Никаких утопленников и в помине не было, и никого, кто мог бы помнить, видели их здесь или нет. Уходить не хотелось, но я боялся задерживаться: надо было писать рассказы, чтобы хоть на три шага опередить смерть. «День без работы за машинкой, – любил говорить я и повторял этот девиз так часто, что мои друзья, услышав его, возводили глаза к небу и тяжело вздыхали, – день без работы за машинкой – маленькая смерть». У меня не было охоты оказаться за кладбищенской стеной, я собирался бороться до конца вместе со своим «Ундервудом», который, если хорошо прицелиться, стрелял без промаха в отличие от всевозможного другого оружия.
– Я отвезу тебя домой, – предложила Констанция Раттиган.
– Нет, спасибо. Мне же близко. Триста ярдов по берегу, не больше. Мы соседи.
– Ну уж и соседи! Это место для постройки обошлось мне в двадцатом году в двести тысяч, сейчас оно стоит пять миллионов. А сколько платишь за квартиру ты? Тридцать баксов в месяц?
Я кивнул.
– Ладно, сосед! Ступай разомни ноги. Как-нибудь в полночь загляни еще!
– И не раз! – заверил я ее.
– Валяй! – Она взяла мои ладони в свои, то есть в руки шофера, служанки и королевы экрана. Прочла мои мысли и рассмеялась: – Считаешь меня сбрендившей?
– Хотел бы я, чтобы все в мире были такими сбрендившими.
Она сменила тему, чтобы уйти от комплиментов.
– А как насчет Фанни? Удастся ей жить вечно?
У меня увлажнились глаза. Я кивнул.
Констанция поцеловала меня в обе щеки и оттолкнула.
– Пошел вон!
Я соскочил с ее выложенного плитками крыльца на песок, прошел несколько шагов, обернулся и сказал:
– Счастливо, принцесса!
– Катись, – отозвалась она, явно польщенная.
И я умчался.
За день ничего особенного не случилось.
Зато ночью…
Я проснулся и посмотрел на свои микки-маусовы часы[98], недоумевая, что меня разбудило. Крепко зажмурился и стал слушать, до боли напрягая уши.
Стреляли из ружья. Бах-ба-бах! И опять бах-бах, и снова бах-ба-бах – стреляли на берегу, у пирса.
«Господи боже, – подумал я, – пирс сейчас почти пуст, тир закрыт, кто же там среди ночи жмет на спуск и бьет по мишеням?»
Бах-ба-бах и удары гонга. Бах-ба-бах. И опять, и опять.
Двенадцать выстрелов подряд, затем еще двенадцать, и еще, и еще, будто кто-то разложил ружья – сначала три, рядом шесть, потом девять – и перебегает от одного, отстрелявшего свое, к другому – заряженному, бегает между ними без передышки, целится и знай палит.
Кто-то спятил!
Так, наверно, и есть. Кто бы он там ни был – один на пирсе, в тумане, бегает от ружья к ружью и садит в злую судьбу.
«Может, это сама Энни Оукли – хозяйка тира?» – подумал я.
Бах! Вот тебе, сукин сын! Бах! Получай, мерзавец, получай, беглый любовник! Бах! Вот тебе, недоделанный! Бабник поганый! Бах!
Трах и снова трр… ах! Где-то далеко, но ветер доносит.
«Много же надо пуль, – подумал я, – чтобы уничтожить что-то невозможное».
Так продолжалось минут двадцать.
А когда кончилось, заснуть я уже не смог.
Три дюжины пуль угодили мне в грудь, я с закрытыми глазами дополз до машинки и отстучал на ней про все эти выстрелы среди ночи.
– Шеф-щен?
– Что, что? Повторите!
– Шеф-щен. Говорит Шалый кот.
– Господи, твоя воля, – ахнул Крамли. – Это вы! С чего вдруг Шеф-щен?
– Ну это же лучше, чем Элмо Крамли?
– Точно! А для вас, писака, «Шалый кот» – прямо в точку! Как двигается Эпохальный Роман об Америке?
– А вы уже утерли нос Конан Дойлу?
– Смешно сказать, сынок, но с тех пор, как мы встретились, я каждый вечер выдаю по четыре страницы. Сражаюсь, как на войне. Поди, к Рождеству закончу. Похоже, с шалыми котами полезно иметь дело. Это последний комплимент. Больше не ждите. За разговор заплатили вы. Монета ваша. Говорите.
– Я наметил еще кое-кого для нашего списка возможных жертв.
– Иисус среди лилий! Христос на кресте! – вздохнул Крамли.
– Забавно, что вы даже не заметили…
– Уж куда забавней, от наших дел прямо живот надорвешь! Продолжайте.
– Ну, возглавляет парад по-прежнему Чужак. Затем Энни Оукли, или как там ее настоящее имя, – хозяйка тира. Сегодня ночью на пирсе была стрельба, наверно, она сама и стреляла. Кто же еще? Я хочу сказать, вряд ли она в два часа ночи открыла свое заведение для кого-то незнакомого. Верно?
– Узнайте ее настоящее имя! – перебил меня Крамли. – Пока не узнаете, ничего делать не буду!
Я почуял, что меня снова хотят поднять на смех, и замолчал.
– Эй, Кот, вы что, язык проглотили? – спросил Крамли.
Я молчал.
– Вы еще тут? – осведомился он.
Я молчал как мертвый.
– Эй вы, Лазарь[99]! – воскликнул Крамли. – Кончайте, к черту, ваши штучки! Ну-ка вылезайте из своей смердящей могилы!
Я рассмеялся.
– Значит, можно продолжать список?
– Сейчас, только глотну пивка. Ну вот. Давайте.
Я перечислил еще шесть имен, включая Формтеня, хотя сам не очень верил в эту версию.
– И возможно, – закончил я с сомнением, – Констанция Раттиган.
– Раттиган! – взревел Крамли. – Да вы знаете, о ком говорите? Эта Раттиган ест на завтрак тигриные яйца! Да она наизнанку вывернет двух акул из трех! Из Хиросимы вышла бы, не размазав тушь на ресницах и даже серьги не потеряв. А что до Энни Оукли, так она тоже в жертвы не годится. Она продырявит любого, кто… нет уж, если она что и сотворит, так скорее соберет все свои ружья, сбросит их с пирса в море и сама прыгнет следом. Вот это на нее больше похоже. А уж Формтень! И не смешите! Этот вообще не подозревает, что есть какой-то реальный мир с такими, как мы, нормальными дураками. Его похоронят в его «Вурлитцере» самое раннее в девяносто девятом году. Ну, чем еще порадуете?
Я с трудом перевел дыхание и решил напоследок рассказать Крамли хотя бы о загадочном исчезновении Кэла-парикмахера.
– Загадочное? Черта с два! – усмехнулся Крамли. – Где вы были? Да этот проклятый живодер просто свалил. Набил свою колымагу всяким барахлом из парикмахерской и дал деру на восток. Не на запад, заметьте, где конец страны, а на восток. Почти вся полиция смотрела, как он развернулся на сто восемьдесят градусов перед участком, и не арестовали его только потому, что он орал песню: «Осенние листья, о боже, в Озарке падают листья».
Я глубоко, с дрожью облегчения вздохнул, радуясь, что Кэл жив. И не стал рассказывать об исчезнувшей голове Скотта Джоплина, из-за чего Кэл, наверно, и покинул навсегда наш город. А Крамли продолжал:
– Ну что, исчерпали свой список свеженьких догадок насчет будущих жертв?
– Как сказать… – вяло отозвался я.
– Прыгните в океан, потом прыгните к своей машинке – и, как учит Дзен[100], это гарантирует вам целую страницу и покой на душе! Вот что детектив советует гению, прислушайтесь. Пиво в холодильнике, так что пи-пи позже в унитазе. Оставьте ваш список дома. Пока, Шалый кот!
– До скорого, Шеф-щен, – попрощался я.
Сорок дюжин выстрелов, прогремевших прошлой ночью, не давали мне покоя. Их эхо то и дело звучало у меня в ушах.
И к тому же меня притягивал грохот с пирса, который громили, пожирали, раздирали на части. Так, наверно, притягивает некоторых шум битвы.
«Стрельба – пирс», – стучало у меня в голове, пока я нырял в океане, а потом, как тот благоразумный кот, каким мне рекомендовал стать шеф Крамли, нырнул за машинку.
«Интересно, – думал я, – сколько же человек уложила прошлой ночью Энни Оукли? А может, всего одного?»
«И вот еще что интересно, – размышлял я, складывая в свою Говорящую Коробку шесть свежих готовых страниц бессмертного, гениального романа, – какие новые запойно-мрачные книги развел, как поганки, А. Л. Чужак на полках своей катакомбной библиотеки?!»
«Отпетые парни рекомендуют трупный яд».
«Нэнси Дрю и Парнишка Weltschmerz»[101].
«Веселые проделки владельцев похоронных бюро в Атлантик-Сити».
«Не ходи туда, не смей, – думал я. – Нет, надо, – возражал я самому себе. – Только не вздумай смеяться, когда станешь читать новые названия, а то Чужак выскочит и призовет тебя к ответу».
«Стрельба, – думал я, – пирс гибнет, а тут еще этот А. Л. Чужак – подголосок Фрейда». И вдруг впереди меня на пирсе показался на своем велосипеде:
Хищник.
Или, как я его иногда называю, Эрвин Роммель[102], командующий немецким корпусом в Африке. А иногда я именую его просто:
Калигула[103]. Убийца.
На самом же деле его зовут Джон Уилкс Хопвуд.
Помню, как несколько лет назад я прочитал убийственную рецензию на его выступление в маленьком голливудском театре:
«Джон Уилкс Хопвуд, всегдашний злодей утренних спектаклей, подтвердил свою репутацию в новой роли. Он вошел в раж, неистовствовал, бесновался, рвал страсть в клочья и обрушивал ее прямо на головы ни в чем не повинных дам – членов клуба. Простодушные зрительницы внимали ему, раскрыв рты».
Я часто видел, как он проносился на своем ярко-оранжевом «Ралее» по дороге вдоль океана из Венеции в Океанский парк и в Санта-Монику. На нем всегда был хороший свежеотутюженный английский костюм, а на белоснежных кудрях красовалась ирландская кепка, затеняющая лицо – лицо генерала Эрвина Роммеля или, если угодно, физиономию кровожадного ястреба Конрада Вейдта в момент, когда он собирается задушить то ли Джоан Кроуфорд[104], то ли Грир Гарсон[105]. Его щеки покрывал шикарный загар, они блестели, как отполированный мускатный орех, и я часто задумывался, где кончается этот роскошный загар? Не на уровне ли шеи, ведь я ни разу не видел его на пляже раздетым. Он вечно сновал на своем велосипеде по городкам, расположенным на берегу океана, ожидая, не потребуются ли его услуги Германскому генеральному штабу или леди, заседающим в «Лиге помощи Голливуду», – кто из них первым его призовет, к тому он и ринется.
Когда снимались военные фильмы, он был постоянно занят, поскольку, по слухам, у него в шкафу хранились мундиры немецких войск, сражавшихся в Африке, а также траурная накидка на случай, если придется выступить в роли вампира.
Но насколько я мог судить, для ежедневной носки у него был только один этот английский костюм в мелкую ломаную клетку. И одна пара обуви – элегантные английские туфли цвета бычьей крови, всегда до блеска начищенные. Велосипедные зажимы, сверкающие на его твидовых брюках, казалось, были из чистого серебра, и покупал он их не иначе как где-нибудь в Беверли-Хиллз. Зубы всегда так блестели, что выглядели искусственными. И, проносясь мимо на велосипеде, он обдавал вас запахом эликсира, освежающего дыхание, видно, пользовался этим снадобьем на случай, если по дороге в Плайя-дель-Рей вдруг получит срочный вызов от Гитлера.
Чаще всего я видел его по воскресеньям на Мускульном берегу: он неподвижно подпирал свой велосипед, в то время как вокруг демонстрировались ходуном ходящие дельтовидные мышцы и раскатывался громогласный мужественный смех. Хопвуд красовался на пирсе Санта-Моники с видом генерала Роммеля в последние дни отступления из Эль-Аламейна[106], его удручало обилие песка, но зато радовало глаз обилие молодых тел.
Он казался таким далеким от всех нас, когда, погруженный в свои германо-англо-байронические грезы, скользил мимо на велосипеде.
Мне и в голову не могло прийти, что когда-нибудь я стану свидетелем того, как он припарковывает свой «Ралей» возле круглосуточно открытого, облюбованного летучими мышами обиталища предсказателя по картам Таро А. Л. Чужака.
Однако он таки там припарковался и замешкался у дверей.
«Не входи! – подумал я. – К А. Л. Чужаку заходят лишь те, кому нужно раздобыть кольца с ядом, которые так любили Медичи[107], или телефонные номера кладбищенских склепов».
Но Эрвина Роммеля это не пугало.
А равно не пугало ни Хищника, ни Калигулу.
Чужак притягивал их.
И все трое послушно вошли.
К тому времени, как туда подоспел я, дверь уже оказалась закрытой. На ней я впервые заметил список, хотя он, наверно, выцветал тут годами и уже пожелтел, – список, напечатанный на машинке с бледной лентой, в котором перечислялись все те, кто проникал в эти врата, дабы психоанализ вернул им здоровье.
X. Б. Уорнер[108], Уорнер Улэнд[109], Уорнер Бакстер[110], Конрад Нагель[111], Вилма Бэнки[112], Джон Барримор[113], Клара Боу[114].
Прямо-таки «Указатель актеров» за двадцать девятый год.
Но значилась здесь и Констанция Раттиган.
Во что я не поверил.
И Джон Уилкс Хопвуд.
В это мне пришлось поверить.
Ибо я увидел, как за пыльным, полузанавешенным от любопытных взглядов окном на рваной кушетке, из расползавшихся швов которой с безумным неистовством торчала набивка, кто-то лежит. Этот кто-то был в коричневом твидовом костюме. Он лежал, закрыв глаза, и, как видно, повторял про себя реплики из последнего акта пересмотренного и заново отредактированного «Гамлета».
«Иисус среди лилий! – как сказал бы Крамли. – Христос по дороге к кресту!»
В эту минуту сработала актерская интуиция, и Хопвуд, сосредоточенно творящий про себя свои молитвы, вдруг открыл глаза.
Он быстро повернул голову, перевел взгляд в окно и увидел меня.
Увидел меня и А. Л. Чужак, сидевший у кушетки спиной к окну с блокнотом и карандашом в руках.
Я отшатнулся, тихонько выругался и поспешил прочь.
В полном замешательстве я быстро прошел весь разрушенный пирс и купил себе шесть плиток шоколада «Нестле», две шоколадки «Кларк» и два шоколадных батончика, чтобы подкрепиться на ходу. Когда я очень счастлив, или очень огорчен, или смущен, я всегда набиваю рот сладостями и бросаю обертки где попало.
Здесь-то, на конце пирса, в золотистом предвечернем освещении меня и настиг Калигула-Роммель. Рабочие, разрушающие пирс, ушли. Стояла полная тишина.
Я услышал, как его велосипед шуршит у меня за спиной. Сперва Хопвуд молчал. Он шествовал, крепко прижав к себе своего «Ралея», словно женщину-насекомое. Потом остановился на том месте, где я всегда его видел, и застыл, будто статуя Рихарда Вагнера[115], который старается различить в шуме прилива, набегающего на песок, звуки одного из своих мощных хоров.
Какие-то молодые люди внизу все еще играли в волейбол. Гулкие удары по мячу и смех, похожий на ружейные залпы, подводили итог дню. За ними два рекордсмена по поднятию тяжестей вздымали в небо свои миры, надеясь внушить сидящим неподалеку молодым женщинам, что судьба, которая хуже смерти, на самом деле вовсе не так плоха и ее радости можно вкусить в комнатах, расположенных над сосисочной, как раз напротив пляжа.
Джон Уилкс Хопвуд, не глядя в мою сторону, наблюдал за этой сценой. Он брал меня измором, я ждал, потел, но не поддавался его вызову, не уходил. Ведь всего полчаса назад я без спросу сунул нос в его жизнь. Теперь надо платить.
– Вы меня преследуете? – в конце концов не выдержал я и тут же понял, что свалял дурака.
Хопвуд расхохотался своим знаменитым безумным хохотом, который он всегда приберегал к концу акта.
– Дорогой мой, вы слишком молоды, таких, как вы, я швыряю в море.
«Ну и ну, – подумал я, – что же на это ответить?»
Напрягая мышцы, Хопвуд откинул голову, обратив свой орлиный профиль к пирсу Санта-Моники, видневшемуся примерно в миле к северу от нас.
– А вот если вы решите когда-нибудь преследовать меня, – улыбнулся он, – то я живу там, над каруселью с лошадками.
Я повернулся к Санта-Монике. Там, на еще живом пирсе, крутилась карусель, как крутилась под скрипучую музыку каллиопы[116] с тех пор, как я был ребенком. А над бойко скачущими лошадками размещались «Карусельные апартаменты» – этакие орлиные гнезда для отставных немецких генералов, несостоявшихся актеров и утомленных жизнью романтиков. Я слышал, что там селились большие, но малоиздающиеся поэты. А также писатели великого ума, но обойденные рецензентами. А также художники, языки у которых были хорошо подвешены, но картины не вывешивались нигде. А также известные кинозвезды, подвизавшиеся раньше на ролях куртизанок, а теперь промышлявшие проституцией среди продавцов спагетти. Старые английские матроны, когда-то обитавшие в Брайтоне и вздыхающие по Утесам, жили здесь, окруженные салфеточками и раскормленными китайскими мопсами.
И вот выяснилось, что Бисмарк, Томас Манн, Конрад Вейдт, адмирал Дениц[117], Эрвин Роммель и Безумный Отто Баварский[118] тоже проживают над каруселью.
Я вглядывался в великолепный орлиный профиль. Хопвуд, чувствуя мой взгляд, пыжился от гордости. Он хмуро посмотрел на золотые пески пляжа и тихо проговорил:
– Небось считаете, будто я рехнулся, если дошел до того, что меня пользует этот А. Л. Чужак?
– Ну…
– Между тем он человек весьма проницательный, умеет рассмотреть проблему как нечто целое, и вообще он личность непростая. А мы – актеры, как вам известно, самый неуравновешенный народ. Будущее у нас всегда неопределенно, ждешь телефонных звонков, а телефон молчит. Не знаем, куда девать время. Вот и мечемся. То увлечемся нумерологией, то картами Таро, то астрологией, то восточной медитацией под великим деревом в Охи с Кришнамурти[119]. Вам не приходилось этим заниматься? Прекрасно. А как вам нравится проповедница Вайолет Гринер с ее храмом Агабека? А предсказатель будущего Норвелл? А с Эйми Семпл Макферсон[120] вы не знакомы? Я знаком – сперва она наложила на меня руки, потом я уложил ее в постель. А с трясунами не сталкивались? Божественный экстаз! Или, например, выступления хора в Первой баптистской церкви по ночам в воскресенье? Черные ангелы! Неземное блаженство! А можно еще все ночи напролет играть в бридж или с полудня до темноты в бинго, причем компаньоны у меня – леди с сиреневыми волосами. Актеры кидаются на все. Похвалите при нас хорошего потрошителя животных, мы и к нему поспешим. «Ассоциация предсказателей будущего по кишкам имени Цезаря»! Вдруг я заработаю на этом деле кучу денег – буду резать голубей и выуживать из них внутренности, как карты, пусть пророчат будущее, воняя на солнце. Да я за что угодно возьмусь, лишь бы убить время. Мы, актеры, только тем и занимаемся – убиваем время. Девяносто процентов нашей жизни – ожидание роли. Вот тогда-то мы и отправляемся на кушетку к А. Л. Чужаку, а потом спешим на Мускульный берег.
Говоря это, Хопвуд не сводил глаз с гибких, как резина, греческих богов, которые резвились на пляже, подхлестываемые соленым ветром и похотью.
– Вы когда-нибудь задумывались, почему вампиры, – заговорил он снова, и над верхней губой у него заблестела тонкая полоска пота, капельки пота выступили и на лбу под кепкой, – почему вампиры не отражаются в зеркалах? А этих молодых красавцев там, внизу, видите? Уж они-то отражаются во всех зеркалах, но только они сами – рядом с ними в зеркале нет никого. Одни лишь чеканные боги. И когда они любуются своими отражениями, думаете, они видят еще кого-нибудь? Например, девушек, на которых они гарцуют, словно морские кони? Не верится мне, что они видят кого-нибудь, кроме себя. Так что, – вернулся он к тому, с чего начал, – я надеюсь, теперь вы понимаете, почему углядели меня у этого крошки крота А. Л. Чужака.
– Мне и самому приходится ждать телефонных звонков, – проговорил я. – Времяпрепровождение – хуже не придумаешь!
– Значит, вы меня понимаете. – Хопвуд устремил на меня горящие глаза – казалось, они прожигают мою одежду до дыр.
Я кивнул.
– Заходите ко мне как-нибудь. – Он кивнул на видневшиеся вдали «Карусельные апартаменты», где, скорбя по чему-то, слабо напоминавшему «Прекрасное Огайо», всхлипывала каллиопа. – Я расскажу вам об Айрис Три, дочери сэра Бирбома Три[121], она тоже жила в этом доме. Сводная сестра Кэрола Рида[122], британского режиссера. И с Олдосом Хаксли[123] сможете встретиться, он иногда там появляется.
Хопвуд заметил, как я дернулся, и понял, что я заглотил приманку.
– Хотели бы познакомиться с Хаксли? Тогда будьте паинькой, – ласково процедил он, – и, может быть, я это устрою.
Я всячески старался скрыть, что встреча с Хаксли – моя неотвязная, несбыточная мечта. Я всю жизнь сходил по нему с ума, желание быть таким же блестящим, таким же остроумным, так же недосягаемо возвышаться над другими терзало меня, как голод. И подумать только – я смогу с ним встретиться!
– Заходите в гости, – рука Хопвуда скользнула к карману пиджака, – и я познакомлю вас с одним молодым человеком. Он мне дороже всех на свете.
Я отвел глаза, как мне не раз приходилось делать при некоторых высказываниях Крамли и Констанции Раттиган.
– Ага! – промурлыкал Джон Уилкс Хопвуд, и его рот древнего германца изогнулся в довольной усмешке. – Молодой человек засмущался. Только это не то, что вы думаете. Смотрите! Вернее – взирайте!
Он вынул из кармана смятую глянцевую фотографию. Я потянулся к ней, но Хопвуд держал ее крепко и большим пальцем закрывал лицо изображенного на снимке.
А то, что не было закрыто, оказалось самым совершенным юношеским телом, какое мне когда-либо доводилось видеть.
Оно вызывало в памяти стоящую в вестибюле Ватиканского музея статую Антиноя[124], возлюбленного Адриана, – снимок этой статуи я когда-то видел. Вспомнился мне и юноша Давид, и сотни молодых людей, которые на моих глазах с детства и по сей день возились и боролись на пляже – загорелые и безмятежные, безудержно счастливые, но не ведающие истинной радости. В одной этой фотографии, которую держал Джон Уилкс Хопвуд, тщательно закрывая лицо юноши, казалось, было запечатлено бесчисленное множество летних дней.
– Не правда ли, история не знала другого такого прекрасного тела? – Это был не вопрос, а утверждение. – И оно мое! Принадлежит мне! Я один владею и распоряжаюсь им! – заявил он. – Да не моргайте вы так! Смотрите!
Он убрал палец с лица сказочно красивого юноши.
На меня смотрел ястреб, древнегерманский воин, командир танковых войск в Африке.
– Господи! – воскликнул я. – Да это вы!
– Я, – подтвердил Джон Уилкс Хопвуд.
И запрокинул голову, от его жестокой улыбки веяло мельканием сабель, блеском шпаг. Он смеялся молча, отдавая дань памяти немому кино.
– Да, представьте себе, это я! – повторил он.
Я снял очки, протер их и всмотрелся внимательней.
– Смотрите, смотрите, никакой подделки, никакого трюкачества.
Когда я был мальчиком, в газетах печатались такие головоломки: лица президентов разрезали на три части и перемешивали – здесь подбородок Линкольна, там нос Вашингтона, а над ними глаза Рузвельта. Потом их смешивали с лицами тридцати других президентов, и всю эту путаницу надо было распутать, и за правильно склеенные варианты вы получали десять баксов. А здесь прекрасное тело греческого юноши было соединено с головой орла-сокола-ястреба, с лицом, отмеченным печатью злодейства или безумия или и того и другого вместе.
Джон Уилкс Хопвуд через мое плечо вглядывался в фотографию так, будто никогда раньше не видел эту поразительную красоту, и глаза его горели гордостью за свою Силу Воли.
– Думаете, это фокус?
– Нет.
Но украдкой я посматривал на его шерстяной костюм, на свежевыглаженную рубашку, жилет, аккуратно повязанный галстук, на его запонки, блестящую пряжку на ремне, серебряные зажимы на брюках у щиколоток.
И вспоминал о парикмахере Кэле и о пропавшей голове Скотта Джоплина.
Джон Уилкс Хопвуд провел пальцами в пятнах цвета ржавчины по своей груди и ногам.
– Да, – рассмеялся он, – вся красота прикрыта. Так что вам никак не проверить, если не придете в гости. А ведь хочется проверить, правда? Неужели и впрямь этот старый песочник, игравший когда-то Ричарда[125], сохраняет облик солнечной юности? Как это может быть, что такое юное чудо уживается со старым морским волком? Что связывает Аполлона…
– С Калигулой, – ляпнул я и похолодел.
Но Хопвуд не обиделся. Он рассмеялся, кивнул и взял меня за локоть.
– Калигула – это хорошо! Так что сейчас будет говорить Калигула, а прекрасный Аполлон пока спрячется и подождет. На все вопросы ответ один – сила воли! Исключительно сила воли. Здоровье, еда – вот главное в жизни актера! Мы не только не смеем падать духом, но должны непрестанно заботиться о своем теле! Никаких булок, никаких шоколадных плиток…
Я моргнул и почувствовал, как последняя из шоколадок тает у меня в кармане.
– Никаких пирогов, пирожных, никаких крепких напитков, даже с сексом перебарщивать нельзя. Спать укладываемся в десять. Встаем на рассвете, пробежка по берегу, два часа в гимнастическом зале ежедневно, ежедневно на протяжении всей жизни. Лучшие друзья – тренеры по гимнастике, и обязательно два часа в день езда на велосипеде! И так тридцать лет подряд, тридцать каторжных лет! И после всего этого вы отправляетесь к гильотине Господа Бога. Он отхватывает вашу старую одуревшую орлиную голову и приторачивает ее к навечно загорелому золотому юношескому телу! А сколько пришлось за это заплатить! Но не жалко ничего! Игра стоила свеч! Красота принадлежит мне! Невиданное кровосмешение! Нарциссизм чистой воды! Мне никто не нужен.
– Я вам верю, – сказал я.
– Ваша честность вас погубит.
И он вставил фотографию в карман, как цветок.
– А все же вы сомневаетесь.
– Можно еще раз взглянуть?
Он дал мне фотографию.
Я снова впился в нее глазами. И пока смотрел, услышал шум прибоя, набегавшего прошлой ночью на темный берег.
И вспомнил, как из океана вдруг вышел обнаженный человек.
Я вздрогнул и прищурился.
Уж не этот ли обнаженный торс я видел? Не этот ли человек явился из моря, желая испугать меня, когда Констанция Раттиган возилась с проектором?
Хотелось бы это знать. Но я только спросил:
– А вы знакомы с Констанцией Раттиган?
Он насторожился:
– Почему вы спрашиваете?
– Заметил ее фамилию в списке на дверях Чужака. Вот мне и пришло в голову – не встречались ли вы, как те ночные корабли?
«Или купальщики, – подумал я, – он как-нибудь выйдет из волн прибоя в три часа ночи, а она как раз отправится плавать».
Его тевтонский рот надменно покривился.
– Наш фильм «Скрещенные клинки» в двадцать шестом году прогремел на всю Америку. В то лето о нашем романе кричали все газеты. Я был величайшей любовью ее жизни.
– Значит, это вы… – начал было я, но вовремя остановился, закончив про себя: «Значит, это вы, а не утопившийся директор рассекли ей ножом связки на ногах, так что она год не могла ходить?»
Правда, прошлой ночью у меня не было возможности проверить, есть ли у нее шрамы на ногах. А бегала Констанция так, что, похоже, эти перерезанные связки – враки столетней давности.
– Вам тоже следует наведаться к А. Л. Чужаку, он мудрый человек, истый последователь Дзен, – сказал Хопвуд, садясь на велосипед. – Кстати, он просил передать вам вот это.
И он вынул из кармана пачку оберток от шоколадок, двенадцать штук, аккуратно соединенных скрепкой. В основном от шоколадок «Кларк», «Хрустящий» и от шоколадных батончиков. Бумажки, которые я бездумно пускал по ветру на берегу, а кто-то, оказывается, их подбирал.
– Он знает про вас все, – заявил Безумный Отто Баварский и затрясся от беззвучного хохота.
Я стыдливо взял конфетные обертки – эти свидетельства моего поражения, – чувствуя, как еще десять лишних фунтов нарастают у меня на боках.
– Приходите! – повторил свое приглашение Хопвуд. – Покатаетесь на карусели. Проверите, правда ли, что невинный юный Давид навеки повенчан со старым чертякой Калигулой. Придете?
И укатил в своем коричневом твидовом костюме и в коричневой кепке, с улыбкой глядя только вперед.
А я пошел обратно к музею меланхолии, созданному А. Л. Чужаком, и попробовал заглянуть внутрь через покрытое пылью окно.
На маленьком столике рядом с продранной кушеткой лежала кучка ярких оранжевых, желтых, коричневых шоколадных оберток.
«Неужели они все мои?» – подумал я.
«Мои, – признался я сам себе, – вон какой я пухлый, но он, он – псих!»
И я пошел покупать мороженое.