Голливудская трилогия в одном томе Брэдбери Рэй
Мне почудилось, будто в выдолбленном в бетоне тайнике, под небольшим цементным бункером, по другую сторону ветхого моста…
Я вижу вихор сальных волос, а пониже лоснящийся лоб. На меня глядели глаза. Это могла быть морская выдра или черный дельфин, почему-то заблудившийся и застрявший в канале.
Голова, наполовину торчавшая из воды, долго оставалась на поверхности.
И я вспомнил, как еще мальчиком читал романы про Африку. Там рассказывалось о крокодилах, обосновавшихся в подводных пещерах по берегам реки Конго. Эти твари забивались в пещеры на дне и лежали там. Они прятались в своих тайных убежищах, выжидая, когда какой-нибудь идиот рискнет проплыть мимо. Тогда рептилии стремительно покидали свои подводные укрытия и пожирали жертву.
Неужели передо мной такой же зверь?
Он любит ночные приливы, прячется в тайниках под берегом, а потом выбирается на сушу и идет, оставляя после себя мокрые следы.
Я следил за черной головой в воде. А она, поблескивая глазами, следила за мной.
Нет. Не может быть, что это человек.
Меня передернуло. Я бросился вперед, как бросаются на что-то страшное, желая его прогнать, как пугают пауков, крыс, змей. И не от храбрости – от страха я затопал ногами.
Черная голова скрылась под водой. По воде побежала рябь.
Больше голова не показывалась.
Весь дрожа, я пошел назад по цепочке темных следов ливня, который наведался к моим дверям.
Маленькая лужица по-прежнему блестела у порога.
Я наклонился и выудил из нее горсточку морских водорослей.
И только тут сообразил, что бегал к каналу и возвращался назад в одних трусах.
Ахнув, я быстро огляделся, улица была пуста. Я вбежал в квартиру и с силой захлопнул дверь.
«Завтра, – думал я, – завтра я потрясу кулаками перед носом у Элмо Крамли.
В правом будут обрывки трамвайных билетов.
В левом – комок мокрых водорослей.
Но в участок я не пойду!
В тюрьмах и больницах я готов сразу грохнуться в обморок.
Но где-то же Крамли живет!
Найду где и потрясу кулаками».
Почти сто пятьдесят дней в году солнце в Венеции не может пробиться сквозь туман до самого полудня.
Почти шестьдесят дней в году оно вообще не может выйти из тумана до четырех-пяти часов, когда ему приходит пора садиться на западе.
Дней сорок оно не показывается вовсе.
В остальное же время, если, конечно, вам повезет, солнце, как в других районах Лос-Анджелеса и во всей Калифорнии, восходит в пять тридцать утра и светит весь день.
Но мрачные сорок или шестьдесят дней выматывают душу, и тогда любители пострелять начинают чистить оружие. Если солнце не выходит на двенадцатый день, старушки отправляются покупать отраву для крыс. Однако если на тринадцатый день, когда они уже готовы высыпать мышьяк себе в утренний чай, вдруг появляется солнце, недоумевая, чего это все так расстроены, старушки морят крыс у каналов и возвращаются к своему бренди.
Во время сорокадневного цикла туманная сирена, затерянная где-то в заливе, безостановочно воет и воет, пока всем не начинает мерещиться, будто на местном кладбище зашевелились покойники. А поздно ночью под неумолчный вой сирены ваше подсознание посылает вам образ какого-то древнего земноводного существа – оно плавает далеко в океане, тоскуя, быть может, только о солнце. Все умные животные перемещаются на юг. А ты остаешься на холодном песке с молчащей пишущей машинкой, с пустым счетом в банке и с постелью, теплой лишь с одной стороны. Ты ждешь, что земноводный зверь всплывет когда-нибудь ночью, пока ты спишь. Чтобы от него отделаться, ты встаешь в три часа ночи и пишешь о нем рассказ, но он лежит у тебя годами, в журналы его не посылаешь, боишься. Не «Смерть в Венеции» следовало назвать свой роман Томасу Манну[28], а «Невостребованность в Венеции».
Правда все это или игра воображения, но умные люди предпочитают селиться как можно дальше от океана. Территория, контролируемая венецианской полицией, кончается там же, где кончается туман, – где-то в районе Линкольн-авеню.
У самой границы района, подвластного венецианской полиции и венецианской непогоде, находится сад, который я видел всего один или два раза.
С улицы невозможно было судить, есть ли в этом саду дом. Сад так густо зарос кустами, деревьями, тропическими растениями, пальмами, тростником и папирусами, что прокладывать себе путь через эти заросли пришлось бы с помощью топора. В глубь сада вела не мощеная дорожка, а лишь протоптанная тропинка. Однако дом там все-таки был, он тонул в доходящей до подбородка траве, которую никто никогда не косил, и стоял так далеко от улицы, что казался барахтающимся в нефтяной яме слоном, конец которого близок. Почтового ящика здесь не было. Почтальону приходилось бросать газеты прямо в сад и удирать, пока никто не выскочил из джунглей и не напал на него.
Летом из этого зеленого заповедника доносился запах апельсинов и абрикосов. А если не апельсинов и абрикосов, то кактусов, эпифиллюмов[29] или цветущего жасмина. Здесь никогда не стрекотала газонокосилка. Не свистела коса. Сюда не добирался туман. Здесь, на границе с вечными в Венеции сырыми сумерками, дом благоденствовал среди лимонов, которые сияли, как свечки на рождественской елке.
Временами, когда вы проходили мимо, вам чудилось, будто вы слышите, как в саду, словно по равнине Серенгети[30], топая, бегает окапи[31]; казалось, что на закате в небо взмывают тучи фламинго и кружатся над садом живым огнем.
Вот это-то место, где природа так мудро распоряжается погодой, и облюбовал себе, ублажая свою всегда наполненную солнцем душу, человек лет сорока с небольшим, рано начавший лысеть, со скрипучим голосом. А работал он у океана, вдыхая туман, и по роду работы ему приходилось разбираться с нарушением законов и таможенных правил, а иногда и со смертями, которые могли обернуться убийствами.
И звали этого человека Элмо Крамли.
Я нашел его и его дом благодаря прохожим, которые, выслушав мои вопросы, кивали и показывали, куда идти.
Все как один они сходились на том, что каждый вечер, довольно поздно, приземистый детектив легкими шагами вступает в эти зеленые джунгли и скрывается там под шум крыльев слетающих вниз фламинго и тяжело поднимающихся на ноги гиппопотамов.
«Как мне быть? – думал я. – Встать на краю этих диких зарослей и выкрикивать его имя?»
Но Крамли окликнул меня сам:
– Господи помилуй, неужто вы?
Когда я появился у его ворот, он как раз выходил из своих райских кущ по тропинке, заросшей сорняками.
– Я.
Пока детектив продвигался по едва заметной тропинке, мне казалось, я слышу те же звуки, которые мне чудились, когда я проходил мимо: вот скачут газели Сетон-Томпсона[32], вот в панике разбегаются полосатые, как кроссворд, зебры, а вот ветер приносит запах золотистой мочи – это львы.
– Сдается мне, – проворчал Крамли, – мы сыграли эту сцену еще вчера. Пришли извиниться? Раздобыли материалы похлеще и посмешней?
– Если вы остановитесь и выслушаете… – начал я.
– Ну и голос у вас, доложу я вам! Недаром одна моя знакомая, что живет в трех кварталах от места, где вы нашли труп, говорит, что ее кошки до сих пор не вернулись домой – так вы напугали их в ту ночь своими воплями. Ладно. Я стою. И что?
При каждом его слове мои кулаки все глубже уходили в карманы спортивной куртки. Почему-то я никак не мог их вытащить. Уткнув подбородок в грудь, отведя глаза, я старался собраться с духом.
Крамли посмотрел на часы.
– В ту ночь у меня за спиной в трамвае кто-то стоял! – внезапно закричал я. – Это он засунул старика в львиную клетку.
– Тише, тише! С чего вы так решили?
Кулаки задвигались у меня в карманах, сжались еще сильнее.
– Я чувствовал, как он протягивает ко мне руки. Чувствовал, как шевелятся его пальцы, словно умоляют. Он хотел, чтобы я обернулся и увидел его. Ведь убийцы все хотят, чтобы их обнаружили?
– Да, по мнению халтурщиков, выдающих себя за психологов. Чего ж вы на него не поглядели?
– С пьяными стараешься не встречаться глазами. Еще усядутся рядом, начнут дышать на тебя.
– Верно. – Крамли позволил себе проявить некоторую заинтересованность. Он вытащил кисет, бумагу и стал сворачивать сигарету, намеренно не глядя на меня. – И что?
– Слышали бы вы его голос! Тогда поверили бы. Господи, да он был точь-в-точь тень отца Гамлета, взывающая из могилы: «Помни обо мне!» Но этот-то просто молил: «Посмотри на меня! Узнай меня! Арестуй!»
Крамли закурил и сквозь дым взглянул на меня.
– Да от его голоса я за несколько секунд состарился на десять лет, – продолжал я. – В жизни не был так уверен, что моя интуиция меня не обманывает.
– Интуиция есть у всех. – Крамли изучал свою сигарету, словно не мог решить, нравится она ему или нет. – И бабушки у всех сочиняют рекламные стишки к пшеничным и прочим хлопьям и долдонят их целыми днями, так что руки чешутся прибить старушек. Каждый дурак воображает, будто он может с успехом совмещать в себе поэта, сочинителя песенок и сыщика-любителя. Знаете, о чем вы напомнили мне, сынок? О том, как целое скопище идиотов атаковало Александра Попа[33], размахивая своими поэмами, романами, очерками и требуя у него совета. Поп в конце концов разъярился и написал «Опыт о критике».
– Вы знаете Попа?
Крамли сокрушенно вздохнул, бросил сигарету и наступил на нее.
– А по-вашему, детективы – это легавые и мозги у них как замазка? Что же до Попа… Господи! Да я еще юнцом читал его по ночам под одеялом, чтобы мои не подумали, будто я спятил. А теперь прочь с дороги!
– Вы хотите сказать, что я зря стараюсь? – воскликнул я. – И даже не попытаетесь спасти старика?
И сам вспыхнул, услышав свои слова.
– Я имею в виду…
– Знаю, что вы имеете в виду, – терпеливо проговорил Крамли.
Он смотрел вдоль улицы, словно видел там, вдалеке, мой дом, письменный стол и машинку на нем.
– Вы зациклились на какой-то удачной мысли, вернее, вообразили, что она удачная. И вас залихорадило. Наверно, вам сейчас хочется только одного: вскочить в большой красный трамвай, поймать этого пьяницу и задержать его. Но если вы и вскочите туда, его там не окажется, а если окажется, то выяснится, что это не тот пьяница или вы его просто не узнаете. Вот вы и сбиваете пальцы в кровь, колотя по клавишам своего «Ундервуда», ведь материал «идет здорово», как говорит Хемингуэй, а ваша интуиция отрастила такие щупальца – чувствительней не бывает! Но все это бредни, и я не дам за них даже трех центов.
Крамли стал обходить свою машину, в точности как во время нашей вчерашней катастрофической встречи.
– Нет-нет, постойте! – закричал я. – Не вздумайте снова удрать! Да вы… знаете… что с вами? Вы просто ревнуете!
Крамли так круто повернул голову, что она чуть не оторвалась.
– Я… что?!
Мне показалось даже, что его рука дернулась к револьверу, которого не было.
– И… и… – совсем запутался я. – У вас все равно ничего не выйдет!
Моя наглость потрясла его. Он вытянул шею и уставился на меня поверх машины.
– Не выйдет что?
– Что бы вы ни затеяли! Ничего не получится! – выкрикнул я.
И сам онемел от изумления. Не помню, чтобы я когда-нибудь так орал на кого-то. В школе я был пай-мальчиком и тихоней. Стоило кому-то из учительниц нахмурить брови, и я замирал. А тут пожалуйста…
– Пока вы не научитесь, – начал я, запинаясь и заливаясь краской, – пока не научитесь прислушиваться к желудку, а не к голове…
– Смотри «Философские советы своенравным сыщикам». – Крамли прислонился к машине, словно без нее он тут же грохнулся бы наземь. Фыркнув, он прикрыл рот ладонью и, давясь от смеха, пробормотал: – Продолжайте.
– Да вы же не хотите слушать.
– Давненько мне не приходилось смеяться от души, малыш.
Губы у меня снова склеились, я закрыл глаза.
– Продолжайте, – уже мягче сказал Крамли.
– Просто, – медленно начал я, – я уже давно понял, что чем больше думаю, тем хуже у меня идет работа. Все считают, что нужно думать целыми днями. А я целыми днями чувствую и запоминаю, пропускаю через себя и записываю, а обдумываю все это в конце дня. Обдумывать надо потом.
Лицо Крамли как-то странно засветилось. Он склонил голову набок, поглядел на меня, потом склонил ее на другой бок – точь-в-точь обезьяна в зоопарке, когда она смотрит на вас сквозь прутья клетки и гадает, что это за диковинный зверь там, снаружи?
Затем, ни слова не говоря, не засмеявшись, даже не улыбнувшись, Крамли уселся в машину, спокойно включил зажигание, мягко нажал на газ и медленно, очень медленно тронулся с места.
Проехав ярдов двадцать, он затормозил, немного подумал, дал задний ход, повернулся, чтобы посмотреть на меня, и закричал:
– Святый Боже Иисусе! А доказательства? Черт вас побери! Доказательства где?
И я с такой поспешностью вытащил из кармана правый кулак, что чуть не разорвал куртку.
Я выставил кулак вперед и наконец-то разжал дрожащие пальцы.
– Вот одно, – сказал я. – Вам известно что-нибудь про это? Нет. А мне известно? Да. Знаю я, кто этот старик? Знаю. А вы знаете его фамилию? Нет!
Крамли положил голову на скрещенные на руле руки и вздохнул.
– Ладно. Выкладывайте.
– Это, – начал я, глядя на комочки мусора в руке, – это маленькие А, крошечные Б и тоненькие В. Целый алфавит, буквы, выбитые компостером из трамвайных билетов… Вы ездите на машине и давно всего этого не видели. А я, бросив ролики, только и делаю, что хожу пешком или езжу на трамвае. Я в этих бумажках по самые уши!
Крамли медленно поднял голову, стараясь не выказывать своего интереса и нетерпения.
Я продолжал:
– Этот старик всегда набивал такими бумажками свои карманы на трамвайной остановке. Он разбрасывал их, как конфетти, в канун Нового года и в июле и кричал: «Счастливого Четвертого июля[34]!» Когда я увидел, как вы выворачиваете карманы этого бедняги, я сразу понял, что знаю, кто это. Ну, что скажете?
Наступило долгое молчание.
– Черт! – Казалось, Крамли молится про себя: глаза у него закрылись, как мои всего минуту назад. – Помоги мне, Господи! Садитесь.
– Что?
– Садитесь, черт побери! Придется вам доказать то, что вы сейчас сказали. Вы думаете, я идиот?
– Да. То есть, я хочу сказать, нет. – Я с трудом открыл дверцу, так как все еще прятал левый кулак в кармане. – А вот эти водоросли сегодня ночью кто-то оставил возле моих дверей и…
– Заткнитесь и возьмите карту.
Машина рванулась вперед.
Я вскочил в нее в последний момент и порадовался, что успел застегнуть ремень.
Мы с Элмо Крамли вошли в пропахшее табаком помещение, где днем всегда было темно, как на чердаке.
Крамли взглянул на пустующее место между стариками – они клонились друг к другу, словно высохшие плетеные стулья.
Крамли шагнул вперед и, протянув руку, показал им слипшиеся буквы-конфетти.
У стариков было уже два дня, чтобы собраться с мыслями и подумать о пустующем между ними месте.
– Сукин сын, – прошептал кто-то из них.
– Если коп, – проговорил другой, блеснув глазами на бумажную массу в руке Крамли, – если коп показывает мне это – значит, он нашел это в карманах Уилли. Хотите, чтобы я его опознал?
Двое других стариков отвернулись от говорившего, как будто он сказал что-то неприличное.
Крамли кивнул.
Старик трясущимися руками оперся о трость и стал подниматься. Крамли попытался было ему помочь, но старик наградил его таким яростным взглядом, что детектив отступил.
– Обойдусь!
Старик с силой застучал палкой по деревянному полу, словно хотел наказать его за плохие новости, и скрылся за дверью.
Последовав за ним, мы очутились в дымке, дожде и тумане, то бишь в Венеции, на юге Калифорнии, где Бог только что выключил свет.
Старику, когда мы входили в морг, было восемьдесят два года, когда выходили – не меньше ста десяти, он даже не мог больше опираться на трость. Глаза погасли, и он не стал отбиваться, когда мы помогали ему добраться до машины. Не умолкая, он причитал:
– Боже мой, боже мой, кто же это его так безобразно обстриг? И когда? – Он нес чепуху, чтобы хоть как-то отвлечься. – Это вы умудрились? – восклицал он, ни к кому не обращаясь. – Кто это сделал? Кто?
Я знал, но ничего не сказал. Мы вытащили старика из машины и подвели к тому месту на холодной скамье, где он сидел всегда и где его ждали другие старики, делая вид, будто не заметили нашего возвращения. Они сидели, устремив глаза кто в потолок, кто в пол, им не терпелось, чтобы мы ушли, а они смогли бы решить, как поступить – отвернуться от изменника, каким стал для них их старый друг, или придвинуться к нему поближе и согреть своим теплом.
Мы с Крамли пребывали в глубоком молчании, пока ехали к дому, где продавались канарейки. К дому все равно что пустому.
Я остался за дверью, а Крамли зашел в комнату старика взглянуть на голые стены и прочесть бесконечно повторявшееся имя «Уильям, Уилли, Уилл, Билл, Смит, Смит, Смит», нацарапанное стариком в надежде обрести бессмертие.
Выйдя, Крамли оглянулся на удручающе пустую комнату.
– Господи боже, – пробормотал он.
– Вы прочли, что написано на стене?
– Прочел все. – Крамли огляделся и с неудовольствием осознал, что так и не отошел от двери и смотрит в комнату. – «Он стоит в холле». Кто там стоял? – Крамли обернулся и смерил меня взглядом. – Вы?
– Вы же знаете, что не я, – сказал я, попятившись.
– Полагаю, я мог бы арестовать вас за взлом и проникновение.
– Но вы этого не сделаете, – нервно ответил я. – Эта дверь и все двери в доме не запираются годами. Любой может войти. Кто-то и вошел.
– Откуда я знаю, что это не вы нацарапали своим собственным ногтем эти чертовы слова на стене для того только, чтобы у меня волосы встали дыбом и чтобы я поверил в вашу абракадабру?
– Почерк на стене дрожащий – ясно, что царапал старик.
– Вы могли подумать об этом заранее и подделать каракули.
– Мог, но не подделал. Боже мой, что нужно, чтобы убедить вас?
– Больше, чем мурашки у меня на коже, вот что я вам скажу.
– Тогда, – я снова засунул руки в карманы и сжал кулаки, водоросли все еще были спрятаны и ждали своего часа, – тогда остальное наверху. Поднимитесь. Посмотрите сами. А когда спуститесь, расскажете, что увидели.
Крамли склонил голову набок, снова по-обезьяньи посмотрел на меня, вздохнул и стал медленно подниматься по лестнице, словно старый продавец обуви, несущий по сапожной лапе в каждой руке.
На площадке он долго стоял, как лорд Карнарвон[35] перед гробницей Тутанхамона. Потом вошел. Мне казалось, я слышу, как призраки старых птиц шелестят крыльями, рассматривая его. Слышу шепот мумии, встающей из речного песка. Но это встрепенулась у меня в душе старая подружка – муза, жаждущая сенсаций.
На самом же деле я слышал, как Крамли ступает по песку, покрывавшему пол в комнате старухи и заглушавшему его шаги. Вот он дотронулся до клетки – раздался металлический звон. Потом я услышал, как он наклоняется, чтобы ухом уловить ветер времени, доносящийся из пересохшего изболевшегося рта.
И под конец я услышал произнесенное шепотом имя, нацарапанное на стене, произнесенное дважды, трижды, как будто старушка с канарейками иероглиф за иероглифом разбирала египетские письмена.
Когда Крамли с усталым лицом спустился, он выглядел так, будто сапожные лапы переместились ему в желудок.
– Бросаю это дело! – заявил он.
Я ждал.
– «Восшествие Хирохито на престол», – процитировал Крамли старую газету, которую только что увидел на дне клетки.
– Аддис-Абеба? – добавил я.
– Неужели это и впрямь было так давно?
– Теперь вы все видели своими глазами, – сказал я. – Что же вы думаете?
– Что я могу думать?
– А вы не прочитали по ее лицу? Не заметили?
– Чего?
– Она следующая.
– Что?
– Да это же ясно по ее глазам. Она знает, что кто-то стоит в холле. Он поднимается к ее комнате, но не входит, а она просто ждет и молит, чтобы вошел. Меня холод пробирает, не могу согреться.
– То, что вы оказались правы насчет бумажного мусора и трамвайных билетов, то, что нашли, где жил старик, и установили, кто он, еще не делает вас чемпионом по гаданию на картах Таро. Вас, значит, холод пробирает? Меня тоже. Только из ваших подозрений и моего озноба каши не сваришь, особенно если крупа отсутствует!
– Вы не пришлете сюда полицейского? Ведь через два дня ее не станет.
– Если мы начнем приставлять полицейского к каждому, кому суждено умереть через два дня, у нас больше не будет полиции. Вы хотите, чтобы я учил моего шефа, как ему распоряжаться своими людьми? Да он спустит меня с лестницы и мой жетон отправит следом. Поймите же – она никто, мне противно это говорить, но так считает закон. Будь она хоть кем-то, может, мы и поставили бы охрану…
– Тогда я сам.
– Думайте, что говорите. Вам ведь когда-то понадобится поесть или поспать. Вы не сможете торчать здесь неотлучно. В первый же раз, когда вы побежите за сосиской, он, кто бы это ни был, если он действительно существует, войдет. Она чихнет, и ей конец. Да не приходит сюда никто! Просто ветер по ночам гоняет комки шерсти и волос. Сначала это услышал старик, теперь – миссис Канарейка.
Крамли перевел взгляд на длинную темную лестницу, туда, где уже не пели птицы, не было весны в горах, бездарный органист в незапамятном году не аккомпанировал своим маленьким желтым певцам.
– Дайте мне время подумать, малыш, – сказал Крамли.
– И дать вам время стать соучастником убийства.
– Опять вы за свое. – Крамли с такой силой распахнул дверь, что петли взвыли. – И как это получается, что вы мне почти что нравитесь и тут же я злюсь на вас, как черт?
– Кто же в этом виноват?
Но Крамли уже ушел.
Крамли не звонил двадцать четыре часа.
Стиснув зубы так, что они чуть не начали крошиться, я взнуздал свой «Ундервуд» и стремительно загнал Крамли в каретку.
«Говори!» – напечатал я.
– Как получилось, – отозвался Крамли откуда-то изнутри моей чудесной машинки, – что вы мне то нравитесь, то я злюсь на вас, как черт?
Потом машинка напечатала: «Я позвоню вам, когда старушка с канарейками умрет».
Как вы понимаете, я еще много лет тому назад липкой лентой приладил к своему «Ундервуду» две бумажки.
На одной значилось:
«ПРИЕМ СПИРИТИЧЕСКИХ ПОСЛАНИЙ»
на другой крупными буквами было выведено:
«НЕ ДУМАЙ!»
Я и не думал. Я просто давал возможность приспособлению для приема спиритических посланий стучать и клацать.
«Сколько еще мы вместе будем биться над этой загадкой?»
«Загадка? – ответил Крамли. – Загадка – это вы».
«Согласны вы стать персонажем моего романа?»
«Уже стал».
«Тогда помогите мне».
«И не рассчитывайте. Дохлое дело».
«Черт побери!»
Я вытащил лист из машинки. И тут зазвонил мой личный телефон на заправочной станции.
Мне показалось, что до будки я бежал миль десять, думая: «Это Пег!»
Все женщины, с которыми меня сводила жизнь, были либо библиотекаршами, либо учительницами, либо писательницами, либо продавали книги. Пег совмещала по крайней мере три из этих профессий, но сейчас она была далеко, и это приводило меня в отчаяние.
Живя все лето в Мехико, она занималась испанской литературой, учила язык, ездила в поездах с коварными пеонами и в автобусах с безмятежными нахалами, писала мне пылающие любовью письма из Тамазунхале и скучающие – из Акапулько, где солнце было яркое, а умы местных жиголо яркостью отнюдь не поражали, во всяком случае не поражали Пег – поклонницу Генри Джеймса[36] и консультантшу по Вольтеру и Бенджамину Франклину[37]. Она повсюду таскала корзинку для завтрака, набитую книгами. Я часто думал, что, наверно, за ужином вместо сэндвичей она закусывает братьями Гонкур[38].
Пег.
Раз в неделю она звонила мне из какого-нибудь заброшенного городка, славного своей церковью, или из большого города, то только что выбравшись из катакомб с мумиями в Гуанахуато[39], то едва успев отдышаться после спуска с Теотихуакана[40], и мы в течение трех быстро проносящихся минут слушали, как бьются наши сердца, и твердили друг другу все те же глупости – это была своего рода литания, всегда сладостная, сколько бы раз мы ее ни повторяли и как бы долго она ни тянулась.
Каждую неделю, когда Пег звонила мне, над телефонной будкой сияло солнце.
И каждую неделю, как только разговор заканчивался, солнце скрывалось, наползал туман. Мне хотелось бежать и скорее натянуть на голову одеяло. А вместо этого я насиловал свою машинку, выстукивая на ней скверные поэмы или рассказы – например, про марсианскую жену, тоскующую по любви и воображающую, как с неба сваливается землянин, чтобы увезти ее с собой, а его, перенесшего ради нее столько злоключений, убивают.
Пег.
Несколько недель, учитывая мою бедность, мы разыгрывали с ней старый телефонный трюк. Телефонистка, звонившая из Мехико, вызывала меня по имени.
– Кого? – спрашивал я. – Что, опять? Оператор, говорите громче!
Я слышал, как где-то далеко дышит Пег. Чем больше я нес всякую чепуху, тем дольше длился разговор.
– Минуточку, оператор, повторите, кто нужен.
Телефонистка повторяла мое имя.
– Сейчас посмотрю, здесь ли он. А кто его спрашивает?
Из-за двух тысяч миль быстро откликался голос Пег:
– Скажите, это Пег. Пег.