Солдат Скрипаль Сергей
Из полуразрушенного госпиталя вышла женщина в халате поверх шинели, властно посмотрела на горькую работу людей, взглянула на часы у себя на руке и вопросительно взглянула на солдат, приближающихся к ней.
Максим разглядел под тонкой белой тканью халата блеснувшие майорские звезды на погонах и, приблизившись, доложил:
– Товарищ майор, по приказанию капитана Мезенцева прибыли с ранеными!
– Ваши сани? – спросила женщина, показывая рукой на перевернутые сани Максима.
– Так точно! – ответил Максим. – Конь понес – бомбы испугался. А вот те, – Максим обернулся к саням Чеботарева, – взрывом покорежило.
– Вы что, ранены, сержант? На перевязку идите. Там по коридору направо перевязочная уцелела. Найдете кого-нибудь, кто поможет. А вы, – посмотрела на Чеботарева, – идите помогать.
– Товарыш майор! – запросил Чеботарев. – Я ж санитар у нас в батальоне, разрешить мэни сержанта пэрэвязаты?! В мэнэ тильки бинтов нэма. Та мы швыдко, – убеждал Чеботарев, – а потим поможу, а як же!
– Идите, – согласилась женщина и сорвалась с места, побежала к идущей из-за того самого поворота, откуда выехали недавно Максим с Чеботаревым, полуторке.
– Пишлы, Максым! – подтолкнул ко входу Чеботарев.
Шагнули в пропыленный коридор, с провисшим потолком, с сильным запахом гари и обгоревшего человеческого тела.
– Ось, сюды, – решительно перешагивая через обрушившиеся на пол кирпичи и дверные коробки, Чеботарев сдвинул заклинившую дверь перевязочной.
Действительно, это была уцелевшая перевязочная, с горками испачканных сверху бинтов, блестящими инструментами в белых бюветах и разбитыми бутылочками йода.
В углу, у широкого окна, с двойными, добротными рамами и остатками наполовину вылетевших стекол, стояла скамья, покрытая толстым слоем ржавой кирпичной пыли и осколками стекла.
Чеботарев смахнул грязь со скамьи, подобранной тут же и такой же пыльной тряпкой, взметнув во все стороны тонкую пыль, ворчал под нос:
– От, черты его ба...
Максим разделся, расстегнув ремень, чертыхаясь и ругаясь потихонечку, положил шинель с ремнем на вещмешок и автомат, уже лежавшие на скамье, очищенной Чеботаревым. Гимнастерку и нижнюю рубаху помог снять Чеботарев.
Пока Иван разматывал старые, напитанные кровью, пропотевшие бинты, Максим смотрел в окно.
Часть 7
Следом за машиной, в которой приехал капитан Мезенцев, на площадь, уже почти полностью очищенную от убитых и раненых, лавируя между разбитыми грузовиками и санями, огибая глубокие ямы воронок, выползали коротким обозом семь саней. В них тут же стали грузить уцелевших раненых.
У машины капитан стоял рядом с начальником госпиталя. Мезенцев нервно курил, убеждая в чем-то женщину, но та отрицательно качала головой и показывала то на машину, то в сторону дороги, ведущей к лесу. В конце концов разговор завершился, видимо, на резкой ноте. Капитан вытянулся по стойке смирно, отбросил в сторону окурок, кинул ладонь к виску и, повернувшись на каблуках, широко зашагал к школе, раздраженно наступая на битые кирпичи, обходя разбитые сани, иногда, не сдержав досады, пинал носком сапога попадавшуюся рухлядь.
Максим вздрогнул от прикосновения ватного тампона, взглянул на Ивана. Тот явно был доволен:
– Ну, шо, Максым! Я ж казав, шо Чеботарев – доктор. А то комбат коновалом величал! – улыбался. – Та и на тоби як на собаке заживеть. Ты подывысь! Подывысь... – радовался Чеботарев. – Трохи обработаю, та перебинтую. Рана твоя чуть припухла, вокруг ней чисто. Днив чэрэз чотыри затягиваться начнэ. Тильки ты, Максым, кульбитив не роби бильш. А то як той жеребец стрибаешь! – намекнул на недавний полет из саней.
Иван, делая свое дело, все говорил и говорил, и скоро плечо Максима забелело свежей чистотой бинтов:
– Ось бы тоби ище горилки чарку – и був бы ты зовсим гарный хлопец! – приговаривал Чеботарев, помогая другу натягивать одежду.
Максим порядком продрог, пока Чеботарев возился с плечом. Из разбитого окна тянуло морозом, и Максим подумал, что Чеботарев про горилку вовремя вспомнил.
За дверью раздались шаги, давящие мусор. Дверь с натугой распахнулась, и в перевязочную вошел капитан Мезенцев.
– Как ваши дела? – спросил у Максима, застывшего с натянутой только на левую руку шинелью, и теперь сползающей по плечу, саднящей рану. – Одевайтесь!
Максим, застёгивая шинель, вздрогнул. Детские голоса! Много тихих детских голосов. Боже мой, в школе, растерзанной войной школе, детские голоса! Что это? Откуда?! Может – почудилось? Но нет. Голоса приближались.
Капитан Мезенцев шагнул назад к распахнутой двери, наполовину загородив проем. В свободную часть Максим видел, как мимо перевязочной, взявшись за руки, шли ребятишки. Кто в шубейке, кто в пальтишке, в валенках, в изношенных ботинках. Но все без исключения, в серых теплых пуховых платках, накрест пропущенных концами под мышками и завязанных на спине.
Поэтому Максим не мог разобрать, где мальчишки, а где девчонки, Все были почти одного роста, да и возраст один – лет семь-восемь.
Детишки шли к выходу из школы осторожно, шмыгая покрасневшими носами, не торопясь, парами, друг за другом. Сзади слышался голос, строгий, и в тоже время почти девчоночий:
– Дети, не спешите, смотрите внимательно под ноги. Клава! Клава, у выхода остановитесь!
– Татьяна Сергеевна! – мягким голосом позвал капитан. – Татьяна Сергеевна, зайдите, пожалуйста, на минутку сюда.
У двери показалась девушка, громко повторила:
– Клава, остановитесь и подождите меня. Я сейчас.
Девушка остановилась на пороге, поглядывая в коридор:
– Здравствуйте! – и в сторону детей. – Сережа! Сытин! Куда ты пошел? Ну – ка, встань к своей паре!
– Это – Татьяна Сергеевна, воспитатель детского дома для детей комсостава Советской Армии, – представил Мезенцев.
Теперь Максим полностью мог рассмотреть девушку. Татьяна Сергеевна шагнула в комнату, при этом все время порываясь выглянуть назад в коридор. Она была в таком же пуховом платке, что и у детей, но только завязанном под подбородком, а не под мышками. Черное изношенное драповое пальто было велико и нависало полами на широкие голенища валенок. Бледное, худое лицо, с синими кругами под глазами, оживлялось только тогда, когда девушка подносила к голове руки в ярко-красных рукавицах, чтобы заправить под платок выбившиеся прямые светлые волосы.
– Татьяна Сергеевна, грузите детей в машину, – тем же мягким голосом говорил Мезенцев, – Минут через десять-пятнадцать поедете в район. – И уверенно добавил, – Там немцев нет. А здесь, – махнул рукой, – Чёрт его знает, что здесь будет через час! – уже раздражённо буркнул капитан.
Девушка послушно кивнула и вышла в вестибюль.
Часть 8
Моё полное имя Карл Дитер Йопст.
В русском плену я пытался понять, что так рассмешило солдат, когда, на первом допросе молоденький усатый лейтенант, хорошо знавший немецкий, громко прочитал мои документы. Заросшие щетиной, грязные, в длинных серых шинелях, с измождёнными лицами русские засмеялись и смеялись всё громче и громче, когда кто-нибудь из них в очередной раз тыкал в меня пальцем и повторял моё имя. Хмыкали и крутили головами даже оба моих пленителя: раненый в руку сержант, стонавший от боли почти беспрестанно, пока мы ехали сюда в кузове полуразвалившейся машины, и второй – старый солдат, давно не бритый, хмурый и безгранично усталый.
Мне было очень страшно и жаль себя. Так по-дурацки попасть в плен!
Я – восемнадцатилетний парень, совершенно здоровый физически и психически, не смог отбиться от того раненого сержанта. А всё Юрген! Говорил ему, что не стоит гнаться за этой машиной. Скоро подтянутся остальные, и догоним её. А не догоним, так наши танки расстреляют. Но ему было так весело гнаться за беззащитной машиной с красным крестом на боку! Вот чем кончилось его веселье – убитый лежит в лесу рядом с мотоциклом. Мне ещё повезло – в люльке сидел, только сильно грудью ударился, когда вылетел из неё. Чего скрывать, сначала весело было и мне!
Постреливая из автомата по кузову преследуемой машины, я чувствовал себя охотником, рыцарем Рейха. А потом Юргену пуля ударила прямо в глаз, мотоцикл – в дерево, а я зарылся в сугроб.
Если честно, ещё и ужаснулся, что попал в руки к русским. Нам рассказывали про них страшные истории о том, что они дикари и недочеловеки. Когда я поднял руки, второй, старый солдат подошел и ударил меня прикладом по голове. Благо, я был в каске. С ужасом видел я, как по его лицу катятся слёзы, когда гневно он что-то кричал, показывая рукой на грузовик. Сержант приставил к моей голове «вальтер» и нажал на курок. Сухой щелчок вместо выстрела. Ещё, ещё…Сержант начал бешено ругаться, а я, обмочившись от ужаса, потерял сознание.
Когда я очнулся, уже связанный, на полу грузовика, сквозь полумрак брезентового, дырявого тента различил маленьких детей, жавшихся друг к другу на скамьях вдоль борта, плачущую женщину, того самого сержанта и того, второго, старого солдата. От мыслей: «Это за ними мы гнались?! Этих детей хотели расстрелять, раздавить?!», кидало в озноб. Дети испуганно смотрели на меня, а взрослые обращались ко мне – «Фриц». Я говорил им, что зовут меня Карл, но они приговаривали «Фриц». Они показали мне два детских тела, лежащих с лицами, закрытыми платками и я понял, что их убили очереди моего автомата.
За те дни, что провёл в полуразрушенном блиндаже, пока меня не отправили в лагерь для военнопленных, о многом передумал, многое переоценил…
Мне объяснили, что будь я Карл, Вольдемар, Вольфганг, для русских я буду «Фриц». Впрочем, как для нас русские все были «Иванами».
Короткая моя жизнь проходила в мыслях, потому что я думал, что за детей русские меня расстреляют. Детей мне было жаль, и я вспоминал, каким ребёнком совсем недавно был я сам.
…Яркий летний день остервенело бликует на стёклах огромного буфета в столовой. Брызги солнца бьются о натёртую поверхность большого стола и другой мебели с громоздкими резными ножками и выпуклыми медными украшениями. Стальные рыцарские доспехи в углу, длинный волнистый двуручный меч, кинжалы и сабли на стенах, почти не различимы в облаке света. Я крадусь к буфету. Лезу на верхний ярус, отчаянно цепляясь за резные выпуклости. Туда, я видел, служанка Марта, поставила вазочку с засахаренными орехами.
Остро помню, как чувство ужаса, отчаяния и непоправимости совершённого охватило меня колючими объятиями, когда старинная ваза, доставшаяся в наследство отцу, по его словам, от далёких шведских предков, такого же далёкого 17 века, медленно, словно нехотя, повернулась на широком фарфоровом основании и так же медленно, проваливаясь сквозь мои тонкие ручонки, упала на взблеснувший паркет, разлетелась на мелкие кусочки. «Не склеить!» – вспыхнула и потухла ничтожная, мгновенная надежда.
Тогда мне от ужаса отчаянно захотелось умереть, не жить…
У меня, я думаю, были такие же испуганные глаза, как у этих детей! Но я был виноват. А чем же были виноваты русские погибшие дети? И умирать они не хотели. Поэтому, такое же, как в детстве, чувство потухшей ничтожной надежды, непоправимости совершенного и неизбежности наказания я испытал там, на грязном дощатом полу грузовика…
Я прощался с Миром и ещё перебирал в памяти моменты, когда мне совсем не хотелось жить.
…Фельдфебель Клоц вот уже третий час гонял нас, новобранцев, по плацу. Его широкое жабье лицо, с неряшливо-отвратительными наплывами на подбородке, под глазами и большими бородавками на лбу и жирных щеках, выражало удовольствие истинного наслаждения от издевательства над нами.
Меня мутило от дебильности нашего командира и напряжения этих часов. Мы маршировали, бегали, прыгали по-лягушачьи, ползали по-пластунски, нещадно разбивая в кровь локти и колени; всё это удовольствие прерывалось командой «Газы!», и мы проделывали то же самое, только теперь с противогазами на головах.
Клоц именно в эти моменты приказывал увеличивать темп, чтобы нам было тяжелее дышать. Некоторые из нас теряли сознание, валились ничком на грязный плац. Клоц не позволял им помогать. Пока мы шумно пробегали мимо своих товарищей, даже завидуя им за ту передышку, что они внезапно получили, он неспешно подходил к ним и, тыкая носками сапог, заставлял их придти в себя и подниматься. А тех, кто уже не мог встать, за ноги тянули двое солдат из лазарета, снимали с них противогазы и обливали водой. После этой процедуры новобранцев возвращали в строй.
К самому концу, перед командой о снятии душащих масок, я ощутил, что мысль, за которую я держался: «Только бы не упасть. Добежать!», ускользает, теряется в тошнотной вате. Я пытаюсь её ухватить и тут же падаю лицом на бетон неподалёку от Клоца. Удар стволом винтовки по затылку завершил падение и полностью отключил сознание.
Я плыл по какой-то мягкой и нежной реке, а мои ноги продолжали слабо двигаться в беге. Было так хорошо и спокойно, что хотелось ничего не менять, умереть, уснуть. Но меня к реальности выдернул острый удар под рёбра носком сапога фельдфебеля. И тут меня захлестнула НЕНАВИСТЬ…
Ненависть, жгущая мозги и прожигающая сердце огнём. Та безрассудная ненависть, что бросает человека, охваченного яростью на врага и заставляет рвать, грызть, терзать. Я был готов вскочить и задушить Клоца, но всколыхнувшаяся тошнота и чудовищная усталость вновь придавили меня к проклятому плацу. Я затаился. Я зажал яростную ненависть в себе и понял, что теперь та самая ледяная иголочка, кольнувшая в самое сердце, теперь превратилась в холодного ежа ненависти. А уж эта ненависть способна жить годами, скапливаясь, нарастая на ледяной игле и превращаясь в глыбу. Когда она выйдет из сердца, я не знал, но догадывался, что только мщение могло помочь в этом. Я ненавидел! Да нет, не только Клоца. Свою ненависть до конца я смог понять только в русском плену.
Когда меня переправили в лагерь для военнопленных, я встретил там Клоца. Поникший и грязный, утерявший всю свою самоуверенность, он был бесконечно противен и мерзок. Я думал, моя ненависть задушит, растопчет, уничтожит фельдфебеля, но…
Но он и так был унижен, растоптан, уничтожен! Он сдался сам. Сдался трусливо, без сопротивления и боя, спасая свою толстую задницу, жертвуя всеми вверенными ему солдатами. Об этом знал весь лагерь. Добивать его было так же недостойно, как убивать тех детишек, которых пытались увезти в грузовике от моих автоматных очередей бледная девушка и два русских солдата.
Позже, когда из лагеря нас выводили на общие работы, мы, под строгим присмотром конвоиров, ремонтировали разбитые нашими снарядами русские дороги, взорванные нашей авиацией мосты. Я разговаривал с Богом и упрекал Бога за то, что он допустил гибель детей от пуль моего автомата. Потому что этот урон я никогда исправить уже не смогу! Я понял, что мне, добропорядочному немцу, больше по душе не военная разруха и лишения, а спокойная размеренная жизнь и порядок. Я хотел, чтобы повсюду установился порядок. Не фашистский «Аллес им орднунг!», угодный Клоцу, Гитлеру и всем тем, кто вовлёк меня в эту преступную войну, а тихий человеческий порядок.
Клоц был для меня олицетворением всей фашистской Германии. Гоняя нас по плацу, он испытывал такое садистское удовольствие, которое не знакомо нормальному человеку. Я думаю, что Клоц, зная, что в санитарной машине дети, стрелял бы, не раздумывая и с удовольствием. Теперь, растерявший свою наглость и высокомерие, лишённый безнаказанности, покорённый и униженный, он смиренно выполнял приказы самого ничтожного из нас.
И я понял, что, такие как я, и такие, как Клоц, это два разных ребёнка одной и той же любимой матери Германии. А в семье – не без урода. Я понял давно всколыхнувшую меня ненависть. Это была ненависть к фашизму, к его верным псам, таким, как Клоц, которые рассказывали мне лживые басни о недочеловеках, по попущению которых я убил русских ребятишек. Я просил Бога простить мне мой грех, хотя бы за то, что я допустил его потому, что был обманут Гитлером и Клоцем…
И понять это помогли мне два русских человека, взявшие меня в плен. Пока я ждал решения своей судьбы, солдат и раненый сержант, похоронили, как своих родных и горько оплакали гибель убитых мною смешно перевязанных серыми платками детей из грузовика!
Сергей Скрипаль.
г.Ставрополь, 1999 –2005 г.г.