Повелитель снов Катериничев Петр
– Все живы?
– Да как сказать. Наши вроде все.
– Угу. А кто считает врагов? Их никогда не считают. И в сводках потерь всегда именуют трупами.
– Даша, с тобой все в порядке?
– Считай, накатило не ко времени. Кто это играет?
– Эжен. Мальчик.
– «Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс…» Откуда у нас с тобою, Дрон, здесь столько врагов? А у детей?
– Сколько – столько?
– Нападавших было шестеро. Я убрала четверых. Ты двоих. На глушняк?
– Первого – нет.
– Проводник тебя «дополнил». Придушил со страху.
– Это он так сказал?
– Он сказать ничего не может. Только промычать. Проводил юношу в последний путь, в окошко скинул и полкило водочки укушал из горлышка. Такие дела. Даже завидно. «Как провожают пароходы, совсем не так, как поезда…»
– Расслабься, Даша.
– А я и не напрягалась. Просто… Он когда-нибудь прекратит играть?
– Даша, он же…
– Больной? Ненормальный? Ты это хочешь сказать? А эти, что в вагон со стволами, здоровые? А мы с тобой?
Ни слова более не говоря, я зашел в наше разгромленное купе, выудил из-под стола флягу с разбавленным градусов до семидесяти спиртом, отвинтил пробку, протянул Беловой:
– Пей!
Та молча взяла, запрокинула голову и начала глотать, как воду… Струйка стекала по тонкой шее… Закашлялась, отвела, выдохнула хрипло:
– Это не водка.
– Водка. Только очень сибирская.
– А-а-а…
– Так что за бортом бронепоезда?
– Пять трупов, с проводницким если. Из нашего купе жмура я тоже под насыпь наладила. А того, в коридоре, давай на пару двигать, а? Утомилась я. Да и… Это раненых таскать легко. Трупы тяжелее. На девять граммов. И на одну смерть. «А на кладбище все спокойненько – исключительная благодать…»
– Даша…
– Извини. Поезд стал после переезда в чистом поле. Может, по договоренке, может – стопорнули. Эти – на «уазике»-фургоне подъехали. Других машин нет. Вшестером. Один – за рулем был. За ним и остался.
– Наши дети, если бы удался захват, туда бы поместились. Вместе с нападавшими.
– Легко. Кто-то с этой стороны?
– Санитар Костя.
– Спеленал?
– Да.
– Дрон, кому нужно похищать сирот?
– Вопрос вопросов. Как и все остальное. Оружие нападавших, например. «Скорпионы» с глушителями просто так даже на Кавказе не купишь. Оружие… – повторил я, закончил: – И – запланированное отсутствие его у нас.
– Нас слили «сверху»… – сказала Даша.
– Не с самого, но…
Внезапно девушка сделала мне знак, застыла, метнулась ко входу в коридор, где бесчувственно лежал боевик в маске:
– Он живой.
– По-моему, я его в голову…
– Пуля по виску прошла. Контузия. Ну ты снайпер. Вильгельм Тель.
– Случайно.
– Случайно попал? Или не попал? «Кандалы» принеси, а?
Оружие нам брать запретили, а наручники мы захватили. Как и ножи. Что не запрещено…
Белова умело сковала пленного сзади, вдвоем мы его затащили в купе. Даша сдернула маску. Обычный мужик, лет около тридцати. Без особых примет. На нас он смотрел мутно: то ли не вполне отошел от контузии, то ли…
– Что, милый, просветишь нас, сирых? По какую малину вы к нам завадились? И не смотри на меня эдак глухо, девушка я непугливая, отвязанная, да еще и пьяная. Подумай расчетливо, как нам попонятнее разъяснить: кто, откуда, зачем. А то я расстроюсь. И осерчаю. Нервы, знаешь ли. – Закончив монолог, Даша посмотрела на меня: – Пора бы и ментам объявляться.
– Сопровождающим состав?
– Хотя бы. Что-то не торопятся. Никто не хочет становиться героем, а?
– Огневой контакт был тихий. Поезда по нынешним временам могут у каждого столба тормозить. Так что дрыхнут сейчас служивые, оба-двое, в бригадирском вагоне в четыре ноздри.
– Если не в доле.
– Если так.
– Как выпутываться станем? Инструкций не было. А старший – ты. Или думай, или приказывай.
Думать, собственно, нечего. Связи нет[3]. Документов, кроме собственных паспортов, нет. А пребывать легально в условно чужой стране с такими довесками… В милиции можно задержаться не надолго – навсегда. Ибо в наличии сотворенные пять жмуров невнятного происхождения, ну да их еще доказать надо, мало ли что под насыпью валяется… Пригоршни гильз по вагону и прочее – мелочовка, если прибраться усердно и в срок. Да и проводник молчать станет, как эстонская рыба.
Правда – еще пленный с мутным взором и санитар Костя Косых: этих хорошо бы разговорить из нездорового любопытства да прикинуть, что день грядущий нам готовит, раз уж ночь выдалась такая огнестрельная… А еще – машинист, по какой-то причине стопорнувший поезд… А еще – шестеро детей на руках. И воспитатель Альбина Викентьевна. А в Бактрии должны встретить капитан СГБ Гнатюк и доктор Коновалов. Коим и велено передать детей с рук на руки согласно приказу.
– Выполняем задание. Доблестную милицию – пленяем. Потом – будет видно.
– Нарушаем по полной?
– Я же сказал: нежно. Без тяжких телесных.
– Вам бы все приказывать, мужчина, а слабой женщине в эдаких несвязухах каково?
С этими словами Белова запихала вафельное полотенце поглубже в пасть пленному, привязала того шнуром к поездной железяке, для верности, подхватила автомат, бодро встала:
– «Шахерезада Степанна?» – «Я готова!»
– Погоди, накину что-нибудь.
– Ну да. А то прямо ходячая «кррровавая дрррамма»! А вообще – лучше бы за детишками приглядел. Ты, конечно, умный, но больно уж человечный! Прямо Ленин какой-то! В голову – и то вскользь попадаешь! А мог бы – бритвой по глазам! Не напрягайся, это юмор. И за служивых не беспокойся: я их не больно зарежу… Это тоже юмор. Сатира. Помнишь, были-таки мохнатые козлоногие существа… Сатиры. Козлы. Мужики, короче. С рогами, как все мужики. Ха… Похоже, от твоей «очень сибирской» мне похорошело. Усугубить, что ли?
– Прекрати.
– Что – прекрати?! Тошно мне, Дронов, до тоски! Этот мальчонка когда-нибудь на гармонике своей перестанет пиликать?!
– Красиво. «Последнее танго в Париже…»
– Все последнее – красиво. Потому что потом не остается ничего. – Белова помолчала, вздохнула. – И настроение такое, что… То ли плакать, то ли каяться… Не ко времени… – Даша замолчала, глядя прямо перед собой потерянно, тряхнула головой. – Была у меня в тех славных краях история… без продолжения. «Хороших нет вестей, дурные тут как тут – Анета влюблена…»[4] Только – кому дело до бедной девушки? Никому. И никогда. Такие дела. Не ко времени.
– Музыка, любовь и покаяние всегда не ко времени. Они – вне его.
– Музыка – это то, что возвышает, возносит… А ребенок будто жалуется кому-то. Тому, кто не способен его расслышать. И играет так, словно хочет высушить остатки слез обо всем, что не сбылось и уже не сбудется в его жизни… И обо всем несбывшемся в нашей. Это душу пустыней делает. И не остается ничего, кроме боли.
Глава 11
Даша встряхнула волосами, спросила:
– Служивых будем огорчать или как?
– Придется.
– Я тебя порадую. – Белова выложила на столик три красных удостоверения. – Госбезопасность. Тутошняя.
– У покойников реквизировала?
– Им больше не пригодятся. Липа, понятно, а все лучше, чем ничего. В ночном поезде темной ночкой – сойдет за гербовую. Двинули?
– Ага.
– Какой вагон?
– Седьмой.
Бригадирский вагон спал, как и все остальные, только начальник поезда озабоченно переговаривался по рации с машинистом.
– Что там, папаша? Чего стоим? – спросил я.
– Да машинисту чтой-то привиделось.
– Травы тут навалом. Видно, скучно стало рулить, вот и раздербанил косячок. Хорошо еще, к лесу не свернул.
– Не, он не такой. Серьезный. Просто какие-то хулиганы красный фонарь засветили. Обходческий. Он и стопорнулся: мало ли что. Доложил: на путях никого. Сейчас тронемся.
– Умом?
– А вы чего тут? Почему посреди ночи?
– Водочки бы… Мы с подругой в Москве как загрузились и вот – тока проснулись, нутро горит, освежиться бы.
– А ваш проводник чего?..
– Он уже освежился. До полной ясности.
– Не бригада, кубло змеиное!
– Начальник, хорош квадраты катать, ты водочки предложишь или как? – развязно вмешалась Даша. – А то нервные мы!
– Тетка правильно рассуждает. Нервные. Ты бы пошустрил, а то можно и по тыкве схлопотать…
– Ну нервы-то мы лечим…
Обозленный и обеспокоенный неуважительным поведением нетрезвой парочки, начальник сделал пару шагов по коридору, постучал требовательно в купе:
– Васятко! Гейко! Отворяй! Тут по твоей части! Двоих полечить треба.
– У вас все прямо как в Совете министров! Бухло не паленое? – откликнулся я радостно.
– Щас почуешь.
Дверь распахнулась, в ней показался заспанный сержант в галифе, шлепанцах и кителе на голое тело. Позади, в полоске света, виднелось округлое женское бедро.
– Чего у тебя тут, Богданыч?
– Да вот… Напились, права качают… На штраф нарываются.
Заспанная, лоснящаяся физиономия сержанта расплылась на ширину плеч и, казалось, даже засияла эдаким засаленным лунным блином.
– Разберемся. – Он выпростал из-за спины дубинку, лениво шагнул прямо на меня…
Я ударил снизу в подбородок, резко развернувшись корпусом, и сержант тяжким мешком оплыл на пол.
– Мастерски, – похвалила Даша.
– Старался, – монотонно ответил я, схватил за лацкан начальника, дернул к себе, чувствительно приложив о косяк, произнес свистящим шепотом: – Госбезопасность. Спецоперация.
Белова сверкнула у него перед лицом удостоверением – достаточно, чтобы он прочел три буквы.
– Где второй?
– В соседнем. Спит.
– Как и этот?
– Не. Один. Хороший парень. Правильный.
– Почему они в разных купе?
– Так места навалом, а у Гейко, у Василия который, с девицей оказия сложилась, вот он и…
– Стучи.
Начальник боднул головой пространство, что должно было означать «знак согласия», деликатно постучал, когда отозвались, хотел что-то сказать, повинуясь моему поощрительному тычку, но запнулся, закашлялся, потом выговорил-таки, от волнения перейдя на украинский:
– Сашко… Видчини… Тут справа до тоби е.
За дверью послышался шум, она чуть отодвинулась, в проеме показалась лохматая голова и веснушчатое лицо паренька лет двадцати.
– Шо зробылось, Степан Богданович?
– Молодой-интересный, позолоти ручку, всю правду расскажу… – Хрупкая с виду, худощавая Белова выглядела куда моложе своих лет, да и свет был ночной, колеблющийся…
Тенью юркнула в купе, через пару минут объявилась:
– Уснул. И будет спать долго. А жить – еще дольше. – Ключом замкнула дверь, повернулась к проводнику: – Степан Богданович, ты не против, если мы тебя немножко свяжем?
– Так я же того, на службе…
– С сохранением зарплаты, конечно. Просто хлопотно будет. А так – полежишь себе в купе тихо, подремлешь. И, коли что, взятки с тебя гладки.
– А… не убьете? – севшим голосом спросил начальник.
– А зачем нам? – буднично ответила Даша, так, что даже у меня изморозь прошла по коже.
Служивых и начальника мы связали и закрыли в одном купе. Бригада была сборная, как нередко случается на дополнительных южных поездах; никто никого толком не знал; да и пили все как верблюды. Так что проваляются ребятки до пункта назначения, только и всего. Жить будут. А уж долго и счастливо или наоборот, это кому как повезет. Дорога.
– «Меланхолия… ла-ла… мелодия…» – напела Даша. – Как заказывали: нежно, культурно, интеллигэнтно. Вот такая музыка.
Глава 12
С машинистом я потолковал. Все оказалось предельно просто: действительно, красный фонарь засветили, водила дисциплинированно остановился; в кабину забрался человечек в кепочке на глаза, мелькнул удостоверением ГБ, что-то наплел и велел пятнадцать минут стоять, а потом трогать без дополнительного приглашения. И – никому ни полслова. Водила был человеком в годах, положительным и выполнил все точно и «по букве». А отличить поддельную ксиву от настоящей темной ноченькой не сразу сможет и тот, кто такие по работе при себе носит. Я ему авторитетно разъяснил разницу.
С санитаром Костей тоже все было ясно. По его словам, к нему подошли еще в Загорье, выдали на руки три тысячи долларов – сумма астрономическая, в том же Загорье целый дом тогда стоил «штуку» – и предложили посодействовать. Кто откажется? В Москве он позвонил из автомата, сообщил, что детишек охраняют двое, описал нас с Дашей и назвал номер купе. В Ельцове, прохаживаясь по перрону, бросил у оговоренной лавочки записку: дескать, все путем. Возможно, и кто-то сторонний для пущей верности контролировал нашу поездку, но мельком и вполглаза, чтобы не светиться. Не, если бы он знал, что будет такая поножовщина, то никогда бы и ни за какие… На кого был похож тот, что передавал деньги? На мужика средних лет средней наружности. Вроде меня. Но неприметней.
Пленный, назвавшийся Александром Ивановичем Чепалко, рассудил здраво: раз уж у такой «сладкой парочки», как мы с Беловой, хватило навыка и решимости уложить под откос всю компанию, то и с ним мы китайский церемониал воссоздавать не станем и запросто можем списать «до кучи». А потому кололся искренне и сказал пусть и припорошенную эмоциями и страхом, но правду: их группу «чисто спортсменов», ранее не судимых, в количестве шести голов, нанял Некто; из пацанов его никто не видел, с ним общался их главный, Владлен Комаров, по прозванию Туча; он же получил оружие и задаток – десяточку зелени; цель – перебить немудреную охрану и вывезти детей в Борисово, небольшой райцентрик по соседству; там должен был состояться обмен «товар – деньги» и окончательный расчет. Обещали сколько? Пятьдесят косых. Почему так дорого за беспризорных? Раз платят, значит, им сильно надо, что себе голову забивать? Теперь вот и выяснилось почему: охраной у деток оказались злые волки. Мы с Дашей.
Комаров вряд ли что кому уже скажет, потому как упокоен автоматной очередью девушкой в черном по фамилии Белова.
В принципе было над чем работать, но не нам с Дашей, а системно, начиная с Загорья, и тем, кто был посвящен: что за детки, почему и как. Альбина Викентьевна Павлова обошла наши осторожные наводящие сущим молчанием, сославшись на «пятую поправку», сиречь обязательство о неразглашении. Подписка есть подписка, дело строгое: тут не усовестишь.
А нас, в свете происшедшего, озаботила другая проблема, даже три: во-первых, как-то нас встретят теперь бывшие коллеги, а ноне – абсолютно независимые охоронцы безопасности другой страны. Во-вторых, не достанут ли деток уже в Бактрии ретивые охотники, и, в-третьих, как нам самим «экстрадироваться» из всей этой передряги грамотно и без потерь. То, что нас высадили «на подставу», – было ясно. Как и то, что «слив» был из Москвы или Загорья, но не с самого верхнего этажа и не со среднего даже: меня определили как «думного», Дашу вообще приняли за «канцелярскую кнопку», а никак не за «физика»[5], коим капитан Белова на самом деле являлась. Да и зарядили не профессионалов и даже не «обстрелянную молодежь», дембельнутую, скажем, из Карабаха или Абхазии, а «чисто спортсменов», бывавших в передрягах с «чисто пацанами», но не более. И о чем это нам говорит? О недостатке возможностей нападавшей стороны. И информационных, и иных.
Ближе к утру, исходя из вышеизложенного, мы с Дашей обговорили линию поведения со встречающими, будущий отчет здешним и своим, да и все остальное, так сказать, на живую нитку… А там – как покатит. «Дорогие вы мои, планы выполнимые, рядом с ними мнимые – пунктиром…» Ибо… Претворение планов в жизнь нередко изничтожает саму жизнь начисто и без остатка.
А встреча произошла буднично и серо. Капитан Саша Гнатюк оказался человеком строгим и серьезным. Перекинувшись парой фраз, нашли мы и общих знакомых по Кандагару, и даже вспомнили, что краем соприкасались в одной операции… И стало почти уютно. Наш рассказ о происшедшем искренне удивил Гнатюка; он тут же распорядился относительно пленных, вздохнул тяжко и резонно порешил:
– Разместим детей, а там – видно будет.
Пленных отправили в СИЗО, детей – в санаторий. Всем сестрам по серьгам. Признаться, до наших ночных приключений ни здешним безопасникам, ни местной милиции дела никакого особого не было; менты быстро идентифицировали стрельбу в поезде как разбойное нападение с целью ограбления пассажиров организованной преступной группой местного авторитета Владлена Комарова по прозвищу Туча, ну а поскольку он был уже в местах очень отдаленных, служивые мирно готовились закатать оставшемуся в живых Чепалко десяточку… Но не вышло: выяснилось, что в камере, сонный, навернулся он с верхней шконки, да неудачно: головой о цемент. Насмерть.
Санитар Костя Косых, оклемавшись от происшедшего, ушел в полную несознанку – и выходило так, что нужно его выпускать по истечении трех суток; но он тоже не вышел; отравился чем-то, расхворался животом, попал «на больничку» и уже там, неловко оскользнувшись на свежевымытом полу, ударился затылком и – тоже помрэ.
Мы с Беловой напряглись крепко, но все происшедшее нам разъяснил Саша Гнатюк: державший эти места авторитет Сергей Петрович Мамонов, по прозванию Мамон, сам был детдомовский, считал похищение детей и обиды сиротам гнусным «западло» и устроил показательный процесс переправки виновных в мир иной, чтоб и своим неповадно было, и подрастающие волчата крепко усвоили: что есть «понятия» и кто в доме хозяин. Капитан Гнатюк решил даже устроить нам через третьи лица встречу с Мамоном, как сам он сформулировал, «чтобы вопросов не возникало»; когда мы резонно усомнились в самой возможности такой встречи, Саша ответил просто:
– Бактрия – маленький город. Очень. Да и для Мамона и вы и я не волки – солдаты.
Сергей Петрович Мамонов был с нами по-деловому краток:
– За детками здесь я присмотрю. Никто не обидит. У нас детей не обижают. Был один деятель, решил малолеток к радостям жизни приобщить… Теперь его приобщают. На всю катушку. – Закурил, добавил: – Вы там со своими разберитесь.
Мы обещали постараться. А что еще мы могли пообещать? Расследовать «по полной»? Для себя мы с Дашей решили время от времени позванивать и в санаторий, и капитану, и по паре других телефонов.
А вообще, поскольку было у нас, по согласованию с Москвой, на все про все «пять дней у моря», мы и использовали это время, общаясь с детишками. К нам особенно привязались Аня и Эжен: мы брали их с собой на море, и ребятишки резвились в волнах прибоя, как маленькие дельфины. Так прошло три дня. А к концу четвертого Аня простудилась, слегла с ангиной, и, когда мы зашли за детьми ранним утром, она лежала в постели с перемотанным горлом, и Альбина Викентьевна смотрела на нас с укоризной. Я смотался за фруктами и сладостями, а когда вернулся, Аня сказала, глядя на меня громадными синими глазами:
– Жаль, что ты уезжаешь. И взять меня с собой не сможешь, я знаю. Потому что сам не знаешь, где будешь завтра. Ты не беспокойся, я выздоровлю. Это я просто от грусти расхворалась. Пройдет.
Даша Белова в это время общалась с Павловой. Когда я вышел, она сидела на ступеньках санатория и курила, спаливая треть сигареты в одну затяжку.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Альба злая, как мегера.
– Чего?
– Аня ее старухой обозвала. Та аж взвилась, нацелилась девчонке пощечину отвесить… Ну я и посмотрела на фрау Альбу. Добрым таким взглядом. Потом взяла под локоток и попросила отойти, потолковать.
– И что она?
– Чуть не обмочилась со страху. Ты же знаешь, я умею быть… страшноватой.
– И она испугалась?
– Запомнила. Не так мало. Потом затараторила, что это особые дети, и… «сами понимаете, для них мы все, взрослые, глубокие старцы, просто обидно, когда… да и с личной жизнью у нас, ученых…». Как будто у нас, «работников ножа и топора», все в шоколаде.
– Просто несчастная она барышня, – сказал я серьезно.
– Ага. Одинокая, – поддакнула в тон Даша. – Все мы – несчастные. Потому что вас, мужиков, еще терпеть надо, а без вас – вроде вообще не жизнь – не нужные никому…
– Аминь. Альба сказала что-то по существу?
– Молчала как рыба. А вообще… Головы бы им всем пооткрутить.
– Кому?
– Кое-что я из нее выудила. Тэк скээть, «чиста па дружбе» и – во избежание. – Даша прикурила новую сигарету. – Из детей гениев делали. Какими-то генетическими мутациями. Что получилось и что получится, никто не скажет. Ученые. Мне бы их на сутки, я бы их выучила. Или надолго, или – навсегда. Ладно, пойдем. Тошно.
Когда мы вышли с территории санатория, Белова спросила:
– Напиться нет желания, Дрон?
– Нет.
– А я напьюсь. Занавешу окна в номере и напьюсь. Втихую. Вглухую. В одиночестве. Как и положено бойцу насквозь невидимого фронта. Есть такая потребность.
– А не боишься?..
– Темноты? Сумерек? Призраков ночи? Я сама – тень, Дронов, чего мне бояться тех, которые…
И она ушла. А мое настроение было смутным, и я пошел бродить по Бактрии. И – заблудился. Белым днем.
Глава 13
Какие бы ни были все минувшие ночи, а августовское утро, сияющее золотом выжженной травы и напоенное запахом близкого моря, начисто стирало воспоминание о них как о чем-то мнимом, вымышленном, книжном, а если и происходившем, то в какой-то другой, далекой отсюда реальности.
Все ушедшее – мнимо. Но оно присутствует в нашей жизни всем несбывшимся в ней и заставляет нас замирать порою горько и мятежно… И все несвершенное обступает явью, и хочется забросить свою жизнь на макушку самого большого дерева в подлунном мире и уйти – к мерному рокоту прибоя, к дыханию океана, к тишине глубин, туда, где нет суеты, где покой бесконечен и ты можешь почувствовать себя тем, что ты есть, – пылинкой мироздания, вмещающей в себя всю вселенную, – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг – только солнце, вода, песок и то, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной.
Так думал я и шел себе вдоль побережья, пока не забрел в старый город. Было пусто и безлюдно. Похожие друг на друга проулки, дворы, густо занавешенные листвой пыльных деревьев, и мне уже казалось, что бреду я этими бесконечными вереницами улиц по кругу и выхода нет… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, грязное, истертое, покрытое бурыми пятнами, похожими на запекшуюся кровь… И лица этих двоих были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понял – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку… И я пошел на звуки и сразу, вдруг оказался на уложенной брусчаткой площади. Слева высился тяжелый костел, справа – православный храм, выстроенный с модными причудами начала двадцатого века, чуть поодаль – мечеть. На площади стоял мальчик с флейтой и играл незамысловатую мелодию Бетховена:
- Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною,
- И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…
Перед Эженом скукожилась мятая картонная коробочка; в ней тускло блестели монеты. Эжен поднял лицо, узнал меня, перестал играть, сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуй. Ты что здесь?
– Играю вот. – Огляделся, добавил: – Хорошо здесь, тепло.
– Подзаработать решил?
– Играть люблю. А деньги нужны, – сказал Эжен вполне рассудительно, как взрослый. – Я Анете хочу платье купить. Здесь красиво очень. И она красивая. Нужно платье. Такое, какого ни у кого нет. Чтобы она была как принцесса.
– А себе?
– Себе скрипку. Только долго копить нужно. Чтобы настоящую.
– Ты где играть учился, Эжен?
– Нигде. Я всегда играл. А Анета всегда рисует. Когда мы вырастем, то поженимся. И уедем.
– Далеко?
– Искать родителей. Они нас потеряли. А мы их найдем. Ничего, что они старые уже будут. Даже лучше. Мы им будем помогать. Потому что жизнь – злая.
– Злая?
– Ага. Особенно зимой. Потому что зимой холодно. И темно. Здесь, может быть, добрее, только я не думаю…
– А люди?
– Люди – всякие. Вы с Дашей – хорошие, только потерянные. Как мы с Аней. Словно вас бросили и вам некуда вернуться. Я заметил: у многих людей теперь глаза переменились: словно всем стало некуда вернуться.
– И давно?
– Давно. Когда я совсем маленький был, тоже играл. У нас, в Загорье. Люди отводили взгляды и давали кто что может. Им было совестно, что им есть куда возвращаться, а таким, как я, – нет.
– Теперь не отводят?
– Теперь они словно тяготятся… Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью. Я их узнаю.
– Узнаешь?
– Да. По взглядам. Жалко их. – Эжен замолчал надолго, потом сказал: – Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог…
– Что?..
– Сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца и где все веселы… А я буду играть, играть, играть… И тогда они смогут остаться.
– В снах?
– Да.
– А ты? Где будешь ты?
– Здесь. Я же нужен здесь.
Эжен кивнул сам себе, поднес флейту к губам и заиграл мелодию старинной баллады, немного нервную, щемящую, тревожащую… И звуки становились все тише, когда, оставив мальчику монету, я уходил дальше и дальше от брусчатой площади к набережной, и шум прибоя уже почти заглушал ее, а я вдруг, неожиданно для себя, стал напевать слова: