Питомник Дашкова Полина
– На бизнес-ленч надо заработать, – уныло усмехнулась Света.
– Ага, вон ту обменку грабануть. У тебя случайно в сумочке пушка не завалялась? О-ой, как жрать хочется, сил нет! – Ира закатила глаза. Она умела делать это очень страшно, в глазницах были видны только белки. Света тоже умела, но никогда не делала.
Много лет назад старенькая санитарка в детдоме сказала, что если кто-нибудь напугает в этот момент, то глаза останутся белыми и слепыми на всю жизнь. Света пыталась отучить сестру от идиотской привычки, но Ира не поддавалась воспитанию, ей нравилось делать то, чего нельзя, пусть даже самой себе во вред. Она стояла перед сестрой, изредка моргая, показывая перламутровые белки в тончайшей нежно-розовой сосудистой паутинке. Она все время кого-то играла, могла спародировать любого человека, зло, смешно и очень похоже. Сейчас она не просто гримасничала. Она готовилась стать живой карикатурой.
Оглянувшись, Света заметила беременную слепую нищенку. Молодая женщина стояла в двух шагах от них, у входа в гриль-бар. Глаза ее были затянуты мутными, как медузы, бельмами. На ней был мужской пиджак в клеточку, под пиджаком короткий, выше колен, ситцевый сарафан в цветочек. Он туго обтягивал огромный овальный живот с пупочной ямой посередине. Казалось, тонкие искривленные ноги в голубых варикозных буграх едва удерживают вес живота, в котором вполне могла уместиться двойня. Нищенка водила руками по воздуху, гнусаво бормотала:
– Люди добрые, помогите, чем можете…
Света перевела взгляд на сестру и увидела то, что ожидала увидеть. Белые глаза, оттянутые вниз уголки рта, выпяченный живот, руки, ощупывающие теплый воздух, ноги, чуть согнутые в коленях, имитирующие уродливую кривизну.
– Люди добрые, помогите… – жалобно заголосила Ирина, в точности копируя тягучую гнусавость нищенки, – рожаю, помогите! Ой, щас как рожу прям здесь, в натуре, сразу двоих, ох, не могу, помогите, хочу косуху зелеными, только косуха спасет молодую мать!
– Прекрати! – рявкнула Света. – Прекрати сейчас же, на нас смотрят!
На них действительно смотрели торговки матрешками и павловскими платками, уличные музыканты, художники, скупщики золота. Арбатская публика по достоинству оценила маленький спектакль. Ира, чувствуя зрительское внимание, разыгралась еще вдохновенней:
– Дайте, дайте тысячу долларов моим голодным малюткам! Люди вы или звери? Пожалуйста, ради Бога, тысячу баксов!
Получалось смешно и страшно. Первой засмеялась торговка, вслед за ней музыканты и художники. Только скупщик золота глазел на представление с каменным лицом. Несколько прохожих остановилось, потихоньку собиралась небольшая толпа. А натуральная нищенка между тем гнусавить перестала, быстрым движением вполне зрячего человека достала из кармана пиджака темные очки, звякнула мешком с мелочью и рванула к ближайшему переулку.
– Я была чистой девочкой, свежей, как роза! Он, гад паршивый, отнял у меня мою святую чистоту! Я могу назвать его имя, все знают его имя, но тогда он наймет киллеров! Он занимает высокий пост и боится разоблачений! Люди, спасите моих детей! Я слепая от рождения, но его, гада, определила на ощупь. Люди, дайте мне тысячу баксов, ну пожалуйста, умоляю вас! Моим деткам нужны витамины, белки, жиры, углеводы, иначе они родятся маленькими злыми дебилятами, а когда вырастут, будут угрозой для общества, для ваших детей! Помогите своим детям, господа, дайте бедной беременной девушке тысячу баксов. Всего одну косушку зеленью, ну разве для вас это деньги?
Света поразилась, откуда у ее худенькой сестренки взялось такое выпуклое пузо. Публики собиралось все больше, и кто-то уже лез в карман. Не было под рукой шапки, чтобы положить под ноги. Вполне возможно, Ире за ее концерт насыпали бы рублей тридцать, а то и больше.
Между тем сквозь толпу прорвался маленький дедок в холщовой кепке. Сморщенная лапка с траурными когтями крепко вцепилась в белое платье Иры. А из переулка, в котором исчезла убогая героиня Ириной блестящей импровизации, не спеша выплыли два молодых мрачных амбала в шортах и боксерских майках. За ними, животом вперед, семенила беременная в темных очках. У входа в гриль-бар маячила мощная фигура охранника.
– Милиция! Уберите мерзавку! Над нищей женщиной издевается! Над горем человеческим глумится! Арестуйте ее! – орал дедок в кепке, брызгая слюной.
– Ирка, дура, линяем, быстро! – Света схватила сестру за локоть и потянула так сильно, что обе едва удержались на ногах.
Справа наступали амбалы, покровители нищенки, слева показалась пара милиционеров. Девочки кинулись в толпу, Ира, продолжая изображать слепую, упала на зазевавшегося прохожего. Это был пожилой иностранец, он вежливо поддержал Иру, она обняла его и зашептала:
– О, дарлинг! Сенкью! Ай лав ю!
У Светы пересохло во рту. Ее сестренка, вместо того чтобы убегать, чуть ли не целовалась с обалдевшим иностранцем, и дело могло закончиться отделением милиции. За что, не важно. Все знают, что на Арбате куплен каждый квадратный сантиметр. Не только торговцы, скупщики, художники, но и нищие платят милиции, имеют свою бандитскую крышу. Невинный Иркин спектакль может обернуться неприятностями. За кого бы ее ни приняли, за натуральную нищенку или за артистку легкого жанра, она в любом случае кому-нибудь здесь конкурент. А конкурентов не щадят.
– С ума сошла! – Света оттащила сестру от иностранца. Милиционеры почему-то сначала решили проверить документы у дедка в кепке. Наверное, потому, что он продолжал орать и материться на весь Арбат.
Сестричкам хватило минуты, чтобы нырнуть в переулок. Бегали они на своих мягких пружинистых платформах чрезвычайно быстро, петляли по переулкам и проходным дворам, уже через пять минут оказались на Гоголевском бульваре и окончательно скрылись в метро. Они даже не успели понять, гнался ли кто-нибудь за ними. Доехали до Чистых прудов, вышли, уселись на лавочку на бульваре, закурили.
– Ты соображаешь, что творишь? – тихо спросила Света.
– А что я творю? – Ира пожала плечиком и засмеялась. – Классный получился спектакль. Всем было весело.
– Ага, вот замели бы нас в ментовку или просто избили. Было бы очень весело.
– За что? – Ира округлила глаза. – За что, дяденька? Мы хорошо себя вели, никого не трогали. – Она опять играла, канючила тоненьким жалобным голоском. Свете захотелось ее ударить.
– Слушай, Ирка, в последний раз предупреждаю, если ты не прекратишь свои штучки, я… – Она понятия не имела, что сделает, и от этого завелась еще больше: – Ну какого хрена ты все время выдрючиваешься? Ты понимаешь, чем это может кончиться? Рано или поздно наши узнают, что ты творишь, и в город нас больше не выпустят. Нельзя привлекать к себе внимание, нельзя, Ирка, быть кретинкой, если тебе на себя плевать, обо мне подумай.
– Терпеть не могу, когда ты так со мной разговариваешь.
– Как хочу, так и разговариваю. Я старшая.
– Подумаешь! – Ира закатила глаза и презрительно фыркнула. – Старше всего-то на полчаса. Между прочим, наша драгоценная мамочка могла сто раз перепутать. Теперь уж не спросишь. Ладно, пошли. Жрать хочу, умираю.
– Она могла, а я нет, – выпалила Света, вскакивая со скамейки, – все помню, как сейчас. Мы с тобой долго в проходе толкались, спорили, чуть не задохнулись. Но ты все же уступила.
– Ага, конечно! Просто ты мне врезала ногой в пузо, и вперед, с песней. Думаешь, я не помню? Век не забуду!
– Что ты можешь помнить? Что? Ты не дышала, когда родилась, тебя еле откачали!
– Правильно. Все потому, что у меня сестра эгоистка! Ты меня объедала, ты была тяжелей на целых двести грамм!
Света присвистнула и покрутила пальцем у виска. Ира сделала то же самое, и обе тихо рассмеялись. К ним тут же подскочили сразу четверо молодых людей и попытались вежливо выяснить, что их так насмешило, свободны ли они сегодня вечером и не хотят ли отправиться прямо сейчас на пляж в Серебряный Бор.
– Нет, мальчики, нет, – заливаясь смехом, Ирина помотала головой, и сестры ускорили шаг. Мальчики отстали.
– Кончай ржать, – отрезала Света, и лицо ее моментально стало серьезным, – приведи себя в порядок. И учти: еще раз сорвешься, завтра останешься дома.
– Да че ты, в на-атуре, Свет, прям ваще, деловая! Скинь понты, сеструха, – прогнусавила Ирина, смешно копируя провинциальный приблатненный говорок, – смотри, какой классный кабак, ох щас покушаем!
Они остановились у стеклянной двери маленького, явно дорогого кафе. Света не успела опомниться, а ее сестренка уже взялась за дверную ручку. Звякнул колокольчик, они оказались в полутемном зеркальном вестибюле, к ним навстречу вышла холеная пожилая дама в белой блузке и черной юбке.
– Добрый день, вы пообедать или просто кофейку? – Дама улыбалась им, как родным. У Светы скулы свело от тоски. Она уже не сомневалась, что Ира окончательно сошла с ума.
– Нет, мы… простите… – пробормотала она, вцепившись в руку сестры и пытаясь вытянуть ее из этого дорогущего заведения.
– Мы бы хотели пообедать, – скромно сообщила Ира и незаметно, но больно пихнула сестру локтем в бок.
– О господи! – простонала Света, когда они оказались за столиком. – Ты что, надеешься смотаться отсюда прежде, чем принесут счет? О чем ты вообще думаешь?
– Я буду цыпленка-табака. А ты? – Ира оторвалась от меню и вопросительно взглянула на сестру. – Может, возьмем красной икорки на закуску? Хотя нет. Лучше черной.
– Хватит надо мной издеваться, – медленно произнесла Света, чувствуя, как лицо ее наливается краской, – мы не сумеем отсюда уйти и окажемся в милиции. Оттуда позвонят в Лобню. Телефон они узнают по адресу, который написан в наших паспортах. Мама Зоя за нами приедет, заплатит, а потом сама знаешь, что будет. Ирка, мне страшно. Давай сейчас же встанем и уйдем, пока не поздно. Извинимся, скажем, что забыли дома деньги, и уйдем.
– А разве мы забыли дома деньги? – Ира помахала ресницами, залезла в свою сумку и вытащила плотную пачку сторублевок, перетянутую резинкой, хлопнула ею по ладошке, подмигнула и прошептала еле слышно: – Я ведь не даром целовалась со старым американским хреном. За все надо платить. Вот он и заплатил за мою нежность.
У Светы слегка закружилась голова. В пачке было не меньше пяти тысяч. Ира тут же спрятала деньги. К столику подошел официант с бабочкой и молча встал, приготовившись принять заказ.
– Та-ак, пожалуйста, на закусочку рыбное ассорти, салат из крабов, порцию черной икорки. Теперь горячее. Цыплята-табака хорошие у вас?
Официант кивнул. Света смотрела на сестру с ужасом и с восторгом. Они впервые в жизни были в кафе, но Ирка вела себя так, словно каждый день обедала в таких вот уютных заведениях.
– Светуль, может, тебе тоже цыпленочка?
– Я хочу котлету по-киевски, – прошептала Света, судорожно сглотнув.
Когда ей было девять лет, в интернатской библиотеке она откопала кулинарную книгу, утащила и спрятала под матрасом. Иногда потихоньку листала, рассматривала цветные картинки, читала описания блюд, и почему-то больше всего ей хотелось попробовать именно котлету по-киевски, с бумажной розочкой, с растаявшим маслом внутри.
Закуски принесли почти сразу. Сестрички были такими голодными, что смели все в один момент, не успев почувствовать вкуса икры, семги и крабового салата. В ожидании горячего закурили, и Света спросила шепотом:
– А если бы он заметил?
– Когда нормального мужика обнимает такая красотка, он вряд ли заметит что-либо, кроме ее губ, глаз, сисек и прочих прелестей, – улыбнулась Ира, – в принципе я могла бы вытащить и бумажник. Он лежал во внутреннем кармане пиджака. Конечно, это было сложней, но я могла бы. Однако я не такая дура. В бумажнике у него наверняка только кредитки, паспорт и фотографии любимого семейства. Иностранец без паспорта – это серьезно. А так, подумаешь, баксов двести вытянули из кармана штанов. Переживет. Может, даже и в ментуру не обратится.
– Почему ты выбрала именно его?
– Видела, как он доставал пачку денег, хотел купить платок или матрешку, но потом раздумал, убрал назад, в карман.
– Поклянись, что это в первый и в последний раз!
– Конечно, сестренка. Я знаю: брать чужое нехорошо.
Принесли горячее. Котлета по-киевски полностью оправдала надежды, все было как на картинке в старой кулинарной книге. Сестры ели не спеша, пробовали друг у друга, смаковали каждый кусочек. На десерт они заказали по фруктовому салату и по куску горячего яблочного пирога, потом выпили кофе, расплатились, вышли на улицу. Фотограф Киса жил неподалеку, до назначенного времени оставалось еще сорок минут. Они не спеша побрели по бульвару, и вдруг Ира остановилась, согнулась, схватилась за живот и жалобно застонала.
– Что с тобой? – испугалась Света.
Ира смеялась. На нее напал неодолимый смех, до слез, до икоты.
Судебный медик в своем заключении сообщал, что смерть Коломеец Лилии Анатольевны наступила в результате ножевого ранения в сердце. Правда, это ранение, как и все прочие, было нанесено не широким кухонным ножом, который валялся на полу рядом с трупом. У орудия убийства форма клинка напоминала самодельную заточку. Впрочем, эксперты не настаивали на этом, только предполагали. Возможно, убийца действовал ножом промышленного производства типа кортика с узким ромбовидным лезвием.
Никакого клофелина, никаких наркотиков, ядов, ничего, что могло бы обездвижить убитую, лишить ее возможности сопротивляться и кричать, в организме не нашли. Вообще, Коломеец Лилия Анатольевна при жизни отличалась крепким здоровьем, не курила, не употребляла спиртного.
– В наше время редко попадаются такие здоровые люди. Удивительно чистый организм, могла бы жить еще лет пятьдесят, – хмуро сообщил судебный медик Илье Никитичу. – Однако я не понял, что же вам не ясно?
Он собирался домой, очень устал, думал о том, что впереди два выходных, и стоит ли поехать на дачу сегодня или лучше провести вечер дома в одиночестве, поваляться на тахте перед телевизором с банкой холодного пива и пакетом соленого арахиса, а на дачу отправиться завтра с утра пораньше. Очень уж не хотелось после длинной муторной рабочей недели сразу, без передышки, попадать в свой семейный муравейник, на тесные шесть соток, где придется копать огород, что-то пилить, чинить и активно общаться с тещей. Он уже окончательно решил подарить себе тихий, спокойный вечер перед телевизором, когда увидел в коридоре у раздевалки следователя Бородина, маленького, толстенького, с седыми аккуратными бачками вдоль круглых щек, в светлых брюках и трикотажной рубашке в полосочку. Бородин держал в руках папку с документами и виновато улыбался.
– Простите, я понимаю, вы устали и собирались идти домой. Я не отниму у вас много времени. Вы вот здесь не указали, имелись ли еще какие-либо повреждения, кроме ножевых ранений.
– Правильно, не указал, – буркнул эксперт, – не было ничего, кроме ножевых. Я же вам только что объяснил, очень здоровая, крепкая женщина.
– Вы меня не поняли, – грустно покачал головой следователь, – я хочу выяснить одну простую вещь. Перед тем как бить ножом, ее могли как-то отключить?
– Там все написано! В крови ничего нет.
– Ничего нет, – вздохнул Бородин. – Значит, она умерла моментально?
– Ну а как еще умирают при ножевом ранении в сердце?
– Не знаю. Я не специалист. Специалист вы, Кирилл Павлович, именно поэтому я к вам и обращаюсь. Успела она закричать или нет? Это меня, знаете ли, очень беспокоит. – Бородин стоял напротив эксперта, мягко, виновато улыбался, и было ясно, что не отстанет, пока всю душу не вымотает. Пропадало драгоценное время, таял чудный одинокий вечер в пустой тихой квартире с холодным пивом и солеными орешками.
«Гвоздь в заднице, вот что тебя беспокоит, – подумал эксперт, – будь ты помоложе да понахальней, послал бы я тебя с большим удовольствием. Две вещи тебя спасают, старший следователь Бородин, возраст и вежливость».
– Кирилл Павлович, могла она кричать и сопротивляться или нет? – настойчиво повторил Бородин.
– Разумеется, могла, – буркнул эксперт, – человеку свойственно кричать и сопротивляться, когда его режут.
– Нет, я имею в виду, у нее было время, хотя бы несколько секунд, или она умерла моментально?
«Елки зеленые, – простонал про себя эксперт, – он отвяжется когда-нибудь?»
– Ну, было, и что? Что это меняет? – произнес он с вызовом. – Да, у нее была минута точно. А может, и больше. В принципе удар в сердце сам по себе не являлся смертельным, там задет только правый желудочек, но если учесть, сколько всего ножевых ранений, то картина абсолютно ясная. Все?
– Почти все, – смиренно кивнул Бородин. – Однако представьте эту абсолютно ясную картину, восемнадцать ножевых ранений. Жертва – здоровая молодая женщина, не пьяная, не под наркотиком, не парализованная. Может такое происходить в полной тишине? Могли ее убивать шепотом и на цыпочках?
– Как это? – Эксперт поморщился и тряхнул головой.
– Стены в доме очень тонкие, а соседи ничего не слышали, – объяснил Бородин с легким вздохом.
– Так, может, их дома не было?
– В том-то и дело, что были.
– Ну, не знаю, телевизор смотрели, радио слушали, спали, в конце концов. Ну чего вы от меня хотите? Я свое дело сделал, заключение написал, там все подробненько…
– Я хочу, чтобы мы вместе посмотрели еще раз, не осталось ли на теле следов какого-нибудь предварительного оглушающего удара, по голове, например, или по шее.
– Ну давайте, давайте посмотрим, – сдался эксперт, – честное слово, не понимаю, зачем вам это.
Он курил у подоконника и матерился про себя, пока Бородин разглядывал голову и шею трупа. Он знал совершенно точно, что никаких внешних повреждений, кроме восемнадцати колотых ран, на теле не было и быть не могло. Он ведь тоже не вчера родился и на своем веку перевидал насильственных трупов сотни три, не меньше. Как правило, если человека режут, его перед этим не душат. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
– Кирилл Павлович, можно вас на минуту? – тихо позвал его Бородин. – Вот, взгляните сюда. Что это, как вы думаете?
Пухлый палец указывал на продолговатое темно-красное пятно на шее. Эксперт несколько секунд молчал, наконец тяжело вздохнул и произнес, покосившись на следователя:
– Ну, допустим, кровоподтек.
– Допустим или точно?
– Послушайте, я не понимаю, вы что, настаиваете на дополнительной экспертизе? – повысил голос Кирилл Павлович. – Тогда давайте оформлять все, как положено.
– Нет, на дополнительной экспертизе я не настаиваю, – замотал головой следователь и, помолчав, добавил задумчиво: – Пока не настаиваю. Сейчас мне просто нужна от вас небольшая консультация. Для меня не совсем ясна картина смерти.
– Женщину восемнадцать раз ударили ножом. Вам что, мало этого?!
– Мне достаточно, – Бородин одарил эксперта теплой лучезарной улыбкой, – я просто хочу выяснить, почему она не кричала и не сопротивлялась. Вот видите, мы с вами внимательно посмотрели и обнаружили кровоподтек. Такой след, если не ошибаюсь, мог остаться в результате удара тупым предметом, ребром ладони например. Здесь, – он ткнул пальцем в собственную розовую пухлую шею, – проходит сонная артерия. Впрочем, я не специалист. Специалист вы, Кирилл Павлович.
«Совсем сдвинутый, – подумал эксперт, – разве нормальный человек будет на себе показывать?»
– Да это вообще может быть родимое пятно, – буркнул он, – или вы думаете, ваша олигофренка на самом деле Жан-Клод Ван Дамм?
– Как, простите? Вам Дамм? Кто это? – Бородин подался вперед всем корпусом, склонил голову набок и стал похож на старого говорящего попугая. Эксперт не выдержал и рассмеялся. В пустом кафельном морге загудело эхо. Бородин удивленно подвигал бровями и быстро прошептал: – Ох, как заразительно смеетесь, Кирилл Павлович. Я понимаю, это нервное. Конечно, это у вас от усталости.
Судебный медик успокоился, откашлялся и тихо, доверительно спросил:
– Илья Никитич, простите, вы издеваетесь, да? Вы что, правда не знаете, кто такой Жан-Клод Ван Дамм?
– Какой-то известный спортсмен?
– Кинозвезда, герой самых крутых американских боевиков.
– Ну да, ну да, – рассеянно кивнул следователь, – то есть вы хотите сказать, что удар по сонной артерии был нанесен человеком, который владеет приемами карате?
– Да, причем владеет неплохо. В принципе такой удар относится к разряду смертельных. Каратист не мог не знать этого. Если надо было убить, одного такого удара хватило бы. Более того, было бы весьма сложно установить истинную причину смерти. Это профессионал тоже должен знать. Зачем понадобилось еще восемнадцать ножевых ранений?
– То есть вы не исключаете, что эти ранения нанесены посмертно?
– Точно установить нельзя, все происходило слишком быстро. Слушайте, а ведь она маньячка, эта ваша подозреваемая. Она вырубила тетушку, а потом стала ее резать, уже для собственного удовольствия. Кстати, нашли орудие убийства?
– Нет.
– Вот это класс! – присвистнул эксперт. – А что говорят психиатры про вашу подозреваемую? Может, она вообще никакая не олигофренка, просто устроила спектакль? Кончила тетушку, потом поняла, что не сумеет замести следы, и решила так красиво закосить?
– Спасибо, – кивнул Бородин, – хорошая версия. Нет, психиатры исключают симуляцию. Девочка действительно больна с рождения. Олигофрения в стадии дебильности. А приемами карате она не владеет. Девочка полная, рыхлая, вряд ли она вообще знает, что такое карате.
– Жаль, жаль, – покачал головой Кирилл Павлович, – похоже, дело может зависнуть и заглохнуть. А так все хорошо начиналось, по материалам все так ясно и гладко выходило. Теперь уж, понятно, придется искать убийцу-каратиста, Жан-Клода Ван Дамма. Или нет?
– Да, – кивнул Илья Никитич, – придется искать.
Глава четвертая
Олег Солодкин принял дозу, ему стало хорошо, и жестокие сомнения оставили его. Он продолжал глядеть в компьютерный экран, но уже не видел там никаких мух и личинок. На экране и в его просветленном мозгу порхали, приятно шурша крыльями, райские бабочки, крошечные птички колибри сверкали радужным оперением, нежные теплые ангелы шептали ему на ухо, что все замечательно.
«Ну зачем себя мучить? – весело думал Олег. – Да, я наркоман. Я сумасшедший. Иногда не отдаю себе отчета в собственных действиях и все забываю, забываю. Какой ужас! Однако ведь правда, все гении были сумасшедшими. Творчество требует огромного напряжения духа, для творца мир должен всегда оставаться загадочным и прекрасным. А это возможно только под кайфом. Байрон курил опий и страдал эпилепсией. Мопассан злоупотреблял морфием. Блок умер от кокаина. Эдгар По был доставлен в больницу для бедных в состоянии наркотического опьянения и умер там от кровоизлияния в мозг. Ему было сорок, как мне сейчас. В этом возрасте надо либо умереть, либо начать все с нуля».
Начать с нуля было, конечно, приятней. Он представлял, что за спиной у него не сорок лет реальной жизни, а полнометражный художественный фильм, гениальное кино, полное и свободное выражение его глубокого, неповторимого внутреннего мира.
Всякий раз после очередной «завязки», после ломок и депрессий, он, приняв дозу, возвращался к сладкой детской мечте о гениальном кино, которое поможет ему освободиться от прошлого и начать с нуля. Столько всего интересного роилось у него в голове, яркие, причудливые образы просились на бумагу, то есть на экран компьютера, а потом на киноэкран. Он закрывал глаза и видел череду выразительных картинок. Казалось, стоит прикоснуться к клавиатуре, и текст заветного киносценария польется плавно и легко, как джазовая импровизация.
Он изобразит себя в детстве, маленького толстого мальчика, закормленного жирными деликатесами, замученного французской спецшколой, музыкальной школой. Он наполнит действие пронзительным, как зубная боль, визгом ученической скрипочки. Мама хотела сделать из него великого музыканта, чтобы сообщать всем вокруг: «Мой сын – великий музыкант». Маленькая скрипка стала для него мистическим одушевленным существом. Когда он брал ее в руки, прижимал к челюсти, касался смычком тугих дрожащих струн, голова его наполнялась болью, а душа ненавистью. Это создание, полое внутри, гладкое, обтекаемое, лоснящееся маслянистым лаком снаружи, издавало в его руках омерзительные визги и скрипы. Олег подозревал, что ненависть взаимна. В руках учительницы музыки его скрипочка сладко пела и захлебывалась счастьем, как любящая собачонка при встрече с хозяином.
В музыкальной школе ему задавали огромные домашние задания, и даже в те дни, когда не надо было ходить на занятия, он должен был пилить на инструменте по нескольку часов. Родители проводили целые дни на работе, но обложили его со всех сторон, как волчонка красными флажками. Они дарили подарки лифтершам, и за это получали исчерпывающую информацию, в котором часу он вернулся из школы, уходил ли куда-то еще, приходил ли кто-то к нему. Они дарили подарки всем его учителям и настоятельно просили держать мальчика в ежовых рукавицах, подробно докладывать, как он выполняет домашние задания, как ведет себя, с кем дружит.
Он не мог гонять мяч на спортплощадке, шляться в компании мальчишек по окрестным дворам и переулкам, залезать на таинственные вонючие чердаки и там, чувствуя себя взрослым, сильным, курить, пить портвейн, травить оглушительно похабные анекдоты. Он был толстым, неуклюжим, застенчивым мальчиком со скрипочкой. А хотел быть поджарым, ловким пацаном, настоящим дворовым пацаном, которого все знают, уважают и боятся.
Лет в двенадцать он начал таскать у матери сигареты, но курить в одиночестве на балконе было неинтересно. Тошнило, кружилась голова, приходилось идти на сложные ухищрения, чтобы родители не заметили, и трястись от страха, что все-таки заметят. В родительской спальне, перед зеркалом, он пытался выработать особенную, вкрадчиво-расхлябанную блатную походочку. Приспускал штаны, подволакивал ноги. Корчил рожи, копируя надменно-томную гримасу, с которой матерились и сплевывали сквозь зубы его ровесники, дворовые боги. Глотал лед, чтобы голос стал хриплым. Глядя в глаза своему растерянному отражению, произносил витиеватые матерные тирады. Шариковой ручкой рисовал на груди кресты и черепа. Тер наждаком костяшки пальцев, имитируя последствия удачного удара кому-то в зубы.
Огромное, трехстворчатое зеркало было немым свидетелем отчаянных одиноких представлений. Толстый мальчик часами выделывался перед ним, вместо того чтобы общаться со скрипкой. Зеркало видело и те позорные минуты, когда стрелки часов подползали к восьми и мальчик метался в панике, стирая плевки со светлого паласа, пасту шариковой ручки со своего тела, прижигая одеколоном стертые до крови костяшки, хватался за скрипку, которая валялась тут же, на родительской кровати, и, суматошно водя смычком по струнам, уносился к себе в комнату. Мать всегда возвращалась к восьми. У нее был удивительно чуткий слух, она еще на лестничной площадке улавливала голос скрипки, и если слышала, что мальчик занимается, входила в квартиру с улыбкой, весь вечер оставалась ласковой и какой-то даже трепетной по отношению к сыну.
Всякий раз, когда приходили гости, мать, дождавшись подходящего момента, произносила небрежно, как бы между прочим:
– Олежик, ты нам сыграешь?
Он ненавидел себя за то, что не мог сказать: «Нет, мама». Он скромно опускал глаза, кивал, доставал из футляра проклятую скользкую деревяшку и с пылающими ушами, с мокрыми подмышками выходил на середину гостиной. Гости почтительно затихали. На лицах читалось умильное внимание. Даже те нестерпимые звуки, которые издавало маленькое чудовище в его потных руках, не сдували со взрослых лиц серьезного выражения. Они покорно слушали, терпели, потом хлопали в ладоши и одобрительно кивали: «Да, очень музыкальный мальчик».
В седьмом классе он сжег скрипку. Это была тонкая, заранее продуманная операция. В кладовке нашел бутыль с керосином, замотал горлышко с ненадежной пробкой полиэтиленовым мешком, затянул аптечной резинкой, потом еще завернул в газету. Главное, чтобы из его сумки впоследствии не воняло керосином. У матери был великолепный нюх.
Вместе с керосином он положил в сумку пластмассовую пионерскую флягу, до половины заполненную ликером «Шерри», горсть своих любимых шоколадных конфет «Стратосфера», сигареты, спички. Музыкальная школа находилась в трех троллейбусных остановках. Он ехал и бормотал себе под нос песню «Битлз». Он уже был счастлив, хотя ничего еще не произошло. На занятиях он играл вдохновенно и точно, как никогда прежде, и учительница ничего не понимала, даже спросила: почему же раньше у него так не получалось?
Домой он отправился пешком. Шел мелкий дождь, вечер был тихий, теплый. Свернув в пустой переулок, Олег перелез через забор и оказался на заброшенной стройке.
На бетонную плиту он поставил флягу, рядом положил конфеты и сигареты, раскрыл футляр и наполнил нутро скрипки керосином. Прежде чем кинуть спичку, прикурил от нее.
Несколько минут он завороженно глядел на пламя, которое просто, красиво и деловито пожирало его деревянного врага. Ничего прекраснее этого огня он в своей жизни не видел. Взял дрожащей рукой флягу, стал медленно, маленькими глотками пить сладкий ликер прямо из горлышка, закусил конфеткой. Мир, до этого тусклый, черно-белый, несправедливый и скучный, осветился волшебным огнем, наполнился яркими живыми красками. Больше не будет никакой скрипки, он скинет вес, начнет качать мышцы, выйдет во двор и наконец станет таким, каким хотел быть всегда. Сильным, грубым, приблатненным, с тяжелыми кулаками и легкой башкой.
Домой он явился к половине девятого. Мать, увидев его, побледнела. Куртка была порвана, измазана кровью и известкой. Кровь алела на лице и на руках. Он протянул матери обугленную крышку от скрипичного футляра.
– Только не волнуйся, – произнес он отрывисто, с придыханием, – их было десять человек. Они затащили меня на стройку, держали за руки, за ноги и жгли скрипку. Они не из нашего двора. Я никогда их раньше не видел. Настоящие блатари, варвары.
Мать ринулась звонить в милицию. Он был готов к этому и не боялся. Он знал, что из-за какой-то там скрипочки никто не станет всерьез суетиться, и оказался прав. Позднее, когда родители хотели купить ему новую скрипку, он пускал скупую подростковую слезу, задыхался и шептал: «Не надо… я прошу вас, не надо… я не смогу больше играть, я не смогу взять ее в руки, мне все время будет мерещиться огонь и эти жуткие рожи, и как они меня держали, заставляли смотреть…»
Ему так понравилась история про мальчика со скрипкой, что он решил записать ее. Получился маленький рассказ. Он изобразил неуклюжего вундеркинда, живущего одной лишь музыкой и далекого от грубой реальности. Он живописал главаря банды, сцену слежки, сцену избиения юного музыканта и варварский ритуал казни прекрасного инструмента. «Смотри, смотри, гад!» – хрипло приговаривал главарь и бил связанного вундеркинда ногой в живот. Отсветы пламени озаряли зверские лица. А скрипка, пылая, вдруг стала издавать изумительную мелодию, аллегро из Четвертой симфонии Мендельсона.
Отец попросил свою секретаршу перепечатать рассказ на машинке в нескольких экземплярах. Шедевр был показан знакомому члену Союза писателей, довольно известному партийному романисту. Тот одобрительно хмыкнул. С тех пор мать, как бы между прочим, сообщала всем знакомым, что у ее сына открылся огромный литературный дар. Однако, когда она однажды обратилась к нему при гостях: «Олег, ты нам почитаешь?», он, скромно опустив глаза, сказал, что написанное слишком сыро и вообще он сейчас взялся сочинять киносценарий.
Он действительно увлекся сочинением некоего бесконечного сюжета. Собственно, сюжетом это нельзя было назвать, скорее он просто вел дневник, но описывал себя самого и окружающих не с натуры, а так, как ему хотелось.
Ему хотелось стать худым, мускулистым, приблатненным, и он выдумал такого героя. Ему хотелось, чтобы все девочки в классе сходили по нему с ума, и на страницах общей тетради они действительно дружно помешались на Олеге Солодкине. Теперь у него не было нужды устраивать жалкие одинокие представления в родительской спальне перед зеркалом. Все его затаенные желания воплощались на бумаге.
Родители купили ему легкую симпатичную пишущую машинку «Унис». Вместо прежней домработницы Светланы, которая приходила раз в неделю для генеральной уборки, наняли еже дневную Раису. Благополучие семьи росло, отец получил новую должность в своем главке и стал зарабатывать еще больше. Мать служила в Министерстве культуры, заведовала отделом международных связей, то есть решала, кому из деятелей культуры можно отправиться за рубеж, а кому следует погодить. Влияние Галины Семеновны Солодкиной было огромно, она привыкла властвовать и милостиво принимала дружбу самых популярных людей страны. С ней все хотели дружить, в доме собирались сливки советского кино и театра.
Сразу после школы Олег Солодкин поступил в Институт кинематографии на сценарное отделение. Теперь героинями его бессюжетных произведений стали самые красивые девочки, будущие кинозвезды. На машинописных страницах они обрывали герою телефон, мерзли у его подъезда, выстраивались в очередь, чтобы отдаться ему. Он снисходил, дарил им свои грубые мужественные объятия. Машинка стучала, осыпая невинные белые листы подробными описаниями разнообразных грудей, животов и ягодиц. Он печатал так ожесточенно, так страстно, что у нежной машинки стали потихоньку выпадать клавиши. Белая клавиатура на фоне красного пластмассового корпуса напоминала щербатый, окровавленный рот избитой до полусмерти красавицы. Печатать стало невозможно.
– Ну, беда невелика, – сказала мама.
На следующий день на письменном столе Олега поблескивала лаковыми боками новенькая электрическая «Эрика» последней модели.
Но на самом деле беда была велика, огромна и заключалась вовсе не в пишущей машинке. В свои восемнадцать лет Олег оставался девственником. Это было невыносимо, отвратительно, стыдно. Он ненавидел свою девственность, как когда-то скрипку. Он не мог запалить для нее ритуальный костер на стройке и не знал, что с ней, злодейкой, делать. Он собирал в своей огромной квартире вечеринки, к нему охотно приходили сокурсники и сокурсницы, среди них были самые красивые девочки, но как-то получалось, что после общего застолья и танцев при погашенном свете все разбредались по комнатам, а он оставался один и не понимал почему. Наступало серое утро, наполненное вонью окурков и грязной посудой. Приходила Раиса, молча соскребала с кресел и ковров остатки салата «оливье». Олег закрывался в своей комнате, курил до тошноты и писал о грудях и ягодицах. Он грубо, с невозможными садистскими подробностями насиловал на бумаге каждую из тех, кто был у него в гостях, но не мог утешиться.
В ноябре второкурсников отправили в подмосковный колхоз на картошку. Там, в нетопленых бараках пионерского лагеря, пили портвейн и крутили быстрые страстные романы. И там наконец свершилось.
Ее звали Лена, она была с актерского, впереди ее ждали только характерные роли. Большая, рыхлая, с вечно грязной головой, с «беломориной» в уголке тонкого рта, с мятым сонным лицом и огромной бесформенной грудью, никогда не запакованной в лифчик. Во время очередных портвейно-гитарных посиделок она молча, деловито взяла его за руку и поволокла в пустую соседнюю палату. Он онемел от неожиданности, не сразу понял, чего ей надо, и подумал, что сейчас она начнет просить у него одеколон. Запасы портвейна неумолимо иссякали, деревенский магазин был далеко и открывался только утром. А у Олега имелось две поллитровые бутылки польского мужского одеколона, которым снабдила его мама, предвидя гигиенические проблемы.
Лена ни слова не сказала про одеколон. Она вообще не сказала ни слова. Все происходило в полнейшей тишине, если не считать пьяного пения под гитару за стенкой, и только чуть позже долгожданная церемония озвучилась хриплым шепотом и тяжелыми, сдавленными стонами.
От Лены пахло потом, табаком и перегаром. Она раздела его проворно, как опытная сиделка парализованного больного. Тело его покрылось мурашками, температура в пионерских палатах не превышала плюс десяти градусов. Простыни были влажными. Он не сразу понял, что сейчас, сию минуту, с ним происходит именно то, о чем он давно и отчаянно мечтал, то, что он так подробно, так страстно описывал на бумаге. Правда, в главной роли выступал не он, а его партнерша. Она брала его, почти насиловала, грубо, властно, умело. У нее был богатый опыт, она хриплым отрывистым шепотом командовала, что ему делать, как повернуться, как двигаться. Он подчинялся. От нее исходил огненный, животный жар. Казалось, влажная простыня тихонько задымилась под ними. Корчилась и погибала в веселом огне проклятая девственность Олега Солодкина, как когда-то сгорала на стройке его маленькая невинная скрипочка.
Конечно, ему хотелось, чтобы все произошло совсем иначе. Была одна, заветная девочка Маша, которую он ни разу не окунул в поток своих литературных откровений, на которую решался лишь иногда искоса поглядывать на лекциях. Она училась вместе с ним на сценарном. Тоненькие ножки и ручки, маленькое скуластое личико, большой, мягкий бледный рот, яркие голубые глаза, светло-каштановые прямые волосы. Все. Ничего особенного, на актерском имелся огромный выбор красоток. Но когда он исподтишка подглядывал за Машей на лекциях, в курилке, в столовой, у него непонятно почему замирало сердце. Один раз он решился пригласить ее к себе на вечеринку. Она вежливо, равнодушно отказалась.
Толстая Лена в самый ответственный момент материлась протяжным басом. За стеной устали петь, болтали и смеялись. В хоре голосов Олег различил Машин смех, закрыл глаза и попытался мысленно поменять этих двух женщин местами: Лену убрать в соседнее помещение, а сюда, к себе, на скрипучую пионерскую койку, поместить хрупкую легкую Машу. Однако не получилось. Слишком разные весовые категории. Маша продолжала смеяться за стенкой над чьим-то анекдотом. Она умудрилась опять отказать ему, вежливо и равнодушно. Но зато теперь у него под рукой всегда была Лена, большая, опытная и безотказная. Ему стал нравиться ее крепкий запах, тяжесть ее тела, матерщина, «Беломор». Он продолжал, потихоньку от самого себя, поглядывать на Машу и женился на Лене.
Потом многие годы этот проклятый худенький образ преследовал его, мелькал в толпе, дразнил случайным сходством, таял, оставляя жар в груди и мятный привкус во рту. Иногда он, закрывшись в комнате, просматривал старые институтские фотографии и с раздражением признавался себе, что делает это исключительно для того, чтобы освежить в памяти маленькое скуластое личико и светлые глаза в обрамлении угольно-черных ресниц.
Маша стала успешной сценаристкой. Он видел ее имя в титрах нескольких неплохих фильмов, встречал ее в Доме кино на премьерах, знал, что она вышла замуж, родила двоих детей, мальчика и девочку. Был в его записной книжке номер, по которому можно позвонить и услышать ее голос, иногда он звонил, но молчал в трубку.
С Леной он развелся довольно скоро, потом была череда разных женщин. Он знал про них только одно: они клюют на пятикомнатную квартиру, на высокопоставленных маму с папой. А сам по себе Олег Солодкин, некрасивый, неуспешный, безработный, никому не нужен.
После института он никак не мог найти свое место. Написал пару сценариев, что называется, на потребу. Ему казалось, это так просто – сочинить сюжет банальной мелодрамы для массового зрителя, однако получилась скучная белиберда, и он сам отлично понимал это. Иногда писал и публиковал критические статьи о чужих фильмах, какие-то бесформенные эссе, рассказики, но никто не замечал его жесткого, смелого, оригинального стиля, его искренности, его таланта. Он оставался сыном уважаемой Галины Семеновны Солодкиной, и не более.
Глава пятая
На игрушечной фабрике, где работала Лилия Коломеец, о ней отзывались сдержанно, уважительно, известие о ее смерти вызвало удивление, печальные вздохи, возгласы: «Да что вы говорите! Ужас какой!»
Капитан Иван Косицкий пил кофе, предложенный разговорчивой молоденькой секретаршей. Из всех сотрудников, с которыми он успел побеседовать, секретарша Наташа показалась ему самой осведомленной, и потому он минут двадцать терпеливо слушал подробный рассказ о том, почему у нас до сих пор не умеют делать хорошие игрушки, как для международной выставки реставрировали железную дорогу, принадлежавшую до семнадцатого года маленькому князю Трубецкому, и в паровозе нашли тайник, в котором был спрятан сапфир размером с голубиное яйцо, и как печально закончились все попытки создать российскую Барби.
– Мы, дураки, оплатили несколько рекламных сюжетов по телевидению, и нас обвинили в плагиате, компания «Мател» подала в суд. Получился чуть ли не международный скандал, представляете, нашей маленькой тихой фабричке был предъявлен иск на миллион долларов. Смешно. Однако пришел приказ из министерства, и нашу бедную куколку закрыли. Конечно, для Лили Коломеец это была просто беда. Она успела придумать целый гардероб, целый кукольный мир. Знаете, как-то странно говорить о высоком искусстве, когда речь идет о такой ерунде, как куклы. Но Лиля действительно была настоящим художником. – Секретарша тяжело вздохнула. – Нет, все равно не верится, что ее убили. Дикость какая-то. У нее столько было идей, планов, такого второго художника у нас на фабрике нет и не будет. Знаете, есть люди способные, даже талантливые, но ленивые, и толку от таланта никакого. А есть, наоборот, усидчивые, трудолюбивые, а вот с талантом худо. Вроде все хорошо, но чего-то не хватает. Вкалывает бедолага, старается, но радости это никому не приносит. У Лили было все. Редкое сочетание трудолюбия и таланта. Правда, я считаю, так нельзя. Она все-таки молодая, симпатичная… была… извините. – Наташа достала платочек и шумно высморкалась. – Нет, не могу представить ее мертвой. Она столько всего не успела, ни семьи, ни детей, работа и никакой личной жизни.
– Так уж совсем никакой? – покачал головой Косицкий.
– Ну, возможно, в юности что-то было… впрочем, точно я не знаю. Просто всем так казалось. Люди любят навешивать ярлыки. Она была очень замкнутым человеком, настолько замкнутым, что о ней даже не сплетничали. Ее перестали замечать. Поскольку она ни с кем не делилась подробностями своей личной жизни, решили, что таковой у нее просто нет. Только племянница, и больше никого на свете. В начале июня Лиля ушла в отпуск, сказала, что собирается поехать вместе с племянницей в Болгарию на десять дней. Да, кажется, еще в начале мая она брала две недели за свой счет, заболела подруга ее матери.
– Как зовут, не знаете?
– Юлия Сергеевна, кажется. Фамилию Лиля не называла, но это уже не важно. Старушка умерла. У нее оказался рак. После ее смерти Лиля изменилась, стала совсем мрачной, часто плакала. Конечно, не на людях, но всегда было видно по глазам.
– И все-таки кто-нибудь может знать фамилию этой женщины?
– Спросите в бухгалтерии, там должны остаться какие-то бумаги, копия свидетельства о смерти. Лиле выписали небольшую матпомощь на похороны.
– Обязательно спрошу, – кивнул Косицкий, – скажите, а племянница жила с ней?
– Нет. Лиля говорила, что девочка живет и учится в подмосковном лицее-интернате, но что за лицей-интернат, где он находится, никогда никому не рассказывала, если приставали с вопросами, всегда ловко уходила от ответа. Я пыталась несколько раз ее расспросить, у меня сыну четыре года, хочу заранее подыскать хорошую школу. Однажды, когда я ее буквально приперла к стенке, она сказала, что лицей частный, закрытый, и сейчас туда принимают только с тринадцати и только особо одаренных детей, которые знают два языка, английский и французский. Интересно, откуда при нашей зарплате у нее деньги на частный лицей?
– Значит, племянницу никто никогда не видел? – уточнил Косицкий.
– Никто никогда, – покачала головой Наташа, – я как-то просила Лилю фотографию показать, она принесла. Очень хорошенькая девочка, на нее похожа. Пышные золотые кудри, ярко-голубые глазки, личико умное. Мы удивлялись, почему она никогда не брала билеты на елки, на детские спектакли. У нас среди сотрудников билеты распределяются бесплатно. Лиле всегда предлагали взять для племянницы, но она отказывалась.
«Наверное, это была ее собственная детская фотография, – грустно улыбнулся про себя Косицкий, – ну что ж, вполне понятно».
– А отчего погибла сестра, известно? – спросил он.
– Я знаю только, что это произошло десять лет назад. Я тогда здесь еще не работала. Говорили, несчастный случай. Господи, ну почему на хорошего человека сваливается столько несчастий? – Наташа опять заплакала, Косицкий предложил ей воды, она жадно выпила и попросила у него сигарету.
Каждый раз, когда ее трехмесячная дочь Машенька засыпала, Ксюша Солодкина первые несколько минут сидела не двигаясь, слушая тишину и внушая самой себе, что свободные полтора часа надо использовать разумно, то есть позаниматься химией, физикой, математикой, английским, почитать учебник анатомии или биологии. Но больше всего на свете ей хотелось поваляться на диване с каким-нибудь легким чтивом, поиграть в компьютерную игру, посмотреть телевизор или видик, поспать, наконец.
На даче вместе с ней и Олегом жила верная домработница Раиса. Уложив ребенка, Ксюше не надо было бросаться мыть посуду, готовить, стирать, убирать. От хозяйственных хлопот ее полностью освободили, она имела возможность заниматься, и если во время Машиного дневного сна валяла дурака, то чувствовала себя отвратительно, мучилась угрызениями совести.
После десятого класса Ксюша сдавала экзамены в Медицинскую академию, но недобрала баллов, а денег на платное обучение у ее родителей не было. Этим летом об экзаменах не могло быть речи. Она вышла замуж и родила Машеньку. Однако она твердо решила поступить в будущем году и дала себе страшную клятву, что день и ночь будет сидеть над учебниками. У нее для этого имелись все условия. Молчаливая, исполнительная Раиса, свежий воздух, большой тихий дом, а главное, Машенька была здоровым и достаточно спокойным ребенком, ночью просыпалась редко, днем спала дважды, по полтора часа.
У Ксюши перед глазами стояли идиллические картинки, напоминающие кадры из старых советских фильмов. Молодая целеустремленная мамаша корпит над учебниками, пока румяный младенец спокойно спит в кроватке. У мамаши от недосыпа интересная бледность и красивые голубые тени вокруг глаз. Она готовится к поступлению в вуз и непременно добьется своей благородной цели.
Но каждый раз, когда Маша засыпала, на Ксюшу наваливалась неодолимая лень. Голова была тяжелой. Ксюша казалась самой себе вялой, неповоротливой коровой, способной только жевать траву, облизывать своего теленочка, протяжно мычать колыбельные песни и вырабатывать молоко литрами.
Время бежало быстро, между прочим, самое золотое время. Три месяца – изумительный возраст. Проблемы с кишечными газиками остались в прошлом, а зубы еще не начали резаться. Но очень скоро начнут. Это сложный процесс. У ребенка болят и зудят десны, иногда даже поднимается температура. Он капризничает и плохо спит. Обычно это совпадает с началом ползункового периода, ребенок выбирается за пределы маленького безопасного пространства кроватки и коляски, начинает передвигаться по дому на четвереньках и тянуть в рот все, что попадется на пути. Расслабиться нельзя ни на секунду. Младенец шести-семи месяцев не только ползает, он лазает, стремительно, как торпеда, и ловко, как цирковой акробат. Он может за считаные секунды перелезть со спинки дивана на подоконник и проверить, хорошо ли закрыто окно, вскарабкаться на обеденный стол, а потом, отвлекшись на что-то интересное, кувыркнуться с него головой вниз. Ксюша слышала множество кошмарных историй об электропроводах, перекушенных остренькими молочными зубками, о таблетках, которые хранились в совершенно недоступных местах, но ребенок вскарабкался на стул, оттуда влез на холодильник, добрался до аптечки и принялся поедать разноцветные ядовитые шарики в сахарной глазури.
В общем, Ксюша знала, легче, чем сейчас, уже не будет. Если есть желание поступить в Академию, стать врачом, зрелым, самостоятельным, независимым человеком, а не домашней клушей, то надо сию минуту сесть за письменный стол. Сейчас или никогда. Но один только вид открытого учебника химии на письменном столе вызывал у нее ватную слабость. Ксюша хитрила, выдумывала разные уважительные причины. Разве можно заниматься в такую жару? Тридцать градусов в тени, какая химия? Мозги плавятся. Однако тут же она замечала с убийственной, скептической усмешкой, что значительно быстрей мозги плавятся от безделья.
Но сегодня у нее появился совсем свежий и очень добротный предлог, чтобы вместо химии улечься на диван в столовой и включить видик.
Ее мрачный, сложный, непредсказуемый муж Олег стал в последнее время довольно часто брать с собой в Москву видеокамеру. Когда она спрашивала, что он собирается снимать, Олег отвечал:
– Отстань, не твое дело.
Она привыкла к его грубости и ничего другого не ждала. Она знала, за кого выходила замуж, и не обижалась.
Сегодня утром она нашла адаптер – специальное устройство, с помощью которого можно просматривать маленькую кассету от видеокамеры в обычном видеомагнитофоне. Тяжеленькая черная коробка валялась почему-то под кроватью. Внутри была кассета. Ксюше, разумеется, не терпелось посмотреть, что наснимал Олег.
В доме было пусто и тихо. Олег уехал в Москву на работ у, сказал, что вернется только завтра. Машенька спала в коляске, в саду, Раиса тоже спала, у себя в отдельном маленьком домике. Ксюша налила стакан клюквенного морса, уселась в столовой в кресло-качалку и включила видик.
На аккуратной зеленой лужайке пять красивых веселых подростков, три девочки и два мальчика гоняли мяч. Девочки в купальниках, мальчики в плавках бегали, резвились, дурачились, толкали друг друга. Не футбол, не волейбол, просто игра без правил на свежем воздухе. На краю лужайки в шезлонге загорала с журналом в руках крупная женщина лет сорока. Она выглядела очень стильно. Красная широкополая шляпа, темные очки, красный закрытый купальник, длинная гладкая шея, длинные стройные ноги. Иногда она отрывалась от журнала, подзывала кого-нибудь из подростков, заботливо вытирала платочком мокрое лицо, обняв за шею, что-то шептала на ухо. Девочка или мальчик улыбались, кивали, возвращались на лужайку и продолжали резвиться. Это было похоже на рекламный ролик. Теплый солнечный свет, птичий щебет, вдали яркие березовые стволы, над нарядными кронами ослепительное голубое небо с пушистыми, белоснежными, словно игрушечными облачками.
Каждый из подростков мог запросто стать фотомоделью, но особенно выделялись две совершенно одинаковые блондинки. Высокие, тонкие, в купальниках-бикини из блестящей тугой лайкры, они носились за мячиком так грациозно, словно исполняли причудливый ритуальный танец. Их движения были точны, упруги и почти синхронны. Прямые белокурые волосы сверкали на солнце, взлетали и падали на худенькие плечи, покрытые легким медовым загаром. Лица вспыхивали белозубыми улыбками.
Подростки то и дело с визгом и хохотом задирали друг друга. Ксюше показалось, что шлепки и пинки, которыми они обмениваются как бы шутя, на самом деле весьма увесисты и болезненны. Иногда в веселой возне мелькали вполне профессиональные удары, приемы жестоких восточных единоборств. Взлетала чья-нибудь стройная мускулистая нога, и кто-то падал, переворачиваясь через голову.
Подростки знали, что их снимают, и работали на камеру. Им нравилось сниматься. Они бросали в объектив лукавые веселые взгляды, подмигивали, посылали воздушные поцелуи, показывали кукиши, корчили смешные рожицы. А камера между тем дрожала, тряслась, буквально ходила ходуном.
– Олег Васильевич, снимите меня! – крикнул темноволосый синеглазый мальчик, приблизив лицо к объективу, и тут же отбежал, встал на руки, дважды крутанул «колесо», высоко подпрыгнув, перевернулся через голову в воздухе, резко выбросил вперед ногу, нанося смертельный удар воображаемому противнику.
К мальчику подскочила хрупкая рыженькая девочка. Она была ниже его на голову и в два раза тоньше, но моментальным приемом опрокинула его на траву, лицом вниз и уселась сверху, издав при этом зычный победный клич.
Камера продолжала приплясывать. Ксюша представила себе трясущиеся руки своего мужа и всю его нелепую фигуру с большой головой, узкими плечами. Олег стоял среди этих здоровых красивых детей на яркой лужайке и снимал на свою любительскую видеокамеру их здоровые красивые игры. Зачем он это делал, кто были ему эти подростки и эта женщина в красном, где находилась лужайка, окруженная березами, Ксюша понятия не имела. Сначала ей даже пришла в голову совершенно дурацкая мысль, что ее муж решил подработать на косвенной рекламе, уж больно смахивала эта идиллия на платный телесюжет. Олег все-таки закончил ВГИК и до сих пор мечтает снимать кино. Почему бы нет? Правда, любительской видеокамерой, да еще такими трясущимися руками, телесюжеты не снимают, к тому же Олег кончал не операторское отделение, не режиссерское, а сценарное.
Через минуту в кадре появился новый персонаж, и Ксюша окончательно убедилась, что никакой рекламой здесь не пахнет. На лужайку, тяжело, неуклюже переваливаясь, вышло странное, жутковатое существо. Глухой черный балахон до пят. Черная лысая голова с небольшими красными рожками. Огромные круглые красные глаза, круглая дыра, обведенная красной каймой, на месте рта, по бокам желтые кривые клыки, отвислый, длинный, совершенно непристойный нос. Приглядевшись, Ксюша поняла, что это просто маскарадный костюм. Кто-то натянул на голову шапку-маску из блестящего черного эластика. Но выглядело все вполне натурально. Шапка-маска была сделана очень качественно.
На лужайке воцарилась тишина. Подростки застыли. Женщина в красном резко поднялась, подошла к ряженому, тихо, жестко произнесла:
– Это что такое? Кто тебе разрешил?
Из-под балахона показались пухлые белые руки и принялись неловко стягивать с головы шапку-маску. Женщина помогла, и через минуту весь маскарадный костюм был у нее в руках. Теперь вместо черта посреди лужайки стояла низенькая полная девочка лет четырнадцати. Плоское широкое лицо с нечистой сероватой кожей, тупая, зыбкая, но добродушная улыбка. Узкие белые шорты и полосатая эластичная маечка нелепо обтягивали ее рыхлое бесформенное тело. Над ушами торчали две тощие желтые косицы, украшенные ярко-розовыми пышными помпончиками. Она застыла посреди лужайки и испуганно, растерянно озиралась. Губы ее шевелились, и сквозь приятный звуковой фон, птичий щебет, сдержанное хихиканье детей отчетливо проступило ее захлебывающееся бормотание:
– Больше не буду, честное слово, не буду, мамочка Зоечка, я виновата, больше не буду.
«Мамочка Зоечка», дама в красном купальнике, исчезла с лужайки вместе с маскарадным костюмом. В глазах девочки дрожала паника. Она не решалась двинуться с места, не знала, что ей делать дальше. И тут на помощь пришла одна из красоток-близняшек.
– Люсенька, киска, иди сюда! – крикнула она. – Иди, я тебя пожалею.
На плоском сером лице засветилась счастливая, благодарная улыбка, девочка широко открыла рот, издала неопределенное, восторженное: «Уауу!» и, тяжело переваливаясь, засеменила на зов. Ей навстречу полетел тугой звонкий мяч, она растопырила руки, пытаясь поймать, но не сумела, и мяч угодил ей в грудь. Люся коротко вскрикнула.
В кадре плавало удивленное, растерянное лицо, девочка пыталась сообразить, что ей нужно сейчас делать. Хотелось плакать, удар получился болезненным, но она знала, что нельзя, и, часто моргая белесыми ресницами, кусая губы, старалась изо всех сил улыбнуться, рассмеяться, никого не обидеть своим плачем, не испортить всеобщее радостное настроение.
Что-то в расплывчатых чертах девочки показалось Ксюше знакомым. Этот несчастный умственно отсталый ребенок напоминал ей кого-то, но она никак не могла понять кого. Выпуклые светло-карие глаза, маленький круглый нос-кнопочка, желтые волосы, тонкие, мягкие, как цыплячий пух. Большая голова беспомощно крутилась на тонкой шейке. На ветру трепетала легкая жиденькая челка, открывая мучительно наморщенный мясистый лоб.
– Люся, только не плачь! Не смей плакать! Иди ко мне, моя маленькая, иди сюда, – послышался за кадром голос Олега. Конечно, это был его голос, тут уж Ксюша не могла ошибиться. Однако в нем звучало нечто совершенно новое. Таким голосом, такими словами он никогда ни с кем не разговаривал. Его речь обычно была груба и отрывиста, тяжелый бас звучал с какой-то механической тупостью. Он говорил так, словно в горле у него перекатывались чугунные гири. Но там, за кадром, на пасторальной лужайке, с камерой в пляшущих руках, был совсем другой человек, мягкий, ласковый, любящий.
Лицо девочки наплывало, увеличивалось, стали видны все ее прыщики и дрожащая влага в широких, ясных, совершенно младенческих глазах. У нее за спиной слышались визг, смех, здоровые красивые подростки продолжали резвиться.