Русь: От славянского Расселения до Московского царства Горский Антон
В историографии киевский князь XI — начала XII в. обычно именуется «великим князем», в отличие от других членов рода Рюриковичей, просто «князей». Действительно, в отдельных случаях при летописных упоминаниях киевских князей этого времени встречается эпитет великий.[442] Более того, в памятнике Х в. — договоре 944 г. с Византией — видно подчеркнутое стремление именовать тогдашнего правителя Руси Игоря именно великим князем.[443] Но последовательного применения к киевским князьям этого определения, такого применения, которое позволяло бы говорить об утверждении за верховным правителем Руси великокняжеского титула, ни в Х, ни в XI, ни в начале XII в. не наблюдается.[444] Причину этого следует видеть в особенностях системы власти на Руси.
В условиях XI столетия, когда все восточнославянские земли были под властью одного княжеского рода, нужда в особом титуле для верховного правителя отсутствовала: таковым являлся тот, кто считался старейшим в роде и сидел в Киеве.[445] Княжеское достоинство стало признаваться только за Рюриковичами. Если правитель древлян середины Х в. Мал для летописцев конца XI — начала XII в. — князь,[446] то вождь вятичей Ходота, войны с которым во 2-й половине XI в. упоминаются Владимиром Мономахом в его «Поучении», киевским князем-писателем называется без титула:[447] в его время только представители киевского рода имели право именоваться князьями. Общим названием для них становится понятие князь русский. Именно этот термин в русской форме и его греческом эквиваленте Ьсчщн сщуЯбт встречается на печатях русских князей, известных с конца Х — начала XI в..[448]
В связи с этим показательны события 1116 г. Тогда Владимир Мономах пытался с помощью военной силы возвести на императорский престол в Византии сначала своего зятя, самозванца Леона (Льва) «Диогеновича», а после его гибели — своего внука Василия Леоновича.[449] При этом ему, князю, самому бывшему внуком византийского императора по матери (и гордившемуся этим родством), очевидно, не приходило в голову обеспечить своим потомкам «царское» достоинство более легким с политической точки зрения способом, чем война с могущественной империей, — объявить «царством» Русь.
Таким образом, серьезных оснований видеть в Киевской Руси государство имперского типа нет. Типологически она ближе не Византийской империи и империи Каролингов, а моноэтничным европейским государствам средневековья.
Очерк 4
От языческого мировосприятия к христианскому: резкая ломка или плавный переход?
Источники практически не сохранили прямых сведений о том, как было воспринято населением Руси на ментальном уровне крещение, происшедшее в конце Х в. Судить о масштабах, характере и особенностях психологической адаптации к смене религии, т. е. главной мировоззренческой парадигмы средневекового человека, можно лишь по косвенным данным.
Главное, что бросается в глаза — относительная (в сравнении со многими другими странами) легкость, с которой совершилось крещение. Единственное известие о сопротивлении ему относится к Новгороду и содержится в поздней Иоакимовской летописи;[450] достоверность его весьма сомнительна.[451] В Киеве крещение не вызвало активных проявлений недовольства.[452] Никаких данных об организованном сопротивлении крещению в конце Х в. в других регионах источники не содержат.
Между тем такие данные имеются по периоду, когда от официального принятия христианства прошло почти столетие. Это 60-е-70-е гг. XI в. Именно тогда имеют место восстание во главе с волхвами в районе Ярославля — Белоозера,[453] выступление новгородцев, побуждаемых языческим волхвом, против местного епископа,[454] деятельность (небезуспешная — «его же невегласи послушаху») некоего волхва в Киеве.[455]
В историографии было принято связывать эти выступления с усилением феодального гнета, а антихристианскую их форму объяснять реанимацией древних языческих традиций для нужд социальной борьбы.[456] В Ярославско-Белозерском восстании ведущую роль, возможно, играло местное финно-угорское население (меря, весь), еще слабо охваченное христианизацией.[457] Но киевские и новгородские брожения происходили не среди крестьян (в отношении которых можно было бы рассуждать об «усилении гнета» в XI столетии), а среди горожан, несомненно русских и крещеных (причем не в первом поколении). Очевидно, указанного объяснения как минимум недостаточно.
Представляется, что вспышка антихристианских настроений в третьей четверти XI в. станет понятней, если учесть особенности процесса реального внедрения христианских норм в жизнь населения Руси.
После официального крещения Владимир Святославич предпринял, по-видимому, попытку непосредственного введения в правовую практику византийских юридических норм; однако такой «резкий рывок» не был принят верхушкой русского общества, и вскоре князь решил вернуться к привычной системе штрафов — «вир».[458] Но эта система не включала наказаний за нарушение христианских норм повседневной жизни, и пришлось начать работу по выработке собственного законодательства в данной области.
Еще в правление Владимира (до 1011 г.) был принят церковный устав, согласно которому преступления против нравственности передавались в ведение церкви. Однако текст устава содержал только перечень нарушений, без конкретизации наказаний за каждое из них.[459]
Есть основания полагать, что в начале XI столетия в области морально-нравственных норм даже верхушка общества продолжала руководствоваться языческими представлениями. Как известно, совершившееся в 1015 г. убийство Бориса и Глеба Владимировичей получило широкий общественный резонанс, братья стали первыми русскими святыми. Но их канонизация и создание посвященного им цикла литературных произведений имели место только в середине — второй половине XI в.,[460] то есть явились продуктом деятельности в основном следующего поколения. Между тем в 1015 г. имели место еще два убийства, тоже вероломных (и к тому же массовых), которые отрицательной реакции в литературе не вызвали. Это избиение новгородцами «в нощь» нанятых Ярославом варягов, творивших в Новгороде насилия, и ответное «иссечение» Ярославом виновных в этом деянии новгородцев.[461] Летописцы не осуждали действия ни горожан, ни Ярослава; можно было, казалось бы, хотя бы умолчать о лицемерных словах князя при приглашении новгородских мужей с целью их убийства [ «уже мн сихъ (т. е. варягов. — А. Г.) не кресити»[462]], обличающих явно расчетливое вероломство, — но не сделано было и этого. По-видимому, из рассказа о совершенном Ярославом вытекало понятное читателям без лишних пояснений оправдание: князь мстил тем, кто совершил вероломное убийство варяжских дружинников, — людей, доверившихся ему, находившихся под его правовой защитой. Убийство же новгородцами варягов оправдывалось местью за чинившиеся ими бесчинства. Без какой-либо оценки сообщается и об убийстве по приказу Ярослава в начале 20-х гг. XI в. его двоюродного дяди — бывшего новгородского посадника Константина Добрынича.[463]
Фактически летописцы к этим деяниям относятся так же, как к более ранним убийствам язычниками язычников: Олегом (по Начальному своду — Игорем) Аскольда и Дира, древлянами — Игоря, Ольгой — древлян, Олегом Святославичем — Люта Свенельдича, Владимиром — брата Ярополка. Во всех этих случаях действия убийц не осуждаются, а объясняются теми или иными мотивами, явно неприемлемыми для христианина, но оправдывающими язычника (Ольга и Владимир в момент совершения убийств были еще язычниками), не связанного запретом на убийство: для Олега это узурпация Аскольдом и Диром княжеского титула, для древлян — нарушение Игорем норм сбора дани, для Ольги — месть за убийство мужа, для Олега Святославича — нарушение Лютом границы охотничьих угодий, для Владимира — тот факт, что борьбу с братьями начал Ярополк.[464] Отсутствие отличий в оценке этих деяний и подобных им событий начала XI в. (кроме убиения Бориса и Глеба) показывает, что последние не подверглись переосмыслению в эпоху Начального летописания (2-я половина XI — начало XII в.), и о них сказано так, как они воспринимались их современниками, людьми начала XI столетия: это восприятие, следовательно, еще не отличалось от языческого — если убийцы имели какие-то резоны для своих действий (в ситуации 1015 г. — ответ на насилия и месть), эти действия не осуждались.
Начало третьей четверти XI в. ознаменовалось принятием церковного устава Ярослава. Киевский князь принял его с совета с митрополитом Иларионом, т. е. между 1051–1054 гг., когда Иларион занимал митрополичью кафедру. В Уставе Ярослава уже подробно прописаны наказания за нравственные проступки, при этом предусматривались как церковные, так и светские (со стороны князя) санкции.[465]
На середину — третью четверть XI в. приходится, как сказано выше, создание культа свв. Бориса и Глеба. Будучи с политической стороны порождено стремлением утвердить позиции Руси в христианском мире появлением собственных святых покровителей, с точки зрения нравственной оно происходило на фоне изменения отношения к убийству. Такого рода деяния, имевшие место во 2-й половине XI столетия (избиение Мстиславом Изяславичем в 1069 г. киевлян, виновных в свержении его отца; убийство в 1086 г. на Волыни князя Ярополка Изяславича, в 90-х гг. — печерских монахов князьями Ростиславом Всеволодичем и Мстиславом Святополчичем), получают, в отличие от убийств IX — начала XI в., резкое осуждение в литературе.[466] Начинают иметь место случаи отказа от убийства там, где прежде ситуация наверняка разрешилась бы именно таким образом. Изяслав, Святослав и Всеволод Ярославичи, вероломно захватив Всеслава Брячиславича Полоцкого в 1067 г., не убивают его (как сделал их дед Владимир девяноста годами ранее в аналогичной ситуации с братом Ярополком), а «всего лишь» заключают в «поруб»; во время киевского восстания 1068 г. Изяслав отклоняет совет своих приближенных убить Всеслава.[467] Киевский боярин Янь Вышатич во время подавления восстания на Белоозере не считает себя вправе убить захваченных волхвов — предводителей восстания и выходит из положения, предложив осуществить кровную месть местным жителям — родственникам убитых ими женщин.[468]
На третью четверть XI в. приходится и отмена Ярославичами кровной мести — законодательно закрепленного права на убийство.[469]
Социальными слоями, активно действовавшими по проведению в жизнь христианских норм повседневности, были, несомненно, светская знать и духовенство. В связи с этим примечательно, что именно для третьей четверти XI в. можно предполагать существенную перемену в составе последнего — завершение формирования отечественных кадров высшего клира. Как минимум 8 из 19 епископов, известных во 2-й половине XI столетия, были русскими.[470] Очевидно, именно конец княжения Ярослава и правление Ярославичей были временем выхода отечественного духовенства на ведущие позиции в церковной иерархии, прежде занятые греками — чужеземцами, недостаточно знавшими местные реалии, а зачастую, вероятно, и язык.
Таким образом, можно полагать, что официальное принятие христианства на Руси в конце Х столетия не сопровождалось резкой ломкой привычных устоев повседневной жизни (попытка Владимира Святославича внедрить христианские нормы путем прямого введения византийского правового кодекса была быстро оставлена) и потому не оказало шокирующего влияния на ментальность населения. Князь традиционно считался главой религиозного культа.[471] Население Руси восприняло крещение не как радикальную смену религии, смену политеизма монотеизмом, а как переход к другому культу, мало чем отличавшийся от перехода к общегосударственному культу Перуна, предпринятого Владимиром несколькими годами ранее 988 г., сразу после захвата им власти в Киеве.[472] Культ христианского Бога, по-видимому, рассматривался как один из существовавших на Руси культов, наравне с культами разных языческих богов; принципиальные отличия христианского мировоззрения от языческого вряд ли могли осознаваться большинством населения.
В конце Х — начале XI в. даже верхушка общества — князь и дружинная знать — продолжали в значительной мере в повседневной жизни исходить из языческих представлений. Духовенство, состоявшее почти исключительно из чужеземцев, имело ограниченные возможности воздействия на жизненный уклад широких общественных слоев.
Положение стало меняться, и достаточно радикально, в середине XI столетия. Этому способствовали два фактора. Во-первых, светская знать освоила христианские нормы поведения, во-вторых, выросли отечественные «кадры» духовенства. В результате с конца правления Ярослава начинается активное внедрение христианских морально-нравственных норм. По-видимому, немалая роль в этом принадлежала Илариону, первому митрополиту местного, русского происхождения. Эффективность предпринятого наступления наязыческий уклад жизни была связана с тем, что теперь в контроле за соблюдением норм общежития стала участвовать светская знать, — была установлена ответственность за их нарушение как перед церковными властями, так и перед княжеской властью.
Вторжение христианских норм в повседневную жизнь рядового населения и вызвало в третьей четверти XI в. серию конфликтов с религиозной окраской. Однако кризис был преодолен без серьезных потрясений для страны. За прошедшее с официального крещения время в среде светской знати христианство успело достаточно глубоко укорениться (в этом общественном кругу не видно и намека на языческую оппозицию[473] — явление, имевшее место после принятия христианства в ряде стран Европы), и сложилось собственное духовенство, хорошо знавшее уклад жизни и особенности ментальности населения. Медленность реальной христианизации страны объективно привела к отдалению кризисного момента и его относительной «мягкости».
Часть III
РУСЬ В СЕРЕДИНЕ XII — ПЕРВОЙ ТРЕТИ XIII В.
О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! И многими красотами удивлена еси…
Из «Слова о погибели Русской земли»
Почто губим Русьскую землю, сами на ся котору деюще?
Из речей князей на Любечском съезде 1097 г. (по «Повести временных лет»)
Очерк 1
Земли и волости
В XII столетии Русь вступает в этап политического развития, который в дореволюционной историографии было принято именовать «удельным периодом», а в советской — «периодом феодальной раздробленности», и существом которого признается разделение единого государства на ряд фактически самостоятельных политических образований. Датировали это разделение по-разному — от 2-й половины XI в. (время после смерти Ярослава) до середины XII в., но наиболее распространено представление об окончательном распаде государства после 1132 г. — года смерти киевского князя Мстислава Владимировича, сына Владимира Мономаха. Действительно, в двадцатилетний период киевского княжения Мономаха и его сына (с 1113 по 1132 г.) власть Киева над Русью была (после ослабления в предшествующее время, при Святополке Изяславиче, с 1093 по 1113 г.) довольно прочной. Даже Черниговское княжество нельзя определить в это время как независимое; а с обособившимся еще в XI в. Полоцким Мономах и Мстислав обходились весьма жестко, Мстислав в конце 20-х гг. лишил князей полоцкой ветви их столов.[474] В остальных крупных волостях (в Новгороде, Смоленске, Переяславле, Владимире-Волынском, Турове, Ростове) сидели сыновья и внуки Мономаха. После же смерти Мстислава начались усобицы, и процесс обособления княжеств пошел полным ходом.
Термины «удельный период» и «феодальная раздробленность», разумеется, условны (понятие «удел» появляется на самом деле только в XIV в.[475]). Что изменилось в XII столетии, если исходить из понятий, существовавших в ту эпоху?
Наиболее заметным изменением является то, что термин «земля» с территориальным определением стал применяться к отдельным регионам Руси. Ранее он употреблялся (за единственным исключением, связанным со специфической ситуацией) только по отношению к государству в целом — «Русская земля» (см. Часть II, Очерк 1). Теперь же в источниках появляется целый ряд «земель». Рассмотрим их упоминания в XII–XIII вв. («земли» располагаются в порядке хронологии первого упоминания).
Полоцкая земля. Под 6636 (1128) г. в летописании СевероВосточной Руси «Полоцкой землей» названы владения Рогволода, полоцкого князя Х в., независимого от Киева: «Рогволоду держанию и владющу и княжащю Полотьскою землею».[476] Нет оснований сомневаться, что здесь ретроспективно использован термин, который прилагался к Полоцкому региону в современную летописцу эпоху.
Новгородская земля. Новгородская I летопись старшего извода под 6645 (1137) г.: «Святъславъ Олговиць съвъкупи всю землю Новгородьскую… идоша на Пльсковъ прогонитъ Всеволода».[477] Речь идет о сборе войск с новгородской территории. Позднее в новгородском летописании XII–XIII вв. этот термин не встречается, предпочтение отдается понятию «область» или «волость» Новгородская.[478] В южнорусском летописании под 6686 г. приводятся слова князя Мстислава Ростиславича перед походом на Чудь: «Братие, се обидять ны погании, а быхомъ узрвше на Богъ и на святои Богородици помочь, помьстили себе, и свободил быхомъ Новгородьскую землю от поганыхъ». Говоря под тем же годом о смерти Мстислава, летописец подчеркивает, что «плакашеся по немь вся земля Новъгородьская»[479] (т. е. все население Новгородской земли).
Черниговская земля. Южнорусское летописание под 6650 (1142) г.: «Изяслав (князь переяславский. — А. Г.) ха ис Переяславля вборз в землю Черниговьскую».[480] «Слово о князьях» (2-я половина XII в.), говоря о черниговском князе Давыде Святославиче (ум. в 1123 г.), называет его князем «всеи земли черниговьскои».[481] Под 6766 г. в Галицко-Волынской летописи говорится, что литовский воевода Хвал «велико убиство творяше земл Черниговьскои».[482]
Суздальская земля. Южнорусское летописание под 6656 (1148) г.: сын Юрия Долгорукого Ростислав «роскоторавъся съ отцемь своимъ, оже ему отець волости не да в Суждалискои земли».[483] Под 6670 (1162) г. там же сказано, что Андрей Боголюбский изгнал своих родственников, «хотя самовластець быти вси Суждалъскои земли».[484]
Под 1169 г. к тому же региону в рассказе об изгнании Андреем епископа Федора прилагается термин «Ростовская земля».[485] Позднее в летописных и иных памятниках разных регионов Руси также встречаются (и довольно часто) оба термина. При этом «Суздальской» земля называется: как объект военных действий — 6 раз,[486] в связи с «радостью» или «печалью» ее населения — 5 раз,[487] как территория, находящаяся под верховной властью князя (Ярослава Ярославича, 60-е гг. XIII в.), — 4 раза,[488] как место приезда церковного иерарха — 3 раза,[489] как регион, куда был направлен с малолетним князем тысяцкий, — 1 раз,[490] как объект княжения (Всеволода «Большое Гнездо») — 1 раз,[491] как объект монгольской переписи 1257 г. — 1 раз.[492] «Ростовской» земля именуется главным образом тогда, когда речь идет о церковных делах (что естественно, т. к. именно Ростов оставался епархиальным центром Северо-Востока Руси);[493] при этом в одном известии о поставлении епископа земля названа «Ростовьскои и Суждальскои и Володимерьскои».[494] Иных случаев три. В 1174 г., во время междоусобной войны между братьями и племянниками убитого Андрея Боголюбского, на Михалка Юрьевича, «затворившегося» во Владимире (городе, который Андрей сделал столицей княжества вместо Суздаля), его противники «прихаша же со всею силою Ростовьская земля».[495] В этой ситуации «Ростовской землей» названа (во владимирском летописании) часть княжества без ее столицы, часть, находившаяся под контролемплемянников Андрея, Мстислава и Ярополка Ростиславичей, чьими главными сторонниками были ростовские бояре. После изгнания Михалка старший из братьев Мстислав сел в Ростове, а младший Ярополк — во Владимире; и летописец (владимирский) счел возможным записать, что «сдящема Ростиславичема в княженьи земля Ростовьскыя»,[496] — т. е. изменение роли Ростова, ставшего ненадолго «старшим» столом, повлекло за собой именование по нему земли. В третий раз земля названа «Ростовской» в рассказе об антимонгольском восстании в Северо-Восточной Руси 1262 г., причем города, из которых изгнали сборщиков дани, перечислены в таком порядке: Ростов, Владимир, Суздаль, Ярославль.[497] Данное известие принадлежит ростовскому летописцу, очевидно поэтому и земля поименована по Ростову.
Галицкая земля. Южнорусское летописание под 6660 (1152) г.: войска киевского князя Изяслава и венгерского короля Гезы «вшедше в землю Галичкую».[498] Под тем же годом приводятся слова Гезы, что в случае, если галицкий князь преступит крестоцелование, то «любо азъ буду в Угорьскои земли, любо онъ в Галичкои», «любо голову сложю, любо налзу Галичьскую землю».[499] Позже термин встречается под 1153 г. («плачь великъ по всеи земли Галичьсти»),[500] 1187 г. (князь Ярослав «созва мужи своя и всю Галичкую землю» и заявил, что «азъ одиною худою своею головою ходя, удержал всю Галичкую землю»),[501] 1188 г. (Владимир Ярославич «княжащу. в Галичкои земли»).[502] В Галицко-Волынской летописи XIII в. «земля Галицкая» упоминается семь раз — шесть как объект военных действий[503] и однажды как обозначение населения земли.[504]
Волынская (Велынская) земля, она же «Владимирская». В южнорусском летописании под 6682 (1174) г. сообщается: «По сем же приде Ярославъ Лучськыи на Ростиславичь же со всею Велинско (вар.: Волынскою) землею».[505] Речь идет о войсках Волынской земли. Неясно, названы ли так силы только Луцкого княжества Ярослава Изяславича или термин «вся Волынская земля» употреблен потому, что в походе Ярослава участвовали и войска из Владимиро-Волынского княжества, где правил его племянник Роман Мстиславич. Позже, в Галицко-Волынской летописи XIII в., по отношению к Волыни употребляется термин «Владимирская земля», т. е. земля обозначается по стольному городу. Под 6713 г. говорится, что «бда бо б в земл Володимерьстьи от воеванья литовьского и ятвяжьскаго»; из контекста видно, что «Владимирская земля» включает в себя г. Червень (где тогда княжил младший брат владимиро-волынского князя).[506] Под 6791 г. сказано, что татары «учиниша пусту землю Володимерьскую».[507] Название «Волынская земля» вновь встречаем только в источниках XIV в., причем севернорусских. Митрополит Петр (ум. в 1326 г.), согласно его Житию, исходил «Волыньскую землю, и Киевьскую, и Создальскую землю, уча везде вся».[508] В Новгородской I летописи говорится о приезде в Новгород послов от митрополита Феогноста «из Велыньскои земли» и последующем поставлении новгородского архиепископа «въ Велыньскои земли» (1331 г.).[509] Под 6857 (1349) г. в той же летописи сообщается, что поляки «взяша лестью землю Волыньскую».[510] В редакции Жития митрополита Петра, созданной митрополитом Киприаном (конец XIV в.), упоминается «земля Велыньская», родина героя произведения, и «князь Вельньская земли».[511] Включает ли понятие «Волынская земля» только Владимиро-Волынское княжество или также и Галицкое, находившееся с конца 30-х гг. XIII в. под властью той же княжеской ветви — волынских Романовичей (что дало историкам основания говорить о «Галицко-Волынской Руси» как едином целом)? Из известий Новгородской I летописи это не вполне ясно, но свидетельства Жития Петра несомненно говорят в пользу второго варианта. «Князь Волынской земли» (бывший инициатором выдвижения Петра в митрополиты) — это Юрий Львович, владевший одновременно и Волынью, и Галичиной. Соответственно автор первой редакции Жития, говоря об учительской деятельности Петра, имеет в виду под «Волынской землей» объединенное Галицко-Волынское княжество, а не только «волынскую половину» владений Юрия.[512] Следовательно, происшедшее в середине XIII в. объединение «Володимерской» и «Галицкой» «земель» под властью одной княжеской ветви дало основание рассматривать их совокупность как одну «землю».[513]
Смоленская земля. Под 6698 (1190) г. в южнорусском летописании говорится, что киевскому князю Святославу Всеволодичу «бяшеть… тяжа с Рюриком и съ Давыдомъ (смоленским князем. — А. Г.) и Смоленьскою землею».[514]
Белзская и Червенская земля. В Галицко-Волынской летописи под 6733 г. рассказывается, что владимиро-волынский князь Даниил Романович «воевавшю с ляхи землю Галичькую и около Любачева, и плни всю землю Бельзеськую и Червеньскую».[515] Столы в Белзе и Червене занимал тогда двоюродный брат Даниила Александр Всеволодич, независимый от владимирского князя. Таким образом, данная территория названа «землей» тогда, когда она являла собой самостоятельное княжество.
Перемышльская земля. В Галицко-Волынской летописи под 6734 г. говорится, что галицкие бояре, боясь расправы со стороны своего князя Мстислава Мстиславича, «отидоша в землю Перемышлескую, в горы Кавокасьския, рекше во Угорьскыя».[516] Перемышль не был тогда центром отдельного княжества, и термин «земля» в данном случае не несет территориально-политического оттенка: речь идет просто о территории близ Перемышля.
Рязанская земля. Впервые названа так в разных летописях при описании нашествия на нее Батыя («придоша иноплеменьници, глаголемии татарове, на землю Рязаньскую»;[517] «бысть первое приходъ ихъ на землю Рязаньскую»;[518] «и почаша воевати Рязаньскую землю»[519]); вторично — в летописании Северо-Восточной Руси как объект монгольской переписи 1257 г. («исщетоша всю землю Сужальскую и Резаньскую и Мюромьскую»).[520]
Пинская земля. Под 6756 г. в Галицко-Волынской летописи сказано, что литовский военачальник Скомонд «повоева землю Пиньскую».[521]
Муромская земля. Названа в летописании Северо-Восточной Руси в числе объектов монгольской переписи 1257 г..[522]
Приведенные сведения позволяют сделать ряд выводов. Во-первых, употребление термина «земля» по отношению к составным частям Руси прослеживается со 2-й четверти XII в. Это хорошо коррелирует с тем фактом, что в XI — начале XII в. на Руси «землей» считалось только одно отечественное политическое образование — «Русская земля», т. е. Древнерусское государство в целом. Появление нескольких «земель» хронологически совпадает, таким образом, с обретением отдельными русскими волостями фактической самостоятельности по отношению к Киеву.
Во-вторых, можно подвести черту в давнем споре, соответствовали или нет «земли» территориям догосударственных общностей — «Савиний», упоминаемых Баварским географом, Константином Багрянородным и ПВЛ.[523] В этой дискуссии можно было, казалось бы, поставить точку в 1951 г. после выхода в свет работы А. Н. Насонова.[524] Проведенное им тщательное историко-географическое изучение русских княжеств (земель — «полугосударств», по терминологии автора) сделало ясным, что их границы XII–XIII вв. не совпадали с пределами догосударственных образований.[525] При этом, помимо мелких расхождений, имеются факты очевидных несовпадений (отмечаемые в историографии еще с позапрошлого века): так, в Киевское княжество вошли бывшие территории двух т. н. «племен» — полян и древлян, а в Черниговскую землю — трех (северян, вятичей и радимичей); территория кривичей оказалась поделенной между Полоцкой и Смоленской землями. Тем не менее тезис о соответствии «земель» и «племенных» союзов не исчез из историографии.[526]
Новый шаг в изучении вопроса о «землях» был предпринят недавно В. В. Седовым, попытавшимся «наложить» земли XII в. на составленную им археологическую карту восточного славянства. При этом В. В Седов исходил из тезиса, что «земли» не тождественны княжествам: «…эти термины несут различную нагрузку и их нельзя не разграничивать. Земли — это историко-территориальные образования, в тесном смысле земли. подобными единицами Древней Руси были Новгородская, Ростово-Суздальская, Киевская, Черниговская, Полоцкая, Смоленская, Галичская и Муромо-Рязанская земли» (ниже автор пишет о Муромской и Рязанской землях как отдельных и добавляет к списку Псковскую землю). В. В. Седов пришел к выводу, что «земли» в основе соответствовали догосударственным этнографическим группам восточного славянства: Новгородская земля — территории словен, Псковская — псковских кривичей, Ростово-Суздальская — мери (автор считает, что этот финский этноним в IX–X вв. был перенесен на расселившуюся в Волго-Клязьминском междуречье славянскую группировку), Киевская (в широком смысле, с Волынью и Турово-Пинским княжеством) — дулебов (В. В. Седов полагает, что поляне, древляне, дреговичи и волыняне были потомками дулебов), Черниговская — руси (по мнению автора, так именовалась общность, из которой вышли северяне, вятичи и радимичи), Полоцкая и Смоленская — кривичей, Галицкая — хорватов, Муромская — муромы (как и в случае с мерей, этот этноним В. В. Седов считает перенесенным к последним векам 1-го тыс. н. э. на восточнославянскую группировку), Рязанская — особой группой славян, являвшихся потомками носителей боршевских древностей Верхнего Подонья.[527]
Таким образом, спор оказывается фактически сведен к вопросу: совпадали или нет «земли» XII–XIII вв. с тем, что принято в науке именовать «княжествами», т. е. с политическими образованиями? Если на этот вопрос следует положительный ответ, то вопрос о возможном восхождении «земель» к этнополитической структуре славян догосударственной эпохи снимается, т. к. границы княжеств XII–XIII вв. догосударственному этнополитческому делению не соответствовали (к тому же и часто менялись в течение периода).
Приведенный выше материал источников говорит в пользу тождества «земель» и крупных самостоятельных княжеств. Во-первых, если бы земли были древними этногеографическими образованиями, они бы именовались так и в XI — начале XII в. Между тем, как сказано выше, для этого периода применение термина «земля» по отношению к отдельным частям государства Русь не прослеживается; более того, даже по отношению к термину «волость», которым в эту эпоху именовались составные части Руси, не употреблялись притяжательные прилагательные, образованные от названий их центров (см. Часть II, Очерк 1). Во-вторых, исключая упоминание «Перемышльской земли» 1226 г., термин «земля» в XII–XIII вв. применяется именно и только для фактически самостоятельных политических образований (в том числе того, которое лишь временно являлось таковым, — княжества Белзского и Червенского). В ряде случаев земли фигурируют как объекты княжений конкретных князей (Андрея Боголюбского, Мстислава и Ярополка Ростиславичей, галицких Ярослава Владимировича и Владимира Ярославича, Всеволода Большое Гнездо, Ярослава Ярославича). Изменение статуса столов внутри земли могло повлиять на ее именование («Ростовская земля» как объект княжения Ростиславичей в силу перехода к Ростову «старшинства»). Даже в случае, когда имелось древнее название территории, земля могла определяться (в местных источниках) по стольному городу (Владимирская земля, а не Волынская). В случае объединения двух земель под властью одной княжеской династии они начинали рассматриваться как одна земля (Галицко-Волынское княжество как Волынская земля). Очевидно, термин, обозначавший суверенные государства, был перенесен на русские княжества по мере того, как они начинали рассматриваться современниками в качестве фактически независимых.[528]
Соответственно, говорить о непосредственной территориальной преемственности земель XII–XIII вв. по отношению к догосударственным этнополитическим общностям нет оснований. Земли формировались на основе территорий волостей — составных частей единого Древнерусского государства конца Х — начала XII в. — по мере закрепления последних за той или иной ветвью княжеского рода Рюриковичей. Волости, в свою очередь, формировались в Х в. (в основном в конце столетия, при Владимире — см. Часть II, Очерк 1) на основе территорий бывших догосударственных общностей, по мере их перехода под власть Киева. Но в течение XI — начала XII в. состав и пределы волостей менялись в связи с деятельностью князей, усобицами, разделами и дележами территорий, которые осуществлялись без учета прежних, догосударственных этнополитических границ. Поэтому и земли — крупные самостоятельные княжества XII в. — уже мало походили в своей конфигурации на «Славинии» IX–X вв.
Посмотрим теперь, что происходило с понятием «волость» (заодно продолжим начатую в Части II проверку, насколько соответствует показаниям источников теория о волости как «городе-государстве» общинного типа).
Упоминания волостей в период со второй трети XII в. по первую треть XIII в. можно разделить на две большие группы. В первую входят те, где волость определяется по князю-владетелю. Таких упоминаний о волостях мною зафиксировано 138 — это 83,1 % от числа всех упоминаний термина. В 16 случаях под волостью имеется в виду все княжество, в других случаях называемое «землей».[529] В 38 случаях речь идет о конкретных подвластных тому или иному князю территориях внутри «земли»,[530] в 25 — о «неопределенной», конкретно не ограниченной части «земли» (в основном это упоминания о том, что такой-то князь «повоевал волость» такого-то князя).[531] 44 раза имеется в виду часть Киевского княжества[532] (как «земля» в источниках не обозначенного). Еще 4 раза речь идет о Переяславском княжестве[533] (которое также не именуется «землей»). Наконец, 11 упоминаний говорят об «уряжении» князьями волостей вообще, без территориальной конкретизации.[534] Из всех известий первой группы 50 прямо указывают на распределение волостей как на княжескую прерогативу.[535]
Вторая группа включает в себя упоминания «волостей» с «территориальным» определением, образованным от названия стольного города. Таких упоминаний всего 29. При этом лишь про 17 из них (10 % от всех упоминаний термина «волость») можно сказать, что указание на город предпочтено упоминанию князя-владетеля.[536] В остальных же 12 случаях определения по городу, а не по князю были вынужденными.
Когда в южнорусском летописании под 6643 г. говорится, что Всеволод Ольгович, его братья и сыновья Мстислава Владимировича Изяслав и Святополк «поидоша воююче села и городы Переяславьскои власти»,[537] территориальный эпитет вызван тем, что именно переяславское княжение было причиной конфликта названных князей с правившим в Киеве Ярополком Владимировичем: военные действия начались, когда киевский князь объявил о передаче Переяславля своему брату Юрию (Долгорукому).[538] В обращении Всеволода Ольговича к Вячеславу Владимировичу — «Сдши во Киевьскои волости, а мн достоить, а ты поиди в Переяславль, откиноу свою» (6650 г.) — имеется в виду, что Вячеслав занимает Туров, стол в пределах Киевского княжества, владениями в котором распоряжается Всеволод (как киевский князь); в результате Туров был передан сыну Всеволода Святославу.[539] В приведенном под 6650 г. заявлении братьев Всеволода Ольговича — «мы просимъ у тебе Черниговьскои и Новгороцкои волости, а Киевьско не хочемъ»[540] — речь идет о трех видах владений Всеволода: тянущих к Чернигову, Новгороду-Северскому и Киеву. Помещенное под 6666 г. воспоминание о том, что отец жены Глеба Всеславича Ярополк Изяславич (ум. в 1086 г.) «вда всю жизнь свою Небльскую волость, и Дервьскую, и Лучьскую, и около Киева».[541] Киево-Печерскому монастырю, также говорит о составных частях владений одного князя. Когда Святослав Ольгович говорит (под 6667 г.), что гневался на Изяслава Давыдовича за то, «оже ми еси Черниговьскои волости не исправилъ», но теперь, когда Изяславу грозит опасность, «Бог мя избави волости тоя»,[542] речь идет о передаче Святославу (княжившему в Чернигове) части владений Изяслава (ранее перешедшего на княжение в Киев) в пределах Черниговской земли: территориальный эпитет необходим, чтобы было ясно, какие владения Изяслава имеются в виду — киевские или черниговские. О черниговских владениях Изяслава речь идет и в приведенных под тем же годом словах Святослава: «всю волость Черниговьскую собою держить и съ своимъ сыновцемъ».[543] Когда под 6682 г. говорится, что Олег Святославич, князь новгород-северский, во время конфликта со Святославом Всеволодичем Черниговским «во-евашеть Святославлю волость Черниговьскую волость»,[544] второе определение является пояснением, какие владения Святослава были повоеваны — около Чернигова (Святославу ещё принадлежали территории на северо-востоке Черниговской земли — т. н. «Вятичи»). В указании под 6683 г., что князья-Ростиславичи «роздливше волость Ростовьскую»,[545] определение по князю не могло присутствовать, поскольку речь шла о занятии новыми князьями земли, оставшейся без князя (после гибели Андрея Боголюбского). В упоминании под 6683 г. о «туге во всем Посемьи и в Новгород Сверьскомъ и по всеи волости Черниговьскои»[546] после поражения Игоря Святославича от половцев территориальное определение понадобилось, чтобы подчеркнуть, что печаль охватила не только владения Игоря и его ближайшей родни (Посемье и Новгород-Северский), но и всю Черниговскую землю (в данном случае термин «волость» выступает как синоним понятия «земля»). Аналогично следует понимать сообщение под 6695 г., что с того времени Кончак стал часто воевать «в Черниговьскои волости»[547] — во время набегов страдали владения разных князей, поэтому определение по князю было здесь неуместно. Наконец, упоминание «волости Смоленьскои» в Уставной грамоте Ростислава Мстиславича Смоленской епископии[548] вызвано законодательным характером документа — ведь действие установления предполагалось и при преемниках Ростислава.
Итак, сущность понятия волость в середине XII — первой трети XIII в. та же, что и в предшествующую эпоху, — это княжеское владение.[549] Почти не изменилось и соотношение волости с землей. В небольшом количестве случаев термин волость выступает как синонимичный понятию земля, но, как правило, волость — это, как и в XI- начале XII в., часть «земли». Однако поскольку понятие земля стало «мельче» — «землями» теперь начали именоваться ставшие самостоятельными крупные княжества, соответственно «измельчало» и понятие волость: им стали обозначаться части территорий того или иного крупного княжества — «земли», находившиеся под властью определенного князя. На региональном уровне была воспроизведена структура бывшего единого государства: земля, внутри нее — волости.
Большинство земель сложилось на основе крупных волостей предшествующей эпохи, закрепившихся за определенными ветвями княжеского рода Рюриковичей. Ранее всех обособилась в династическом отношении Полоцкая земля: еще в конце Х в. она была передана Владимиром своему сыну Изяславу и закрепилась за его потомками.[550] Галицкая земля сложилась после объединения волостей с центрами в Перемышле и Теребовле, закрепившихся в конце XI — начале XII в. за сыновьями старшего внука Ярослава Мудрого Ростислава Владимировича.[551] С вокняжением в Ростове сына Владимира Мономаха Юрия («Долгорукого») в начале XII в.[552] берет начало обособление Суздальской земли (Юрий перенес в Суздаль столицу княжества), где стали княжить его потомки. 1127 годом можно датировать окончательное обособление Черниговской земли. В этом году произошло разделение владений потомков Святослава Ярославича, закрепленных за ними Любецким съездом князей 1097 г.71 на Черниговское княжество, доставшееся сыновьям Олега и Давыда Святославичей (с 1167 г., после прекращения ветви Давыдовичей, в нем княжили только Ольговичи), и Муромское, где стал править их дядя Ярослав Святославич.[553] Позже Муромское княжество разделилось на два — Муромское и Рязанское — под управлением разных ветвей потомков Ярослава.[554] Смоленская земля закрепилась за потомками Ростислава Мстиславича, внука Владимира Мономаха, вокняжившегося в Смоленске в 20-х гг. XII в..[555] В Волынской земле стали править потомки другого внука Мономаха — Изяслава Мстиславича.[556] Во 2-й половине XII в. за потомками Святополка Изяславича закрепляется Туровское княжество, в XIII в. именуемое «Пинской землей» по своей новой столице.
Что касается Новгородской земли, то здесь в XII в. усилившееся местное боярство стало оказывать решающее влияние на выбор князей, и ни одной из княжеских ветвей не удалось закрепиться в Новгороде.[557]
Два княжества XII — начала XIII в., игравшие заметную роль на Руси, не именуются в источниках землями — это Киевское и Переяславское. Причина этого, по-видимому, в существовании в это время понятия «Русская земля» в узком значении: под ней часто понимали Киевское княжество с Переяславским и частью Черниговского (а в некоторых случаях — только территорию, непосредственно подчиненную киевским князьям).[558] Возможно, Киевское и Переяславское княжества не именовались отдельно «Киевской землей» и «Переяславской землей», т. к. целиком входили в состав «Русской земли» (в то время как Черниговская земля — только частично).[559]
Киевский стол номинально продолжал считаться «старейшим», а Киев — столицей всей Руси; князья разных ветвей считали себя вправе претендовать на киевское княжение. При этом Киевское княжество стало объектом «коллективного» владения: предсавители сильнейших ветвей постоянно претендовали на «часть» (владение частью территории) в его пределах.[560] Что касается Переяславля, то им на протяжении XII в. владели потомки Мономаха, но представлявшие разные ветви; к началу XIII в. Переяславское княжество теряет свое значение.[561]
Очерк 2
От Киевской Руси — к Владимирской?
В исторической литературе бытует мнение, что с середины — второй половины XII в. место Киева в роли главного центра Руси занимает Владимир-на-Клязьме, столица Северо-Восточной Руси — т. н. Владимиро-Суздальского княжества. В качестве наиболее заметных фигур политической сцены середины XII — начала XIII столетия на страницах исторических трудов предстают, как правило, князья Северо-Востока — сын Владимира Мономаха Юрий «Долгорукий», его сыновья Андрей «Боголюбский» и Всеволод «Большое Гнездо». И уж во всяком случае считается несомненным, что Суздальская земля была в XII — начале XIII столетия сильнейшей из русских земель, что и предопределило ее роль как ядра нового единого русского государства впоследствии, в «московскую» эпоху.[562]
Некоторое сомнение в справедливости этих представлений закрадывается при обращении к такому объективному, не зависящему ни от знания позднейшего развития событий, ни от субъективных пристрастий летописцев и историков показателю, как количество известных науке укрепленных поселений середины XII — середины XIII в..[563] Оказывается, что по количеству крупных (с укрепленной площадью свыше 1 га) укрепленных поселений Суздальская земля всего лишь на третьем месте после Черниговской и Волынской, а по общему числу — и вовсе на седьмом (!), пропуская вперед еще и Смоленское, Киевское, Галицкое и Переяславское княжества.
Но может быть этот показатель (несомненно косвенный) искажает картину, а сведения о политической истории Руси подтверждают тезис о превосходстве Суздальской земли?
Юрий Владимирович «Долгорукий» (ум. в 1157 г.), один из младших сыновей Владимира Мономаха, первый самостоятельный князь Суздальской земли, вступил в борьбу за гегемонию на Руси в 1147 г. и боролся с переменным успехом со своим племянником Изяславом Мстиславичем. Прочно утвердиться на киевском столе Юрию удалось только после смерти Изяслава (1154 г.), в общей же сложности он занимал его всего около 4 лет.[564] Сын Юрия Андрей «Боголюбский» в первые десять лет своего княжения во Владимире (именно он перенес туда столицу земли из Суздаля) не принимал активного участия в южнорусских делах. Он начинает претендовать на главенство среди русских князей в конце 60-х годов и не случайно именно тогда: после смерти киевского князя Ростислава Мстиславича (родоначальника смоленской ветви Мономаховичей) в 1167 г. Андрей остался старшим в поколении внуков Мономаха. В конце концов ему удалось одолеть своего соперника и двоюродного племянника — Мстислава Изяславича (1169 г., после взятия посланными Андреем войсками Киева). Сам Андрей в Киеве не сел, оставив там на княжении своего брата Глеба. Это, действительно, породило ситуацию, при которой в перспективе статус общерусской столицы мог перейти от Киева к Владимиру, т. к. именно последний был избран резиденцией князем, признававшимся на Руси сильнейшим. Но такое положение продлилось крайне недолго. Вскоре после смерти Глеба Юрьевича (1171 г.) из повиновения Андрея вышли сыновья Ростислава; новый же поход на Киев (1173 г.) окончился провалом. Затем (1174 г.) Андрей погибает в результате заговора своих приближенных, и в Северо-Восточной Руси вспыхивает междоусобная война. Вышедший из нее победителем к 1177 г. младший брат Андрея Всеволод до середины 90-х годов не претендовал на доминирующую роль: в лучшем случае его можно считать в это время одним из трех сильнейших русских князей — вместе с киевскими князьями-соправителями Святославом Всеволодичем (из черниговских Ольговичей) и Рюриком Ростиславичем (из смоленских Ростиславичей).[565] В середине 90-х годов, после смерти Святослава, Всеволод признавался Ростиславичами «старейшим в Володимере племени» (т. е. среди потомков Мономаха — он был тогда единственным живущим из его внуков) и активно вмешивался в их борьбу с Ольговичами.[566] Владимирский летописец изображает дело так, что в конце XII — начале XIII в.
Всеволод был верховным распорядителем киевского стола: он сажает в Киеве в 1194 г., после смерти Святослава Всеволодича, Рюрика Ростиславича, он и Роман Мстиславич Галицко-Волынский сажают в Киеве в 1202 г. вместо Рюрика Ингваря Ярославича (хотя побежден был Рюрик одним Романом), он дает Киев вновь Рюрику в 1203 г..[567] Но здесь летописец явно преувеличивает роль «своего» князя. Из дальнейшего его изложения видно, что Всеволод не оказывал в 1205–1210 гг. решающего влияния на борьбу за Киев между Романом и Рюриком, а затем Рюриком и Всеволодом Святославичем Черниговским.[568] В начале XIII в. по меньшей мере не слабее Всеволода был Роман Мстиславич (после захвата им Галича в 1199 г.). Всеволод, правда, стал первым из русских князей, к кому начал последовательно применяться титул великий князь[569] — в условиях распада Руси на самостоятельные земли, а княжеского рода на ветви возникла нужда в особой титулатуре, подчеркивающей политическое верховенство. Однако скрытая в таком титуловании претензия на общерусскую гегемонию князьями других ветвей не признавалась — в южнорусском летописании преемники Всеволода называются великими князьями, но с характерным ограничительным добавлением эпитета суздальский.[570] После смерти Всеволода (1212 г.) нет никаких указаний на претензии его сыновей на верховенство во всей Руси. В качестве сильнейшего русского князя в это время предстает Мстислав Мстиславич (из смоленской ветви[571]). Он княжит в Новгороде, затем в Галиче, при его решающем содействии садится на киевский стол Мстислав Романович, а на владимирский — Константин Всеволодич.[572] После смерти Мстислава (1228 г.) сильнейшими политическими фигурами на Руси, помимо сыновей Всеволода Юрьевича, Юрия и Ярослава, являются также Михаил Всеволодич Черниговский и Даниил Романович Волынский.
Если говорить о влиянии суздальских князей в середине XII — начале XIII в. на южнорусские дела, то оказывается, что оно скорее убывает, чем возрастает: Юрий Долгорукий сам претендует на Киев, ходит на Юг походами; Андрей Боголюбский стремится уже только к тому, чтобы в Киеве сидел его ставленник, сам в походы на Юг не ходит, но организует их; Всеволод Большое Гнездо влияет на южнорусские дела только путем политического давления, походов не организует; его сыновья не располагают уже (до 30-х гг. XIII в.) и средствами политического давления. Связано такое убывание суздальского влияния на Юге с отмиранием по мере смены поколений князей и оформлением различных ветвей потомков Мономаха принципа старейшинства «в Володимере племени» (по которому суздальские князья почти все время имели преимущество) — он еще действует при Всеволоде, но уже не работает при его сыновьях, хотя после смерти Рюрика Ростиславича в 1212 г. они остались единственными правнуками Мономаха.
Таким образом, оснований говорить о политическом превосходстве Владимиро-Суздальского княжества над всеми другими русскими землями в домонгольский период нет. Откуда же взялось это стойкое убеждение? В силу двух обстоятельств.
Во-первых, большинство дошедших до нас летописей создано в Московском государстве в XV–XVI вв. Эти памятники основаны на летописании Северо-Восточной Руси предшествующего периода.[573] Естественно, что северо-восточные летописцы 2-й половины XII — начала XIII в. уделяли наибольшее внимание событиям в своей земле и деяниям своих князей, не упуская возможностей представить их в выгодном свете. Этот «перекос» перешел в летописание «московской» эпохи, и исследователи попали под его влияние.[574]
Во-вторых, в московской литературе XVI в. был прямо сформулирован тезис о переходе столицы Руси из Киева во Владимир. В летописях XV — 1-й половины XVI в. его еще нет; сводчики тогда добросовестно приводили имевшиеся у них материалы об истории Южной Руси XII — начала XIII в. и не пытались поставить правителей Суздальской земли выше других видных князей той эпохи. Иное произошло в произведениях, связанных с оформлением идеологии Московского царства, т. е. имевших целью обосновать древность царского достоинства князей Московского дома (потомков именно правителей Суздальской земли XII — начала XIII в. — Юрия Долгорукого и Всеволода Большое Гнездо).
В начале XVI в. в Послании Спиридона-Саввы и «Сказании о князьях владимирских» мысль о преемственности Владимира по отношению к Киеву с XII столетия проводится еще не впрямую. Там приводится легенда о присылке византийским императором Владимиру Мономаху знаков царской власти и говорится, что «тем венцем царьским… венчаются вси великие князи володимерские, егда ставятся на великое княжение русское».[575] Следуя смыслу текста, после киевского князя Владимира Мономаха царские инсигнии перешли сразу же к князьям Северо-Восточной Руси (т. е. Мономаху наследовал Юрий Долгорукий и т. д. по прямой линии до московских царей).
В «Степенной книге царского родословия», созданной уже после официального венчания великого князя московского Ивана IV «на царство Русское» (1547 г.), в первой половине 60-х гг. XVI в., мысль о переносе столицы из Киева во Владимир проводится уже напрямую (в тексте Шестой степени, посвященной Всеволоду Большое Гнездо): «Глава 3. Начало Владимерскаго самодерьжства. И уже тогда Киевстии велицыи князи подручни бяху Владимерским самодерьжцем. Во гради бо Владимери тогда начальство утвержашеся пришествием чюдотворнаго образа Богоматери. С ним же приде из Вышеграда великий князь Андрй Георгиевич и державствова».[576] Таким образом прямо утверждалось, что «самодержавство» при Андрее Боголюбском перешло из Киева во Владимир, после чего киевские князья стали «подручниками» владимирских. Приходится констатировать, что именно эта сложившаяся в середине XVI в. концепция была некритически воспринята в исторической науке.
Очерк 3
Проблема подлинности «Слова о полку Игореве»
В истории средневековой Руси есть две проблемы, постановка которых традиционно оказывает на людей, интересующихся прошлым Отечества, особо сильное эмоциональное воздействие. Одна из них — т. н. «норманнская проблема», о которой речь шла выше (см.: Часть I, Очерк 3). Другая — вопрос о подлинности «Слова о полку Игореве».
Объективной предпосылкой постановки вопроса о возможной подделке под древность стала гибель единственной рукописи «Слова» в московском пожаре 1812 г., через двенадцать лет после ее издания, сделавшая невозможным установление аутентичности памятника палеографическими методами. Субъективно же сомнения в древности «Слова» были порождены необычайно высоким художественным уровнем произведения: у людей Нового времени возникало подозрение — мог ли человек «темного» средневековья создать такой шедевр? Первый всплеск «скептицизма»[577] в отношении «Слова» имел место в 10-х-40-х гг. XIX в. (в рамках т. н. «скептической школы» в русской историографии), второй начался в 30-х гг. ХХ в. с появлением работ французского филолога А. Мазона, высказавшего точку зрения о написании «Слова» в конце XVIII в.,[578] и получил новый импульс после появления в 60-х гг. ХХ в. принципиально совпадающей с ней, но более тщательно выстроенной с источниковедческой точки зрения концепции советского историка А. А. Зимина.
Дискуссия с А. А. Зиминым носила, по указке власть предержащих, дискриминационный по отношению к автору характер.[579] Работа А. А. Зимина была издана мизерным тиражом на ротапринте,[580] с ней получили возможность ознакомиться только участники обсуждения в Институте русской литературы и Отделении истории АН СССР (в библиотеки это издание не поступило и существует только в нескольких личных книжных собраниях). Тем не менее в последующие годы основные положения исследования были опубликованы А. А. Зиминым в 11 статьях.[581] Соответственно во 2-й половине 60-70-х гг. ХХ в. вышло в свет немало работ, подвергавших критике точку зрения А. А. Зимина в целом или отдельные ее компоненты. После ухода А. А. Зимина из жизни (1980 г.) дискуссия продолжения не получила. В последующие два десятилетия не появилось ни работ, отрицающих подлинность «Слова», ни исследований, ставивших своей целью опровержение «скептической» позиции. Тем не менее именно в этот период были получены результаты, позволяющие считать его важным этапом в раз решении проблемы аутентичности поэмы. Результаты эти были получены как при источниковедческом изучении «Слова», так и при исследовании его идейно-художественных особенностей.
Еще в ходе дискуссии с А. Мазоном, а затем и в спорах 60-70-х гг. ХХ в. ясно определилось, что наиболее уязвимым пунктом «скептических» концепций является «привязка» поэмы к концу XVIII в.:[582] возможность при тогдашнем уровне знаний об истории, языке, культуре Руси конца XII столетия создать такое произведение представлялась слишком фантастичной. Изучение процесса работы над рукописью «Слова» сотрудников Мусин-Пушкинского кружка (т. е. самого владельца рукописи — А. И. Мусина-Пушкина, И. Н. Болтина, И. П. Елагина, Н. Н. Бантыш-Каменского и А. Ф. Малиновского) такое представление подкрепило.
Еще в 1976 г. О. В. Творогов, обратившись к разночтениям издания «Слова о полку Игореве» 1800 г. и подготовленной ранее так называемой Екатерининской копии рукописи «Слова», выяснил, что во многих случаях издание фиксирует написания, альтернативные тем, что содержатся в копии (и не обязательно более верные).[583] Исследование в этом направлении было продолжено Л. В. Миловым, который пришел к выводу, что разночтения печатного текста и Екатерининской копии отражают раздумья издателей над вариантами прочтения текста и стремление «зафиксировать равную вероятность. возможных чтений графически и орфографически трудных мест памятника».[584] Изучение обстоятельств подготовки «Слова» к изданию было предпринято в 1980-х гг. В. П. Козловым.[585] В частности, им было обнаружено наиболее раннее свидетельство знакомства с рукописью поэмы — цитата из нее в «Опыте повествования о России» И. П. Елагина (датируется концом 80-х гг. XVIII в.), где отобразился более ранний этап работы кружка А. И. Мусина-Пушкина над рукописью, чем те, которые фиксируют Екатерининская копия и издание 1800 г., этап, на котором сохранялся ряд сложностей прочтения текста.
Перечисленные исследования показали, что и А. И. Мусин-Пушкин, и те, кто с ним сотрудничал на разных этапах работы со «Словом», смотрели на это произведение как на подлинное и испытывали серьезные трудности с прочтением и пониманием текста, преодолеваемые путем длительных трудов и так до конца и не преодоленные. Это не соответствует построениям «скептиков», согласно которым издатели (или по меньшей мере А. И. Мусин-Пушкин) знали о поддельности произведения.
А. А. Зимин в 1967 г. писал: «Методам математического языкознания принадлежит еще сказать, может быть решающее слово в спорах о времени создания Игоревой песни».[586] Без малого три десятилетия спустя изучение языкового строя «Слова о полку Игореве» с помощью математических методов было предпринято коллективом авторов во главе с Л. В. Миловым (в рамках исследования, посвященного атрибуции памятников литературы средневековья и XVIII в.). Использовался метод анализа частоты парной встречаемости грамматических классов слов. Ставилась задача проверить гипотезу Б. А. Рыбакова, согласно которой автором «Слова» был летописец XII в., предположительно отождествляемый с киевским боярином Петром Бориславичем, а заодно и высказанное в литературе предположение об авторстве Кирилла Туровского. Сопоставление стиля «Петра Бориславича» и автора «Слова» не привело к однозначным результатам: гипотеза о создании поэмы этим летописцем не была опровергнута, но не появилось и достаточных оснований, чтобы ее принять. Что касается Кирилла Туровского, то сходство стиля его произведений со «Словом» оказалось слабее, чем у летописца, и предположение о Кирилле как авторе «Слова» не нашло подтверждения. Однако в ходе исследования выяснилось, что «Слово о полку Игореве», статьи Ипатьевской летописи за 1147 и 1194–1195 гг. (привлекавшиеся для сопоставления) и произведения Кирилла Туровского имеют определенную общность в структуре языка повествования. А это «показывает, что “Слово о полку Игореве” органично и глубоко вплетено в языковую ткань XII столетия».[587] Спустя века это не выявляемое без применения современных математических методов структурное сходство подделать, естественно, было невозможно.
Центральным пунктом «скептических» концепций было соотношение «Слова о полку Игореве» и «Задонщины» — поэтического произведения, посвященного Куликовской битве 1380 г. Между «Словом» и «Задонщиной» существует значительное текстуальное сходство. Поэтому со времени открытия «Задонщины» в середине XIX в. исследователи предполагали, что в ней использовано «Слово о полку Игореве». А. Мазон, а затем А. А. Зимин пытались доказать, что не «Задонщина» подражала «Слову», а «Слово» «Задонщине». Слабо аргументированная текстологически схема А. Мазона была раскритикована убедительно.[588] Иное произошло с более фундированной концепцией А. А. Зимина.
В 1966 г. были практически одновременно опубликованы работы о «Задонщине» А. А. Зимина[589] и его оппонентов — Р. П. Дмитриевой и О. В. Творогова.[590] В статье в журнале «Русская литература» (1967, № 1) А. А. Зимин кратко изложил свои представления о соотношении «Слова» и «Задонщины» (подвергнув критике работы оппонентов).[591] В помещенной в том же номере журнала статье Р. П. Дмитриевой, Л. А. Дмитриева и О. В. Творогова критиковались положения статьи А. А. Зимина.[592] На этом дискуссия оборвалась.[593] Произошло это отнюдь не в результате какого-то давления «сверху» — споры по другим аспектам проблемы подлинности «Слова» продолжались. Дело в трудностях, с которыми столкнулось изучение соотношения «Слова» и «Задонщины» с помощью традиционных текстологических методов. Между дошедшими до нас немногочисленными списками «Задонщины» существуют весьма значительные текстуальные различия. Из-за этого сложно построить доказательную схему взаимоотношения списков: надо предполагать или определенное количество недошедших «промежуточных» рукописей или устное происхождение памятника (либо отдельных его списков). Это, естественно, затрудняет и сравнение «Задонщины» со «Словом о полку Игореве», дошедшим в единственном списке. Дискуссия прервалась, поскольку аргументы в рамках традиционной текстологии были исчерпаны.[594]
И вполне резонно такие авторы, как А. Данти (Италия), С. Н. Азбелев, Б. М. Гаспаров (США), Р. Манн (США), не сомневаясь (по другим основаниям) в большей древности «Слова», сочли, что связь его с «Задонщиной» не носит строго текстуального характера, а являет собой факт устной, фольклорной традиции.[595] Это был, безусловно, логичный ответ на «текстологическую ничью» в полемике о соотношении этих памятников, ответ, который мог, казалось бы, объяснить, почему ни у одной из ведших текстологический спор сторон не нашлось достаточно веских аргументов. Однако выяснилось, что возможности текстологического сопоставления «Слова» и «Задонщины» далеко не исчерпаны.
У «Слова о полку Игореве» и «Задонщины» имеется полсотни сходных фрагментов, причем расположены они в каждом из произведений в разном порядке. Это дает возможность для статистического сопоставления. Суть подхода в следующем. Выстраиваются диаграммы, показывающие распределение параллельных фрагментов по объему, исходя из двух гипотетических возможностей: 1) что автор «Задонщины» производил заимствования из «Слова»; 2) что автор «Слова» производил заимствования из «Задонщины». Предполагается, что на диаграммах, исходящих из истинного представления о соотношении произведений, могут проявиться определенные закономерности в распределении фрагментов по объему: например, заимствования преимущественно более обширных фрагментов в одной части произведения и преимущественно коротких — в другой. На диаграммах же, исходящих из ложного представления о соотношении произведений, закономерностей проявиться не может. Дело в том, что поскольку на таких диаграммах распределение фрагментов будет случайным (коль скоро эти диаграммы отображают порядок «заимствований», не существовавший в реальности), распределение их по объему будет подчиняться математическому закону больших чисел. А это значит, что более крупные и более мелкие фрагменты будут чередоваться в этих диаграммах относительно равномерно (не будет, к примеру, ситуации, когда идут подряд 10 крупных фрагментов, а следом 10 небольших).[596]
Действенность методики может быть продемонстрирована на примере, в котором направление связи между произведениями не вызывает сомнений. В рассказе Лаврентьевской летописи о нашествии Батыя на Северо-Восточную Русь и его последствиях (статьи 6745–6747 гг.) имеется множество заимствований из предшествующего текста той же летописи.[597] При этом порядок параллельных фрагментов в статьях 6745–6747 гг. и предшествующем тексте различен (как и в случае со «Словом» и «Задонщиной»).[598]
«Истинная диаграмма» (см. диаграмму 1) исходит из вторичности фрагментов повествования о Батыевом нашествии по отношению к предшествующему тексту Лаврентьевской летописи. На ней по горизонтали представлен порядок заимствованных фрагментов в тексте статей 6745–6747 гг., по вертикали — объем фрагментов предшествующего текста Лаврентьевской летописи, послуживших основой для заимствования. Вторая диаграмма — «ложная» (см. диаграмму 2) — исходит из заведомо невероятного допущения первичности фрагментов рассказа о Батыевом нашествии по отношению к сходным с ними фрагментам в предшествующем тексте. На ней по горизонтали представлен порядок параллельных статьям 6745–6747 гг. фрагментов в предшествующем тексте Лаврентьевской летописи, по вертикали — объем соответствующих фрагментов в статьях 6745–6747 гг..[599]
Диаграмма 1
Диаграмма 2
Для диаграммы 2 («ложной») характерно относительно равномерное распределение «всплесков» и «падений» по всей горизонтали. Если разделить тексты Лаврентьевской летописи, содержащие параллели к статьям о Батыевом нашествии, на три примерно равные части — фрагменты из «Повести временных лет» (13 фрагментов), летописания XII в. (13 фрагментов) и летописания начала XIII в. (9 фрагментов), то средние объемы соответствующих им фрагментов статей о Батыевом нашествии обнаруживают небольшие различия: 26,5, 23 и 33 слова. Что касается диаграммы 1 («истинной»), то здесь наблюдаются сильный спад объема заимствуемых фрагментов в середине текста повествования о Батыевом нашествии и новое повышение к концу. Текст этого повествования можно также разделить на три части. В первой, повествующей о взятии татарами Рязани, Москвы и Владимира (13 фрагментов), средний объем фрагментов предшествующего текста Лаврентьевской летописи, послуживших основой для заимствований, 39 слов, во второй, где рассказывается о битве на Сити, гибели князей Юрия Всеволодича и Василька Константиновича (13 фрагментов), — 18, в третьей (события 6746–6747 гг. — вокняжение во Владимире Ярослава Всеволодича, погребение Юрия, 11 фрагментов) — 32,5. Таким образом, во второй части текста рассказа о нашествии объем заимствований уменьшается более чем вдвое, а в третьей наблюдается вновь его повышение, почти двукратное. Такая неравномерность в распределении заимствований по объему находит объяснение в содержании использованных в статьях 6745–6747 гг. фрагментов. В первой части преобладает использование пространных описаний военных разорений — из статей 1093 г. (6 фрагментов), 1203 г. (3), 941 г. (2). Во второй части автор, описывая гибель Юрия и Василька, приспосабливал к контексту по преимуществу краткие фрагменты из рассказов об убиении Бориса и Глеба (6) и Андрея Боголюбского (1), посмертных панегириков Владимиру Мономаху (1) и вдове Всеволода Большое Гнездо Марии (2) и прижизненной похвалы Константину Всеволодичу (3). В третьей части летописец сосредоточился в значительной мере на посмертной характеристике Мономаха (5), из которой сумел использовать относительно крупные фрагменты; здесь же оказалось и самое пространное заимствование из похвалы Константину Всеволодичу, сопровождающей рассказ о его вокняжении в Новгороде: в статье, говорящей об аналогичном акте — вокняжении Ярослава Всеволодича — легче было использовать крупный фрагмент из этой похвалы, чем в предшествующей части, где рассказывалось о гибели князей.
Что же показала данная методика в отношении «Слова о полку Игореве» и «Задонщины»? На диаграммах, исходящих из допущения первичности «Задонщины», закономерности в распределении фрагментов не обнаружилось (см. диаграммы 6–8). Это не значило бы, что «Слово о полку Игореве» первично по отношению к «Задонщине», если бы закономерности не проявилось и на диаграммах, исходящих из допущения первичности «Слова», — в этом случае вопрос остался бы открытым (пришлось бы констатировать, что автор «вторичного» произведения не варьировал объем заимствований). Но на диаграммах, исходящих из первичности «Слова» (диаграммы 3–5), закономерность присутствует. Там наблюдаются заметное (в 2 раза и более) снижение среднего объема параллелей в середине текста «Задонщины» (части 2–4 — описание битвы, на диаграммах выделены вертикальным пунктиром; цифры над колонками означают среднее количество слов в этих частях, взятых вместе) по сравнению с началом (часть 1 — сборы и поход к Куликову полю) и некоторое (в 1,5–2 раза) повышение его в конце (часть 5 — описание бегства татар и торжества русских). Поскольку на диаграммах, исходящих из ложного представления о соотношении произведений, закономерность проявиться не может, остается признать, что диаграммы, исходящие из допущения первичности «Слова о полку Игореве», — «истинные», именно «Слово» было источником «Задонщины».[600]
Варьирование объема заимствований объясняется сложностями, с которыми столкнулся автор «Задонщины» при работе с текстом «Слова» из-за различий в содержании задуманного им произведения и его главного источника. Наиболее существенным различием является то, что основной задачей «Задонщины» был рассказ о Куликовском сражении, а в «Слове» собственно о битве (точнее, двух битвах) Игоря с половцами говорится относительно немного (объем повествования о бое в «Задонщине» больше в 2,7 раза). О походе Игоря в степь до столкновения с противником в «Слове» было сказано много больше (в 1,6 раза), чем о боях, и здесь автор «Задонщины» мог заимствовать по преимуществу крупные фрагменты. Перейдя же к описанию сражения, он вынужден был, чтобы насытить свое повествование, прибегать к использованию кратких фрагментов, которые несколько расширял путем вплетения своих добавлений. Другим приемом автора «Задонщины» стало прибегание к повторному использованию фрагментов, уже послуживших основой для заимствования: почти все такие повторы содержатся именно в описании битвы. Наконец, был использован еще один прием — приспособление для описания боя фрагментов «Слова», в этом произведении не относящихся к битвам Игоря с половцами. Таких фрагментов 10, т. е. 2/5 от всего количества параллелей в частях 2–4 «Задонщины». Они, естественно, были по необходимости кратки, т. к. окружающий эти фрагменты в «Слове» контекст совсем не подходил для описания сражения. В заключительной части «Задонщины» автор оказался несколько в лучшем положении: была возможность приспособить описание бедствий Русской земли в «Слове» к описанию бедствий татар, а торжества половцев — к торжеству русских, что и повлекло некоторое увеличение объема заимствованных фрагментов.
Наличие указанных закономерностей в распределении параллельных со «Словом» фрагментов в тексте «Задонщины» — как по объему, так и по содержанию — позволяет отказаться от предположения о фольклорном характере связи между этими произведениями: оно явно указывает на книжный характер заимствования — из списка «Слова» в письменный текст «Задонщины».
В пользу подлинности «Слова», помимо исследований источниковедческого характера, о результатах которых рассказано выше, говорят и некоторые наблюдения над особенностями его художественного и идейного содержания, также сделанные в последние два десятилетия.
1. В 1984 г. вышла в свет монография Б. М. Гаспарова «Поэтика “Слова о полку Игореве”». Автор исследовал поэму с помощью семиотического подхода, подойдя к ней как к «знаковой структуре высокой степени сложности». Проведя с таких методических позиций анализ текста, он обратился к вопросу об эпохе его создания и пришел к выводу, что сложный и изощренный характер поэтики, «тотальная» символизация в сочетании со спонтанным использованием мифологических моделей и следами устного произнесения делают невозможным тезис о создании «Слова» в конце XVIII в., - для этого времени данные признаки нехарактерны.[601]
2. Автор «Слова» не был оригинален в сюжете, избранном для своего произведения. О походе Игоря и связанных с ним событиях рассказывается также в двух летописных повестях — дошедших в составе Лаврентьевской (и сходных с ней) и Ипатьевской летописей. Причем это всего третий случай создания двух летописных повестей об одном событии (после рассказов о походе Всеволода Большое Гнездо на Волжскую Булгарию в 1183 г. и о походе южнорусских князей на половцев в 1184 г.). Более того, следующие после 1185 г. случаи создания нескольких летописных повестей приходятся только на монгольские вторжения — 1223 и 1237–1238 гг. При этом повесть о походе Игоря Ипатьевской летописи по объему намного превосходит не только повести о событиях 1183 и 1184 гг., но и повести о монгольских походах. Поэтому неизбежен вывод: события 1185 г. произвели на современников большее впечатление, чем любые другие события XII — начала XIII в., вплоть до монголо-татарских нашествий.[602]
Причина такого впечатления — в уникальности событий 1185 г. Впервые князя в походе застало затмение солнца, и соответственно впервые князь продолжил поход, проявив пренебрежение к грозному знамению; впервые русское войско полностью погибло в степи; впервые русские князья (при этом сразу четверо) попали в плен к половцам на их земле; наконец, впервые князь бежал из половецкого плена. В совокупности такая фабула давала небывалую доселе возможность осмысления в рамках христианской морали: грех (сопровождаемый отвержением Божья знамения) — Господня кара — покаяние — прощение; Игорева эпопея явилась для относительно недавно христианизированной страны ярким примером проявления воли Творца. Такое осмысление событий прослеживается в обеих летописных повестях о походе Игоря. Но оно же имеет место и в «Слове о полку Игореве».[603] Предположение, что автор 2-й половины XVIII в. сумел настолько вникнуть в мировосприятие раннего средневековья (в науке эта тема даже в наши дни находится на начальной стадии разработки), было бы чрезмерно смелым.
3. В тексте «Слова о полку Игореве» содержится ряд мест, свидетельствующих о том, за что, по представлениям автора, сражались русские люди в конце XII в. Чаще всего встречается формула «за землю Русскую» — 5 раз, четыре раза употребляются формулы, связанные с защитой княжеской чести, и однажды — выражение «за христиан».[604] Выяснилось, что такого рода «патриотические формулы» типичны для произведений домонгольской эпохи, причем по частоте их употребления в других памятниках они распределяются практически в тех же пропорциях, что и в «Слове»: 10 раз — «за Русскую землю»/«за землю Русскую», 14 — «за князя» (в разных модификациях) и 3 — «за христиан». Позднее, в период с середины XIII по середину XIV вв., формула «за Русскую землю» встречается всего однажды, а преобладают формулы «местного» типа, связанные с защитой храма — символа города («за святую Софию», «за святую Троицу», «за святую Богородицу»). В произведениях же конца XIV–XV вв. самой популярной является формула «за веру христианскую», возрождается рефрен «за Русскую землю» и относительно часто начинает встречаться выражение «за христиан».[605] Если предполагать позднее происхождение «Слова», надо допускать, что автор конца XVIII в. опередил науку на два столетия, сумел детально разобраться в эволюции «патриотических формул» в древнерусской литературе и избежать выражения «за веру христианскую» (отметим, что в «Задонщине», являвшейся, по мнению скептиков, источником «Слова», встречается устойчивая формула «за землю Русскую и за веру христианскую», следовательно, автору «Слова» надо приписывать исключение ее второй части на основе знания, что в домонгольский период это выражение не употреблялось) и формул, связанных с защитой храма — символа стольного города. Это, конечно, невероятно.
Все вышеназванные работы не начинались с целью проверить (или доказать) подлинность «Слова о полку Игореве», но по ходу исследования авторы получали результаты, показывающие невозможность позднего происхождения памятника.[606] На современном уровне изучения «Слова» нет оснований сомневаться, что уникальные события 1185 г. вызвали к жизни появление не двух, а трех произведений — как двух летописных повестей, так и блистательной поэмы.[607]
Но степень воздействия события на современников далеко не всегда адекватна яркости его восприятия потомками. События 1185 г., привлекшие столь большое внимание в конце XII столетия, в позднейшее время отошли в тень. Бури XIII столетия сделали происшедшее в 1185 г. в историческом сознании общества тем, чем эти события были, если смотреть на них с чисто политической точки зрения — эпизодом в борьбе со Степью, не идущим ни в какое сравнение с монгольскими нашествиями. В результате повести о походе Игоря в летописных сводах XIII и последующих веков просто переписывались, новых их редакций не возникало. «Слово о полку Игореве», по-видимому, не имело богатой рукописной традиции.[608] Но ему суждено было вторично сыграть выдающуюся роль в русской литературе и в какой-то мере — в общественно-политической мысли в конце XIV в., при создании «Задонщины».
В представлении автора «Задонщины» победа на Куликовом поле являлась реваншем за поражения Игоря от половцев на Каяле в 1185 г. и русских князей от монголо-татар на Калке в 1223 г., реализацией спустя два века призыва автора «Слова о полку Игореве» к единению русских князей для защиты Отечества. Именно благодаря воздействию «Слова» в «Задонщине» обрел вторую жизнь призыв постоять «за землю Русскую». Он встречается здесь 8 раз, и после «Задонщины» этот призыв, носящий общерусский, объединительный характер, стал вновь звучать рефреном в русской литературе.
Кем и где был использован список «Слова» при создании «Задонщины»? Наиболее распространена точка зрения, что ее автором был Софоний Рязанец, названный в таком качестве в двух списках произведения. Однако в других списках Софоний фигурирует как предшественник автора, причем ссылка на него тесно связана с упоминанием о Бояне и обращением к «Слову о полку Игореве», т. е. со всей концепцией поэтической преемственности, проводимой автором «Задонщины».[609] Следовательно, Софоний был создателем какого-то более раннего произведения.[610]
Между тем в тексте «Задонщины» есть указание, позволяющее определить, в каком кругу она возникла. Это внимание к братьям Пересвету и Ослябе. Эти двое, а также сын Осляби Яков — единственные лица некняжеского статуса, упомянутые в описании Куликовской битвы в качестве действующих участников сражения. Это не показалось бы примечательным, если бы Пересвет и Ослябя были троицкими монахами, посланными на Куликово поле игуменом Сергием Радонежским, а Пересвет погиб бы в поединке перед началом битвы — тогда они являлись бы для современников, включая автора «Задонщины», глубоко символическими фигурами. Но дело в том, что данные представления, прочно внедрившиеся в массовое историческое сознание, не соответствуют действительности. Они возникли в начале XVI в. под пером автора «Сказания о Мамаевом побоище».[611] Ранние источники рисуют совсем иную картину: Пересвет, согласно «Задонщине», сражается не на поединке, а в гуще битвы («Хоробрыи Пересвет поскакивает на своемь вщемъ сивц, свистом поля перегороди»; «Тако бо Пересвт поскакивает на борзе кони, а злаченым доспхомъ посвчиваше»),[612] в списке павших на Куликовом поле знатных людей, помещенном в летописном рассказе о сражении, упоминается последним.[613] В Житии Сергия Радонежского (начало XV в.), где говорится о благословении игуменом великого князя на битву с татарами, о Пересвете и Ослябе ничего не сказано. Напротив, достоверно известно, что представители рода Ослябетевых были в конце XIV в. митрополичьими боярами.[614] При этом источники начала XV в. указывают, что «преже» Александр Пересвет был боярином брянским, а Родион Ослябя (видимо, близкий родственник Андрея Осляби — героя Куликовской битвы) — любутским:[615] следовательно, Пересвет и Ослябя являлись выходцами из Черниговской земли (Любутск — город на ее северо-востоке, близ Калуги).
В «Задонщине» Ослябя в разгар битвы предрекает гибель Пересвету и своему сыну Якову.[616] Сам Ослябя на Куликовом поле не погиб (также вопреки распространенному представлению): он упомянут в грамоте, составленной между 1390–1392 гг., как первый среди бояр митрополита Киприана.[617] В тексте «Задонщины» Северо-Восточная Русь именуется «землей Залесской»,[618] т. е. находящейся «за лесами». Это невозможно под пером ее уроженца, но вполне естественно для выходца с Черниговщины. Скорее всего, автором «Задонщины» был кто-то близкий к Ослябе, если не сам Ослябя: отсюда и необъяснимое иными причинами внимание к его семейству. Следовательно, список «Слова о полку Игореве» в 80-х гг. XIV в. находился в руках человека, связанного с московской митрополичьей кафедрой и являвшегося уроженцем родины главных героев «Слова».
Примечательно, что с митрополичьими кругами оказываются связаны и некотоые позднейшие (правда, в отличие от «Задонщины», небесспорные) следы «Слова» в русской средневековой литературе. Три параллели к «Слову» обнаруживаются в т. н. Пространной повести о Куликовской битве,[619] содержащейся в летописях, восходящих к т. н. Новгородско-Софийскому своду. Его датировки колеблются от конца 10-х до начала 40-х гг. XV в. (ранняя вероятнее), но не вызывает сомнений, что свод этот — митрополичий.[620] В начале Повести встречается словосочетание «невеселая година»: «Великыи же князь Дмитрии Иванович слышавъ невеселую ту годину, что идуть на него вся царства..».[621] В «Слове» — «Уже бо, братие, невеселая година въстала…».[622] В сцене битвы сказано, что «земля тутняше»[623] — ср. «земля тутнет» в «Слове».[624] Наконец, согласно Повести, Мамай, увидев свое поражение, воскликнул: «Брате Измаиловичи! Побжимъ неготовыми дорогами».[625] В «Слове» — «половци неготовами дорогами побегоша к Дону великому».[626] В «Задонщине» первых двух словосочетаний нет, а третье в дошедших до нас списках звучит несколько иначе: «И побегоша татарове нетоличными дорогами»; «и побгше неуготованными дорогами», «побгши неуготованными дорогами».[627] Выражение «невеселая година» не известно ни в каких других произведениях, кроме «Слова» и Повести. Выражение «земля тутняше» встречается в переводных памятниках,[628] но симптоматично совпадение ситуаций, в которых оно применено: в описании начала битвы. «Неготовые дороги» упоминаются еще только в одном памятнике (середины XV в.).[629]
Гипотетические отклики на «Слово» обнаруживаются также в «Степенной книге», памятнике 60-х гг. XVI в., созданном тоже при митрополичьей кафедре. В разделе, посвященном Всеволоду Большое Гнездо, этому князю приписаны походы на половцев 1184–1185 гг., в действительности возглавляемые киевским князем Святославом Всеволодичем,[630] что дало основания предположить здесь полемический отклик на упрек автора «Слова»: «Великий княже Всеволоде! Не мыслию ти прелетти издалеча, отня злата стола поблюсти?».[631] В Седьмой степени книги, посвященной великому князю владимирскому Ярославу Всеволодичу, перечислены жители разных областей Южной Руси, приходившие к нему после Батыева нашествия, и среди них только одни названы с эпитетом — «славные куряне».[632] Особая доблесть курян упоминается лишь в «Слове о полку Игореве», в речи Всеволода к Игорю: «А мои ти куряне свдоми къмети: подъ трубами повити, подъ шеломы възлляни, конець котя въскръмлени, пути имъ вдоми, яругы имь знаеми, луци у нихъ напряжени, тули отворени, сабли изострени, сами скачютъ, акы срые вълци в пол, ишучи себе чти, а князю слав».[633]
Другой «след» «Слова о полку Игореве» в литературе последующих веков — псковский. В 1307 г. книгописец псковского Пантелеймонова монастыря Домид сделал приписку на рукописи Апостола с характеристикой междоусобицы между князьями Михаилом Ярославичем Тверским и Юрием Даниловичем Московским: «Сего же лта бысть бои на Руськои земли, Михаилъ с Юрьемъ с княженье Новгородьское. При сих князех сяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наши въ князхъ которы и вци скоротишася человком».[634] Приписка близка к словам «Слова» об усобицах 2-й половины XI в.: «Тогда, при Олз Гориславичи, сяшется и растяшеть усобицами, погыбашеть жизнь Даждь-божа внука; въ княжихъ крамолахъ вци человeкомъ скратишась».[635] Связь этих двух фраз общепризнана. Правда, невозможно определить, знаком ли был Домид со списком «Слова» или данная поэтическая характеристика последствий усобиц превратилась в крылатое выражение и стала известна автору приписки из устной традиции.
Сходство со «Словом» имеет одно место из рассказа Псковских летописей о битве московских войск с литовскими под Оршей в 1514 г..[636] Правда, фрагмент в целом восходит к «Задонщине»,[637] и отдельные элементы текста, более близкие к «Слову», чем к последней, могут быть объяснены без допущения знакомства летописца с поэмой XII века. Так, в летописи — «трснули копья московские», в «Слове» — «трещать копия харалужныя»,[638] в то время как в «Задонщине» — «грянуша копия харалужныя»; «ударишася копии хараужничьными».[639] «Треснули копья» летописи ближе к «Слову», но в данном случае нельзя утверждать, что в использованном летописцем тексте «Задонщины» не стояло чтение «треснули» (различие сказуемых в разных списках этого произведения говорит о возможности вариативных чтений данного места) или что появление этого распространенного глагола — простое совпадение со «Словом». Далее, в летописи «гремятъ мечи булатные о шеломы литовские на поле Оршиском», в «Слове» — «позвони своими острыми мечи о шеломы литовьскыя»,[640] в «Задонщине» — «возгрмли мечи булатные о шеломы хиновские».[641] Однако противником московских войск в битве под Оршей была Литва, и именно поэтому «шеломы хиновские» могли превратиться в «шеломы литовские».
Наконец, перекличку со «Словом» можно усмотреть в строках «Истории о великом князе Московском» Андрея Курбского: «Идеже были прежде в пустошенных краях русских зимовища татарские — тамо грады и места сооружишася. И не токмо кони русских сынов в Азии с текущих рек напишася, с Танаиса и Куалы и з прочих, но и грады тамо роставишася».[642] Гидроним «Куала» сходен с «Каяла» — названием реки, у которой погибло Игорево войско. В «Слове» Каяла тесно связана с Доном (Танаисом): «на рце на Каяле, у Дону Великаго».[643] Известно, что Курбский долгое время служил на Псковщине и тесно общался с местными монахами[644] (правда, не Пантелеймонова монастыря, где двумя с половиной веками ранее была сделана приписка на Апостоле, а другого, крупнейшего псковского монастыря — Псково-Печерского).
Следы возможного знакомства со «Словом» на Псковщине[645] могут быть соотнесены с выдвигавшейся гипотезой о псковских чертах Мусин-Пушкинской рукописи поэмы.[646]
Высказывались предположения о наличии реминисценций из «Слова о полку Игореве» в еще целом ряде памятников древнерусской литературы: некоторых версиях «Сказания о Мамаевом побоище»,[647] Житии Александра Невского, отдельных версиях «Сказания о битве новгородцев с суздальцами», «Повести об Акире Премудром», «Моления Даниила Заточника», «Повести о Сухане».[648] О чем можно говорить в каждом конкретном случае: о случайных совпадениях, о воздействии общих источников, об опосредованном фольклорной традицией влиянии или о знакомстве с письменным текстом — вопрос, пока недостаточно выясненный. Тем не менее в целом можно констатировать, что «Слово о полку Игореве» оказало заметное (особенно в сравнении с бедностью рукописной традиции) воздействие на русскую средневековую литературу последующего времени.
Очерк 4
Неизвестная война
Успех монгольского нашествия на Русь 1237–1241 гг. был сам по себе предопределен военной мощью завоевателей — перед ними не устоял ни Китай, ни Хорезм, ни разгромленные после Руси Венгрия и Польша. Но в силу этой несомненной непобедимости войск Монгольской империи остались незамеченными некоторые особенности военных действий на Руси во время нашествия Батыя. В отличие от названных выше стран, при прохождении монгольских войск через русские земли почти не было полевых сражений (собственно, все хорошо известные факты героического сопротивления Батыевым полчищам связаны с обороной городов). При этом практически все открытые бои, что имели место, относятся к первому походу Батыя — вторжению в Рязанское княжество и Северо-Восточную Русь в 1237–1238 гг. Тогда у Коломны произошло сражение с Батыем войск Суздальской земли (во главе с сыном великого князя владимирского Юрия Всеволодича) и части рязанских сил, а уже после падения Владимира Юрий Всеволодич сошелся в гибельном для себя бою с туменом Бурундая у р. Сить.[649] Во время же походов на Южную Русь фиксируется лишь одна попытка вступить в открытое сражение: осенью 1239 г., когда татары[650] осадили Чернигов, князь Мстислав Глебович попытался извне прийти на помощь осажденным, но был разбит.[651] Сильнейшие князья Южной Руси того времени — Михаил Всеволодич, княживший в 1238–1239 гг. в Киеве, и Даниил Романович Волынский бежали, не дожидаясь подхода татар.[652] Причем Михаил, находясь осенью 1239 г. в Киеве, даже не попытался помочь обороне своего отчинного Чернигова.
О какой-либо внезапности монгольского удара не может быть и речи. Помимо того, что в Южной Руси прекрасно было известно о походе Батыя на Северо-Восток Руси 1237–1238 гг. (тогда, кстати, частично пострадала и Черниговская земля: Козельск, прославившийся семинедельной обороной, входил в ее состав), осенью 1239 г., т. е. за год до основного «южного» похода — через Киев, Волынь и Галичину в Центральную Европу — Батый захватил два главных центра Днепровского Левобережья, Переяславль и Чернигов.[653] Времени подготовиться к отражению удара у князей, правивших к западу от Днепра, было достаточно, но они повели себя крайне пассивно.
Поведение южнорусских князей резко контрастирует с тем, что имело место в 1223 г., во время первого монгольского похода в Восточную Европу. Тогда (хотя это, первое появление монголов действительно было внезапным) три сильнейших князя Южной Руси — Мстислав Романович Киевский, Мстислав Святославич Черниговский и Мстислав Мстиславич Галицкий — сумели договориться о совместном выступлении, организовали вокруг себя других южнорусских князей (из Черниговской, Волынской и Пинской земель) и предприняли против монголов наступательную операцию.[654] Другое дело, что когда дошло до сражения, координированность действий сменилась разобщенностью, которая и привела к трагедии на Калке. Но на стадии подготовки в 1223 г. несомненны согласованные действия всех южнорусских князей; более того — была достигнута договоренность и с Юрием Всеволодичем Владимирским.[655] В канун же Батыева нашествия не видно и намека на что-либо подобное. Для того чтобы оценить причины такого контраста, следует обратиться к особенностям политической ситуации на Руси в первой трети XIII столетия.
Наибольшим политическим влиянием в это время пользуются четыре княжеские ветви, управлявшие соответственно четырьмя землями: это черниговские князья — «Ольговичи» (Черниговская земля), смоленская ветвь Ростиславичей (Смоленская земля), волынские князья, потомки Изяслава Мстиславича (Волынская земля), и потомки Юрия Долгорукого (Суздальская земля). Исключая Волынь, где в период 1205–1219 гг. (а частично и позже) велась внутридинастийная борьба, завершившаяся победой Даниила и Василька Романовичей,[656] междоусобные конфликты внутри этих земель были в первой трети XIII в. единичны: в 1216 и 1229 гг. в Северо-Восточной Руси (при этом второй разрешился без применения военной силы),[657] в 1226 г. в Черниговской земле,[658] в 1232 г. в Смоленской11. При этом князья других ветвей на «чужие» земли не посягали:[659] даже если князь, возглавлявший «родовое» княжество, терпел поражение от князей иной ветви на своей территории, победители не сами пытались сесть в его столице, а стремились передать власть в ней другому, дружественному им князю из той же ветви (Мстислав Мстиславич — Константину Всеволодичу в Суздальской земле в 1216 г., Владимир Рюрикович и Даниил Романович — Мстиславу Глебовичу в Чернигове в 1234 г.).[660] Основная же борьба шла между четырьмя сильнейшими ветвями за столы, не закрепленные за определенными династиями. Одним из них был Киев, сохранявший статус номинальной столицы Руси,[661] другим — Новгород, где решающую роль в выборе князя играло местное боярство. Третьим же с конца XII в. стал Галич: здесь в 1199 г. пресеклась местная династия, и на «Галицкое наследство» стали считать себя вправе претендовать представители всех сильнейших княжеских ветвей.
В период до Калкской битвы явно успешнее других вели борьбу за «общерусские» столы смоленские Ростиславичи: в сумме 33 года княжения на трех столах (у Юрьевичей — 12, Изяславичей и Ольговичей — по 8), при этом в Киеве — 19 лет против 3 у Ольговичей и 1 у Изяславичей, в Новгороде — 11 против 12 у Юрьевичей. Апогеем могущества Ростиславичей можно считать 1217–1218 гг. и 1220–1221 гг., когда они владели и Киевом, и Новгородом, и Галичем.[662]
Активностью междоусобной борьбы за Киев, Галич и Новгород наполнены первые два десятилетия XIII в. 1220-е гг. были в этом отношении более спокойны. В Киеве с 1212 г. утвердился Мстислав Романович, Ростиславов внук; после гибели Мстислава на Калке ему наследовал племянник Владимир Рюрикович. В Галиче в конце 1210-х гг. обосновался двоюродный брат Мстислава Романовича Мстислав Мстиславич. Лишь в Новгороде князья в 1220-х гг. менялись часто, но обошлось без серьезных столкновений. Однако после смерти Мстислава Мстиславича (1228 г.) ситуация стала обостряться.
Первым симптомом конфликта была война Владимира Рюриковича Киевского, Михаила Всеволодича Черниговского и половецкого хана Котяна против Даниила Романовича Галицкого, прибегнувшего к польской помощи (1228 г.).[663] В последующие годы (до 1232 г.) Михаил Всеволодич был в основном занят борьбой с Ярославом Всеволодичем, братом владимирского великого князя Юрия, за новгородский стол, окончившейся победой Ярослава,[664] а Даниил Романович — борьбой за Галич с венграми, шедшей с переменным успехом.[665] В 1231 г., когда неудача Михаила в Новгороде стала уже очевидной, он предпринял первую свою попытку претендовать на Киев: благодаря союзу, который Владимир Рюрикович заключил с Даниилом, эта попытка была нейтрализована.[666] Даниил Романович в 1234 г. сумел изгнать венгров из Галича.[667] После этого военные действия распространились на Киевщину и Черниговщину. Михаил в союзе с князем Изяславом (скорее всего, это был сын Мстислава Мстиславича «Удатного»)[668] выступил в поход на Киев. Даниил пришел на помощь Владимиру Рюриковичу; Михаилу пришлось отступить к Чернигову, а Изяслав бежал к половцам. Даниил и Владимир вторглись в Черниговскую землю, захватили (действуя в союзе с двоюродным братом Михаила Мстиславом Глебовичем) несколько городов по Десне, затем осадили Чернигов, вынудив Михаила уйти из своей столицы. По соглашению с черниговцами в городе сел Мстислав Глебович; но затем Михаилу удалось нанести поражение войскам Даниила Романовича, после чего Даниил и Владимир вернулись к Киеву. Тем временем Изяслав привел половецкое войско. Под Звенигородом оно нанесло поражение Даниилу и Владимиру, причем киевский князь попал в плен. Изяслав занял киевский стол, а Михаил, развивая успех, овладел Галичем.[669]
В 1235–1236 гг. на территориях Галицкой и Волынской земель шли военные действия между Михаилом и Изяславом, с одной стороны (в союзе с половцами и польским князем Конрадом Мазовецким), и Даниилом и Васильком Романовичами — с другой (в союзе с Владимиром Рюриковичем и литовцами). Даниил пытался отвоевать у Михаила Галич, но добился возвращения только Перемышля. Владимир, освободившийся из половецкого плена за выкуп, вернул себе киевский стол, но вскоре уступил его (видимо, по соглашению с Даниилом) Ярославу Всеволодичу, пришедшему из Новгорода в 1236 г..[670]
В 1238 г., узнав о гибели своего старшего брата Юрия в бою с монголами на р. Сить, Ярослав ушел из Киева и сел на освободившийся владимирский стол. Михаил после этого занял Киев, оставив в Галиче своего сына Ростислава. Вновь перешел в руки черниговских князей и Перемышль.[671] Но торжество Ольговичей было недолгим.
В 1239 г. Даниил вернул себе Галич.[672] Осенью того же года татары захватили Переяславль и Чернигов, подступали (пока с рекогносцировочной целью) и к Киеву.[673] Зимой 1239–1240 гг. в поход на Юг Руси выступил Ярослав Всеволодич. Михаил бросил Киев и бежал в Венгрию. Ярослав захватил город Каменец на киево-волынском пограничье, взяв в нем в плен жену и бояр Михаила.[674] В Киеве сел князь из смоленской ветви Ростислав Мстиславич[675] (очевидно, его вокняжение произошло с санкции Ярослава).[676] Но вскоре Даниил захватил Ростислава и оставил в Киеве своим наместником боярина Дмитра.[677] Это был уже канун похода Батыя на Киев.
Война 1230-х гг. представляет собой одну из самых длительных и ожесточенных усобиц в истории Руси. В ходе нее черниговские, смоленские и волынские князья несли серьезные людские и экономические потери. Князья суздальской ветви, напротив, почти не принимали в усобице участия: походы Ярослава Всеволодича на юг в 1236 г. и зимой 1239–1240 гг. не сопровождались серьезными военными столкновениями. Перемены в соотношении сил ярко проявились в длительности пребывания на «общерусских» столах. За период после 1228 г. и до взятия Батыем Киева в 1240 г. на первом месте суздальские Юрьевичи — 12 лет, у Ольговичей — 8, Ростиславичей — 7, Изяславичей — 4,5.[678] При этом во 2-ю половину 1230-х гг. Ростиславичи не занимали (исключая короткое княжение Ростислава Мстиславича в Киеве) ни одного стола; ко времени Батыева похода на Южную Русь потеряли все и Ольговичи. Лучшие позиции оказались у князей суздальской ветви, закрепившихся на новгородском столе, а также у волынских Даниила и Василька, оставшихся (правда, еще не окончательно) победителями в борьбе за Галич; в Киеве же не удалось закрепиться ни одной из ветвей.
Перманентная междоусобная война на Юге Руси исключила возможность объединения сил для отпора монгольскому удару. Показательно, что она продолжалась не только после разорения Батыем Северо-Восточной Руси, но даже тогда, когда монголы захватили Переяславль и Чернигов! Князей-противников, похоже, больше заботила борьба между собой, чем приближающееся нападение внешнего врага. В одиночку же пытаться противостоять монгольским войскам было невозможно.
Часть IV
РУССКИЕ ЗЕМЛИ С СЕРЕДИНЫ XIII — ДО КОНЦА XIV В.
Тогда по Руской земли ретко ратаеве кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себе деляче… Тоска разлияся по Руской земли, печаль жирна тече средь земли Рускыи. А князи сами на себе крамолу коваху…
Из «Слова о полку Игореве».
Очерк 1
Монгольское нашествие и судьбы русских земель
В результате походов войска Монгольской империи под командованием внука Чингисхана Батыя на Северо-Восточную (1237–1238 гг.) и Южную (1239–1241 гг.) Русь и серии политико-административных мер, проведенных завоевателями (в основном в 40-50-х гг. XIII в.),[679] русские земли попали в зависимость от монгольских ханов. До 60-х гг. XIII в. верховными сюзеренами Руси считались монгольские императоры — великие ханы в Каракоруме (столице Монгольской империи). В 60-х гг. западный улус империи Чингизидов — т. н. Золотая Орда[680] — стал полностью самостоятельным государством, и русские княжества остались в вассальной зависимости только от него.[681] Зависимость выражалась в праве правителей Орды утверждать русских князей на столах и получать с русских земель дань (с XIV в. она именовалась на Руси «выходом») и другие подати; русские князья обязаны были также предоставлять Орде военную помощь.[682]
Зависимость от Орды (т. н. «иго»[683]) просуществовала почти два с половиной столетия; она сохранялась долгое время даже после распада Орды на несколько ханств. Причина такой длительности и стойкости отношений зависимости — в особенностях мировосприятия эпохи. В отличие от таких завоеванных монголами стран, как Китай и Иран, где завоеватели осели и правили непосредственно, русские земли сохранили в главных чертах свою общественно-политическую структуру, в них продолжали править собственные князья. Изменение в системе властвования свелось к появлению вне пределов Руси источника верховной власти — хана Орды. На Руси он именовался царем, т. е. титулом более высоким, чем кто-либо из русских князей, и ранее последовательно применявшимся только к императорам Византии и Священной Римской империи. Орда, таким образом, заняла в мировосприятии место мировой державы — царства (в середине XIII в. временно пустовавшее в результате захвата столицы Греческого царства — Византийской империи — Константинополя, «Царьграда», в 1204 г. западными крестоносцами; восстановлена была Византийская империя только в 1261 г.).[684] Зависимость от ордынского «царя» стала традиционной нормой. И чтобы во властных кругах встал вопрос о ее ликвидации, должно было не только и даже не столько измениться соотношение военных сил, сколько пробить себе дорогу идеи о нелегитимности власти ордынского хана над Русью и о равном с ним статусе главного из русских князей (см. Часть V, Очерки 2 и 3).
Вопрос о последствиях монгольского нашествия для Руси издавна принадлежит к числу дискуссионных. Можно выделить три основные точки зрения. Одни исследователи признавали очень значительное воздействие завоевателей на развитие Руси, выразившееся в создании благодаря им единого Московского (Российского) государства. Основоположником такой точки зрения был Н. М. Карамзин, а в 20-х гг. ХХ в. она была развита т. н. евразийцами.[685] Другие историки (среди них — С. М. Соловьев, В. О. Ключевский, С. Ф. Платонов) оценивали воздействие завоевателей на внутреннюю жизнь русского общества как крайне незначительное. Они полагали, что процессы, шедшие во второй половине XIII–XV вв., либо органически вытекали из тенденций предшествующего периода, либо возникали независимо от Орды.[686] Наконец, для многих авторов характерна позиция, при которой влияние завоевателей расценивается как заметное, но не определяющее для страны, при этом как однозначно негативное, тормозящее развитие Руси, в т. ч. объединительные процессы; создание единого государства, по их мнению, произошло не благодаря, а вопреки Орде.[687]
Непосредственное воздействие иноземного нашествия и ордынской власти в сфере экономической выразилось, во-первых, в масштабных разорениях территорий во время ордынских походов и набегов, во-вторых, — в систематическом выкачивании из страны материальных средств в виде дани и других поборов.[688] Непосредственные политические последствия хорошо отображает такой показатель, как сопоставление количества информации в летописании разных русских земель (Северо-Восточной Руси, Новгорода, Галицко-Волынской земли) о событиях, происходивших в других землях. В период после нашествия оно резко (в 2–3 раза) уменьшается,[689] явно указывая на быстрое ослабление политических связей между различными регионами Руси. Борьба за киевский, новгородский и галицкий столы, столь активно шедшая в первой трети XIII в. и стимулировавшая межземельные связи, после нашествия прекратилась (только конфликт из-за Галича продолжался до 1245 г.). В условиях, когда получение стола стало зависеть от ханской воли, естественно было стремление закрепить за собой и своими потомками «отчинные» земли, а не гоняться за «общерусскими» столами.
Раскрыв любой обобщающий труд по истории России, нетрудно обнаружить, что начиная с середины XIII в., времени монгольского нашествия, географический диапазон внимания авторов резко сужается: если ранее этого времени освещалась история всех древнерусских земель от Карпат и Среднего Поднепровья на юге до Финского залива и верхней Волги на севере, то теперь речь идет преимущественно о Северо-Восточной Руси и (в меньшей мере) Руси Северо-Западной (Новгородская земля).[690] Связано это в первую очередь с тем, что именно Северо-Восточная Русь стала ядром нового единого русского государства — России, в то время как западные и южные русские княжества (Киевское, Черниговское, Смоленское, Волынское, Галицкое, Полоцкое, Пинское, Переяславское) в период с конца XIII по начало XV в. попали под власть Великого княжества Литовского и Польского королевства. Внимание исследователей и фокусировалось прежде всего на процессе складывания единого государства со столицей в Москве (эта проблематика будет в центре внимания и в последующих очерках настоящей работы).
Другая причина — различная степень сохранности источников, содержащих сведения об истории разных земель. Если летописание Северо-Восточной Руси, Новгорода и Пскова XIII–XIV вв. представлено большим количеством материала, то от летописания Южной Руси сохранилась лишь Галицко-Волынская летопись, доведенная только до 1292 г. Большинство известных науке актов XIII–XIV столетий также связано с СевероВосточной Русью и Новгородской землей.
Однако нашествие Батыя не уничтожило русскую государственность в Южной и Западной Руси. Княжества-земли, существовавшие там, сохранялись еще долгое время, от полустолетия (Полоцкая, Пинская) до полутора с лишним (Смоленская). Рассмотрение особенностей их судьбы в период между монгольским вторжением конца 30-х — начала 40-х гг. XIII в. и переходом под литовскую власть важно не только само по себе: оно должно помочь понять, почему ядром нового единого русского государства стала именно Северо-Восточная Русь, а не иная из русских земель. В историографии много внимания уделялось вопросу, почему Москва, а не иной центр Северо-Восточной Руси, встала во главе объединения русских земель (см. об этом Часть IV, Очерк 3). Но при этом осталась в тени более масштабная проблема: почему такой центр появился не где-нибудь, а именно в Северо-Восточной Руси. Причина игнорирования этой проблемы — устоявшееся представление, что ведущая роль Суздальской земли была предопределена еще до нашествия; но поскольку выше была показана ошибочность такого взгляда (см. Часть III, Очерк 2), данный вопрос выходит на первый план.
Киевский стол после возвращения Батыя из европейского похода был передан им Ярославу Всеволодичу, великому князю владимирскому. В 1243 г. Ярослав отправился к Батыю и был признан им «старейшим» среди русских князей.[691] Выражением этого «старейшинства» стало обладание Киевом: когда в 1245 г. Даниил Романович Галицкий по пути к Батыю проезжал через Киев, «обдержащу Кыевъ Ярославу бояриномъ своимъ Еиковичемь Дмитромъ».[692] Таким образом, Киев продолжал считаться главным центром Руси. Сам Ярослав, однако, в Киеве не сидел, предпочитая находиться в Северо-Восточной Руси. После смерти Ярослава его старший сын Александр (Невский) получил в Каракоруме (1249 г.) «Кыевъ и всю Русскую землю», а его младший брат Андрей — владимирский стол.[693] Очевидно, что и в 1249 г. киевский стол продолжал формально считаться главным, поскольку он передан старшему из князей. Но Александр по возвращении на Русь продолжал княжить в Новгороде,[694] очевидно, как и отец, держа в Киеве наместника. В 1252 г. Александр овладел владимирским столом[695] и объединил под своей властью Владимир и Новгород.
Дальнейшая судьба киевского стола скудно освещена источниками. Исходя из косвенных данных, можно предполагать, что до начала 90-х гг. XIII в. киевскими князьями считались преемники Александра Невского на владимирском столе. В 80-х гг. Киев вошел в сферу влияния Ногая — правителя западной части Орды (от Дуная до Днепра), ставшего фактически независимым от ханов, правивших в столице Орды Сарае на Волге. После же вокняжения во Владимире в 1294 г. вместо вассала Ногая Дмитрия Александровича его брата Андрея, приверженца сарайского хана Тохты, Киев оказался (вероятно, по инициативе Ногая) под властью представителей путивльской ветви черниговского княжеского дома.[696]
В конце XIII столетия Киев утратил роль резиденции митрополита: в 1299 г. «митрополитъ Максимъ, не терпя татарьского насилья, оставя митрополью и збжа из Киева и весь Киевъ розбжался, и митрополитъ иде ко Бряньску и оттоле в Суждальскую землю».[697]
Первое прямое достоверное известие о князе в Киеве после 1249 г. относится к 1331 г.: этот князь одновременно зависел от Орды и Литвы.[698] Окончательно Киевское княжество было подчинено Литвой при Ольгерде Гедиминовиче в начале 60-х гг. XIV в.: великий князь литовский посадил в Киеве своего сына.[699]
В Черниговской земле после нашествия усиливается политическое дробление, причем происходит закрепление вновь возникающих княжеств за определенными ветвями рода Ольговичей. На ее северо-востоке, в Верхнем Поочье, возникают т. н. «верховские» княжества — Новосильское, Карачевское и Тарусское (которые в XIV столетии в свою очередь дробятся), на юго-востоке к ранее существовавшим Курскому и Рыльскому добавляются Воргольское и Липовичское.[700] В северо-западной, лесной части Черниговщины (более защищенной от татарских набегов, чем ее юго-восточные, лесостепные территории) возникает Брянское княжество. Именно в Брянск в 60-х гг. XIII в. перемещается политический центр Черниговской земли. Здесь княжил Роман Михайлович, одновременно считавшийся и черниговским князем; брянским и черниговским князем был и его сын Олег Романович.[701] Но возможность интеграции княжеств Юго-Восточной Руси под эгидой Брянска была вскоре утрачена. Скорее всего, гланую роль здесь сыграла политика Орды. Роман Михайлович и Олег Романович входили, по-видимому, в коалицию князей, ориентировавшихся на Ногая. В середине 90-х гг. XIII в. хан Тохта повел наступление против Ногая, причем начал с того, что постарался ликвидировать сферу его влияния в русских землях. Тогда Брянск и был передан в руки смоленских князей, вассалов Тохты, а Чернигов — лояльным хану Ольговичам.[702] В результате интегрирующая роль Брянска не состоялась, черниговское княжение так и не закрепилось ни за одной линией Ольговичей,[703] а в 60-70-х гг. XIV в. большей частью территории Черниговской земли овладел великий князь литовский Ольгерд.[704] Только в ее северо-восточной, верхнеокской части сохранились княжества под управлением Ольговичей, ставшие объектом соперничества между Литвой и Москвой.
Говоря о факторах, действовавших на развитие Черниговской земли, нужно вспомнить, что политическая сила княжества была перед самым Батыевым нашествием ослаблена длительной борьбой Михаила Всеволодича за Киев и Галич. Имеются сведения, позволяющие говорить об оседании в ходе этой борьбы части черниговского боярства на землях «чужих» княжеств,[705] что ослабляло политическую опору князей черниговского дома в своей земле. Тяжелым ударом стал переход Брянска в конце XIII в. к Смоленскому княжеству, который фактически «отрезал» южную Черниговщину (с номинальной теперь столицей) от северной (верховских княжеств). Новый сильный центр в земле не возник; не сложилось и крупного «столичного» княжества (подобного великому княжеству Владимирскому в Северо-Восточной Руси). Несомненно, определенную роль в ослаблении Черниговской земли сыграл и литовский натиск с северо-запада, обозначившийся уже во второй половине XIII в. и усилившийся в XIV столетии.[706]
На юго-западе Руси в результате объединения Волынской и Галицкой земель под властью Даниила Романовича и его брата Василька сформировалось сильное государство, сумевшее избежать сколько-нибудь значительного политического дробления. В 50-х гг. XIII в. Даниил не признавал власть Орды. В 1254 г., рассчитывая на помощь католической Европы против татар, он принял от римского папы королевский титул. Но в конце 50-х гг. галицкому князю все же пришлось признать зависимость от хана.[707]
Потомки Даниила Романовича княжили в Галицко-Волынской земле до 1340 г. В первой половине XIV в. усилилось давление на нее со стороны соседних Литвы, Польши и Венгрии. После продолжительной борьбы в 1352 г. Галицкая земля отошла к Польскому королевству, а Волынь — к Великому княжеству Литовскому.[708]
Объединение Галичины и Волыни не влекло за собой такого отрицательного последствия, как отрыв части боярства от «своей» земли, поскольку объединились соседние княжества. Потомки Даниила и Василька Романовичей практически не воевали между собой, а в начале XIV в. при внуке Даниила Юрии Львовиче Галицко-Волынская земля находилась под властью одного князя. Ослаблению Галицко-Волынской Руси в XIV в. способствовало ее политико-географическое положение: она находилась в окружении четырех сильных соседей — Орды, Литвы, Польши и Венгрии. Галицко-волынские князья вынуждены были, как вассалы Орды, участвовать в татарских походах на литовские, польские и венгерские земли, что осложняло отношения княжества с этими странами и вело к разорению его собственной территории при прохождении через нее татарских войск. Отрицательную роль сыграло и прекращение династии Романовичей (к чему, вероятно, приложила руку Орда).[709]
В Смоленской земле во второй половине XIII–XIV в. политическое дробление усилилось, но для нее не стало характерным закрепление удельных княжеств за определенными княжескими линиями, как это было в Черниговской земле: они оставались, как правило, под контролем смоленского князя, а центральная часть земли была непосредственно в его руках. Тем не менее политическое значение Смоленского княжества постепенно уменьшалось. Уже с середины XIII в. смоленские князья признавали политическое верховенство великих князей владимирских, а с 30-х гг. XIV в. — литовских. В середине и второй половине XIV столетия великие князья литовские и владимирские (из московского дома) вели борьбу за влияние на Смоленск, а местные князья были вынуждены лавировать между ними. В 1404 г. великий князь литовский Витовт окончательно включил Смоленскую землю в состав своего государства.[710]
Ослабление Смоленской земли, очевидно, мало было связано с ордынским фактором; она не граничила с татарскими владениями и почти не пострадала (в отличие от Киевского княжества, Черниговской и Галицко-Волынской земель) от военных действий Орды (Смоленск ни разу не разорялся татарами). Помимо фактора «литовского», негативную роль сыграло активное участие князей смоленского дома в борьбе за Киев и Галич в первой трети XIII в., в результате которого часть смоленского боярства, по-видимому, оседала (подобно черниговским боярам) в Южной Руси. В результате уже накануне и во время Батыева нашествия смоленские князья выступали в качестве второстепенных политических фигур.[711]
В Новгородской земле во второй половине XIII–XIV в. окончательно складывается т. н. «боярская республика». При этом Новгород признавал своим сюзереном великого князя владимирского, т. е. верховного правителя Северо-Восточной Руси. Политическая система Новгородской земли не предполагала наличия общерусских объединительных тенденций, стремления к первенству среди русских земель. Признание вассалитета по отношению к великим князьям владимирским давало возможность избегать столкновений с Ордой, поскольку отношения с ней перелагались на этих последних, и привлекать военные силы князей Северо-Восточной Руси к обороне западных рубежей от Ливонского Ордена, Швеции и Литвы.[712]
В XIV в. фактическую независимость от Новгорода приобретает Псковская земля, где складывается сходная с новгородской форма правления. При этом псковичи в течение XIV в. колебались в ориентации между владимирскими и литовскими великими князьями.[713]
Рязанская земля сумела сохранить относительную самостоятельность, хотя с конца XIV столетия рязанские князья стали признавать политическое старейшинство московских.[714] Небольшая Муромская земля самостоятельной роли не играла, а в конце XIV в. перешла под непосредственную московскую власть.[715]
Полоцкая земля уже накануне Батыева нашествия была значительно ослаблена в результате натиска Литвы и немецких крестоносцев, обосновавшихся в Прибалтике. Окончательно она вошла в состав Великого княжества Литовского в конце XIII — начале XIV вв..[716] Тогда же попала под литовскую власть слабая Пинская земля.[717]
Территория Переяславского княжества после Батыева нашествия перешла под непосредственную ордынскую власть, а в 60-х гг. XIV в., как и Черниговская земля, была присоединена к Великом княжеству Литовскому.[718]
Что касается Суздальской земли, то ее развитие после нашествия можно расценить как относительно «менее неблагоприятное», чем у других русских земель. В Очерке 2 Части III приводились показатели количества укрепленных поселений в разных землях в домонгольский период. Данные об их судьбе как раз хорошо иллюстрируют приведенный тезис.[719]
Из таблицы видно, что «коэффициент восстанавливаемости» укрепленных поселений в Северо-Восточной Руси в 3–4 раза выше, чем в других сильнейших землях — Галицко-Волынской, Смоленской и Черниговской.
Какие же факторы могли способствовать тому, что центр объединения русских земель сложился именно в Северо-Восточной Руси?
Во-первых, в отличие от черниговских, смоленских и волынских князей, князья Северо-Восточной Руси почти не участвовали в разорительной междоусобной войне 30-х гг. XIII в..[720]
Во-вторых, к середине XIII в. князьям суздальской ветви удалось установить контроль над новгородским княжением. Новгород оказывался более выгодным из «общерусских» столов, чем Галич, лежавший на пограничье со Степью, занятой теперь татарами, и тем более чем потерявший свое значение Киев. При этом новгородское боярство не поощряло получение боярами и дворянами сидевших в Новгороде князей владений на территории Новгородской земли,[721] благодаря чему у знати Северо-Восточной Руси были очень ограниченные возможности оседать на «чужой» земле, ослабляя тем самым свое княжество.
В-третьих, в отличие от Волыни, непосредственно граничившей с Литвой, и Смоленской и Черниговской земель, к границам которых литовские владения вышли после подчинения в конце XIII в. Полоцкого княжества, Северо-Восточная Русь до второй половины XIV столетия (когда уже укрепилось Московское княжество) непосредственно литовского натиска не испытывала, а вплоть до начала XV в. между ней и Великим княжеством Литовским сохранялся своеобразный «буфер» в виде Смоленского княжества.
В-четвертых, поддерживанию у владимирских князей «общерусских» притязаний могло способствовать то, что именно они в 40-х гг. XIII в. были признаны «старейшими» на Руси Ордой.[722]
Символом «старейшинства» было сначала обладание Киевом, но после того, как в 1252 г. Александр Невский стал владимирским великим князем и сделал выбор в пользу Владимира как своей резиденции, Владимир фактически заступил место Киева, т. к. именно его избрал своей столицей «старейший» из русских князей. Надо полагать, что такое положение сохранялось и после Ярослава Всеволодича и Александра Невского, о чем говорит применение (хотя еще и эпизодическое) к владимирским великим князьям с начала XIV в. титула «великий князь всея Руси», ранее, в домонгольскую эпоху, прилагавшегося только к киевским князьям.[723]
Наконец, в-пятых, важным фактором стало перенесение в конце XIII в. в Северо-Восточную Русь места постоянного пребывания митрополита. Будучи само по себе следствием усиления Суздальской земли, пребывание здесь главы русской церкви еще более увеличивало ее престиж и делало оправданными претензии на то, чтобы именно в Северо-Восточной Руси находился и носитель высшей светской власти всех русских земель.
Как и в Черниговской земле, в Северо-Восточной Руси после нашествия произошло выделение княжеств, управляемых определенными ветвями местного княжеского рода (потомков Всеволода Большое Гнездо). Помимо них, существовало «столичное» княжество — великое Владимирское.[724] Последнее стало играть роль, сходную с ролью Киевской земли во второй половине XII — первой трети XIII в. Но, в отличие от последнего, для Владимирского княжества не характерно было «совместное» владение им князьями разных ветвей; здесь не было «частей», которыми владел не великий князь, — территория великого княжества полностью находилась под властью того, кто занимал владимирский стол. Это давало возможность одному из усилившихся удельных княжеств через владение великим княжеством Владимирским занять главенствующее положение на Северо-Востоке, что и произошло в XIV столетии.
И переход статуса общерусской столицы к Владимиру, и окончательное сложение свойственной для Северо-Восточной Руси второй половины XIII–XIV в. политической структуры связаны с именем Александра Невского, фигура которого в историографии последнего времени вызывает неоднозначные оценки. Этой теме посвящается следующий очерк.
Очерк 2
К оценке деятельности Александра Невского
Фигура князя Александра Ярославича (1221–1263), получившего у потомков прозвище «Невский» за победу над шведами на берегу Невы 15 июля 1240 г., всегда была в русском историческом сознании, выражаясь современным сленгом, «культовой». В последнее время в историографии все громче звучат суждения, направленные на «развенчание» этого исторического деятеля. По мнению английского историка Дж. Феннелла и поддержавшего его российского исследователя И. Н. Данилевского, Невская битва была «не более чем очередным столкновением между шведскими отрядами и новгородскими оборонительными силами из происходивших время от времени в XIII и XIV веках»,[725] а т. н. «Ледовое побоище» 5 апреля 1242 г., где Александр одержал свою вторую главную победу — над немецкими крестоносцами, — нельзя считать «крупным сражением».[726] В то же время эти авторы утверждают, что Александр способствовал установлению на Руси ордынского «ига»: именно предательство им своих братьев Андрея и Ярослава, поднявших восстание против монголов в 1252 г., привело к окончательному оформлению отношений зависимости.[727] Самое же дискредитирующее Александра предположение было высказано А. Н. Сахаровым (в целом пишущем о деятельности князя с традиционным пиететом), предположившим, что Александр и его отец Ярослав Всеволодич во время нашествия Батыя на Северо-Восточную Русь в 1238 г. вступили с ним в сговор: именно в результате этого Александр и Ярослав не пришли на помощь Юрию Всеволодичу на р. Сить, а Батый не двинулся на Новгород (где княжил Александр); в пользу такой версии, по мнению автора, говорят «последующее восшествие на владимирский престол Ярослава, его особые дружеские отношения с Батыем, как и вовлечение Александра Невского в орбиту личных отношений с владыкой Орды».[728]
Начнем с касающегося хронологически наиболее ранних событий утверждения об измене[729] Александра и его отца в 1238 г.
Смог ли бы взойти Ярослав на владимирский стол после гибели Юрия, если допустить, что он не вступал в сговор с Батыем? Да, разумеется, т. к. он был следующим по старшинству из сыновей Всеволода Большое Гнездо и, соответственно, первым претендентом на владимирское княжение. Итак, «последующее восшествие на владимирский престол Ярослава» его сговора с Батыем доказывать не может. Как насчет «его особых дружеских отношений с Батыем»? Если в 1238 г. имел место сговор, они должны были бы сразу же проявиться. Вместо этого в 1239 г. один из Батыевых отрядов нападает на владения нового великого князя владимирского, разорив входивший в его землю город Гороховец (в 1238 г. оставшийся в стороне от военных действий).[730] Неужели Батый послал войска на союзника? Хорошие отношения между ханом и великим князем складываются только в 1243 г., когда Ярослав приехал по вызову Батыя в Орду и получил ярлык на великое княжение. С «вовлечением Александра в орбиту личных отношений с владыкой Орды» тоже не все ладится. При жизни отца Александр вообще ни разу не ездил к Батыю. После смерти Ярослава в 1246 г. он, следуя логике А. Н. Сахарова, должен был быть сразу водворен ханом на место отца. Однако взошел на владимирский стол Святослав Всеволодич, дядя Александра; последний же оставался в Новгороде. Только зимой 1247–1248 гг., когда к Батыю отправился младший брат Александра Андрей, Александр поехал в Орду вслед за ним и вступил в политический контакт с ханом.[731] «Гипотеза» А. Н. Сахарова, таким образом, противоречит фактам.
Неприход Ярослава и Александра на помощь Юрию объясняется особенностями ситуации начала 1238 г. Во-первых, вообще неясно, дошла ли к Ярославу в Киев весть от Юрия: путь туда из Суздальской земли был перекрыт монголами. Но если Ярослав и получил информацию, решиться на данный поход он мог бы только с помощью киевских воинских сил. Однако для киевского боярства такое предприятие в условиях продолжавшейся в Южной Руси междоусобной войны было нереально. А если бы Ярослав отправился только со своим «двором», это, во-первых, неизбежно привело бы к потере киевского стола (напомним, что когда Ярослав после гибели Юрия и завершения Батыева похода ушел во Владимир, Киев тут же был занят Михаилом Всеволодичем), во-вторых, было бы авантюрой в военном отношении. Что касается Александра, то он не мог в такой ситуации опереться на новгородские силы: расчетливые новгородские бояре не отправились бы в чужую землю сражаться с многочисленным врагом, их земле пока непосредственно не угрожавшим. Одного же «двора» Александра было недостаточно даже для сражения с относительно небольшим шведским войском (в 1240 г. на Неве, помимо княжеских людей, бился и отряд новгородцев).
Можно ли расценить столкновения со шведами 1240 г. и с Орденом 1240–1242 гг. как заурядные пограничные конфликты?
Ранее 1240 г. шведские войска только однажды входили в Неву — в 1164 г. Тогда шведам удалось пройти через нее в Ладожское озеро и осадить Ладогу, но здесь подоспевшее новгородское войско нанесло им полное поражение.[732] В 1240 же году шведы пытались построить на Неве (возле устья Ижоры) укрепление,[733] то есть планировался захват этой стратегически важной территории. Следующая после Невской битвы попытка такого рода имела место только через 60 лет, в 1300 г.: тогда шведам удалось продержаться на Неве в течение года, после чего русские войска во главе с сыном Александра Невского Андреем взяли и разрушили построенную ими крепость Ландскрону («Венец земли»).[734] Итак, достаточно очевидно, что события 1240 г. были далеко не заурядными.
В конце 1240 г. немецкие крестоносцы, в течение предшествующих десятилетий завоевавшие земли восточноприбалтийских племен, впервые совершили масштабное вторжение на территорию собственно Новгородской земли.[735] Им удалось захватить второй по значению ее город — Псков (заметим, что впереди было еще немало конфликтов Ордена с новгородцами и псковичами, но никогда впоследствии крестоносцам не удавалось овладевать Псковом) и удерживать его более года. В 1241 г. немецкие отряды появлялись уже в 30 верстах от самого Новгорода.[736] Экстраординарность происходящего для современников не подлежит никакому сомнению.
Таким образом, удары, нанесенные Александром Ярославичем шведам и Ордену, были не пограничными стычками, а отражением всплеска агрессии на Новгородскую землю с запада, пришедшегося на годы Батыева нашествия на Русь. Ни о каких «очередных» столкновениях не может быть и речи — ни до, ни после событий 1240–1242 гг. ничего аналогичного не происходило.
К концу 1240-х гг. относится еще один эпизод, который мог бы быть использован для «развенчания» Александра — в данном случае как непримиримого защитника православия и противника католичества.[737] Речь идет о контактах Александра с Римом, точнее — с папским престолом (реально резиденция римского папы тогда находилась в Лионе).
В середине 40-х гг. XIII в., после того как монгольские завоеватели стали требовать от русских князей признания их власти, папа Иннокентий IV проявил значительную инициативу в налаживании контактов с сильнейшими князьями, рассматривая ситуацию как подходящую для распространения католичества на русские земли и желая иметь в лице Руси заслон против возможного нового татарского вторжения в Центральную Европу. Наиболее тесные связи установились у Иннокентия IV с галицким князем Даниилом Романовичем и его братом Васильком (княжившим во Владимире-Волынском). В 1246–1247 гг. папа направил к Даниилу и Васильку несколько булл, которыми оформлялось принятие их и их земель под покровительство римской церкви.[738] Сопоставление документов, вышедших из папской канцелярии, с данными русских источников демонстрирует различие целей сторон. Иннокентий IV, соглашаясь на неприкосновенность церковной службы по православному обряду, полагал, что переход под его покровительство влечет за собой реальное подчинение русской церкви власти Рима, выражающееся в праве папских представителей назначать на Руси епископов и священников.[739] Для Даниила же этот переход бы формальностью,[740] платой за которую должна была стать политическая выгода. Отчасти он ее получил: двумя буллами от 27 августа 1247 г. папа закрепил за Даниилом и Васильком все земли, на которые они имели права (что было актуально в свете многолетних претензий венгров на Галич), и запрещал крестоносцам селиться на подвластных им территориях.[741] Но главная цель, та, ради которой русские князья и шли на контакты с Римом, — получение помощи против Орды — не была достигнута, и когда в 1249 г. Иннокентий IV предложил Даниилу королевскую корону, галицкий князь отказался, сказав: «Рать татарьская не престаеть, зл живущи с нами, то како могу прияти внць бес помощи твоеи».[742] Новое сближение Даниила с Римом имело место в 1252–1254 гг., и вновь на почве надежд на помощь против усилившегося натиска Орды; оно увенчалось коронацией галицкого князя, но реальной поддержки он опять не получил и в результате во второй половине 1250-х гг. прервал связи с Римом и был вынужден подчиниться власти монголов.[743]
В 1246 г. вступил в переговоры с представителем папы и отец Александра Невского, великий князь владимирский Ярослав Всеволодич. Это произошло в столице Монгольской империи Каракоруме, куда Ярослав, признанный Батыем «старейшим» из всех русских князей, был направлен для утверждения в своих правах.
Здесь он встречался с послом папы ко двору великого хана Плано Карпини; согласно информации, сообщенной Плано Карпини папе, Ярослав дал согласие перейти под покровительство римской церкви;[744] было ли это так или папский посол выдал желаемое за действительное, можно только гадать.
30 сентября 1246 г. Ярослав Всеволодич умер в Каракоруме, отравленный великой ханшей Туракиной. После этого Туракина направила к Александру посла с требованием явиться в Каракорум, но тот не поехал.[745] Именно полученные от Плано Карпини сведения о готовности Ярослава принять покровительство папы и об отказе Александра подчиниться воле великой ханши и побудили Иннокентия IV (согласно его прямым указаниям в булле Александру)[746] направить свое первое послание новгородскому князю.
О контактах между Александром Невским и Иннокентием IV свидетельствуют три источника — две буллы Иннокентия IV и Житие Александра Невского.
В своем первом послании, датированном 22 января 1248 г., папа предлагал Александру присоединиться, по примеру его покойного отца Ярослава, к римской церкви и просил в случае татарского наступления извещать о нем «братьев Тевтонского ордена, в Ливонии пребывающих, дабы как только это (известие) через братьев оных дойдет до нашего сведения, мы смогли безотлагательно поразмыслить, каким образом, с помощью Божией сим татарам мужественное сопротивление оказать».[747] Вторая булла датирована 15 сентября 1248 г. Из ее текста следует, что папа получил сведения о благоприятном отношении адресата к его предложению о признании верховенства Рима. Иннокентий IV, обращаясь к «Alexandro, illustri regi Nougardiae», пишет:«…ты со всяким рвением испросил, чтобы тебя приобщили как члена к единой главе церкви через истинное послушание, в знак коего ты предложил воздвигнуть в граде твоем Плескове соборный храм для латинян (in Pleskowe civitate tua Latinorum Ecclesiam erigere cathedralem)»; далее папа просит принять его посла — архиепископа Прусского.[748] В Житии Александра упоминается о папском посольстве к нему двух кардиналов, которые пытались уговорить князя присоединиться к римской церкви, на что Александр ответил решительным отказом.[749]
Камнем преткновения при интерпретации этих сведений стала вторая булла Иннокентия IV. Следующий из ее содержания вывод, что позиция адресата в отношении перехода под покровительство папы была положительной, явно не вписывался в устоявшееся представление об Александре Невском как непримиримом противнике католичества. И были предприняты попытки «найти» для послания от 15 сентября 1248 г. другого адресата. Примечательно, что этими поисками занимались авторы, сочувственно относившиеся к политике курии и Ордена.
Против представления об Александре как адресате буллы от 15 сентября были выдвинуты следующие аргументы: 1) адресат именуется «rex Nougardiae», в то время как Александр в послании от 22 января — «dux Susdaliensis» («nobili viro Alexandro duci Susdaliensi»); 2) Александра не было осенью 1248 г. на Руси (он находился на пути в столицу Монгольской империи Каракорум); 3) Псков не был «его городом».[750] Вначале в адресаты был предложен князь Ярослав Владимирович, бывший в 1240 г. союзником Ордена в войне против Новгорода.[751] В 30-х гг. XX в. было выдвинуто предположение, что булла от 15 сентября 1248 г. направлена к литовскому князю Товтивилу, княжившему в Полоцке (поскольку «Pleskowe» якобы может быть интерпретировано не только как Псков, но и как Полоцк).[752] Надуманность этих гипотез очевидна: оба «претендента» не носили имени Александр,[753] не княжили ни в Новгороде Великом, ни в Новгородке Литовском (поэтому ни тот, ни другой не мог быть назван «rex Nougardiae»); Ярослав Владимирович в 1248 г. не мог владеть и Псковом.[754] Не более убедительны аргументы против отождествления адресата с Александром Невским. Изменение титулатуры вполне объяснимо: получив на первое послание благоприятный ответ, папа назвал адресата более высоким титулом — rex (так Иннокентий IV титуловал в своих посланиях 1246 и последующих годов Даниила Галицкого). Но при этом он не мог поименовать Александра rex Susdaliensis, т. к. rex — титул суверенного правителя, а в Суздальской земле[755] верховным правителем (великим князем) был тогда дядя Александра Святослав Всеволодич. Но в пределах Новгородской земли Александра можно было посчитать суверенным правителем — отсюда «rex Nougardiae». Отсутствие Александра на Руси — не причина для того, чтобы прекращать с ним переписку, поскольку уезжал он не навсегда (ниже будет показано, что первоначально предполагалась поездка князя только к Батыю с возвращением в том же 1248 г., в Каракорум Александр отправился не ранее лета 1248 г. и в сентябре в Лионе об этом еще не могли знать). Псков с 1242 г. подчинялся Александру, особого князя там не было до 1253 г.
Таким образом, с точки зрения источниковедения совершенно очевидно, что грамота от 15 сентября 1248 г. «Александру, светлейшему князю Новгорода» может иметь своим адресатом только одного человека — новгородского князя Александра Ярославича. Тем не менее гипотеза, отрицающая этот факт, получила распространение. В издании «Documenta Pontificum Romanorum Histori am Ucrainae Illustranta» сентябрьская булла прямо озаглавлена как направленная «Товтивилу Полоцкому».[756] Разделил предположение о Товтивиле как ее адресате и В. Т. Пашуто, ведущий исследователь деятельности Александра Невского в советскую эпоху.[757] Главной причиной такого единения исследователей, стоявших на разных позициях в общей оценке политики Александра, с одной стороны, и Рима — с другой, было убеждение, что Александр не мог обратиться к папе с теми просьбами, с какими обратился, судя по сентябрьской булле, ее адресат.[758] Между тем учет всех обстоятельств, на фоне которых выступают три известия о контактах Александра Невского и Иннокентия IV, при должном внимании к хронологии событий, позволяет устранить странности и противоречия.
Когда булла Иннокентия IV от 22 января 1248 г. дошла до Руси, Александра там уже не было: в конце 1247 или самом начале 1248 г. он отправился вслед за своим младшим братом Андреем к Батыю.[759] От последнего оба брата поехали в Каракорум, откуда возвратились в конце 1249 г..[760] Но первоначально столь далекая и длительная поездка не планировалась. Дело в том, что Батый находился в состоянии войны с великим ханом Гуюком:[761] дорога в Каракорум стала открытой только после получения вести о смерти монгольского императора. Он умер поздней весной или летом 1248 г.,[762] следовательно, вопрос об отъезде Ярославичей в Каракорум решился не ранее лета. Очевидно, незадолго до этого Александру сумели доставить из Руси папскую грамоту. Находясь в крайне неопределенной ситуации, князь дал, скорее всего, нейтрально-дружественный ответ, чтобы сохранить возможность выбора в зависимости от результатов своей поездки по степям. Возможно, в качестве дружественного жеста Александр предлагал построить в Пскове католический храм для приезжих с Запада (в этом не было бы ничего сверхординарного — в Новгороде такие церкви имелись). Ответ папе был дан не непосредственно, а (как следует из второй буллы) через архиепископа Прусского.[763] В интерпретации же Иннокентия IV (получившего информацию не из первых рук) дружественный тон превратился в готовность присоединиться к римской церкви, а храм — в кафедральный собор.
Сентябрьское послание папы не могло в срок дойти до адресата, т. к. Александр отбыл в Монголию. Вероятно, оно было придержано во владениях Ордена (где в конце 1248 г. уже могли знать, что Александр находится «вне пределов досягаемости»), и посольство, о котором говорится в Житии Александра, как раз и привезло эту вторую папскую буллу, после того как Александр вернулся в Новгород в начале 1250 г..[764] Хотя результаты поездки к великоханскому двору были для Александра не слишком удачны — он получил Киев и «всю Русьскую землю», т. е. номинально был признан «старейшим» среди всех русских князей, но владимирское княжение досталось Андрею Ярославичу,[765] — предложение папы было им отвергнуто и контакты с Римом более не возобновлялись. Чем было обусловлено решение Александра?
Разумеется, следует учитывать общее настороженное отношение к католичеству и личный опыт Александра, которому в 1241–1242 гг., в возрасте 20 лет, пришлось отражать наступление на Новгородскую землю немецких крестоносцев, поддерживаемых Римом. Но эти факторы действовали и в 1248 г., тем не менее тогда ответ Александра был иным. Следовательно, чашу весов в сторону неприятия какого-либо шага навстречу предложениям папы (подобного тем, какие сделал Даниил Галицкий) склонило нечто, проявившееся позже. Можно предположить, что свое воздействие оказали четыре фактора. 1. В ходе двухгодичной поездки по степям Александр смог, с одной стороны, убедиться в военной мощи Монгольской империи, делавшей невозможным противостояние ей своими силами, с другой — понять, что монголы не претендуют на непосредственный захват русских земель, довольствуясь признанием вассалитета и данью, а также отличаются веротерпимостью и не собираются посягать на православную веру. Это должно было выгодно отличать их в глазах Александра от крестоносцев, для действий которых в Восточной Прибалтике были характерны непосредственный захват территории и обращение населения в католичество. 2. После возвращения на Русь в конце 1249 г. к Александру, скорее всего, дошли сведения о безрезультатности для дела обороны от монголов сближения с Римом Даниила Галицкого. 3. В 1249 г. фактический правитель Швеции ярл Биргер начал окончательное завоевание земли еми (Центральная Финляндия), причем сделано это было с благословения папского легата.[766] Земля еми издревле входила в сферу влияния Новгорода, и Александр имел основания расценить происшедшее как недружественный по отношению к нему акт со стороны курии. 4. Упоминание в булле от 15 сентября 1248 г. возможности построения католического кафедрального собора в Пскове неизбежно должно было вызвать у Александра отрицательные эмоции, т. к. ранее епископия была учреждена в захваченном немцами в земле эстов Юрьеве, и поэтому предложение о ее учреждении в Пскове ассоциировалось с аннексионистскими устремлениями Ордена, напоминая о более чем годичном пребывании Пскова в 1240–1242 гг. в руках крестоносцев. Таким образом, решение Александра прекратить контакты с Иннокентием IV было связано с осознанием бесперспективности сближения с Римом для противостояния Орде и с явными проявлениями своекорыстных мотивов в политике папы.
Точка зрения, согласно которой действия Александра привели к установлению ордынского «ига», не учитывает, что зависимость от Орды в основных чертах (включая взимание дани) стала складываться еще в 40-х гг. XIII в.,[767] когда Александр княжил в Новгороде и не влиял напрямую на русско-ордынские отношения: в 50-х гг. произошло лишь упорядочение системы экономической эксплуатации. Но как быть с «предательством» Александром восставших в 1252 г. братьев?
В 1252 г. Александр отправился в Орду. После этого Батый направил на владимирского князя Андрея Ярославича рать под командованием Неврюя; Андрей бежал из Владимира сначала в Переяславль-Залесский, где княжил его союзник, младший брат Александра и Андрея Ярослав Ярославич. Татары, подошедшие к Переяславлю, убили жену Ярослава, захватили в плен его детей «и людии бещисла»; Андрею и Ярославу удалось бежать. После ухода Неврюя Александр прибыл из Орды и сел во Владимире.[768]
В историографии получила распространение следующая трактовка этих событий: Александр поехал в Орду по своей инициативе с жалобой на брата Андрея; поход Неврюя был следствием этой жалобы.[769] При этом авторы, положительно относящиеся к Александру, стараются говорить о случившемся сдержанно, не акцентировать внимание на этих фактах, в то время как Дж. Феннелл интерпретировал события 1252 г. без подобной скованности: «Александр предал своих братьев».[770] Действительно, раз поход Неврюя был вызван жалобой Александра, то никуда не деться (если, конечно, стремиться к объективности) от признания, что именно Александр повинен в разорении земли и гибели людей, в т. ч. своей невестки; при этом никакие ссылки на высшие политические соображения не могут служить серьезным оправданием. Если приведенная трактовка событий 1252 г. верна, Александр предстает беспринципным человеком, готовым на все ради увеличения своей власти. Но соответствует ли она действительности?
Ни в одном средневековом источнике жалоба Александра на брата не упоминается. Сообщение о ней имеется только в «Истории Российской» В. Н. Татищева, именно оттуда оно перешло в труды позднейших исследователей. Согласно Татищеву, «жаловася Александр на брата своего великого князя Андрея, яко сольстив хана, взя великое княжение под ним, яко старейшим, и грады отческие ему поимал, и выходы и тамги хану платит не сполна».[771] В данном случае неправомерно некритическое суждение, что Татищев цитирует, «по-видимому, ранний источник, не попавший в летописи».[772] Использование в «Истории Российской» не дошедших до нас источников вероятно, но относится к другим периодам (в первую очередь XII в.). В то же время в труде Татищева имеется множество добавлений, являющих собой исследовательские реконструкции, попытки восстановить то, о чем источник «не договорил»: в отличие от позднейшей историографии, где текст источника отделен от суждений исследователя, в тексте «Истории Российской» они не разграничены, что часто порождает иллюзию упоминания неизвестных фактов там, где имеет место догадка (часто правдоподобная) ученого. Таков и рассматриваемый случай.[773] Статья 1252 г. у Татищева в целом дословно повторяет один из имевшихся у него источников — Никоновскую летопись.[774] Исключением является приведенное выше место. Оно представляет собой вполне логичную реконструкцию: раз поход Неврюя состоялся после приезда Александра в Орду, а после похода Александр занял стол, принадлежавший Андрею, значит, поход был вызван жалобой Александра на брата; аналогии такого рода ходу событий обнаруживаются в деятельности князей Северо-Восточной Руси более позднего времени.[775] Таким образом, речь идет не о сообщении источника, а о догадке исследователя, некритически воспринятой последующей историографией, и вопрос о том, дают ли источники основания для такой интерпретации событий.
Андрей Ярославич, по-видимому, действительно вел независимую от Батыя политику: в 1250 г. он вступил в союз с Даниилом Галицким, женившись на его дочери,[776] а Даниил в то время не признавал власти Орды. Однако в своих действиях Андрей опирался на такую весомую опору, как ярлык на владимирское княжение, полученный в 1249 г. в Каракоруме,[777] от враждебной Батыю ханши Огуль-Гамиш (вдовы Гуюка).[778] Но в 1251 г. Батый сумел посадить на каракорумский престол своего ставленника Менгу (Мунке),[779] и на следующий год он организует одновременно два похода — Неврюя на Андрея Ярославича и Куремсы на Даниила Романовича.[780] Таким образом, поход Неврюя явно был запланированной акцией хана в рамках действий против не подчиняющихся ему князей, а не реакцией на жалобу Александра. Но если считать последнюю мифом, то с какой целью Александр ездил в Орду?
В Лаврентьевской летописи (древнейшей из содержащих рассказ о событиях 1252 г.) факты излагаются в следующей последовательности: сначала говорится, что «иде Олександръ князь Новгородьскыи Ярославич в Татары и отпустиша и с честью великою, давше ему старишиньство во всеи братьи его», затем рассказывается о татарском походе против Андрея, после чего повествуется о приезде Александра из Орды во Владимир.[781] Поскольку Александр приехал на Русь несомненно после «Неврюевой рати», слова, что «отпустиша и с честью» и т. д. следует отнести к тому же времени. Прежде чем рассказать о татарском походе, летописец говорит, что «здума Андри князь Ярославич с своими бояры бегати, нежели цесаремъ служить».[782] Речь идет явно о решении, принятом не в момент нападения Неврюя (тогда вопрос стоял не «служить или бежать», а «сражаться или бежать»), а ранее.[783] Скорее всего, «дума» Андрея с боярами имела место после получения владимирским князем требования приехать в Орду. Батый, покончив с внутримонгольскими делами, собрался пересмореть решение о распределении главных столов на Руси, принятое в 1249 г. прежним, враждебным ему кара-корумским двором, и вызвал к себе и Александра и Андрея. Александр подчинился требованию хана, Андрей же, посоветовавшись со своими боярами, решил не ездить (возможно, он не рассчитывал на удачный исход поездки из-за благосклонности, проявленной к нему в 1249 г. правительством ныне свергнутой и умерщвленной великой ханши).[784] После этого Батый принял решение направить на Андрея, также как и на другого не подчиняющегося ему князя — Даниила Галицкого — военную экспедицию, а Александру выдать ярлык на владимирское великое княжение. Следует обратить внимание, что поход Неврюя был гораздо более «локальным» предприятием, чем походы на неподчиняющихся Сараю князей в начале 80-х гг. XIII в. и в 1293 г. («Дюденева рать»), — были разорены только окрестности Переяславля и, возможно, Владимира.[785] Не исключено, что такая «ограниченность» стала следствием дипломатических усилий Александра.
Таким образом, нет оснований ни преуменьшать значимости побед Александра над шведами и Орденом в 1240 и 1242 гг., ни объявлять его пособником монголов во время нашествия 1238 г. или виновником установления отношений зависимости в последующие годы, ни подозревать в недостаточной верности православию (равно как и наоборот — в фанатичном неприятии католичества). И в пору войн, и в своих дипломатических действиях — по отношению ли к Орде или к римскому престолу — он действовал как расчетливый, но не беспринципный политик.
Однако за рассмотренными бурными событиями, порождающими разноречивые оценки и малообоснованные предположения, остаются в тени не столь заметные, но весьма серьезные сдвиги, происшедшие в эпоху Александра и при его деятельном участии. Предпочтение, отданное Александром Владимиру перед Киевом, стало решающим шагом на пути перехода к Владимиру статуса общерусской столицы. При Александре складывается практика, при которой Новгород признавал своим князем того, кто занимал великокняжеский стол во Владимире,[786] что устанавливало прочную связь между Северо-Восточной Русью и Новгородской землей. При нем же в Северо-Восточной Руси окончательно сформировалась политическая структура, для которой свойственно существование нескольких «удельных» княжеств с собственными династиями и великого княжества Владимирского. Наконец, именно по завещанию Александра возникает Московское княжество, которому было суждено сыграть исключительную роль в последующей русской истории. Оно было выделено младшему Александровичу — Даниилу (р. 1261 г.).[787]
Очерк 3
От Александра Невского до Дмитрия Донского: начало «возвышения» Москвы
К 1263 г. в Северо-Восточной Руси существовало 13 княжеств — великое Владимирское, Галицко-Дмитровское, Городецкое, Костромское, Московское, Переяславское, Ростовское, Стародубское, Суздальское, Тверское, Углицкое, Юрьевское и Ярославское. В большинстве из них впоследствии закрепились определенные ветви потомков Всеволода Большое Гнездо: в Галицко-Дмитровском — линия Константина Ярославича, одного из младших братьев Александра Невского, Городецком — сына Александра Андрея, Московском — его младшего брата Даниила, Переяславском — старшего брата Андрея и Даниила Александровичей Дмитрия, Ростовском — Бориса Васильковича, внука старшего сына Всеволода Большое Гнездо Константина, Стародубском — младшего брата Ярослава Всеволодовича Ивана, Суздальском — младшего брата Александра Невского Андрея Ярославича, Тверском — другого младшего брата Александра, Ярослава Ярославича, Юрьевском — Святослава, младшего брата Ярослава Всеволодича, Ярославском — Федора Ростиславича, князя из смоленского дома (благодаря женитьбе на правнучке Константина Всеволодича).[788] После правления Александра Невского сложилась практика, при которой ярлык на владимирское великое княжение получал в Орде один из князей этих княжеств, правда, не всех, а только тех, где правили потомки Ярослава Всеволодича — первого великого князя владимирского, чьи права были признаны Ордой (т. е. владимирскими князьями не могли стать князья галицко-дмитровские, ростовские, стародубские, юрьевские и ярославские). Владимирское великое княжество было одним из самых крупных, а после включения в него в 1276 г., в результате бездетной смерти костромского князя Василия Ярославича, Костромского княжества, стало самым крупным.[789] Соответственно князь, получавший ярлык на Владимир, не просто номинально становился верховным правителем Суздальской земли,[790] но и реально получал в свое распоряжение много больший потенциал, чем любой другой из князей Северо-Восточной Руси. Неудивительно поэтому, что борьба за великое княжение стала на столетие с лишним определяющим фактором ее политического развития.
В 1263–1271 гг. владимирским великим князем был следующий за Александром по старшинству из потомков Ярослава Всеволодича — Ярослав Ярославич, князь тверской, затем (1272–1276 гг.) младший из Ярославичей Василий Костромской. В 1277 г. на великокняжеский стол взошел старший в поколении внуков Ярослава Всеволодича — переяславский князь Дмитрий Александрович. Но с начала 1280-х гг. его права стал активно оспаривать следующий по старшинству сын Александра Невского — Андрей, князь городецкий. Он пытался опереться в этой борьбе на сарайских ханов, а Дмитрий прибег к помощи Ногая, ставшего в 1280-х гг. фактически самостоятельным правителем западной части Орды (к западу от Днепра). В результате в 80-90-х гг. князья Северо-Восточной Руси были разделены на две коалиции. В сфере влияния Ногая находились, помимо Дмитрия Александровича, князя переяславского и великого князя владимирского, его младший брат московский князь Даниил (третий по старшинству в то время среди потомков Ярослава Всеволодича), двоюродный брат Александровичей тверской князь Михаил Ярославич, а также князья суздальский, юрьевский и дмитровский. На сарайских ханов (до 1287 г. — Туда-Менгу, в 1287–1291 гг. — Тулабуга, с 1291 г. — Тохта) ориентировались, помимо Андрея Александровича, Федор Ростиславич Ярославский (он же князь смоленский), ростовские князья и князь стародубский. Борьба между князьями неоднократно принимала вооруженные формы с участием татарских сил. В 1281, 1282, 1285 гг. и зимой 1293–1294 гг. в Северо-Восточную Русь приходили войска из Волжской Орды, призванные Андреем, зимой 1283–1284, в 1289 и начале 1294 г. — отряды от Ногая, действовавшие в поддержку Дмитрия и его союзников. Андрею удалось утвердиться на великокняжеском престоле только в 1294 г., после смерти Дмитрия. Вторым по старшинству среди претендентов на владимирское княжение теперь стал Даниил Московский. И в 1296 г. он и его союзники Михаил Тверской и Иван Переяславский (сын Дмитрия Александровича) предприняли попытку отнять у Андрея часть великокняжеских прерогатив, а именно княжение в Новгороде (со времени Александра Невского, напомним, принадлежавшее великим владимирским князьям). По соглашению с новгородцами стол здесь занял Даниил. Ответом был приход в Северо-Восточную Русь ордынской рати, после чего было заключено мирное соглашение, по которому Даниил и его союзники возвращали Новгород Андрею и признавали себя вассалами хана Тохты, т. е. отступались от своего покровителя Ногая. В последующие годы (1297–1299) Тохта вступил с Ногаем в открытую борьбу, закончившуюся поражением и гибелью последнего. В результате коалиция бывших союзников Ногая в Северо-Восточной Руси, до исхода внутри-ордынской борьбы сохранявшаяся, в 1300 г. распалась — Михаил Тверской перешел в стан союзников Андрея Александровича. Через два года умер (бездетным) племянник и союзник Даниила — Иван Переяславский, а год спустя, 5 марта 1303 г., - Даниил Александрович Московский.[791]