Золото Клив Крис
ПРОЛОГ
Кромешную тьму разорвало красно-золотое полыханье огня. Древко чадящего факела было зажато в юной и нежной, но крепкой руке. Пламя выхватывало из тьмы сверкающие глаза, закругленье щеки, прядь русокудрых волос, летящую на сквозняке. Девушка, держащая горящий факел, – за ней, след в след, медленно шла белая, с черными пятнами, большая собака с тонким, загнутым крючком хвостом, – медленно подошла к гробнице. Продолжая держать факел, встала на колени. Наклонила голову. Ее подбородок коснулся ее груди, высоко вздымающейся под тканью короткой туники.
Так стоя, она вышептала одними губами молитву. Пламя нервно, порывисто рвало мрак над ее головой. Она выпрямилась, поискала глазами, куда бы воткнуть факел. Нашла углубленье в каменных плитах пола, выложенное бронзой. Вставила туда древко. Теперь руки ее были свободны. И она подняла их, и, снова упав на колени, прижалась лицом, лбом и руками, воздетыми, как в причитаньях мистерий, к золотому рельефу огромной гробницы.
– Всемогущие боги, – сдавленно воскликнула она, – боги!.. Если он умер навсегда и не воскреснет более, ни в этом мире, ни в обиталищах блаженных, сделайте так, чтобы я могла уйти вслед за ним без боли, по золотой нити счастья… и я возьму с собой в дорогу, в долгий путь то, что он так любил, в чем я являлась перед ним, в чем танцевала… что он дарил мне, разбрасывая передо мной по земле, сыпля мне на колени… из чего мы вдвоем пили вино… испили мы наш волшебный напиток, боги, и мы опьянены друг другом так, что и в смерти нашей…
Она не договорила. Пламя бешено рвалось, освещая качающуюся золотую массивную серьгу у нее в нежно-розовой мочке уха; она повернула лицо, прижимаясь смуглой щекой к холодному золоту гробницы, и ее губы и подбородок коснулись как раз того фрагмента рельефа, сработанного искусным мастером, где воин и царь, сжимая в руке меч, направлял его прямо в сердце разъяренному врагу. Кованое золото отсвечивало темным медом. Казалось, оно само излучало свет, само было застывшим пламенем, холодным огнем, куда девушка, плача, окунала лицо, руки, губы.
– Царь мой! – Голос ее зашелся в рыданье. – Как я любила тебя! Я не смогу на земле без тебя. Нет такого запрета, который я не переступила бы из-за тебя. И теперь мне никто не запретит соединиться с тобой. Жрецы приносят в жертву множество зверей и людей; и черное Солнце с неба глядит на кровь, что льется, и плачет пустыми глазницами. Лишь на острове Кеосе разрешено добровольно уходить из жизни, да и то по достиженьи большого возраста. Жить на земле, есть, пить, стариться… без тебя?!..
Ее нагая спина в вырезе туники дрогнула. Она зарыдала, прижавшись всем телом к гробнице, целуя золотую фигуру, как живого человека. Безмолвие было ей ответом.
За спиной девушки послышалось шуршанье сандалий по камням. Собака зарычала. Она, не поднимаясь с колен, обернулась. Прижала палец к губам.
– Ты, Дарак?.. тише… Я усыпила сторожей. Они не должны видеть, как жена уходит вслед за мужем.
– Ты ему не жена, – еле слышно донеслось из мрака. Голос хриплый, тусклый. Говорил мужчина. – Но воля твоя.
– Я ему больше чем жена. Дарак, возьми ковчег, что мы принесли с тобой, тот, что стоит у входа в усыпальницу, и поднеси сюда. Я хочу, чтобы мой царь поглядел, какая нарядная я приду к нему, как я помню о нем, о его драгоценностях, о кубках, из которых он пил вино фалернское, дамасское и иберийское. Я помню все. Я хочу последнего, яркого счастья.
Не выходящий из мрака глухо сказал:
– Может быть, ты передумаешь, Селена?.. мир так богат, так вкусен… так ярко в нем все, и каждый день мы живем как последний… Может быть, ты изменишь решенье?..
Девушка одним легким движеньем встала с колен. Стоявший во мраке мог рассмотреть ее всю.
– Нет, не изменю. Я ухожу вслед за моим царем.
Она стояла в безумствующем факельном свете, и тени ходили по ее голым рукам и ногам. Она была стройна и молода – не старше двадцати. Длинные русые, чуть вьющиеся волосы жидким золотом лились вдоль ее смуглых щек, по плечам. Глаза были черно-зелены, непроглядны и мерцали, как две звезды над морем. Рот был полуоткрыт, и зубы блестели. Стоявший во тьме не сводил глаз с ее обнаженных ног. Короткая туника не закрывала великолепье коленей, выпуклые золотые пластины бедер. Какое сумасшествие, пронеслась в голове его птица безумья, какое сладкое святотатство. Он овладеет ею тут же, здесь, у гробницы царя, ведь все равно он через минуту-другую выхватит из-за пояса короткий тяжелый меч, и по ее приказу…
– Не вздумай делать непотребное, Дарак. Я разгадала твои мысли. Ламид жестоко покарает тебя, если ты поднимешь на меня руку.
– Но, госпожа…
– Принеси ковчег!
Металл, зазвеневший в ее вскрике, пронзил его не хуже железных копий ахейцев. Стоявший во тьме удалился, и Селена слышала лишь шелест шагов по каменным плитам. Она погладила собаку, поднявшую умную морду к ней, по гладкой голове. Минуту спустя посланный вернулся. Черные руки протянулись из тьмы на свет, поставили к ногам Селены длинный и тяжелый ковчег. Она наклонилась и откинула бронзовую крышку. Пламя рванулось, и изнутри ковчега ударили мощные, слепящие лучи.
Стоявший во тьме вздохнул. Слишком тяжка на земле была ноша драгоценная.
Нет драгоценней под Луною живого человека и любимого, нет…
– Помоги мне.
Холодный, повелительный голос. Хоть она и не успела стать царицей, а была всего лишь наложницей, она имела царскую стать и царские повадки. Презренная рабыня, дочь торговки с Нижнего рынка в Эфесе…
– Изволь, Селена.
Он приблизился. Его черные руки скользнули по ней, надевая ей на талию золотой пояс с застежкой из камня Офир. Его черное масленое лицо приблизилось к лицу Селены, бросив тень на пылающую щеку.
– Надень перисцелиды!
Он опустился на колени. Маленькие золотые ножные браслеты защелкнулись на щиколотках. Селена склонилась и вытащила из ковчега тяжелую золотую диадему с искусно вставленными в массивные золотые узоры красными африканскими рубинами и квадратно ограненными египетскими изумрудами. Ее губы прошептали:
– Мой царский венец…
Черные руки, грубые пальцы услужливо подхватили, опустили диадему на буйство русых волос. Черный раб, усмехнувшись, вытащил из-за пазухи черное обсидиановое круглое зеркальце, поднес к ее лицу.
– Ты хороша, госпожа, как сама Эос… Все, что в ковчеге – кубки, кувшины, щиты, копья, светильники, мечи – туда, ему, в саркофаг?.. И твою маску… тоже?..
– Ты понятлив и смышлен, Дарак. Я не разрешу тебе положить туда его щит и его меч. Я это сделаю сама. Откинь крышку!
Черный раб послушно нажал могучим плечом на тяжелую мраморную плиту, обитую золотом. Сдвинул с места. Подхватил на руки и осторожно опустил на пол. Тонкий аромат разлился по усыпальнице. Жители Анатолии знали секрет захороненья своих вождей, чтобы тела оставались нетленными долго и источали благовонья, наподобье священных курений. Царь Ламид лежал в саркофаге как живой. Руки были сложены на груди, закованной в золотые латы. На лице царя стыла старым засахаренным медом золотая маска. Как он был красив, золотой, суроволицый, с плотным прикусом тонких губ, с высоким светящимся золотым лбом. Мастера спрашивали – сделать ли зрячими, цветными глаза, вставить ли в глазницы радужки из нильского лазурита, из нубийского сапфира. Она запретила. Слепые золотые веки прикрывали тайну их любви, глаза, летящие навылет, как копья в бою. Ее маска так же красива, и она себя в ней узнала. Великий мастер, спасибо тебе; она гляделась в выгибы золота, как в зеркало. Вон она, маска, валяется в ковчеге рядом со щитом Ламида. Селена наклонилась и вынула из ковчега огромный щит, сверкнувший темным, как львиная шкура, выпачканная в крови, красным золотом. По ободу щита бежали выкованные фигуры. Боги?.. Человеки?.. Воины в пылу битвы… Однажды царь взял ее в сраженье. О, как он не хотел этого делать! Она упросила… Она скакала рядом с ним на вороной кобылице – она, золотоволосая, бешено смеющаяся, испускающая победные кличи, величественная в своей ярости – даже бывалые воины испугались ее воинственной мощи, когда она скакала рядом с Ламидом, кричали ей: «Амазонка!..» Она погладила выпуклые фигуры на щите. Сколько раз защищал ты, кусок железа, своего хозяина в боях. Защити его от гнева богов, когда он выйдет на поля сражений там, между звезд, в обители блаженных.
Селена положила щит царю на грудь. Наклонилась и вынула из ковчега меч. Обернулась к черному рабу.
Меч лежал на ее руках, как младенец. Его пелены были – золотые ножны, изукрашенные аквамаринами, перлами и мелкими изумрудами-кабошонами. На рукояти была вычеканена женщина верхом на льве. В зубах льва горел крупный рубин.
– Вот этим мечом ты убьешь меня, – просто сказала она.
«Его мечом», – прошептали черные толстые, вывернутые губы.
– Я не смогу тебя убить, госпожа. Не смогу.
Синие негрские белки блестели в клубящейся тьме. Кровавые рубины на диадеме Селены сверкали нестерпимо.
Глаза и глаза встретились.
– Почему?!..
– Потому что я…
Раб сглотнул слюну. Ему запрещалось, и он преступил запрет.
– …люблю тебя.
Девушка отшатнулась. Видно было: меч тянет ей руки.
– Это только в твоем сердце живет, Дарак. Не в моем. Бери меч! Ты воин. Ты разишь без промаха. Думаю, что ты ударишь меня прямо в сердце. Бей под ребро, древним хеттским ударом. У нас в Анатолии…
Он бросился к ней и закрыл ей рот черной рукой. Она отпрянула от него. Вырвалась из рук, уже цепко схвативших ее. Отбежала в сторону от гробницы, по ступеням.
– Не хочешь ты – так я сама!
Черный раб дышал тяжело, часто. С высоты своего роста он глядел на Селену нежно, испуганно, жалеючи.
– Не надо. Положи меч. Я… сделаю это… ради тебя.
Она села на корточки. Положила меч у своих босых ног. Погладила ножны. Встала, и перисцелиды тоненько зазвенели.
– Прости, великий мир, и вы, боги, царящие в нем, – громко сказала она, повернувшись к лежащему в саркофаге, – и здравствуй, сужденный мне, светлый…
Какое прекрасное у тебя лицо и по смерти, возлюбленный мой. Ты прекрасен, ты счастлив. Как я счастлива тобою была на земле, так я счастлива буду с тобою в небесных объятьях. Люди созданы богами, чтобы любить друг друга или убивать друг друга. Другого не дано. Я люблю тебя. Я убью себя. Я приду к тебе. Мы полетим между светил.
Черный раб подхватил ковчег, натужась, приподнял его и высыпал в саркофаг царя все драгоценности, принадлежавшие Селене, любимой царской наложнице, купленной рабыне, девчонке с Нижнего рынка в Эфесе. Золотая маска Селены зазвенела, падая на цепи, браслеты, ожерелья, нагрудники, повернулась перевернутым лицом, и золотые губы усмехнулись. Верно ли я делаю, госпожа?.. Все верно, верно. Я так хотела. Все мое уйдет со мной. Она погрузила руки в россыпи огней, зовущиеся дорогими камнями. Камни, живые, горящие, глядели на нее тысячью глаз. Как она любила их! Ведь он их ей дарил. Он дарил ей себя, и это был величайший подарок. Он дарил ей свою жизнь.
Пора. Она вынула руки из моря цветных сполохов. Она стояла против Дарака, и одна грудь выскользнула у нее из-под легкой ткани туники, и сосок торчал темным маленьким фиником, но черный раб уже не замечал ничего. Он видел только – горят женские глаза, живые и бесстрашные, и смерть мужчина сжимает, тяжелую и обоюдоострую, в своем черном кулаке.
– Я простилась с земным. Можешь бить. Изловчись и ударь прямо в сердце.
Он с ужасом глядел на вздымающуюся нежную грудь. Смуглоту и розовость, солнечную медь загара испещряли тени, как письмена. Факел горел и чадил. Девушка смотрела на него. Он много людей убил в жизни, а еще больше зверей, и птиц ему приходилось стрелять, и гадам головы разбивать камнем; змею в ливийской пустыне он разбивал голову камнем, и змей глядел на него, как человек. Но эта девушка!.. Эта…
– Я не могу.
Она шагнула к нему. Улыбнулась.
– Дай я тебя обниму. Вот так. И ты воткнешь меч свой мне под ребро легко – тебе не надо будет применять силу… Дарак, верный мой!..
Она обняла его обеими руками за шею. Он обнял ее одной рукой. Другой рукой он держал меч царя – меч был уже обнажен, ножны, сброшенные, валялись у его ног. Он закрыл глаза. Она тоже. Его дыханье превратилось в хрип.
– Боги мои…
– Бей!
– Поцелуй меня…
Она приблизила губы к его губам, пахнущим солью и йодом, как морская трава, и тогда он ударил. Коротко, резко – снизу вверх. Он услышал легкий, тихий хруст раздираемой сталью плоти. Собака рванулась к нему, напавшему на госпожу, зарычала, вцепилась ему в ногу – он не чувствовал боли. Ему на черный живот, чуть укрытый вышитой бронзовой нитью перевязью, хлынула ее теплая кровь. Он открыл глаза и увидел, как Солнце всходит на ее лицо, озаряя его изнутри. Он увидел ее счастливую улыбку.
– Спасибо тебе, Дарак, ты храбрый воин, – услышал он прерывистый шепот, сжимая ее, умирающую, в объятьях. – Положи меня… рядом с ним… и меч… и меч между нами…
Он подхватил ее, обливающуюся темной кровью, на руки, положил рядом со спящим царем. Так, чтобы ее голова покоилась у него на плече, а рука лежала у него на груди. Так всегда спят возлюбленные. Так бы и он с ней спал, если бы… если…
Она захрипела, кровавый пузырь вздулся на ее губах. Потом последняя судорога изогнула ее тело, и она утихла. Еще минуту черный раб смотрел на обнявшихся, спящих вечным сном. Жилище блаженных отверсто им. А ему?!
Он поднял окровавленный меч. Взял обеими руками. Расширившимися глазами глядел на острие, повернутое к нему, к его горлу, к груди. Один миг. Это один миг, всего лишь. Не больше. Зато после – вот оно, блаженство. И ты уйдешь вслед за ними. Ты уйдешь вслед за ней, за Селеной. Ты понесешь между звезд ее царское покрывало, как не носил никогда здесь, на земле. Там ты не будешь ее рабом. Там ты сможешь взять ее на руки и нести целый век между звезд, и боги будут завидовать вам; и ты не посадишь ее на колени к царю Ламиду, ты посадишь ее на колени свои.
Одним ударом он вогнал себе меч туда, где, по исчисленьям лекарей, находился желудок. Повернул лезвие так, чтобы разрезать, разрубить острую боль. Надо убить боль, тогда придет блаженство. Собака, сидевшая близ саркофага, подняв кверху морду, тоскливо, протяжно завыла. Он воткнул меч еще глубже, достав до важной точки жизни, потом выдернул с криком из себя. Не упал сразу. Зажав рану рукой, с мечом в руке шагнул к открытому саркофагу. Взял золотую маску Селены, закрыл ей маской лицо, погладил золотой холодный лоб. Последним усильем положил, уже ничего не видя от боли, заволокшей зрачки, окровавленный царский меч с золотой рукоятью, где была выкована смеющаяся девушка, сидящая верхом на диком льве, вцепившись зверю в гриву, туда, между телами, лежащими в радостном вечном объятьи.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МЕРТВАЯ ТРОЯ
Он взял билет на тот самый поезд. На экспресс Стамбул – Измир.
А думал, что перепутал. Нет, все верно. Бежать, не опоздать. Сколько на вокзальных часах?.. О, у него спешат, как всегда. Он торопится жить. Он гонит время, как встарь воины гнали плетью коня. Он знает цену времени. Ему ли не знать!
Настоящий археолог относится к жизни и смерти спокойно. Беспокойно он относится лишь к находкам. Находки – о, это способно взбудоражить душу, разрезать сердце пополам. Находки – это любовь. Ты ищешь любовь всю жизнь по белу свету – а она вот, рядом, под ногами, над головой. Это верно так же, как то, что он профессор Роман Игнатьевич Задорожный, доктор исторических наук, автор нашумевших книг об археологических открытиях на плато Расвумчорр, в устье Амура и в Северной Индии. А теперь вот Малая Азия, Турция, древняя Анатолия. Он здесь недаром. Он здесь был когда-то, десять лет назад. Нашел древнейшее поселение в Анатолии. Да, шумиху они тогда подняли. В Измире ждет его его друг, английский археолог Келли. Старина Келли обнаружил в Богом забытом Измире, в лабиринтах узеньких восточных улочек… что?.. Он едет узнать, что. Он согласен работать вместе с занудой Келли. Он – снова на древней земле Трои, и здесь может произойти все что угодно. Радость предчувствия открытия заставляла биться сердце, сушила, как жаркий ветер, губы. Археолог – это солдат. Ему – вечная битва. Он отнимает у времени драгоценности. Кладет их в вещмешок, в дорожный баул. Это потом их положат в сейфы; будут охотиться за ними с пистолетами, в черных масках; созерцать в музеях, на вернисажах и аукционах; выкладывать за них бешеные деньги. Солдат кладет находку в рюкзак и засыпает под смоковницей, приняв на грудь немного черного эфесского вина. Он всегда в пути. Солнце палит немилосердно.
А, вот и эти!.. турецкие лягушки, плохо по-английски квакают, он в сравнении с ними – просто оксфордец… Чиновники Стамбульского управления охраны древностей ринулись к Задорожному, поймав его уже на платформе.
– Простите нас, господин Задорожный!.. мы условились встретиться под часами, вы не дождались… Желаем вам провести время в Измире приятно… Когда вы возвращаетесь в Стамбул?..
У него был билет с открытой датой. Он пожал плечами. Солнце напекло ему высокий морщинистый лоб, загорелый до цвета темной меди, и на насупленные брови скатывались алмазинки пота.
– Не знаю, господа. Думаю, что через дня два-три. У меня там свиданье с… – Он не хотел говорить про Келли. У Кристофера Келли тоже было громкое, как и у него самого, имя. Они разыщут Келли в Измире, они не дадут им покоя. – …с другом. Все выясню, что надо, и вернусь. Искупаюсь в заливе. Говорят, в Измире очень теплая вода. И какая-то особенно синяя. – Он улыбнулся, оглядел чиновников. – Вы не забыли, у нас еще должна быть встреча со студентами исторического факультета Стамбульского университета?..
Ученые лягушки, почтительно квакая, проводили его в вагон, помогли отыскать купе. Заботливо сунули в руки целлофановый, издававший оглушительный хруст жесткий пакет с инжиром, крученой вяленой дыней, россыпями кураги, кусочками орехового шербета. Лакомства Востока. Ароматы Востока. Он вдохнул в себя воздух. В купе пахло будто ладаном. Нет, это был не ладан. Возможно, терпкие арабские духи – недавно тут сидела молодая турчанка, крепко надушенная под чадрой; вышла из вагона; благоуханье осталось.
– О, мерси, я недостоин!.. вы очень внимательны…
– Ешьте, господин Задорожный, стамбульцы без инжира не живут… это у нас вместо американской жвачки…
Когда господа из Стамбульского управления охраны древностей вышли вон, постояв на перроне, отирая потные лбы и щеки, на прощанье помахав для приличия знаменитому Задорожному пухлыми руками и даже платочками, и он только вытянул ноги, чтобы расслабиться, отдохнуть и, быть может, вздремнуть – судя по всему, он поедет один, – как в купе, чуть скрипнув дверцей, вошла молодая женщина.
Девушка. Такая молоденькая. Темный пушок над верхней губой. Не турчанка – гречанка. Без паранджи. Тяжелый пучок иссиня-черных волос, заколотый шпильками низко под затылком, у самой гибкой шеи.
Она улыбнулась, мазнув по спутнику беглым, легким, незначащим взглядом. Села в свободное кресло у окна. Задорожный окинул ее глазами сразу всю. Точно, гречанка. Низко скошенный лоб, с горбинкой нос, глаза как черные сливы. Таких темноволосых смуглых красавиц много в приморских городах Турции. Он подумал о том, что вот славная девушка, и усмехнулся сам над собой. Он по-мужски остро всегда чувствовал красоту, опьянялся ею – хотя бы на миг. Вот и теперь. Сердце бьется так, будто хочет выскочить из ребер. Смешно, почтенный профессор. Седые волосы на висках. Прорези морщин у плотно сжатого рта. Девушка чуть повернула голову. Скосила глаза. От нее не укрылись ни юношеская поджарость дочерна загорелого седовласого попутчика, ни безуминка восторженного блеска в его глазах.
Дорожное приключенье. Почему бы нет. Здесь, в Турции. Вдали от официозной Москвы. Если она заговорит по-турецки – он не будет за ней ухаживать. Он не знает языка. Если по-английски… «Никогда не загадывай ни на что, ни на облако, ни на яблоко, – говорила ему когда-то мать, – это предрассудки…»
– Простите, – сказала незнакомка с легким акцентом по-английски, – это ничего, что я сижу у окна?.. я люблю смотреть, как мимо летит земля…
– Вы гречанка? – вырвалось у него. Глупо. Он понял, что краснеет. Авось сквозь загар не будет заметно.
Девушка улыбнулась снова – теперь открыто, белозубо, не стесняясь. Ямочки вспрыгнули ей на смугло-вишневые щеки. Она вытерла влажный висок ладонью.
– Хрисула, – она протянула ему руку. Он с изумленьем взял ее протянутую руку и поцеловал. Задержал в своей. Поезд плавно сдвинулся с места, застучал колесами, набирая ход.
– Профессор Задорожный.
Он продолжал держать смуглую нежную руку в своей. Черные, стрелами, брови девушки поползли вверх, глаза восхищенно округлились. Ее лицо ясно говорило о радости, об удивленье. Что за черт! Не может быть, чтоб он был так в Турции знаменит, как российский Президент!
Господи Боже, что это у нее на запястье. Что это…
– Господин Роман Задорожный?! – Как смешна в ее вишневых устах его хохлацкая фамилия. – У нас… вас многие знают… Это вы… это вы руководитель сенсационных раскопок в Западной Анатолии?.. ну, тогда, десять лет назад… вся Турция гудела…
– Да, – кивнул он, по-прежнему не выпуская ее руку, – самое древнее поселение в этой части Азии. Десять тысяч лет назад люди здесь уже обжигали кирпичи, делали красивую посуду, лепили из глины богов и богинь… Вы богиня, Хрисула, – сказал он и засмеялся, сжимая ее руку. – У вас очень горячая рука. Вы можете обжечь.
Она, не выдергивая руку, смеющимися черными глазами глядела в его глаза.
– Я не богиня. Я простая смертная.
Он опустил взгляд. Браслет. Огромный, тяжелый, витой золотой браслет на хрупком смуглом запястье. Он не смог оторвать глаз.
Он наклонился над ее рукой, отвечая на еле слышное зазывное женское пожатье. Древний. Да, очень древний. Страшно древний. От браслета пахло тысячелетиями. Его мечта. Его несбыточная мечта – выкопать из-под земли в выжженной, насквозь ископанной Азии такую диковину. О, да, как дикий золотой зверь. Как змей, обхвативший тонкую девичью руку. Задорожный впился глазами в браслет. Его зрачки бегали, схватывая, анализируя, отмечая. Троя?! Нет, еще древнее. Древнее на тысячу, на две тысячи лет. Матовое золото. Непонятный узор, похожий на узор звезд. Рельефный рисунок, полустершийся: бегущий лев с разинутой пастью, на нем… всадник?.. всадница?.. Древнее Трои… на сколько?.. Сколько тысяч лет этому украшенью?.. Пять… шесть… семь… больше?!..
Хрисула вырвала руку. Ее глаза сияли и смеялись. Ее рот смеялся тоже.
– Вы слишком сильно сжали мне пальцы, господин профессор, – бросила она, поправляя на низко открытой груди дешевую побрякушку со стамбульского рынка. – Вам понравился мой браслет?..
У Задорожного дернулся кадык. Он закусил губу. Конечно, что же еще делать девочке, как не смеяться. Старый придурок, который, вместо того чтобы виться мотыльком вокруг прелестного цветка, сгорбился над безделушкой, приклеился к ней глазами. Он проклинал свой профессиональный интерес, но не мог отвести глаз от браслета. Черт бы побрал! Эта чернявая бойкая Хрисула наверняка уже послала его к черту. Туда ему и дорога, а не в Измир. Сейчас эта девчонка спрыгнет на первой же станции, и…
– Мне не то чтобы понравился ваш браслет, – стараясь говорить спокойно, ответил он. – Я в восторге от него. Я… потрясен. Вы, надеюсь, понимаете волненье археолога…
Да, она понимает. Она же понимает. Его же имя известно ей. Она простит его! Она расскажет ему, откуда у нее эта вещь, почему, зачем… Старина Келли рассказывал же ему, как однажды на базаре в Газиантеке ему под руку подвернулся старый, бородатый, как дервиш, пьяный нищий, и Келли купил у него редчайшую золотую монетку с профилем Александра Македонского. Такие монетки держали в руках Аристотель… царь Дарий… гетера Таис…
– Вы понимаете…
– Я понимаю, – ее темно-вишневые губки изогнулись луком. – Вы хотите спросить…
– Я все хочу! – Он почти выкрикнул это. – Я хочу знать, откуда у вас эта бесценная вещь! Ей цены нет, да нет, вы не понимаете… Я хочу знать, нашли вы его, вам подарили, вы… украли… или…
– Все гораздо проще. Семейная реликвия. Такие вещицы у нас в семье передаются по наследству. Из поколенья в поколенье. Традиция, – Хрисула озорно взглянула на него, погладила браслет ладонью. – Я, знаете, так привыкла к нему, он такой теплый, золотой… будто бы греет руку… как… как ваша рука.
Он снова взял ее руку в свою. Какая темная, мрачная, как коряга, его рука, так давно и долго ковыряющаяся в камнях и в земле, рядом с ее нежной, лепестковой лапкой.
– Нельзя ни продать, ни обменять, – покачала она головой, когда он, проведя пальцем по браслету, поглядел на нее исподлобья. Поезд трясло, качало, чуть подбрасывало на стыках. Скорость была уже большая. Когда мимо проносился встречный, за окном раздавался резкий хлопок, мелькала серая лента состава – и все. Он отчего-то подумал о крушенье. Если на такой скорости поезда столкнутся, будет железная кровавая каша. Никакой археолог не откопает никаких останков. Бог перемелет их в жерновах.
С каким странным акцентом она говорит по-английски. Да, бойко, да, быстро, за словом в карман не лезет, однако… Акцент не стамбульский. Американский.
Какая чушь. Девочка такая местная. Она из этих мест, с этой земли, проносящейся за окном – высушенной неистовым Солнцем, усеянной белокаменными, слепяще-известковыми постройками, с берегов этих пересыхающих летом речек, из-под шелестящих пыльных крон этих маслин и смоковниц. Она такая тутошняя, при чем тут Америка?..
Тепло их рук перетекало друг в друга. Он слышал, как в ее руке бьется ее кровь.
Надо найти способ. Надо найти. Ни продать, ни обменять. Придумай что-нибудь. Придумай быстро, Роман. Ты же можешь придумать.
– Я хотел бы… – его голос внезапно пронизался задыхальной хрипотцой, – взглянуть… на вашу семейную коллекцию, мисс. Только взглянуть. Ничего более.
Она покосилась на фотоаппарат, висящий у него на плече на тонком ремешке – он так и не снял его, усевшись в купейное кресло.
– Я понимаю, снимать нельзя… но… Если вы говорите правду и у вас дома много таких вещей… вы… вы даже не представляете себе, какая это ценность для мировой науки!.. Где вы живете?..
– В Измире.
– Вот чудеса. И я туда же еду.
– Я рада.
– Ваши сокровища… в Измире?..
– Да. У меня дома.
Она опять ожгла его взглядом. Он спохватился, выпустил ее руку, подвинул к ней хрустящий пакет со сладостями.
– Угощайтесь. Всякая ерунда, финики, инжир… Вы никогда не учились в Америке?..
Хрисула, запустив, как обезьянка, руку в пакет, помотала головой. Сказала с набитым инжиром ртом:
– Поедемте к нам домой. Вы все увидите. Разумеется, это… – Она проглотила инжирину. – …не без трудностей. Я постараюсь все устроить. У меня очень строгие мама и бабушка… ну, вы знаете наши греческие дома, патриархальный уклад… там у нас все, как при Одиссее, как при Архилохе, ничего не изменилось, особенно в турецкой провинции… Такому известному человеку, как вы, они-то уж разрешат показать кое-что!.. разрешат, я уговорю их…
Господи, какое счастье. Ему повезло! Да еще такая хорошенькая…
Прекрати, старый Дон-Жуан, эта смоквочка тебе не по зубам.
Наплюй на сомненья. Ее глаза горят огнем и внятно говорят тебе все. Они говорят тебе: мы приедем ко мне домой, мы будем пить кофе в тени дикого винограда на террасе, пить греческое вино, и кислое и сладкое, а потом тебе покажут коллекцию, и, возможно, ты уломаешь меня и сделаешь два-три снимочка, а потом тебя уложат спать на чисто постланную постель наверху, в мансарде, и я приду к тебе, обовью твою шею руками. Дурак, а Келли?! А твои дела в Измире?! Ты совсем спятил. Это все жара.
– Вот и прекрасно, – боясь поверить, наклонил он отблескивающую сединой голову. – Мне есть где остановиться в Измире…
– Вы остановитесь у нас, – Хрисула улыбнулась так, что сердце у него захолонуло. – Такой знаменитый господин не должен ни о чем беспокоиться. Я все устрою. У нас очень уютно. На самом деле бабушка и мать очень добры. Я зря вам их ругала. Вы сами увидите.
На миг перед ним скользнула тень опасности, как серая змея высохшей смоковницы, мгновенно пронесшаяся за окном. Не слишком ли все быстро?.. И поезд, и попутчица, и драгоценный браслет, выплывший из мглы тысячелетий… Подделка?.. Он не может ошибиться. Он не ошибался никогда. Время выделывает вещь так, что все трещины, сколы и щербины дышат летописью, одушевляют ее. У браслета есть дух. Как у живого существа. Задорожный, ты стал мистиком. Поди лучше в буфет, принеси воды спутнице. Плохо же ты за ней ухаживаешь.
– Вы куда, господин профессор?..
– Принести вам попить. Вы же умираете от жажды.
Она, улыбаясь, встала. Встал и он. Прежде чем он вышел за дверь, она закинула ему руки за шею, приблизила к себе его голову – она была с ним почти вровень, одного роста – и поцеловала его таким жарким и веселым поцелуем, что лицо, грудь и спина у него стали красные и горячие, как ошпаренные кипятком в бане.
До Измира оставалось совсем немного. Поезд замедлял ход. Они пили холодную ключевую воду, беседовали. Съели весь инжир. Иногда Хрисула поднималась из кресла, вставал и он, обнимал ее. Он чувствовал ребрами ее ребра. Когда он попытался посадить ее к себе на колени, она воспротивилась. Оттолкнула его, упершись ладонями ему в грудь.
– Господин Задорожный, – сказала она, кусая, как вишню, нижнюю пухлую губу, откидывая с плеча развившуюся, выскользнувшую из пучка прядь, – я не знала, что вы…
– …что я такой нахальный?..
– Что вы такой замечательный. Давайте есть курагу. Ее в пакете еще много. Еще и дыня. Мы сушим ее на крышах, и на нее садятся мухи, шмели, по ней бегают кошки и собаки. Вы не брезгуете?..
– Изми-и-ир!.. Изми-и-ир!.. – разнесся по всему вагону гнусавый голос проводника. Хрисула вскочила. Сгребла в горсть пакет с сушеными фруктами. Ого, запасливый ежонок, улыбнулся он.
– Выходим, господин профессор!.. Я сейчас поймаю такси, вы же не знаете турецкого…
Жара уже спадала, Солнце переставало палить столь нещадно. Однако вся рубаха у Задорожного на спине промокла, пока они тряслись в поезде, ели-пили и целовались. Переодеться бы, принять душ. Теперь у нее дома, у Хрисулы. Он идет в чужой дом. Не лишне было бы сначала, прямо с вокзала, позвонить старине Келли. У него есть его измирский телефон, а дом он сам бы отыскал в хитросплетеньи восточных узкогорлых улочек – Келли останавливался всегда у старухи Файруз, она дешево брала, в округе было спокойно, мало грабили и стреляли, а еще у старухи был сад, сплошь засаженный смоковницами, инжиру – ешь не хочу. У него хорошая зрительная память, как у всякого археолога. У него глаза – как два фотоаппарата… Но почему, почему эта девушка… и так все быстро и странно…
Подрулила машина. Хрисула наклонилась к ветровому стеклу. Она стояла к Задорожному спиной, и он не смог увидеть, как она перемигнулась с водителем такси.
– К пристани, и скорее!..
Да отчего же скорее. Отчего.
Они сели сзади, водитель, обернувшись, показал прокуренный желтый клык.
– Что он сказал?.. – Он обнял девушку. – Турецкий язык такой же красивый, как итальянский, жаль, я не выучил, лентяй…
– Он говорит, что мы с вами хорошая пара, господин профессор, – Хрисула, прижимаясь к нему, подняла смуглое лицо, блестевшее потом, он вдохнул ее запах и почувствовал, как пахнет от нее елеем и финиками, – а вы бы хотели, чтобы у вас была такая жена, как я, господин профессор?..
Он сильней прижал ее к себе. С женой он расстался полгода назад. Они прожили вместе двадцать лет. Она не изменила ему, и он не изменил ей; они просто выпили свою чашу до дна, и ни капли влаги не осталось.
Такси тормознуло у маленькой белой пристани. Вода в заливе была и впрямь синяя, совершенно синяя – такой кубово-синий, торжествующе-сапфировый цвет, переходящий в свет, Задорожный видел едва ли не впервые. Нет, стоп, еще в бухте Новый Свет в Крыму такая вода. Сапфир, изумруд, густо-синий и праздничный.
Хрисула выпрыгнула из машины. Потянула его за руку.
– Выходите!.. Мы должны переплыть через залив… на тот берег… Эй, лодочник! – крикнула она по-турецки. – Сюда!..
Белая лодка подгребла к камням, причалила к боку пристани. Белый цвет, ну да, он же отражает Солнце. Здесь, в Турции, в Греции, на островах Архипелага, народ спасается от Солнца тем, что красит все в белый цвет. И носит белые одежды. Как ангелы Божьи. Чудесная мода. А мы, в России, в вечных шубах, мехах… правда, зима у нас тоже белая, белый песец, лисий хвост…
– Садитесь, не бойтесь… я живу на том берегу…
Лодка шатнулась под его ногой, когда он вступил туда. Он чуть не упал в воду. Удержался. А Христос, между прочим, ходил по водам. Совсем недалеко отсюда, в Тивериадском море…
Лодочник, неряшливо-бородатый, смахивающий на русского вокзального нищего, греб по старинке, весла обдавали сидящих брызгами. Вечерело, и шар Солнца, как алый апельсин, скатывался в море, пропадал за изгибом темных скал, желто-белого известняка. Лодка ткнулась носом прямо в камни. Хрисула уже расплатилась, пока Задорожный вытягивал из кармана бумажник.
– Ехать дальше?..
– Да, еще немного… погодите, профессор, я сейчас поймаю машину…
Странно, до чего расторопная девочка. Его не покидало ощущенье – его поймали, как такси. Он косился на золотой витой браслет, пытался отбросить от себя это гадкое чувство. Ему показалось, что таксист, высунувшийся из-за стекла, посмотрел на Хрисулу, как на давно знакомую. Ну и что, тут, в Измире, все знают друг друга, как в русской деревне, здороваются на улицах; знают, кто когда женился, кто развелся, кто с кем спал, кто у кого родился, кто кого убил. Если уж в Москве знают… Какая разница. Может, этот парень ее бывший любовник. Ему это не важно. Ему важны сокровища. И он их увидит.
Едучи в машине, он пощупал фотоаппарат, побарабанил пальцами по кожаному боку кейса: там записные книжки, альбомы, карандаши, фломастеры, калька, копирка, небольшой «ноутбук». Он экипирован будь здоров. Старая выучка. Если ему даже не разрешат фотографировать ни в какую – он зарисует… Он почувствовал на колене руку Хрисулы. Ого, повадки опытной куртизанки. А ты бы как хотел, наивный русский романтик?.. В Трое, в Афинах, в Пантикапее, в Эфесе в баснословные времена были гетеры, и они процветали. Хрисула, судя по всему, красивая турецкая гетера. Тем лучше. Интересно, сколько она стоит?.. Дорожное приключенье, приключенье…
Машина кружилась по узким улочкам восточного городка так долго, что у него закружилась голова. Остановилась у маленького домика, утопавшего в зелени, изрядно подвяленной нескончаемой жарой. Хрисула сунула водителю бумажку и клюнула Задорожного в щеку.
– Приехали, дорогой. – Это английское «darling» странно резануло его. Вдруг так запанибрата?.. Ну да, интим, они уж целовались… Внезапно все это – его знакомство в поезде, браслет на тонкой руке, блужданье в машине по паутине прокаленных Солнцем улиц – показалось ему ужасом, бредом. Оранжевое Солнце во лбу бездонного неба, как одинокий глаз циклопа. И он перед домом, где ждут его сокровища. Ждут?.. – Добро пожаловать. Сейчас вы все увидите. Я вам все покажу. Вылезайте из машины. Проходите… Я открою дверь…
Она наклонилась к шоферу, что-то прошептала ему на ухо. Мужик со шрамом на щеке кивнул, крутанул руль. Пыль взвилась из-под колес и забила ноздри. Задорожный отер лицо ладонью. Откроет?.. Разве дома никого нет?.. Ни матери, ни бабушки?..
Хрисула недолго копалась с ключом. Дверь легко подалась под ее загорелой рукой.
– Входите. Вы гость. Вы войдете первым.
Он наклонился, чтобы не удариться головой о притолоку – все же он был высок, его жена ругалась в шутку: «Останкинская башня!..» – и вошел, впал в темное пространство восточного дома. Ни света. Ни искры. Светильников нет. И дома никого нет, похоже. Где он?.. В прихожей?.. Не видно ни зги, что за дьявольщина. Внезапно сзади резкий стук заставил его обернуться, и в тот же миг вспышка ослепила его, свет хлестнул его по лицу – фонарик?.. выблеск софита?.. Он зажмурился, и в тот же миг удар в печень согнул его пополам; его руки подхватили, завели за спину. Ногой втолкнули в распахнувшуюся перед ним дверь. Он тяжело дышал, хотел повернуться, хотел крикнуть: кто вы?.. за что?!.. – и понял ясно, непреложно: влип, попался. В комнате, куда его втолкнули, было темно, но можно было различить лица, руки. Далеко, в углу под потолком, горел светильник. Такие светильники жгли на Востоке в незапамятной древности, наливая туда жир и вставляя толстый фитиль. В тусклом свете, будто потустороннем, мерцали серьги в ушах мужчин, блестели зубы, настоящие и вставные. Синела щетина на щеках. Сколько их было?.. Трое?.. Четверо?.. Задорожный различил круглый стол, на столе – узкие высокие бокалы, длинногорлую темнозеленую, будто изумрудную, бутыль, лежащую на боку медную флягу. Притон, поздравь себя, Роман. Ты вляпался классически. Неужели и браслет – поддельный?! Нет, старик, ты же дока, ты не мог ошибиться, ты не ошибался никогда…
Он услышал сбоку частое дыханье. Хрисула. Она стояла тут же, рядом. Хорошо сработала девочка. Классический захват. Актриса, ты бесподобно сыграла свою роль. Только вот чем они поживятся, турецкие урки?.. У него при себе всего пятьсот баксов; карточка банка – в отеле, в Стамбуле, он забыл ее в кармане парадного смокинга и льстил себя надеждой, что до нее не докопаются ручонки горничных. Да, девочка, хороша ты, спору нет. Да, мы могли бы быть парой. Интересно, как мы смотрелись бы. Жаль, тут зеркала нет. Русский профессор с заведенными за спину руками; стамбульская шлюха, вся в поту, тяжело дышащая, умирающая от жары, сделавшая свое грязное дело. Хоть сейчас под венец.
– У меня нет никаких особенных денег, господа, – как можно холоднее сказал он по-английски, обливаясь потом, слизывая влагу с губы. – Возьмите пятьсот долларов, если вас это устроит. Ничем помочь не могу. Я…
Мужик, небритый, в синей щетине, с грубо заросшим рубцом, прочерченным через весь лоб, вразвалку подошел к Задорожному. На Романа наплыло его лицо. В мочке сверкнула капля золота, как у пирата. У, турок, как злобно он глядит. Кто так больно сцепил сзади его руки?! И не поборешься. Дурень, он не захватил с собой в Измир оружье. У него лицензия, у него отличный «браунинг» в Стамбуле, в отеле… Предупреждали ведь, что в Турции охотятся на русских, отстреливают русских, как осенних уток…
– Вдохни глубже, профессор, и расслабься, – на чистом русском языке сказал синемордый мужик с серьгой в ухе. – Нам не нужны твои деньги. Нам нужен ты сам. Живой, здоровый, веселый и умный. Поэтому не пикай. А веди себя прилично. Ты же хороший мальчик. Тебя же весь крещеный мир знает.
– И некрещеный. – Из тьмы выступил другой. Гладкое лицо. Будто фарфоровые щеки, как у девушки. Вездесущие русские, для чего вы с турками спелись. Добыча вечных баксов?! Ты же слышал – им не нужны твои деньги. – Вэлкам, вэлкам к нам, дарлинг. Ты же так хотел увидеть сокровища. Ты их увидишь.
Сокровища?! Значит, это не вранье?! Он обернулся к Хрисуле, мучительно выгнув шею. Она глядела на него неожиданно печально, нежно.
– Прекратите меня держать! Отпустите! – Он дернулся всем телом. – Если вы русские – объясните, где я! И кто вы! И зачем я вам!
– Затем же, зачем тебе сокровища. – Фарфоровый истукан взял безжизненно повисшую руку Хрисулы, поднес к лицу Задорожного запястье с браслетом. – Ты положил глаз на железяку. У тебя губа не дура. Такого добра у нас, мистер Задорожный, целый сундук. И мы подозреваем, что ему не одна тысяча лет. Мы напали на клад, и мы упускать его не собираемся. Это немыслимые деньги, ты понимаешь. Все мы это понимаем. Отпусти его, Ахсан! Куришь?.. Хорошие, хоть и турецкие. Пробуй.
Задорожный размял затекшие в железной, клещевой хватке кисти, пальцы, взял сигарету из золотого портсигара, изукрашенного алмазами. Шикуют ребята. Дешевка, игра в роскошь, игра в сладкую сытую жизнь. Ход над пропастью по тонкому канату. Натянут чуть посильнее – струна лопнет. Натяг ослабнет – свалишься в пропасть, разобьешь башку о камни. Когда это разбой был беспечным и безопасным, как бритва?.. Фарфоровый виртуоз поднес к его носу зажигалку. Он затянулся. Слава Богу, руки не дрожат. Какого дьявола им надо от него?! Сундук сокровищ… Если не брешут – где ж он?!
– Ты пленник, профессор, – медленно, будто жуя жвачку, сказал синемордый. – Немножко побудешь пленником. Ведь точно не был никогда.
– Ахат! Закинь его в камору, где сундук! – крикнул фарфоровый. Синемордый грубо рванул Задорожного за плечо.
– Покурил, и будя. – Он вынул у него изо рта двумя пальцами сигарету и бросил на пол. – Делу время, потехе… – Он толкнул Романа в спину. – Ступай! Туда! Вон! Открыта дверь!
Еще одна дверь, и в полную темноту. И пахнет горелым, будто недавно сожгли здесь шерсть или бумагу. Небритый Ахат ударил его по спине, и он чуть не упал через порог. Снова тусклый свет – теперь уже не под потолком: снизу, с пола. Керосиновая лампа. Он уж и забыл, как они выглядят. У них на даче, в детстве, была такая. Они с братом чистили ее стекло песком. Любили зажигать – в дождь, в непогоду… И посреди комнаты – крестьянский кованый сундук, и он делает шаг, еще шаг, еще шаг к сундуку… И среди тряпок, среди грязных лоскутьев, там, внутри, в сундуке…
Он поднял голову. Поглядел невидящими глазами. Прямо на него было наставлено дуло револьвера.
– Ты будешь работать на нас, великий профессор, – насмешливо выдавил фарфоровый идол. Револьвер сидел в его кулаке, как влитой. – Ты будешь работать на нас, а нет – я всажу тебе пулю в лоб прямо здесь, перед этим сундучком. Мы немало поработали, чтобы завладеть тем, чем мы теперь владеем. Правда, пришлось повозиться. Этот мужичонка оказался такой капризный. Мог бы остаться жить, между прочим, если б не так артачился. Он, собака, подстрелил одного нашего малыша. Я этого вынести не смог. Хотя, конечно, разумней было бы оставить его в живых и еще немножко потрясти. Мы бы вытрясли из этого дырявого мешка еще кое-какие сведенья о древних захороненьях. Теперь поздно.
По спине Задорожного потек пот.
– Кто нашел клад?!
Фарфоровый искривил губы. Поиграл револьвером.
– Один америкэн бой. Здесь, недалеко от Измира. Мы знаем, где, и копнем еще там сами. Мы взяли у него золото тепленьким, только что откопанным. Нам повезло. Нам никогда так еще не везло. Я, конечно, профан, но даже я понимаю, что золотишко – старее некуда.
– Кто нашел…
Он глядел в черную дырку дула.
– Крис Келли, старая перечница. Хитрый янки, сперва хотел нас обдурить, совал нам краснофигурные идиотские черепки с анатолийского побережья, потом начал палить. Недолго парень поиграл в бесплатном тире. Его картонного оленя быстро ранили стрелой.
Задорожный ничего не видел из-за яростных мгновенных слез, заслонивших ему тьму каморы. Крис. Старина Крис. Эх, Келли, он не успел. Кто не успел – тот опоздал.
– Ты будешь работать на нас. Мы запрем тебя здесь. Делай научное описанье вещичек. Мы не будем тебя торопить. Еду тебе будут приносить. Говорить с тобой не будут. Все бирюльки взяты из одного могильника. Так сам Келли сказал. Фотографировать нельзя. Можешь делать зарисовки и записи. И запоминать. Тренируй память, профессор. Это всегда полезно.
Как кривится фарфоровая рожа. Как в кривом зеркале. Как мигает керосиновый фитиль у него за спиной, под ногами, на полу. Ему неважно, где он будет спать, что есть. Его оставят наедине с сокровищами. И он будет знать про них все. Он будет видеть их, осязать. Он запомнит их. Он расскажет о них миру. Но ему не поверят. Придумать можно все что угодно. Какая изощренная пытка. Зачем им его записи и умозаключенья?! Зачем им его работа?! За какие деньги они продадут ее, куда… в научные журналы?!.. бессмыслица, бессмыслица… или они продадут сокровища… а его возьмут живым свидетелем?!.. Свидетельствую, ибо истинно…
Под куполом головы стоял легкий звон, как внутри Айя-Софии. Еще бы одну сигарету. Да ведь не дадут.
Синемордый Ахсан пощупал пальцем серьгу в ухе. В соседней комнате простучали каблучки. Туфельки Хрисулы. Боже, с каким бы наслажденьем он бы прильнул сейчас губами к живой руке, не к золотому браслету. Он клюнул на браслет, как щука – на блесну. Оставят ли они его живым?! Он сделает свое дело… и его шлепнут… как Криса?!..
– Ты будешь работать на нас.
Русские хари, ловцы знаменитостей, вы тоже на кого-то, падлы, работаете.
– Ты будешь работать на нас?!
Дуло револьвера глядело на него, и ему показалось на миг – там, внутри черного кружка, туннель в ничто, бесконечность.
Утреннее море было светлым, как внутренность перламутровой раковины, улыбчиво-нежным, и рябь скользила по нему, и свет сквозил со дна, сквозь переплетенья диких темно-зеленых водорослей, похожих на длинные русалочьи волосы; косы водорослей были видны с высокого обрыва, с глинистой кручи над самой кромкой прибоя. Море утром было светлым и тайным, как ее нежное имя – Светлана. Оно все вспыхивало радугой огней, потому что Солнце всходило все выше, все ярче заливало жидким золотом водную широкую гладь, и йодистый ветер налетал, опалял лицо, внезапно дул с севера порывом прохлады, и она, стоя на обрыве в черном сыром купальнике, подставляла ветру щеки. Утро! Это было ее утро. Она старалась проснуться задолго до момента, когда Сережа Ковалев забьет ложкой в медный таз и занудно заканючит: «Подъе-о-о-ом!.. Подъе-о-о-ом!.. Шесть часов, господа!.. На работу!..» Она просыпалась в пять и бежала к морю – купаться, одна. Она любила входить в море одна, одиноко и радостно, оставаться наедине с морем, отдаваться ему, смеяться, плывя и кувыркаясь, разрезать головой и руками солнечную золотую дорожку. Ночью дорожка на море была серебряная, и Светлане казалось – по ней можно пройти босиком. Она ходила купаться и ночью, но не одна – с поварихой Славкой Сатырос, с Ковалевым, с Князем Всеволодом. Всеволод Ефимович Егоров, которого все звали то «Князь», то «Прораб», трясся над Светланой, берег ее пуще глаза, как найденный в раскопе осколок драгоценной чернофигурной вазы седьмого века до Рождества Христова. Князю Всеволоду нравилось, как Светлана поет. «Певица, соловушка, даром что медсестра!.. Спой еще эту, цыганскую, „Невечернюю“, что ли… уж больно за душу берет…» Взяли медсестру в археологическую экспедицию, эка невидаль!.. неважно, кого взять, умела бы работать, копать, промывать черепки и иные находки в тазу, освобождая от земли и глины… А надо будет – где и рану перевяжет; и порошочек даст. В аптечке экспедиции имелись и ампулы с антибиотиками, и одноразовые шприцы – мало ли кого и как прихватит! Тамань, станица Тамань, позади Темрюк, впереди, через пролив, – старая Керчь… И могучее Солнце, сияя ярче, чем тысяча алмазов, восходит над неистово-синим морем, зовя в ту даль, откуда нет возврата.
Коля, Колечка Страхов, милый повеса с Якиманки, зачем ты сманил ее в эту волшебную экспедицию… Здесь так хорошо. Здесь море так пахнет йодом. Не тем, не больничным… Неужели когда-нибудь лето закончится, и надо будет отсюда уехать… Зато они привезут в Пушкинский музей много откопанных древностей… и люди потом, столетья спустя, будут глядеть на красоту, спасенную ими, спрятанную за стеклами музея… спасенную – ею, простенькой медсестричкой Светланой Костровой!.. За что ей такая честь… Колька Страхов был ее закадычным дружком, никаким не любовником, хотя все в экспедиции думали: хорошо таятся ребята, притворяются. Коля, распивая с ней вечные чаи в коммунальной скворешне на Якиманке, любил повторять: «Не дрейфь, Светулик, кто был ничем, тот станет всем». Коля, на ее взгляд, уже и был всем – на все руки от скуки: и разносчиком газет, и маляром, и слесарем, и электриком, а искусство любил превыше всего, и ее увлеченье пеньем поддерживал: давай, Светулик, жми во все лопатки, обскачи-ка Земфиру и Алсу, тебе памятник золотой благодарная публика поставит!.. Страхов строчил недурные стишки, и Светлана заставляла его писать тексты для рок-групп, где она подвизалась: гордись, мужик, что я тебя пою!.. Весной Коля невесть как скорешился с ребятишками-реставраторами из Пушкинского музея на Волхонке, те познакомили его с археологами, и все произошло в мгновенье ока. Поедешь на все лето работать в раскопе?.. Конечно, поеду!.. А что такое раскоп?.. Слово пугало мрачной погребальностью. В нем слышалась погибель. Коля объяснил, смеясь. Какое дивное лето! И эти вставанья в пять утра, и море, пахнущее йодистыми водорослями, и мытье черепков в медном тазу, и кислые яблоки, что на животах под рубахами притаскивают в лагерь Серега и Князь Всеволод, крадя их в беспризорных таманских садах, и звезды по ночам, похожие на плачущие от счастья глаза… А будет осень и Москва. И жить – непонятно на что. Из больницы она уволилась; в столичных непрестижных рок-группах, вчера из подворотни, где она пела, пробуя выразить себя – у нее был и вправду сильный, яркий голос, и на сцене, именно в рок-стиле и в рок-текстах, с их открытым сопротивленьем и трагическим флером, она чувствовала себя свободно – не платили ни шиша, ребята, пытаясь пробиться, сами искали спонсоров на закупку музыкальных инструментов, на аренду зала для концерта; здесь, в экспедиции, обещали дать деньжат, сам начальник обещал, профессор Задорожный, так повариха Славка сказала, а Светлана его самого еще и в глаза не видала, какой-такой этот великий профессор: она прилетела в Симферополь, а он как раз улетел в Стамбул на неделю, ребята сказали – нечто нашли в Турции примечательное, подробности письмом. Занесло ее!.. Археологи… романтики, спятившие на тайнах Времени, юродивые не от мира сего… Вечерами, у костра, она наслушивалась разных историй – и жутких, и смешных, и мистических, и дико-правдивых до жестокости, до последней обнаженки. Взрослый человек любит сказку. Он до того любит сказку, что его можно баюкать в палатке под свист ветра, как младенца, и рассказывать взаправдашние сказки – до полночи, до звезды…
«Светочка, идем к нам в палатку, расскажи нам историю!..»
«Светочка, посиди с нами, у нас, между прочим, домашнее вино есть и хамса, Колька в рыбсовхозе раздобыл…»