Фаворит. Том 2. Его Таврида Пикуль Валентин
Потемкин готовил почту Румянцеву, имевшему после войны пребывание в Могилеве на Днестре. Секретарям велел:
– Надо быстро скакать. Пишите подорожную на двенадцать лошадей. – Он вручил курьеру письма. – Ежели фельдмаршал станет спрашивать, как у нас, отвечай: «Все наше, и рыло в крови!»
3 октября Шешковский тронулся в путь – на Москву, дабы по всем правилам искусства пытать Пугачева. Его сопровождали палачи Могучий и Глазов – дядя с племянником. Степан Иванович не миновал ни единой церкви в дороге, а палачи совались в каждый кабак… Так и ехали: одни с акафистами, другие с песнями.
3. «Сестра» Емельяна Пугачева
Императрица полагала, что – «пугачевщина» взошла на дрожжах политических интриг.
– Матушка, – убеждал ее Потемкин, – ошиблась ты. Никаких происков иноземных не обнаружено. Признаем за истину, раз и навсегда: возмущение мужицкое есть природное российское…
Чтобы стереть в народе память о «пугачевщине», решили они казачество с Яика впредь именовать уральским.
– Станицу же Зимовейскую, коя породила такого изверга, разорить вконец, а жителей ея переселить в иное место.
– На что им таскаться по степи с сундуками да бабками? – рассудила Екатерина. – Вели, друг мой, Зимовейскую станицу именовать Потемкинской, и пусть имя твое, Гришенька, на ландкартах в истории уцелеет…
Потемкин продолжал штудировать все 28 артикулов Кучук-Кайнарджийского мира. Крым из подчинения султанам турецким выпал, содеявшись ханством самостоятельным. Россия обрела Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн. В русские пределы вошли степи ногайские между устьями Днепра и Буга – пусть невелик кусок, но флоту есть где переждать бури, а верфи следует заводить немешкотно. Босфор, слава богу, теперь отворен для прохождения кораблей русских. Турция признала протекторат России над молдаванами и валахами… Конечно, князь Репнин – дипломат ловкий: артикулы обнадеживают. Но так ли уж все ладно? Екатерина была удивлена, что фаворит этим миром был недоволен.
– При ханской независимости Бахчисарай обретает право вступать в союзы с врагами нашими и с турками не замедлит союз заключить… Вот тебе: не успели мир ратификовать, как турки возле деревни Алушты десант высадили на радость татарам, а народу нашего-то сколько побили – страсть! Крым, – доказывал Потемкин, – надобно в русскую провинцию обращать. Не к лицу великой державе гнусную бородавку иметь!
Екатерина, думая о другом, отвечала ему подавленно:
– У меня сейчас иная бородавка выросла, и откуда она взялась – сам бес не разберет. Но понятно, что «маркиз Пугачев» такой сестрицы из Рагузы ведать не ведает…
…
Служители римского ломбарда были растерянны, когда появилась молодая красавица. Ее сопровождали богатые паны в жупанах, бренчащие саблями у поясов, за ними негр в белой чалме и араб в желтом бурнусе внесли тяжеленные ящики. Дама сказала, что за тысячу цехинов желает держать в закладе фамильные драгоценности русского дома Романовых. Служители ломбарда отвечали женщине, что они безумно счастливы хранить такое сокровище.
– Но, синьора, мы должны вскрыть ящики…
– Как вы можете не доверять мне? – вспыхнула красавица. – Мне, дочери русской императрицы Елизаветы и родной сестре Емельяна Пугачева? (Она произносила: Эммануил Пукашофф.)
– Мы боготворим вашу экселенцию, но по закону обязаны составить опись на ваши драгоценности.
В ящиках «сестры Пукашоффа» оказался всякий хлам, а драгоценности дома Романовых никак нельзя спутать с булыжниками. Не смутившись, женщина удалилась в сопровождении пышной свиты, а служители ломбарда оценили ее бесподобную грацию:
– Эта мошенница отлично сотворена богом…
Современники писали о ней: «Принцесса сия имела чудесный вид и тонкий стан, возвышенную грудь, на лице веснушки, а карие глаза ее немного косили». Называла себя по-разному: дочь гетмана Разумовского, черкесская княжна Волдомир, фрау Шолль, г-жа Франк, внучка Петра I или внучка шаха Надира, Азовская принцесса, мадам де Тремуйлль, персианка Али-Эмете, Бетти из Оберштейна, княжна Радзивилл из Несвижа, графиня Пинненберг из Голштинии, пани Зелинская из Краковии, «последняя из дома Романовых княжна Елизавета», – и никогда не именовалась Таракановой, хотя под таким именем и сохранилась в истории. Княжна Тараканова (придется называть ее так) блестяще владела французским, немецким, хуже итальянским, понимала на слух речь польскую. Она стреляла из пистолетов, как драгун, владела шпагой, как мушкетер, талантливо рисовала и чертила, разбиралась в архитектуре, играла на арфе и лютне, но лучше всего она играла на мужских нервах…
Россия была поглощена войной, и Петербургу было глубоко безразлично появление в Париже «султанши Али-Эмете». Екатерину не волновало, что литовский магнат Михаил Огинский, музыкант и композитор, пламенно влюбился в экзотическую женщину, невольно вовлекая ее в атмосферу эмигрантской политики, несогласной с королем Станиславом Августом Понятовским. Но сам Огинский бедствовал в изгнании, и Тараканова покинула конфедератов, окрыленная надеждами и слухами о России, которые она искусно расцвечивала собственной фантазией – всегда к своей личной выгоде… Проездом через Германию она вскружила голову князю Филиппу, владельцу Лимбурга, известного выделкой «лимбургского сыра». Филипп предложил «султанше» стать его супругою. Запутав старого дурака в долгах, Тараканова как бы нечаянно проговорилась, что она дочь Елизаветы и гетмана Разумовского (самозванка не знала, что фаворитом Елизаветы был не гетман Кирилла, а его старший брат Алексей Разумовский).
– Пугачев действует со мною заодно, – сказала она. – Я решила оставить Екатерине Петербург и дам ей имение в Лифляндии. Знайте же, что Пугачев тоже сын гетмана Разумовского!
Вскоре она встретила литовского panie Kochanku Радзивилла, который ради борьбы с королем оставил в Несвиже свои погреба. Радзивилл страдал меланхолией от пьянства, а меланхолию лечил пьянством. Конфедераты составили «двор» красавицы. Радзивилл ел на серебре, Тараканова ела на золоте. Впрочем, когда она отходила ко сну, ключи от спальни ее Радзивилл прятал себе под подушку. Пинский консилярий Михаил Даманский сходил с ума от любви! В лунные ночи он, словно ящерица, взбирался по гладкой стене на третий этаж, чтобы видеть в окне свое божество.
В конце 1773 года слухи о Таракановой стали доходить до берегов Невы. Екатерину встревожила сначала не столько самозванка, сколько то, что она пребывает в окружении барских конфедератов, искавших поддержки своим планам у Версаля и Турции. Императрицу малость успокоило, что Огинский с Виельгорскими вскоре просили у нее прощения, и она вернула им богатейшие латифундии в Литве…
Но Радзивилл с пьяным упорством решил ехать к Порогу Счастья и бить челом перед Абдул-Гамидом, чтобы он помог конфедератам, а заодно и Таракановой.
Из Италии самозванка отплыла в Турцию, жестокая буря выбросила корабль на далматинский берег. Жителям Рагузы совсем не нравилось появление конфедератов, редко трезвых, да еще с претенденткой на русский престол; сенат через посла в Петербурге запросил графа Панина – как быть? Никита Иванович зевнул в ответ: «Вся эта возня недостойна моего внимания…». Между тем возня в Рагузе становилась опасной. Тараканова просила турецкого султана о покровительстве, писала ему, что ее зовет к себе брат, вынужденный скрываться под именем Пугачева. И так же как Пугачев взывал к мнимому сыну Павлу – в пустоту, так же и Тараканова слышала мнимые призывы от Пугачева – из пустоты! Кучук-Кайнарджийский мир развалил все планы Барской конфедерации. Радзивилл, протрезвев, тоже захотел просить у России прощения, а поражение армии Пугачева на Волге стало для Таракановой настоящим бедствием… Плачущая, она слушала горячие заверения Даманского в любви:
– Моя любовь да будет бессмертна! Уедем в Америку, где нас никто не знает…
Но после князя Лимбурга с его сыром, после Огинского и Радзивилла – что ей этот жалкий пинский консилярий? Все разъехались. Из свиты при ней остались негр, камеристка Мешеде, хорунжий Черномский, эксиезуит Ганецкий, и, конечно же, не покинул ее Даманский… Денег не было даже на то, чтобы выбраться из Рагузы. И вот тогда самозванка вспомнила о русской эскадре, стоявшей в итальянском порту Ливорно.
– Эскадра должна быть моей! – обрадовалась женщина.
Она обратилась к Орлову-Чесменскому не письмом просительницы, а высокомерным манифестом повелительницы:
«Божией милостию, Мы, Елизавета Вторая, княжна всея России, объявляем верным подданным нашим… Мы имеем больше прав на престол, нежели узурпаторы государства, и в скором времени объявим завещание умершей императрицы Елизаветы, нашей матери. Не желающие принять Нам присягу будут Мною наказаны…»
Тараканова отправила это послание и в Петербург – в руки самого графа Никиты Панина. «До последнего дыхания, – писала она, – я буду бороться за права короны и народа!» Вот тогда при дворе Екатерины раздался сигнал тревоги… Из Ливорно царица получила текст подложного завещания Елизаветы, якобы завещавшей русский престол своей дочери от Разумовского – той самой дочери, что сидела сейчас на бобах в Рагузе, не зная, как оттуда выбраться без денег.
– Мы ей поможем… ядрами! – решила императрица.
…
– А какова стерва! – смеялся Алехан, блаженствуя в салоне флагманского «Исидора». – Ведь извещена, подлая, что Орловы от государыни обижены стали. А эскадра моя – такая громыхала, что, ежели ее в Неву завести, от Петербурга головешки останутся.
Тараканова верно учитывала оскорбленное самолюбие братьев Орловых и мощь боевой эскадры, доверенной человеку дерзкому и бесшабашному. Алехан еще раз перечитал приказ. «Сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и породу, употребить угрозы, – диктовала ему Екатерина, – а буде и наказание нужно, то бомбы в город (Рагузу) метать можно, а буде без шума достать (ее) способ есть, то я и на сие соглашаюсь…»
Однако обстреливать с моря Рагузу не пришлось: сам же сенат Рагузы с почтением известил Орлова, что самозванка выехала недавно из города, а куда – неведомо.
Орлов озабоченно сказал адмиралу Грейгу:
– Всю Италию, как худой огород, перекопаем, а бабу эту сыщем. Ее на эскадру завлечь надобно.
– Зачем, граф, нужна она на эскадре?
– Я женюсь на ней, – отвечал Орлов-Чесменский.
3 января 1775 года Тараканова объявилась в Риме.
4. Праздник после казни
А через неделю, 10 января 1775 года, в Москве, на Болоте, казнили Пугачева. Современники сообщают: «Незаметен был страх на лице Пугачева. С большим присутствием духа сидел он на своей скамейке». Пугачев взошел на эшафот, перекрестился и, кланяясь во все стороны, стал прощаться с народом: «…прости, народ православный». Палачи набросились на него, сорвали тулуп, стали рвать кафтан. Пугачев упал навзничь, и «вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе» (А. С. Пушкин). «Превеликим гулом» и «оханьем» ответил народ на эту смерть…
Дворянство жаждало свирепости в приговорах, пытках и казнях… По Волге мимо городов плыли, пропадая в синеве Каспия, страшные плоты с «глаголями», на которых висели полусгнившие тела пугачевцев…
– Теперь можно праздновать, – сказала Екатерина.
Но прежде отъезда в Москву для празднования мира Екатерина решила навести порядок при «малом» дворе. Разговор с сыном она начала с выговора его беспутной жене: обещала изучить русский язык – и ни слова по-русски не знает.
– За такие деньги, какие вы от казны берете, любой дуралей уже завтра бы стал болтать даже по-эскимосски. Впрочем, не ради этого я вас звала. Семейная жизнь, сын мой, сложнее алгебры. Люди злы, а языки длинные. Советую внести пристойность в отношения жены вашей с графом Андреем Разумовским.
– Наша светлая дружба, – отвечал Павел, – не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.
– Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…
Намек был сделан. Павел целую неделю пребывал в прострации, Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:
– Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью – чтобы навеки разлучить нас!
Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
– Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
– Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Natalie торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
– Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
– Да, клянусь.
– Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.
– Люблю.
– Вы должны извиниться перед ним.
– Хорошо. Извинюсь.
– Я вас прощаю, – сказала Natalie, удаляясь…
Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:
– Вы любимы этой сволочью! Ах, если бы вы дерзнули…
Он звал его к дворцовому перевороту, чтобы ускорить не его, а свое возвышение, но Павел ответил, что останется покорным сыном своей матери. Опьяненный популярностью в народе, Павел в тот же день вызвал гнев самого фаворита:
– Как шеф Кирасирского полка, я требую, чтобы поденные рапорты в мои же руки и присылали.
– Тому не бывать, – отказал Потемкин. – Я, а не вы, заведую Военной коллегией, и все рапорты будут у меня.
– Но я – наследник престола.
– Так что мне с того? Вы и генерал-адмирал, но ваше высочество и баржи с каторжанами в море не выведете…
Назло фавориту и матери, Павел начал обучать кирасир на прусский лад. С ножницами в руках перекраивал мундиры:
– Фридрих Великий еще снимет передо мною шляпу…
Но опять вмешался Cycloqe-borgne – Потемкин:
– Яко генерал-инспектор кавалерии российской запрещаю вашему высочеству уродовать форму одежд кирасирских…
О боже! Сколько власти у этого кривого!
Москва ожидала героя войны – фельдмаршала Румянцева.
…
Письма от матери Потемкин, как правило, даже не распечатывал, а сразу швырял в камин, говоря при этом:
– Что дура умного написать может? Разве что – кто из сородичей моих помер, так зачем огорчаться скорбию лишней?
Дарья Васильевна Потемкина, в канун казни, вывезла из Смоленщины на Москву осиротевших внучек своих – Энгельгардтов. Необразованные девчонки, плохо одетые, еще не понимали степени того величия, какого достиг их странный в повадках дядюшка. Не понимала того и госпожа Потемкина, полагая, что сыночек ее возвысился сам по себе, а вовсе не по той причине, на какую завистливые людишки ей намекают.
– Да будет вам пустое-то молоть, – обижалась она в беседах с родственниками. – Нешто за экий вселенский срам ордена да генеральства дают? Чай мой Гриц знатно иным отличился…
При встрече с сыном она строго внушала ему:
– Коли стал государыне нашей мил, тебе в самый раз жениться, и пущай государыня сама невесту приищет… богатеньку!
– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
Екатерина произвела старуху в статс-дамы, просила принять со своего стола ананас из оранжерей подмосковных.
– Да на што он мне… в колючках весь, быдто кистень разбойничий! Мне бы яблочка моченого или клюковки пососать.
– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
Екатерина справила себе платье на манер крестьянского сарафана. Высокий кокошник красиво обрамлял ее голову с жиреющим, но по-прежнему острым подбородком, полную шею украсила нитка жемчуга. Она осуждала моды парижские.
– Онемечены и выбриты, словно пасторы германские. А я желаю царствовать над истинно русскими и, кажется, совсем обрусела!
Она выразила желание посетить общие бани, чтобы окончательно «слиться» с народом, для чего графиня Прасковья Брюс уже приготовила пахучие веники. Но Потемкин высмеял этих барынь, сказав, что Москва живет еще в патриархальной простоте – мужчины и женщины парятся вместе:
– Стоит ли тебе, Като, быть столь откровенной?
– Не стоит, – согласилась Екатерина и велела Парашке выкинуть веники.
Она тут же сочинила указ, по которому «коммерческие» – общие – мыльни разделялись отныне на мужскую и женскую половины, причем доступ к женщинам разрешался только врачам и живописцам.
– Рисовальщики наши в живой натуре нуждаются, – сказала императрица, – а то в классах Академии художеств они одних мужиков наблюдают…
Потемкин открыто заговорил при дворе, что срочно необходима амнистия всем, кто следовал за Пугачевым.
– Иначе, – доказывал он, – покудова мы тут веселимся с плясками, помещики хлебопашцам все члены повыдергивают, а мужиков рады без глаз оставить. Опять же и телесные наказания чинов нижних – их меру надобно уменьшить… Битый солдат всегда плох. Пьяному шесть палок, и хватит с него!
В апреле Екатерина справляла день рождения. Дюран сообщал в Версаль королю, что императрица «не могла скрыть удивления по поводу того, как мало лиц съехалось в такой день… она сама мне говорила о пустоте на бале в таком тоне, который явно показывает, как она была этим оскорблена!»
Выходит, напрасно кроила сарафан простонародный, напрасно улыбалась публике, зря проявила обширное знание русских пословиц и поговорок, – ее не любили в Москве. «Ну что тут делать?» И на этот раз оригинальной она не оказалась:
– Разрешаю для народа снизить цену на соль…
Когда полицмейстер Архаров выкрикнул эту новость с крыльца перед народом, то «вместо восторженных криков радости, коих ожидала императрица, мещане и горожане, перекрестясь, разошлись молча». Екатерина, стоя у окна, не выдержала и сказала во всеуслышание: «Ну какое же тупоумие!» – так описывали эту сцену дипломаты, все знающие, все оценивающие…
Возле ее престола мучился Павел – ждал денег.
– Деньги для вас были приготовлены. Полсотни тыщ, как вы и просили. Но возникла нужда у графа Григория Потемкина, и деньги ваши я ему вручила…
«Русский Гамлет» от унижения чуть не заплакал!
Потемкину доложили, что его желает видеть Кутузов.
– Кутузов или Голенищев-Кутузов? – спросил он.
– Голенищев…
– Вот так и надобно говорить: большая разница!
Дворян этих разных фамилий было на Руси яко карасей в пруду. Но в кабинет фаворита вошел Михайла Илларионович, старый знакомый по Дунайской армии; прежнего весельчака и шутника было теперь не узнать.
– Что с тобой, Ларионыч? – обомлел Потемкин.
Молодой подполковник в белом мундире с желтыми отворотами, эполеты из серебра, а орден – Георгия четвертой степени. Изуродованное пулей лицо, вместо глаза – повязка. Голенищев-Кутузов сказал, что на охрану Крыма молодняк прислали и, когда турки десантировали под Алуштой, люди дрогнули.
– Пришлось самому знамя развернуть и пойти вперед, дабы примером людей увлечь за собою. Тут меня и шваркнуло…
Он просил отпуск в Европу ради лечения.
– Копии моей отказа ни в чем не будет, – сказал Потемкин.
По его совету Екатерина перечла рапорт о подвиге Михаила Илларионовича: «Сей штаб-офицер получил рану пулей, которая, ударившая его между глазу и виска, вышла на пролет в том же месте на другой стороне лица». Слова Екатерины для истории уцелели: «Кутузова надо беречь – он у меня великим генералом станется!» Она отсыпала для него 1000 золотых червонцев, которые по тогдашнему времени составляли огромную сумму.
– Передай от меня и скажи инвалидному, что тревожить его не станем, покудова как следует не излечится…
Проездом через Берлин увечный воин представился в Сан-Суси прусскому королю. Фридрих просил его подойти ближе к окну, чтобы лучше разглядеть опасную и страшную рану.
– Вы счастливый человек, – сказал король. – У меня в прусской армии с такими ранениями мало кто выживает…
Сейчас король был озабочен делами «малого» двора. Сватая принцессу Гессен-Дармштадтскую за Павла, он рассчитыал, что она, благодарная ему, станет влиять на мужа в прусских интересах «Северного аккорда». Но тут явился красивый нахал Андрей Разумовский и разом спутал королевские карты, соблазняя Natalie политической игрой с Испанией и Францией.
– Кажется, я свалял дурака, – признался король сам себе. – Натализация екатеринизированной России не состоялась… жаль!
По натуре циник, ума практичного, он откровенно радовался слухам о слабом здоровье великой княгини: пусть умрет.
– Ладно. Поедем дальше, – сказал король, не унывая, и надолго приник к флейте, наигрывая пасторальный мотив, а сам думал, как бы выбросить Разумовского с третьего или, лучше, даже с четвертого этажа того здания, которое называется «европейской политикой».
…
Широко расставленными глазами граф Андрей Разумовский взирал на великую княгиню, и она, жалкая, приникла к нему:
– Мы так давно не были наедине, а я схожу с ума от тайных желаний… Что делать нам, если эта курносая уродина не отходит от меня ни на шаг, а он мне всегда омерзителен.
– Я что-нибудь придумаю, – обещал ей граф…
За ужином он незаметно подлил в бокал цесаревича опий. Павел через минуту выронил вилку, осунулся в кресле:
– Спать… я… что со мною… друзья…
Разумовский тронул его провисшую руку.
– Готов, – сказал он женщине.
– Какое счастье, – отвечала она любовнику…
Когда Павел очнулся, Natalie с Разумовским по-прежнему сидели за столом. Павел извинился:
– Простите, дорогие друзья, я так устал сегодня, что дремота сморила меня… Скажите, я недолго спал?
– Достаточно, – отвечала ему жена. – Мы провели это время в бесподобном диалоге… Жаль, что вы в нем не участвовали!
5. Тяжелая муха
Прусский король закончил играть на флейте.
– А что поделывает старая карга Мария-Терезия после того, как Румянцев заключил выгодный для русских мир?
– Она часто плачет, – отвечал ему Цегелин.
Фридрих, продув флейту, упрятал ее в футляр.
– Она всегда плачет, обдумывая новое воровство, и нам, бедным пруссакам, кажется, что пришло время беречь карманы…
Фридрих не ошибался: уж если из Вены послышались рыдания императрицы, так и жди – сейчас Мария-Терезия кого-то начнет грабить. Так и случилось! Солдаты императрицы венской каждую ночь незаметно передвигали пограничные столбы, постепенно присоединяя к австрийским владениям Буковину, а дела России сейчас не были таковы, чтобы вступиться за буковинцев, издревле родственных народу русскому. Напыщенный девиз венских Габсбургов гласил: «Austriae est imperare ordi universo» (назначение Австрии – управлять всем миром). Чтобы укрепить свою кавалерию, Мария-Терезия как раз в это время хотела закупить лошадей в России. Екатерина – в отместку за Буковину! – ответила ей хамской депешей: «Все мои лошади передохли». Фридрих II был солидарен с Петербургом в неприязни к Вене и писал в эти дни, что еще не пришло, к сожалению, время указать Римской империи ее подлинное место. В истории с захватом Буковины отчасти был повинен и Никита Панин: поглощенный придворными интригами, он уже не успевал вникать в козни политиков Европы, не предупреждал событий.
Екатерина в какой уже раз жаловалась Потемкину:
– Панин совсем стал плох! Даже о том, что творится в Рагузе и Ливорно, я узнаю со стороны…
– Так что там в Ливорно? – спросил Потемкин.
…
Английский посол в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон, славный знаток искусств (а позже и обладатель жены, покорившей адмирала Нельсона), уведомил Орлова-Чесменского о том, что искомая персона, под именем графини Пинненберг, просила у него 7000 цехинов и новый паспорт на имя г-жи Вальмонд для проживания в священном городе. Установлено: самозванка остановилась в Риме, в отеле на Марсовом поле, ищет связей с папской курией и пьет ослиное молоко, дабы избавиться от склонности к чахотке… Все стало ясно.
– За дело! – решил граф Алексей Григорьевич.
Он вызвал к себе в каюту испанца де Рибаса:
– Осип, чин капитана желателен ли тебе?
– О, dio (о, боже)! – воскликнул тот, радуясь.
И тут же получил тумака по шее:
– Убирайся с эскадры и езжай в Рим…
Де Рибас с трудом поднялся с ковра, ощупал шею:
– За что такая немилость от вашей милости?
Орлов открыл ящик в столе, сплошь засыпанный золотом.
– Бери, – сказал, – полной лапой.
– А сколько брать?
– Сколько хочешь. И слушай меня внимательно…
…Все последние деньги Тараканова вложила в обстановку своей комнаты, придав ей деловой вид. Умышленно (но вроде бы нечаянно) поверх раскрытой книги она бросила янтарные четки; на рабочем столе, подле шляпы для верховой езды, положила прекрасную (но фальшивую) диадему. Самозванка соблазняла теперь курию, принимая каноников и прелатов, будущих кардиналов; при этом в кабинет как бы случайно входил иезуит Ганецкий, кланяясь низко, приносил бумаги с печатями.
– Ваше величество, – титуловал он ее, – извольте прочесть письмо от султана турецкого. Кстати, через барона Кнорре получена депеша от прусского короля Фридриха Великого.
– Я занята сейчас. Прочту потом. Не мешайте…
Тараканова теперь именем «сестры Пугачева» не бравировала, а папскую курию смущала клятвами: по восшествии на престол православная церковь России вступит в унию с католической. Прелаты внимали самозванке с благоговением, но ни в папский конклав, которому она хотела представиться, ни в свои кошельки, куда она хотела бы запустить лапку, прелаты ее не допускали.
– Мои войска, – утверждала она с большой убежденностью в голосе и жестах, – стоят лишь в сорока лье от Киева, и скоро я буду там сама. А русский флот, зимующий в Ливорно, уже готов услужить мне…
Ее подвел слуга-негр: на улице возле отеля он стал требовать жалованье за год, иначе – отказывался служить. Тараканова, бдительная после гибели Пугачева, была крайне удивлена, когда некий господин цветущего вида на глазах жадной до скандалов публики сам расплатился с негром, после чего развязно шепнул самозванке:
– А не вы ли писали на эскадру в Ливорно?..
Тараканова затаилась. Через узкие щели оконных жалюзи она несколько дней подряд наблюдала, как этот красивый незнакомец блуждает под окнами отеля. Ожидание острой новизны сделалось нестерпимо, и наконец женщина повелела Даманскому:
– Проверь, заряжены ли мои пистолеты, и пригласи этого человека с улицы ко мне… Да, это я писала в Ливорно! – сказала Тараканова входившему де Рибасу.
Размахнувшись, он далеко и метко бросил через всю комнату кисет, с тяжелым стуком упавший на стол, и Тараканова догадалась о его содержимом – золото!
– Изящнейший граф Чесменский, – сказал де Рибас, – приносит извинения за скромность своего первого дара…
– Что вам угодно от меня, синьор?
– Лишь поступить к вам в услужение.
– Разве вы не офицер русской эскадры из Ливорно?
– Я был им. Но ушел в отставку, не в силах выносить терзаний моего славного адмирала… Его благородная душа жаждет отмщения этой коварной женщине, которая отвергла Орловых от двора, а их брата Григория содержит в подземельях ужасного Гатчинского замка. Если б вы могли видеть, какими слезами мой адмирал орошал ваше письмо, в котором вы дали понять, что нуждаетесь в его возвышенном покровительстве.
– Поверьте, – отвечала Тараканова, – нет такого женского сердца, которое бы не дрогнуло при имени чесменского героя. Мои чувства к нему не внезапны: я давно испытываю их, всегда извещенная о его щедрости и благородстве.
– Пусть скромные золотые цехины от адмирала станут золотом ваших будущих приятностей в жизни.
– А как здоровье моего адмирала?
– Ужасно! Сейчас он снял в Пизе двухэтажный отель Нерви, где в одиночестве и молитвах проводит свои тяжкие дни. Конечно, Орлов не смеет и надеяться, что вы удостоите его сиятельство своим посещением. Но… все-таки.
– Я подумаю, – сказала в ответ Тараканова.
Грандиозная эскадра России с пушками и бомбами – это ли еще не подарок судьбы? Де Рибас вкрадчиво спросил ее:
– Нас никто не слышит?
– Мы одни. В этом будьте уверены.
– Тогда я сообщу вам главное: стоит вам появиться в Ливорно, и вся эскадра принесет вам присягу на верность – как императрице Елизавете Второй… Но сначала – Пиза?
– Пожалуй, – согласилась женщина. – В Риме я чувствую себя неважно от сухости воздуха, а в Пизе климат лучше.
Золото лежало на столе – доступное! Ганецкий доложил, что у отеля топчется, желая войти, кардинал Альбани.
Тараканова гордо тряхнула головой:
– Передайте кардиналу, что в помощи священного престола я более не нуждаюсь…
Альбани пытался удержать ее в Риме, говорил:
– Вы начинаете игру с огнем.
– И с огнем, и с водою, – отвечала Тараканова со смехом.
Теперь она именовала себя графиней Зелинской.
…
15 февраля в Пизе ее ожидала торжественная встреча: перед отелем Нерви офицеры салютовали шпагами, почетный караул с эскадры отдал самозванке почести, как царственной особе. Таракановой было приятно встретить здесь и де Рибаса.
– А вы уже в чине капитана? – спросила она.
– Благодаря служению вам, – отвечал пройдоха.
В дар Орлову она преподнесла мраморный барельеф со своим профилем. Алехан действовал напористо, а Тараканова, излишне чувственная, легко отдалась ему, о чем граф сразу же оповестил императрицу: «Признаюсь, что я оное дело исполнил с возможной охотою, лишь бы угодить вашему величеству». Не династию Романовых спасал он от покушений самозванки – себя спасал, карьеру свою, благополучие всего клана Орловых. Он даже предложил самозванке свою руку и сердце. «Но она сказала мне, – сообщал Алехан в столицу, – что теперь не время, ибо она еще несчастлива, а когда окажется на своем месте (читай – на троне), тогда и меня осчастливит…»
В конце февраля Орлов сказал, что следует показаться на эскадре, дабы подготовить экипажи кораблей к присяге. Ранним утром они выехали в Ливорно, в отеле Нерви остался де Рибас, бумаги самозванки были упакованы им в плотные тюки – для отправки в Россию. Из кареты Тараканова пересела в шлюпку, украшенную коврами и шалями из индийского муслина. Под звуки оркестра с палубы «Ростислава» спустили кресло, обтянутое розовым бархатом, Тараканова уселась в нем, словно царица, и матросы, щелкая босыми пятками по тиковой палубе, с неприличными припевками подняли ее на палубу.
– Урра… урррра-а! – перекатывалось над рейдом.
Пушки извергли мощную салютацию – в ее честь.
– Теперь вы уже дома, – объявил Алехан Орлов…