Музей Невинности Памук Орхан

– Они уедут в Суадие после нашей помолвки, – пробормотал я смущенно.

– Ты мне сейчас хоть раз соврал?

– Нет.

– Подумай хорошенько.

Я сделал вид, что задумался. В это время Фюсун достала у меня из кармана водительские права и с любопытством вертела их в руках.

– Этхем-бей, – прочитала она. – У меня тоже есть молочное имя. Ладно. Ты подумал?

– Да, подумал. Я тебе ни разу не врал.

– Именно сейчас или в эти дни?

– Никогда… – сказал я. – Мы пока на той стадии, когда ложь не требуется.

– То есть?

Я пояснил, что наши отношения не ради выгоды или общего дела и, пусть мы скрываем их ото всех, друг к другу у нас искренние, чистые чувства и нам не нужно менять их на ложь.

– Уверена, ты мне соврал, – призналась Фюсун.

– Быстро же иссякло твое уважение ко мне!

– Признаться, я бы хотела, чтобы ты мне врал… Ведь обычно врут ради того, что больше всего на свете боятся потерять.

– Конечно, я вру ради тебя… Но тебе я не вру. Если хочешь, начну… Давай завтра опять встретимся. Хорошо?

– Хорошо! – согласилась Фюсун.

Я обнял ее изо всех сил и вдохнул запах ее кожи на шее. Всякий раз, когда я вдыхал этот запах – смесь ароматов морского воздуха и водорослей, жженого сахара и ванильного печенья, – меня наполняло чувство надежды и счастья, но часы, проведенные с Фюсун, ничего не меняли в ходе моей жизни. Наверное, так было потому, что это счастье и радость я воспринимал словно само собой разумеющееся.

И все же именно в те дни я впервые почувствовал появление в своей душе тех трещин и ран, от которых многие мужчины на всю жизнь обрекают себя на безнадежное, глубокое, черное одиночество. Отныне я каждый вечер перед сном доставал из холодильника бутылку ракы, наливал себе стаканчик и, глядя из окна на улицу, пил один. Окна моей спальни в квартире на верхнем этаже напротив мечети Тешвикие выходили на дома таких же семей, как наша, и с самого детства я любил сидеть у себя в темной комнате, смотреть на огни и испытывать от этого абсолютный покой.

Теми ночами, окунаясь в свечение ночного Нишанташи, я то и дело возвращался к мысли, что, если мне хочется вести ту прекрасную и счастливую жизнь со всеми привычными ее радостями, которая у меня была, не нужно влюбляться в Фюсун. Я смутно понимал, что для этого должен не придавать большого значения ее проблемам и историям, ее миру. После уроков математики и любовных утех на разговоры у нас оставалось совсем немного времени, так что добиться задуманного не составило бы труда. Торопливо одевшись после очередного нежного любовного соития и выходя из квартиры, я иногда уверял себя, что Фюсун тоже проявляет усилие, чтобы не придавать большого значения отношениям со мной.

Мне кажется, чтобы понять происходившее со мной, надо учитывать, какое громадное удовольствие получали мы в те слишком счастливые, невероятно сладостные мгновения, осознать, какое счастье переживали мы оба. Конечно, движущей силой моей истории было стремление растянуть любовные минуты, а также зависимость от наслаждения. Всякий раз, когда я, пытаясь понять причину моей многолетней привязанности к Фюсун, вспоминал те бесподобные мгновения, уходившие шлейфом в вечность, вместо логических мыслей оживали прекрасные сцены проведенных вместе часов. Красавица Фюсун сидит у меня на коленях, и я ласкаю языком ее большую левую грудь… Или же капли пота стекают с моего лба и подбородка на красивый затылок Фюсун, и я любуюсь ее прекрасной спиной и ягодицами… Или то, как она, вскрикнув от сладостной истомы, на мгновение открывает глаза… Или выражение, которое появляется на ее лице в самый приятный момент нашего соития…

Позднее я понял, что эти сцены не были причиной удовольствия и счастья, которое я испытывал, а лишь возбуждали мое сознание. Размышляя над тем, почему моя любовь к Фюсун столь сильна, я пытался воссоздать в воображении не только наши ласки, но и все, что нас окружало. Помню, как за окном на дерево взгромоздились две вороны, одна из них внезапно села на железную решетку балкона и уставилась на нас. Когда я был маленьким, к нам на перила усаживалась точно такая же ворона, и мама говорила мне: «Ну-ка, давай спи! А то ворона прилетела проверить, спишь ты или нет!» – и я испуганно прятался под одеяло. Фюсун рассказывала, что и к ней в детстве тоже прилетала ворона.

Иногда сама обстановка холодной и пыльной комнаты, иногда старые простыни и непритязательный вид наших бледных тел на них, иногда звуки извне – шум машин, грохот бесконечных стамбульских строек, крики уличных торговцев – возвращали нас к реальности, показывая, что наше любовное действо происходит не в мире грез. Бывало, мы слышали гудки парохода, доносившиеся до нас из Долмабахче или Бешикташа, и пытались угадать, что это за корабль. Но при каждой новой встрече мы предавались ласкам все искреннее и свободнее, и я понимал, что мое счастье вызвано не только таинством фантазий и весьма притягательным физическим процессом, но и любованием складочками, прыщиками, волосками, многочисленными родинками и всякими пятнышками на теле Фюсун.

Что меня привязывало к ней, кроме нашего безграничного и простодушного удовольствия от занятий любовью? И почему я мог быть таким искренним во время близости с ней? Родилась ли наша любовь из наслаждения и из постоянного к нему стремления или из чего-то другого, что подпитывало взаимное желание? В те счастливые дни, когда мы с Фюсун тайно встречались и предавались любви, я совершенно не задавался такими вопросами, а вел себя точно ребенок в кондитерской, который жадно ест купленные матерью сладости.

14. Улицы, скверы, мосты и площади Стамбула

Однажды Фюсун, упомянув некоего школьного учителя, который ей в юности нравился, заметила: «Он был не такой, как все мужчины». Я спросил ее, что она имеет в виду, но ответа не получил. Два дня спустя я еще раз поинтересовался, какой смысл она вкладывает в выражение «быть не таким, как все мужчины».

– Я знаю, ты спрашиваешь потому, что для тебя это важно, – произнесла Фюсун, вставая с кровати. – И хочу сказать без обиняков. Хочешь?

– Конечно… Почему ты встаешь?

– Не хочу быть раздетой, когда буду говорить то, о чем хочу рассказать.

– Мне тоже одеться? – спросил я. Она не ответила, и я натянул штаны.

Пачку сигарет, пепельницу из Кютахьи, стакан и чашку (из нее пила Фюсун), морскую раковину, которую она вертела в руках, пока рассказывала одну за другой свои истории, а также напоминавшие детские ее заколки я поместил в свой музей, чтобы никто никогда не забыл, что происходившее касалось маленькой девочки, совсем еще ребенка, и чтобы сами предметы поведали посетителям моего музея, какая тяжелая и гнетущая атмосфера воцарилась тогда в комнате.

Фюсун начала рассказ с хозяина маленькой лавки на улице Куйулу Бостан, где продавались табак, дешевые игрушки и газеты. Этот дядюшка Сефиль (назовем его именем нарицательным)[5] был приятелем ее отца; иногда они встречались поиграть в нарды. Всякий раз, когда отец посылал Фюсун, которой тогда не исполнилось десяти, к нему в лавку за лимонадом, сигаретами или пивом, дядюшка Сефиль старался задержать ее под каким-нибудь предлогом, вроде такого: «Сдачи нет, подожди, я тебе лимонада дам», а летом, когда рядом никого не было, говорил: «Да ты вся вспотела!» – и ощупывал ее.

Когда ей исполнилось двенадцать, у них появился сосед, которого она прозвала Усатое Дерьмо. Раз или два в неделю он со своей толстухой-женой приходил к ним в гости. Пока все слушали радио, беседовали, пили чай и лакомились сладостями, этот рослый человек, которого так любил ее отец, осторожно, чтобы никто не заметил (сама Фюсун не понимала, что происходит), клал ей руку то на талию, то на плечо, то на бедро, то на коленку и делал вид, будто забыл ее убрать. Иногда его рука «ненароком» так метко падала Фюсун на коленку, как созревшая груша – в корзину; и, пока, слегка дрожа и потея, рука оставалась недвижимой, сама Фюсун боялась пошевелиться, словно на ноге у нее поселился страшный краб, а сосед как ни в чем не бывало, держа другой рукой чашку с чаем, продолжал мирную беседу.

Однажды десятилетняя Фюсун захотела сесть к отцу, который играл с друзьями в карты. Но он не разрешил: «Подожди, дочка; видишь, я занят». Тогда некто Сакиль-бей[6], партнер отца по игре, позвал ее: «Иди ко мне, пускай мне повезет», – и гладил ее так, что эти ласки не казались ей потом невинными.

Улицы, скверы, мосты, кинотеатры, автобусы, многолюдные площади, безлюдные переулки и спуски Стамбула кишели мрачными фигурами этих добродушных дядюшек, оживавших в ее воспоминаниях, словно призраки зла, ни одного из которых она, правда, не смогла возненавидеть («Возможно, потому, что ни один из них по-настоящему не сделал мне ничего плохого»). Единственное, что поражало Фюсун, – упорное нежелание отца замечать, как каждый второй из его гостей очень быстро превращался в этого добродушного дядюшку и, зажав ее на кухне или в коридоре, принимался тискать бедную девочку. В тринадцать она поняла, что ее сочтут порядочной девушкой, если она не станет жаловаться на коварные домогательства всех этих соседей, приятелей и знакомых.

В те годы в нее влюбился лицеист (единственный воздыхатель, от которого у Фюсун не осталось плохих воспоминаний), и, когда он в один прекрасный день написал на тротуаре под ее окном «Я тебя люблю», отец за ухо подвел неудачливого влюбленного к окну Фюсун и, показав на надпись, у нее на глазах отвесил ему затрещину. А она со временем, как и любая приличная стамбульская девушка, научилась не ходить в одиночестве по безлюдным паркам, заброшенным пустырям и глухим переулкам – в общем, по таким местам, где в любой момент мог появиться какой-нибудь дядюшка и с удовольствием продемонстрировать ей свой причиндал.

Эти домогательства не омрачили ее оптимистичного отношения к жизни потому, что мужчины, подчиняясь скрытому ритму мрачной мелодии страсти, невольно выдали ей и свое слабое место. За ней по пятам ходило целое полчище зевак, большинство из которых видели ее до этого только раз – где-нибудь на улице или у школы, перед кинотеатром или в автобусе. Некоторые потом преследовали ее месяцами, но она делала вид, что не замечает их, и не жалела никого (о жалости спросил ее я). Ходившие следом не всегда бывали терпеливы, нежно влюблены или вежливы. Многие не выдерживали и пытались заговорить с ней («Вы очень красивая!», «Можно пойти с вами?», «Я хочу кое о чем вас спросить!» и т. д.), а когда она не отвечала, злились и разражались непристойной бранью в ее адрес. Были и такие, кто приводил друзей, чтобы показать девушку – предмет их неотступной слежки – и узнать мнение приятелей, или те, кто, не отставая от Фюсун ни на шаг, скабрезно хихикал, кто-то еще пытался посылать письма и подарки, а иные просто плакали. Одно время она смело подходила к ним, но однажды настырный воздыхатель толкнул ее и попытался насильно поцеловать, и впредь она так не делала.

С четырнадцати лет, с тех пор как она узнала все мужские приемы и поняла намерения «других мужчин», она, конечно, больше не позволяла себя незаметно трогать, больше не попадалась на их уловки, но на улицах города всегда находились такие, кто находил способ нагло прикоснуться, прижаться к ней или ущипнуть ее сзади. Теперь она уже не удивлялась, когда кто-нибудь, высунув руку из окна автомобиля, пытался на ходу прикоснуться к ней, или когда, сделав вид, что подвернул на лестнице ногу, хотел за нее ухватиться, или когда в лифте приставал с поцелуями; ее не удивляло, как продавец, отдавая сдачу, делал все, чтобы погладить ее пальцы.

Каждый мужчина, который тайно встречается с красивой женщиной, вынужден слушать – иногда с ревностью, в основном со смехом, а порой с жалостью и презрением – подобные истории о разных субъектах, которые пытаются познакомиться или пристают к его возлюбленной. Так, директором вступительных курсов был молчаливый, нервный человек лет тридцати с извечно налаченными волосами. Под различными поводами он зазывал Фюсун к себе в кабинет: «У тебя не сданы документы!», «Твоя контрольная потерялась!» – заводя долгие речи о смысле жизни, о красотах Стамбула, о недавно изданных стихах, но, не получив поощрения к дальнейшим действиям, разворачивался к ней спиной и, глядя в окно, глухим голосом шипел, как ругательство: «Можешь идти…»

Ей не хотелось рассказывать обо всех, кто приходил за покупками в бутик «Шанзелизе», только чтобы взглянуть на нее, – среди таких была даже одна дама, а Шенай-ханым, пользуясь этим, продавала им все подряд. По моему настоянию Фюсун упомянула о самом смешном из клиентов: низкорослый пятидесятилетний толстяк, с торчащими, как щетина, усами, был похож на кувшин и очень богат. Он подолгу разговаривал с Шенай-ханым, то и дело вставляя в речь длинные фразы по-французски, которые неловко выговаривал маленьким ротиком; Лимон, кенар Фюсун, не выносил запаха его одеколона, которым потом благоухал весь магазин.

Среди нескольких кандидатов в женихи, которых ее мать приводила, так сказать, на смотрины, но чтобы дочь не догадалась, ей понравился один, мысли которого были заняты скорее не женитьбой, а ею самой, и она даже несколько раз встречалась и целовалась с ним. В прошлом году в нее без памяти влюбился один парень из Роберт-колледжа, они познакомились на музыкальном конкурсе лицеев, проходившем в Стамбульском спортивно-концертном комплексе. Он встречал ее у школы, и они каждый день ходили вместе гулять, несколько раз целовались. Ведущий конкурса красоты – певец Хакан Серинкан, ей понравился не потому, что он известный, а потому, что проявлял к ней нежность и заботу во время конкурса, в то время как за кулисами все только и делали, что плели интриги и откровенно старались друг друга подставить. Он даже заранее прошептал ей на ухо ее вопросы по культуре и искусству (и ответы на них), которых смертельно боялись все девушки, но потом, когда сей старомодный деятель эстрады с большими восточными усами начал обрывать ей телефон, она не стала подходить, – правда, мама тоже была против него. Выражение моего лица при этих словах Фюсун совершенно справедливо и не без удовольствия истолковала как проявление ревности и с нежностью поспешила успокоить: с шестнадцати лет она ни в кого не влюблялась. Ей не нравилось, что во всех журналах, по телевидению и в песнях бесконечно судачили о любви, – по ее мнению, об этом чувстве не всегда говорят честно, и она полагала, что многие, кто не влюблен по-настоящему, преувеличивают свои чувства, чтобы понравиться. Любовь для нее означала то, когда ради другого можно пожертвовать жизнью и быть готовым на все. Но такое у каждого человека бывает только раз в жизни.

– Ты хотя бы однажды чувствовала что-то подобное? – поинтересовался я, ложась рядом с ней.

– Всего несколько раз, – ответила она и на некоторое время задумалась, как осмотрительный человек, который старается говорить правду. А потом рассказала об одном человеке.

Тот приятный, богатый и «конечно, женатый» коммерсант влюбился в нее столь страстно, что его любовь начинала напоминать навязчивую идею, и поэтому Фюсун почувствовала, что тоже сможет полюбить его. По вечерам, когда она выходила из магазина, он забирал ее на своем «мустанге» с угла улицы Ак-кавак, и они ездили на смотровую площадку к Часовой башне в Долмабахче, откуда был виден Босфор, где они пили чай, сидя в машине, либо подолгу, иногда под дождем, целовались в машине, и охваченный страстью тридцатипятилетний мужчина, забыв, что женат, предлагал Фюсун стать его женой. Наверное, я бы смог заглушить поднимавшуюся во мне ревность, понимающе посмеиваясь над мучениями коммерсанта, как того хотелось Фюсун, но, когда она назвала марку его машины, дело, которым он занимался, а потом, добавив, что у него большие зеленые глаза, внезапно сообщила и его имя, меня охватил приступ жгучей ревности. Человек, которого назвала Фюсун, Тургай-бей, был богатым текстильным фабрикантом, другом нашей семьи и деловым партнером, с которым все мы – отец, брат и я – часто встречались. Я много раз видел этого высокого, красивого и непомерно здорового человека у нас на улице в Нишанташи, счастливым, в кругу семьи, с женой и детьми. Неужели я почувствовал столь сильную ревность оттого, что всегда уважал Тургай-бея за привязанность к своей семье, за его трудолюбие, честность и порядочность? Фюсун сказала, что сначала он, чтобы добиться благосклонности, несколько месяцев почти каждый день приходил в бутик «Шанзелизе» и, чтобы задобрить Шенай-ханым, подметившую, к чему все клонится, скупал все подряд.

Она принимала его подарки, так как Шенай-ханым велела ей «не обижать любезного клиента». Убедившись же, что он ее любит, начала встречаться с ним, но «лишь из любопытства» и даже испытывала к нему «странное влечение». Как-то раз, снежным зимним днем, они поехали на его машине, опять же по настоянию Шенай-ханым, в Бебек «помогать» ее приятельнице, открывшей там модный магазин. На обратном пути поужинали в Ортакёе, и чересчур осмелевший от изрядного количества ракы Тургай-бей стал уговаривать ее «попить кофе» в номерах на окраинах Шишли. Когда Фюсун отказалась, «чуткий и изящный человек» потерял голову и кинулся к ней с уверениями, что купит ей все, чего Фюсун ни пожелает, лишь бы она поехала с ним. Остановив машину на каком-то пустыре, он начал целовать ее, как обычно, но Фюсун в тот день целоваться не хотелось, и тогда он попытался насильно овладеть ею. «Одновременно он говорил, что даст мне за это много денег, – продолжала Фюсун. – На следующий день, когда магазин закрылся, на свидание я не пошла. Через день он сам пришел как ни в чем не бывало. Просил и умолял встретиться, а чтобы я запомнила проведенные вместе счастливые дни, подарил мне игрушечный „мустанг“ и оставил у Шенай-ханым. Больше к нему в машину я не села. Конечно, мне нужно было сделать так, чтобы он больше не приходил. Но меня так подкупило, что он влюбился в меня, точно подросток, и забыл обо всем, и я не смогла этого сказать. Может быть, пожалела его, не знаю. Он приходил каждый день, делал покупки на большие суммы, отчего очень радовалась Шенай-ханым, заказывал что-нибудь для жены, но, стоило ему увидеть где-нибудь в углу меня, взгляд его зеленых глаз туманился, и он принимался умолять: „Давай встречаться как раньше! Хорошо! Каждый вечер! Давай будем опять кататься по городу, больше я ни о чем не прошу“. После того как появился ты, я, когда приходит он, ухожу в служебную комнату. Теперь, правда, он бывает в магазине реже».

– Почему зимой, целуясь с ним в машине, ты не пошла до конца?

– Тогда мне еще не было восемнадцати, – с серьезным видом, насупив брови, объяснила Фюсун. – Восемнадцать лет мне исполнилось двенадцатого апреля, за две недели до того, как мы с тобой встретились у нас в магазине.

Если важнейшим признаком любви являются неотступные мысли о партнере или о кандидате в партнеры, я, видимо, был на грани того, чтобы влюбиться в Фюсун. Но благоразумный и хладнокровный человек во мне останавливал, подсказывая: причина того, что мой разум постоянно занят мыслями о Фюсун, кроется в существовании других ее мужчин, о которых мне известно. Тут, конечно, можно возразить, что ревность – также весьма важный признак любви, но на это голос рассудка встревоженно спешил убедить в скоротечности моего отношения: я привыкну к списку «других мужчин», с которыми целовалась Фюсун, и, наверное, даже стану презирать их за то, что они не сумели пойти дальше поцелуев. Однако в тот день, занимаясь с ней любовью, я удивился, заметив, что, помимо обычного искреннего стремления к физическому счастью, всегда состоявшего из сочетания игры, любопытства и страсти, веду себя так, будто стремлюсь, выражаясь книжным языком, «обладать ею», и потому демонстрирую ей свои желания грубо и в повелительной форме.

15. Некоторые неблагопристойные антропологические детали

Раз уж я упомянул здесь слово «обладать», то мне хочется затронуть тему, составляющую фундамент нашей истории, и без того хорошо знакомую некоторым моим читателям и посетителям моего музея. Однако будущим поколениям не так-то просто понять суть данного предмета, а посему думаю, что мне надлежит сообщить читателю некоторые «особые» – в наши времена говорили «неблагопристойные» – сведения касательно культуры нашего общества.

Через тысячу девятьсот семьдесят пять лет после пришествия пророка Исы (Иисуса Христа) на землях Балканского полуострова, Ближнего Востока, Северного, Южного и Восточного Средиземноморья «невинность» девушек продолжала считаться драгоценным сокровищем, которое следовало беречь до свадьбы. В некоторых районах Стамбула его ценность несколько понизилась, на что повлияли условия городской жизни, а также европеизация нравов, приведшая к тому, что часто девушки выходили замуж не такими юными. Но если в те годы девушка решалась до свадьбы «пойти с мужчиной до конца», это имело большое значение и оказывалось чревато самыми серьезными последствиями – даже в европеизированных и состоятельных кругах Стамбула.

В лучшем случае это означало, как в моей ситуации, что молодые люди давно решили пожениться. В кругу состоятельных людей, не чуждых западной культуре, сближение помолвленных или решивших обручиться молодых людей воспринималось весьма снисходительно, хотя и считалось редкостью. Молодые женщины из высшего общества, получившие прекрасное образование в Европе, доверившись будущим мужьям до свадьбы, предпочитали объяснять свой поступок раскрепощенностью, освобождающей их от уз традиции.

Если же случалось такое, что девушка теряла девственность в результате изнасилования в компании, по глупости или чрезмерной смелости, когда речь не шла о доверии хорошо знакомому человеку, а союза сердец никто и не ждал, и не одобрял, мужчина (если он, конечно, обладал понятием чести в традиционном смысле) должен был жениться на девушке, дабы спасти ее честь. Ахмед, брат моего друга и героя нашего повествования Мехмеда, женился на Севде, с которой нынче весьма счастлив, именно в результате такого вот недоразумения, под давлением угрызений совести.

Если мужчина пытался дать деру или когда совращенной им красавице не исполнилось восемнадцати, ее разгневанный папаша мог подать в суд и заставить развратника жениться на обесчещенной дочери. Подобные дела нередко освещались в прессе, и тогда глаза «соблазненной», как тогда писали, барышни на фотографии закрывали черной полоской, чтобы никто не узнал о ее позоре. Так как подобные же полоски использовались в полицейских сводках на фотографиях задержанных проституток и развратниц, в те годы чтение турецких газет напоминало поход на маскарад, где лица женщин скрывали маски. Правда, тогда лица турчанок без подобной полоски на глазах вообще были редкостью, если не считать представительниц «легких профессий», вроде певиц, актрис и участниц конкурсов красоты, а в рекламе предпочитали снимать иностранок, не исповедовавших ислам.

О том, чтобы разумная, не имевшая связей с мужчинами девушка попала в подобное положение и отдалась ловеласу, не намеревавшемуся на ней жениться, и представить было невозможно. Поэтому любой поступок такого рода считался непозволительной глупостью. В популярных тогда турецких мелодрамах излюбленным сюжетом были грустные истории, когда, например, девушке на «невинной» вечеринке незаметно подсыпали в лимонад снотворное и, воспользовавшись ее беспамятством, бесчестили бедняжку, лишив ее «самого драгоценного сокровища». В конце таких фильмов добропорядочные героини обычно умирали, а подлые и грязные становились проститутками.

Конечно, обществом допускалось, что девушка могла поступить неразумно в результате физического желания. Однако та, кто настолько страстно и откровенно любила физические удовольствия, что могла забыть ради них о традиции и приличиях, отпугивала кандидатов в мужья, поскольку слишком отличалась от других, да и такое поведение считалось недопустимым для порядочной девушки; кроме того, вполне вероятно, потом она ради собственного удовольствия обманула бы мужа. Один мой чрезмерно консервативный армейский приятель, смущаясь, признался (правда, в его словах звучало и раскаяние), что расстался со своей подругой только потому, что «они до свадьбы слишком часто занимались любовью» (хотя, естественно, друг другу не изменяли).

Несмотря на строгие правила и ужас положения несчастных, презревших их, – от изгнания из общества до смерти, среди молодых мужчин поразительным образом бытовала вера, что легкомысленных барышень пруд пруди. «Городское предание», как назвали бы это социологи, особенно нравилось богатым провинциалам, переехавшим в Стамбул, беднякам и дельцам среднего пошиба: доступность женщин не вызывала ни у кого ни малейшего сомнения. Обитатели относительно богатых районов Стамбула – Таксима, Бейоглу, Шишли, Нишанташи и Бебека – также наивно искали воплощения этой легенды, особенно когда страдали от физического голода. Складывалось такое впечатление, будто, по общему убеждению, женщины, способные «пойти до конца» до свадьбы только ради удовольствия, «совсем как в Европе», живут исключительно в европеизированных районах города, как Нишанташи, где никогда не покрывают головы и носят мини-юбки. Многие мои друзья, вроде Хильми, дети богатых фабрикантов, воображали, что легендарные девушки готовы на все, лишь бы сесть к ним в «мерседес». По субботам, когда у разогретых пивом юношей начинало изрядно шуметь в голове, они яро и методично прочесывали на машине Стамбул, улицу за улицей, площадь за площадью, чтобы встретить наконец такую девушку. Десять лет назад я даже провел как-то вечер вместе с Хильми, разъезжая на «мерседесе» его отца в поисках вожделенной незнакомки, но мы так и не встретили ни одной подобной женщины – ни в длинной юбке, ни в короткой, зато потом заплатили сутенерам в дорогом отеле в Бебеке большие деньги, чтобы уединиться в номере с двумя танцовщицами, исполнявшими танец живота для туристов и гуляк. Пусть читатели будущих счастливых эпох сейчас осудят меня, скажу пару слов в защиту моего приятеля Хильми: несмотря на неуемность своего характера, он вовсе не был уверен, что любая девушка в мини-юбке готова отдаться первому встречному, а, наоборот, защищал на улице крашеных блондинок от обидчиков, преследовавших их, и даже, если требовалось, влезал в драки с нищими безработными и традиционно усатыми молодыми оборванцами, чтобы «научить их культурно обращаться с женщинами». Я заговорил о женщинах, дабы несколько отдалиться от темы ревности, которую пробудили во мне истории Фюсун. Больше всего мне не давал покоя Тургай-бей. Я полагал, что причина кроется в том, что он знаком мне и живет в Нишанташи, а потому считал свою ревность вполне естественной и временной.

16. Ревность

Вечером того дня, когда Фюсун в красках рассказала о Тургай-бее, мы ужинали семейным кругом в старом летнем доме родителей Сибель на Босфоре, неподалеку от Азиатской крепости, где они проводили каждое лето. После ужина я подсел к Сибель.

– Дорогой, ты сегодня много выпил, – тихо заметила она. – Тебе не нравится, как идет подготовка?

– Да нет. Я рад, что помолвка будет в отеле «Хилтон», – попытался я развеять сомнения своей невесты. – Ты же знаешь, что моей матери хотелось видеть на помолвке как можно больше гостей. Вот и она будет довольна…

– Тогда что тебя беспокоит?

– Ничего… Дай-ка мне список приглашенных.

– Он у мамы, ей твоя мама отдала. – Сибель показала головой в сторону моей будущей тещи.

Я встал, сделал несколько шагов, от которых старинное, ветхое строение, каждая доска в котором пела на свой лад, сотрясалось до основания, и сел рядом с ее матерью:

– Простите, я могу взглянуть на список приглашенных?

– Конечно, сынок.

Хотя перед глазами у меня все плыло от ракы, я тотчас нашел имя Тургай-бея и вычеркнул его и в тот же миг, подчиняясь какому-то сладостному внутреннему голосу, вписал вместо него имена Фюсун и ее родителей, а также их адрес на улице Куйулу Бостан, потом вернул ей список и прошептал:

– Сударыня, человек, имя которого я сейчас зачеркнул, долгое время был близким другом нашей семьи, но некоторое время назад, при совершении одной крупной сделки по производству пряжи, его, увы, обуяла жадность, и он сознательно причинил нам много неприятностей. Моя мать об этом не знает.

– Мало кто в наше время ценит старых друзей, хорошие человеческие отношения, как раньше, Кемаль-бей, – понимающе закивала она. – Надеюсь, люди, которых вы вписали вместо него, вас не огорчат. Сколько их?

– Это наши дальние родственники по материнской линии. Учитель истории, его жена, много лет работавшая портнихой, и их восемнадцатилетняя красавица-дочка.

– Вот хорошо! – обрадовалась будущая теща. – Среди приглашенных много молодых людей, и мы беспокоились, что им не с кем будет танцевать.

На обратном пути, засыпая в отцовском «шевроле» 56-й модели, который вел Четин-эфенди, я смотрел на лабиринты всегда темных по ночам главных улиц города, на красоту многовековых стен, которые поверх трещин, плесени и водорослей покрывали политические надписи, на причалы, освещенные прожекторами пароходов «Городских пассажирских линий», на высокие ветви столетних чинар. Отец, заснувший от легкой тряски автомобиля по брусчатке, тихонько похрапывал на заднем сиденье.

Мать была довольна, что все выходит так, как ей хотелось. Обычно, когда мы вместе возвращались из гостей, она прямо в машине излагала свое мнение о тех, у которых мы только что были.

«Прекрасные люди. Сразу видно – порядочные. И такие скромные, благовоспитанные, ничего не скажешь. Но что ж у них такой красивый дом – и в таком состоянии! Как же так можно? Вот жалость-то. Неужели нельзя в порядок его привести? Не верю. Но ты, сынок, не слушай меня! Красивее, образованнее и умнее Сибель тебе во всем Стамбуле девушки не найти».

Когда мы с родителями доехали до дверей нашего дома, мне вдруг захотелось пройтись. Я решил прогуляться до лавки Алааддина, где нам с братом мама покупала в детстве дешевые турецкие игрушки, шоколадки, мячи, ружья, шарики, карты, жвачки с вкладышами, комиксы и многое другое. Лавка еще не закрылась. Алааддин уже снял развешенные на каштане перед входом газеты и гасил свет, но, к моему удивлению, пригласил меня войти, так что я успел купить, порывшись среди мешков, дешевую куклу (теперь она в моем музее на своем месте). До момента, когда я подарю ее Фюсун и забуду в объятиях о ревности, оставалось еще пятнадцать часов, и я впервые ощутил боль оттого, что не могу ей позвонить.

Боль исходила из глубины души, оттуда же, где обычно возникало раскаяние. Интересно, что Фюсун сейчас делает? Ноги сами вели меня все дальше от дому. Дойдя до улицы Куйулу Бостан, я миновал кофейню, где мы с приятелями слушали радио и играли в карты, прошел мимо школьного двора, на котором мы играли мальчишками в футбол. И вот вдали показался их дом и освещенные окна квартиры на втором этаже. Чем дольше я смотрел на эти окна, под которыми рос каштан, тем сильнее билось мое сердце. Голос рассудка, как ни боролся с ним алкоголь, не замолчал и твердил еще назойливее, что сейчас дверь откроет отец Фюсун и не оберешься позора.

Годами позже я заказал для своего музея картину. На ней довольно хорошо видны светящиеся окна дома Фюсун, ветви каштана, на которые падал желтоватый свет от окон, и глубина темно-синего ночного неба над Нишанташи, будто изображенного художником со всеми трубами и крышами. Не знаю только, видна ли посетителям музея на этой картине ревность, которую испытывал я, глядя на тот пейзаж?

Пока я не мог оторвать глаз от светлых окон на втором этаже, мой пьяный разум откровенно сообщил мне, что пришел я сюда этой лунной ночью увидеть, поцеловать Фюсун и поговорить с нею лишь для того, чтобы увериться: сегодняшний вечер она не проводит с кем-то другим. Ведь раз уж она смогла «пойти до конца» со мной, вдруг любопытство заставит ее испытать, каково сделать это с другими поклонниками, которых она перечислила мне тогда. Своей восторженной и искренней радостью от физических удовольствий Фюсун напоминала мне ребенка, получившего новую игрушку. Такую привязанность к наслаждениям, такую способность отдаваться всем существом я встречал лишь у немногих женщин, и это постепенно усиливало мою ревность. Не помню, сколько я смотрел на ее окна. Вернувшись домой с купленной в подарок куклой, я лег спать.

Утром, по пути на работу, мне не давали покоя размышления о ночном поступке – избавиться от яда ревности так и не удалось. Мысль о том, что я влюблен, показалась мне ужасной. Манекенщица Инге, рекламирующая лимонад «Мельтем», кокетливо подмигивала с бокового фасада какого-то здания и взглядом советовала быть поосторожнее. Я решил было в шутливой форме рассказать о своей тайне приятелям – Заиму, Мехмеду и Хильми: ирония мешает страсти достичь серьезных размеров. Но потом передумал, так как не был уверен, смогут ли самые близкие мои друзья – я подозревал, что им нравилась Сибель, ведь недаром они говорили, как мне повезло, – помочь и выслушать без зависти рассказ о Фюсун, которая тоже нравилась им. К тому же, едва заговорив об этом, обнажу свои чувства и вскоре захочу говорить о Фюсун искренне и честно, без насмешек, как того требует ее открытость и искренность, и друзья сразу поймут, что я влюбился не на шутку. Так что, пока мимо окна моего кабинета с грохотом проносились автобусы в Мачку и Левент, на которых мы в детстве ездили с мамой и братом домой с площади Тюнель, я пришел к выводу, что сейчас не стану предпринимать ничего, чтобы волнение, вызываемое во мне Фюсун, не пошатнуло счастливый брак, который приближался день ото дня. Я решил, что лучше оставить все как есть и спокойно наслаждаться удовольствием и счастьем, которыми меня щедро одарила жизнь.

17. Теперь моя жизнь связана с твоей

Обо всех принятых решениях было тут же мною забыто, когда Фюсун опоздала на десять минут. Бросая взгляды на наручные часы, подарок Сибель, и настенные часы марки «Nacar» (Фюсун нравилось раскачивать их гири и слушать бой), я то и дело выглядывал из-за занавесок на улицу, на проспект Тешвикие, мерил шагами певший на все лады старый паркет, а одержимый страстью Тургай-бей все не давал мне покоя. Через некоторое время, не усидев, я выбежал на улицу. Направляясь по проспекту Тешвикие в сторону бутика «Шанзелизе», я внимательно посматривал по обеим сторонам, чтобы не разминуться с Фюсун, если она спешит ко мне. Но ее не было ни на улице, ни в магазине.

– Здравствуйте, Кемаль-бей, – приветливо улыбнулась Шенай-ханым.

– Мы все-таки решили с Сибель-ханым купить ту сумку.

– Значит, передумали? – В уголках рта Шенай-ханым показалась насмешливая улыбка, но тут же исчезла.

Если у меня и есть повод стыдиться из-за Фюсун, Шенай-ханым тоже есть чего стесняться – сознательно продает подделки. Мы оба молчали. Невероятно медленно, что показалось мне пыткой, она сняла с манекена на витрине поддельную сумку и аккуратно, с видом опытной продавщицы, для которой продавать товар с витрины – особая честь, сдула с нее пыль. А я смотрел на кенара Фюсун, который в тот день что-то приуныл.

Шенай-ханым вручила мне пакет, я отдал ей деньги и уже собирался выходить, как вдруг она сказала, явно не без удовольствия от двусмысленности фразы:

– Вы, значит, теперь нам доверяете и отныне будете чаще оказывать честь нашему магазину.

– Конечно.

Неужели она что-то скажет Сибель, заходившей в этот магазин, если я не начну здесь покупать? Меня, правда, не беспокоило, что я постепенно запутываюсь в сетях хитрой женщины, зато огорчало, что обращаю внимание на подобные мелочи. И вдруг я представил, как Фюсун поднимается в квартиру «Дома милосердия», не застает меня и уходит…

День был погожий, поистине весенний. Оживленно туда-сюда сновали люди: домохозяйки, отправившиеся за ежедневными покупками; девушки, неловко шагавшие на первом солнце в только что вошедших в моду туфлях на высокой платформе, с широким каблуком и в мини-юбках; школьники, прогуливавшие последние занятия в первые летние деньки. Разыскивая глазами в толпе Фюсун, я видел цыганок, торговавших цветами, продавца контрабандных американских сигарет (его все считали тайным агентом полиции) – в общем, всех, кто создавал привычную уличную жизнь Нишанташи.

Мимо проехал грузовик с цистерной воды, сбоку красовалась надпись «Чистая вода „Жизнь“». Затем показалась Фюсун.

– Ты где? – одновременно спросили мы друг у друга. И тут же одновременно рассмеялись.

– Старая карга осталась в магазине на обед, а меня отправила помочь одной своей подруге. Я опоздала, а тебя уже не было.

– А я волновался, ходил к тебе в магазин. Купил ту сумку на память.

В тот день на Фюсун были сережки, одна из которых ныне выставлена на входе в мой музей. Мы вместе шли по улице. С проспекта Валиконак повернули на менее оживленный Эмляк. Прошли мимо домов, где располагались кабинеты врачей, куда мама водила меня в детстве, – зубного и педиатра, всегда засовывавшего мне в рот твердую холодную ложку, чего я никогда не забуду, и вдруг увидели, что внизу улицы, у подножия холма, собралась толпа, несколько человек бегут в ту сторону, а другие, наоборот, идут нам навстречу с очень странным выражением лица.

Оказалось, произошла автомобильная авария, движение остановилось. У недавно проезжавшего мимо меня вниз по улице грузовика с цистерной лопнул тормоз, и машина выехала на встречную полосу, врезавшись в такси марки «плимут», какие сохранились в Стамбуле с 1940-х годов и курсировали между Тешвикие и Таксимом. Водитель грузовика стоял с дрожащими руками неподалеку и курил. Вся передняя часть легкового автомобиля была смята. Целым остался только таксометр посреди салона. Из-за спин прибывавшей толпы я разглядел окровавленное тело женщины, зажатой на переднем сиденье между разбитым лобовым стеклом и металлическими частями машины, и тут же узнал смуглую посетительницу бутика «Шанзелизе», выходившую оттуда. Мостовую усыпали бесчисленные осколки. Я взял Фюсун за руку и тихо сказал: «Пойдем». Но она не услышала меня. Застыв, не отрывая взгляда, она смотрела на мертвую.

Когда людей собралось слишком много, мы наконец ушли, так как меня беспокоила не столько погибшая (она, видимо, умерла сразу, да и полиция уже приехала), сколько вероятность нарваться на кого-то из знакомых. Молча мы поднимались по улице от полицейского участка к «Дому милосердия», быстро приближаясь к тому мгновению, которое в начале своей книги я назвал «счастливейшим мигом моей жизни».

В прохладном парадном я обнял Фюсун и поцеловал в губы. Еще раз поцеловал, когда мы вошли в квартиру. Но на ее скульптурных губах читалась неловкость, а в ней самой чувствовалась какая-то зажатость.

– Я хочу тебе кое-что сказать, – проговорила она.

– Да.

– Я боюсь, ты не воспримешь всерьез того, что я тебе скажу, или совершенно неправильно отреагируешь.

– Доверься мне.

– Вот именно в этом я и не уверена, но все равно скажу, – решительно произнесла она. Я почувствовал, что стрела выпущена из лука и теперь она не сумеет удержать слова в себе. – Если ты неправильно поймешь меня, я умру, – добавила Фюсун.

– Милая, если ты переживаешь из-за аварии, то забудь ее и говори, что ты хочешь мне сказать.

Она вдруг тихонько заплакала, совсем как тогда в бутике «Шанзелизе», когда не могла вернуть мне деньги за сумку. Ее плач стал похож на капризные всхлипывания обиженного ребенка.

– Я в тебя влюбилась. Я жутко в тебя влюбилась! – В ее голосе звучал укор, но и неожиданная нежность. – Целыми днями думаю только о тебе. С утра до вечера думаю о тебе.

Закрыв руками лицо, она разрыдалась.

Должен признаться, первой моей реакцией было глупо рассмеяться. Но я не поддался порыву. Только с серьезным видом нахмурил брови, пытаясь скрыть огромную радость. Я чувствовал в себе какую-то фальшь, хотя, думаю, то был один из самых искренних и насыщенных моментов моей жизни.

– Я тоже очень тебя люблю.

И хотя эти слова были сказаны мною искренне, они не получились такими сильными и настоящими, как ее. Это ведь она первой призналась. А так как я лишь ответил ей, то в моем уверении, несмотря на правду, звучала нотка утешения и вежливости и улавливалось стремление к подражанию. Если бы я даже и в самом деле любил ее крепче, чем она меня (так, весьма вероятно, и было), Фюсун все равно уже проиграла мне, потому что первой признала пугающие размеры нашей любви. «Знаток чувств» во мне (неприятно было вспоминать, откуда и как он во мне появился) радостно возвещал, что неопытная Фюсун сдала «игру», поскольку повела себя откровеннее. Теперь моим мукам ревности и навязчивым мыслям пришел конец.

Она продолжала всхлипывать и вытащила из кармана по-детски скомканный платок. Я обнял ее и, целуя невероятно нежную бархатистую кожу шеи и плеч Фюсун, сказал, что глупо плакать из-за любви такой красавице, как она, от которой теряют голову столько мужчин.

В слезах она упрекнула:

– По-твоему, красивые девушки не влюбляются? – и добавила: – Раз уж ты такой знаток, то скажи… Что будет потом?

Ее глаза умоляли, чтобы я открыл ей правду, и никакие слова о любви и красоте не отвлекли бы от переживаний. Но сказать мне было нечего.

Это я понимаю только сейчас, вспоминая о тех событиях десятилетия спустя. А тогда я испугался вопроса, который рассорил бы нас, про себя осудил за него Фюсун и принялся ее целовать.

Она отвечала на мои поцелуи и страстно, и беспомощно. Уточнила, это ли мой ответ. «Да», – уверил я. «Разве мы не собирались заняться математикой?» Она понемногу успокаивалась. Оставив реплику без внимания, я принялся жарче целовать Фюсун. В нашем безысходном положении обниматься и целоваться было гораздо естественней, чтобы ощутить неотвратимую мощь настоящего мгновения. По мере того как Фюсун снимала с себя одежду, вместо заплаканной, страдающей от любви девочки появлялась счастливая и полная жизни женщина, жаждущая физических наслаждений. Так мы очутились во власти мига, который я назвал самым счастливым моментом моей жизни.

На самом деле, проживая подобное, никто этого не осознает. В глубине души мы все равно верим, что когда-нибудь переживем нечто более прекрасное и счастливое, чем сейчас. Ведь в молодости – особенно пока ты молод – трудно жить, сознавая, что потом все будет только хуже, и если кто-то счастлив настолько, что способен поверить, будто переживает самый счастливый миг своей жизни, то обычно ему хватает оптимизма полагать, что будущее тоже окажется прекрасным.

Но когда наша жизнь, подобно роману, приобретает завершенную форму, мы можем выбирать и решать, какой же момент стал самым счастливым, что я и делаю сейчас. Конечно, чтобы объяснить, почему из всего пережитого выбран именно этот момент, придется поведать историю жизни от начала до конца, довести роман до финала. Выбрав то мгновение счастья, мы испытываем боль, потому что знаем, оно осталось где-то очень далеко и больше не случится никогда. Единственное, что помогает вытерпеть эту муку, – вещи, сохранившиеся от того драгоценного мига. Они хранят счастливые воспоминания, их краски, тепло, удовольствие осязать и видеть вернее, нежели люди, благодаря которым мы познали самую суть счастья.

Во время продолжительных любовных ласк, когда мы, с трудом переводя дыхание, позабыли об окружающем мире, а я, поцеловав влажное плечо Фюсун, проник в нее сзади, покусывая ей шею и мочку левого уха, то есть в счастливейший миг моей жизни, сережка в виде заглавной буквы ее имени, на форму которой в тот день я не обратил никакого внимания, выскользнула из прекрасного уха Фюсун на голубую простыню.

Тому, кто имеет о смысле культуры хоть какое-либо представление, известно: за всеми знаниями западной цивилизации, властвующей над миром, стоят музеи, и их создатели, истинные коллекционеры, собирая памятные раритеты, никогда не задумываются, что тех ожидает. Как правило, даже не замечают главных и важнейших вещей будущих собраний, когда они впервые попадают в руки, хотя позднее классифицируют, описывают в каталогах (а ведь первые музейные каталоги – это первые энциклопедии) и выставляют для зрителей напоказ.

Когда миг, который я впоследствии назвал счастливейшим в своей жизни, закончился и настало время расставаться, пока одна из ее сережек пряталась рядом с нами в складках влажной простыни, Фюсун посмотрела мне в глаза и тихо проговорила:

– Теперь моя жизнь связана с твоей.

Ее слова мне понравились, но и напугали.

На следующий день было опять очень тепло. Когда мы встретились, Фюсун выглядела чем-то встревоженной.

– Я вчера потеряла сережку, – произнесла она, поцеловав меня.

– Твоя сережка здесь, дорогая моя. – Я засунул руку в правый карман пиджака, висевшего на спинке стула, но ее там не оказалось. – Странно, ничего нет.

У меня быстрее забилось сердце, будто над нами нависло какое-то неотвратимое несчастье, какое-то горе. Потом я вспомнил, что сегодня с утра очень жарко и я надел пиджак потоньше.

– Она осталась в другом пиджаке.

– Пожалуйста, принеси завтра, не забудь, – попросила Фюсун. В ее глазах можно было утонуть. – Эта сережка очень важна для меня.

18. История Белькыс

Сообщение об аварии занимало первую полосу всех газет. Фюсун их, конечно, не читала, но, так как Шенай-ханым все утро только и говорила что о погибшей, Фюсун решила, что некоторые обитательницы Нишанташи заходили в тот день в бутик «Шанзелизе», лишь чтобы поговорить об аварии.

– Завтра Шенай-ханым закроет магазин после обеда, чтобы я тоже пошла на похороны, – сообщила мне Фюсун. – Она ведет себя так, будто все любили ту женщину. Но это не так.

– А как?

– Она часто приходила в наш магазин. Покупала самые дорогие платья, только что привезенные из Италии и Парижа, а потом, надев куда-нибудь на прием, возвращала обратно, будто оно ей не подошло. Шенай-ханым очень сердилась, так как платье, которое все уже видели, продать нелегко. Да и вела она себя довольно грубо, постоянно торговалась за каждый процент. Но отказать ей Шенай-ханым не могла, потому что у той женщины имелись связи. Ты ее знал?

– Нет. Правда, одно время она была любовницей моего приятеля, – начал было я, решив рассказать Фюсун историю погибшей женщины, сократив и изменив кое-какие детали. И вдруг осекся, поняв, что не смогу.

Мне подумалось, что лучше обсудить историю погибшей с Сибель. Я сразу почувствовал себя двуличным, потому что от обсуждения жизни несчастной с Сибель я получил бы больше удовольствия, нежели с Фюсун. А ведь еще неделю назад я запросто мог что-то утаить от Фюсун, с легким сердцем обмануть ее; тогда мне еще казалось, что ложь – забавная и неизбежная составляющая такого рода интрижек. По глазам Фюсун видно было, она понимает, что я не хочу делиться подробностями. И поэтому неожиданно для себя быстро сказал:

– У той женщины была очень грустная жизнь. Она много страдала и видела много унижения оттого, что легко отдавалась мужчинам.

Конечно, я имел в виду не это. Просто вырвалось бездумно. Воцарилось долгое молчание.

– Не беспокойся, – прошептала, покраснев, Фюсун. – У меня до конца жизни не будет никого, кроме тебя.

Спокойный и веселый, я вернулся на работу, яро принялся за дело и с энтузиазмом проработал довольно долго – будто пришел зарабатывать деньги впервые в жизни. Некоторое время назад в «Сат-Сат» поступил один молодой (намного моложе меня), но амбициозный сотрудник по имени Кенан. С ним мы обменялись шутками в адрес должников нашей компании, подробно разобрали список их имен, каких получилось примерно около сотни.

Вечером я шел в тени платанов Нишанташи, уже основательно обросших листвой, вдыхая аромат лип из садов старинных, еще не сгоревших от рук строителей османских особняков. Глядя на водителей, запертых внутри автомобилей в пробке и в ярости то и дело жавших на гудок, я понимал, что доволен жизнью, что недавние муки любви и ревности позади и все наладилось. Дома я, не торопясь, принял душ. Доставая из шкафа свежую рубашку, вспомнил о сережке Фюсун, но в кармане того пиджака, где я, как мне представлялось, ее оставил, ничего не оказалось тоже. Я обыскал все ящики, заглянул даже в кувшин, куда Фатьма-ханым складывала найденные оторвавшиеся пуговицы, косточки от воротников, выпавшие из карманов монетки и зажигалки, но сережки не было нигде.

– Фатьма-ханым, ты здесь где-нибудь не находила сережку? – тихо спросил я.

В светлой и просторной комнате, соседней с моей, которая принадлежала брату, пока он не женился, Фатьма-ханым раскладывала в шкафу чистые носовые платки, полотенца и наши с отцом рубашки, которые она нагладила после обеда. Пахло лавандой и чистым бельем. Фатьма-ханым сказала, что «никаких таких сережек она не встречала». Потом из корзины с бельем вытащила, как нашкодившего котенка, один мой носок:

– Слушай меня, Железный Коготь! – Это имя она придумала мне, когда я был маленьким. – Если ты не будешь стричь ногти, у тебя не останется целых носков. И штопать я тебе больше не буду.

– Хорошо.

В углу гостиной, окна которой выходили на мечеть Тешвикие, парикмахер Басри стриг отца, восседавшего на табуретке в белой накидке, а мама, как всегда, расположилась перед ними, закинув нога на ногу, и что-то им говорила.

– Иди сюда, я последние сплетни рассказываю, – позвала она, увидев меня.

Басри, только что изображавший с отсутствующим видом, что не слушает ее, после этих слов на мгновение бросил стричь отца и принялся со смехом, демонстрируя всем свои огромные белоснежные зубы, перечислять услышанные новости.

– Так о чем же говорят, мама?

– Младший сын Лерзанов мечтает стать гонщиком, а так как отец не разрешает…

– Знаю. Он вдребезги разбил отцовский «мерседес». А потом позвонил в полицию, что машину украли.

– А ты слышал, что сделал Шазимент, чтобы выдать свою дочку замуж за сына Карахана? Постой, ты куда?

– Я не буду ужинать, заберу Сибель, мы с ней идем в гости.

– Тогда поди скажи Бекри, пусть рыбу не жарит. Он ради тебя сегодня ходил в такую даль – на Рыбный рынок в Бейоглу. Хотя бы пообещай, что завтра обедать дома будешь!

– Обещаю!

Ковер перед приходом парикмахера загнули, чтобы не испачкать, и тонкие седые волосы отца падали на паркет.

Я забрал машину из гаража, включил музыку погромче и поехал по вымощенным плиткой улицам. Постукивая по рулю в такт песням, переехал Босфорский мост и за час добрался до Анатолийской крепости. Сибель, услышав сигнал автомобиля, выбежала из дому. По пути я начал рассказывать ей ту самую историю, которую не смог передать Фюсун, – историю женщины, погибшей три дня назад в аварии на проспекте Эмляк. Прежде всего я сообщил, что она – бывшая любовница Заима («Заима, Достойного Всего?» – с улыбкой спросила Сибель).

– Ее звали Белькыс, она старше меня на несколько лет. Ей, должно быть, где-то тридцать два – тридцать три года, – продолжал я. – Она из бедной семьи. С тех пор как ее начали принимать в высшем свете, злые языки, дабы унизить ее, поговаривали, что ее мать носила платок. В конце пятидесятых годов Белькыс, тогда еще студентка лицея, на Дне молодежи и спорта познакомилась со своим ровесником, и они страстно влюбились друг в друга. Парня звали Фарис, он был из семьи судовладельца Каптаноглу – одной из самых богатых тогда в Стамбуле, младший сын судовладельца. Любовь богатого парня к девушке из бедной семьи продолжалась много лет, как в турецких мелодрамах. Их чувства оказались так сильны, что молодые люди совсем потеряли голову, не сумев скрыть этого от окружающих. Конечно, лучше всего им было пожениться, но семья парня воспротивилась, потому что девушка из бедной семьи «пошла до конца», чтобы заполучить их сына, и об этом, мол, всем известно. Ну а у парня, видимо, не хватило ума, силы воли, да и собственных денег, чтобы бросить вызов семье, взять девчонку и жениться на ней. Чтобы положить конец этой истории, родные Фариса отправили его в Европу. Три года спустя он от чего-то умер в Париже – то ли от наркотиков, то ли с горя. А Белькыс, вместо того чтобы, как обычно поступают в подобных случаях, уехать с каким-нибудь французом и забыть о Турции, вернулась в Стамбул и зажила разгульной жизнью, встречаясь с разными богатыми мужчинами, отчего ее возненавидели все женщины большого света. Ее вторым любовником стал еще один богатый парень… Расставшись с ним, она завела любовную интрижку со старшим сыном Демирбагов, который страдал от неразделенной любви к какой-то другой женщине. А так как ее следующий любовник, Рыфкы, тоже мучился от неразделенной любви, то вскоре все мужчины высшего общества прозвали ее «ангел для утешения» и все до одного мечтали провести с ней ночь. А их жены, беззаботные и богатые, которые в жизни не знали ни одного мужчины, кроме собственного мужа, и самое большее, что могли себе позволить, так это, тайком и сгорая от стыда, завести ненадолго любовника, но от страха не получить никакого удовольствия и с ним, из зависти мечтали придушить эту Белькыс, которая, не скрываясь, открыто встречалась с самыми завидными холостяками Стамбула и у которой, полагаю, было еще очень много тайных женатых любовников. Но в последнее время красота Белькыс стала вянуть, и недалек был тот день, когда ей не на что стало бы жить. Так что гибель в аварии для нее спасение.

– Поражаюсь тому, как это никто из всех ее мужчин на ней не женился, – проговорила Сибель. – Значит, никто из них не любил ее по-настоящему.

– На самом деле мужчины как раз и влюбляются в таких женщин, как она. Но женитьба – другое дело. Сумей она выйти замуж за Фариса Каптаноглу, не сближаясь с ним до свадьбы, о бедности ее семьи быстро бы все забыли. Будь она из богатой семьи, потеря девственности до свадьбы тоже бы роли не играла. А так как Белькыс не смогла сделать то, что умеют провернуть все, и вела разгульную жизнь, женщины из высшего света много лет называли ее «шлюха для утешения». Хотя, может быть, ее стоит уважать за то, что она, очертя голову, поверила в первую любовь и смело отдалась своему возлюбленному.

– Ты уважаешь ее?

– Нет, она казалась мне отвратительной.

Мы приехали с Сибель на какой-то торжественный ужин – я забыл, по какому поводу и кем он был устроен. На длинной бетонной террасе перед большим особняком, прямо над водой, примерно шестьдесят или семьдесят человек с бокалами в руках негромко переговаривались и рассматривали, кто пришел. Большинство женщин, конечно, были недовольны своей короткой либо длинной юбкой, а нарядившиеся в мини-юбки чувствовали себя неуютно из-за слишком коротких либо же длинных, слишком толстых или худых ног. Поэтому все женщины напоминали неумелых натурщиц. Почти у самой террасы располагался причал, а рядом с ним – сток для нечистот, стекавших прямо в море, и на террасе, где торжественно вышагивали официанты в белых перчатках, ощущался резкий запах.

Едва смешавшись с толпой гостей, я познакомился с каким-то психологом, сразу всучившим мне визитку. Психолог недавно вернулся из Америки и открыл практику. Немолодая, но весьма бойкая дама спросила его, что такое любовь, и он немедля выдал присутствующим сентенцию. «Любовью, – сказал он, – именуется чувство, дарующее счастье, которое выражается в постоянном желании быть рядом с определенным человеком, несмотря на наличие других возможностей общения».

После разговора о любви я пообщался с матерью красивой восемнадцатилетней девушки, стоявшей тут же, на тему того, куда, помимо турецких университетов, где постоянно проводятся разные политические акции протеста, можно устроить учиться дочь. Разговор об университетах начался с газетных сообщений о введении дополнительных санкций, вплоть до лишения свободы на длительный срок, против рабочих типографий, где печатают брошюры с вопросами к единому государственному вступительному экзамену в университет, чтобы никто не воровал.

Вскоре на террасе появились Заим – высокий, стройный, с выразительными глазами и изящным лицом – и худая, высокая, под стать ему, немецкая манекенщица Инге. Некоторую грусть вселяла не столько всеобщая зависть к этой паре, сколько то, что голубоглазая немка своей белоснежной кожей, натуральными светлыми волосами и длинными стройными ногами безжалостно напоминала стамбульским дамам, изо всех сил старавшимся походить на европейских женщин и ради этого осветлявшим волосы, выщипывавшим брови и скупавшим втридорога горы европейской одежды, что, к сожалению, природный цвет кожи и южную фигуру просто так не исправить. А мне она нравилась не столько из-за своей северной красоты, сколько потому, что ее улыбка и черты лица были знакомы мне, словно лицо старого друга. Мне нравилось встречать ее каждое утро сначала в ежедневной газете, потом по пути на работу, в Харбие, на боковом фасаде большого здания. Вокруг Инге быстро собралась толпа.

На обратном пути, в машине, Сибель вдруг сказала в тишине:

– Видно, наш Заим, Достойный Всего, все-таки неплохой человек. Но как тебе кажется, правильно ли он поступает, демонстрируя всем, что третьеразрядная немецкая актриса, готовая, кажется, спать за деньги даже с арабскими шейхами, – его любовница, будто не достаточно уже того, что она снялась в рекламе его лимонада?

– Скорее всего, эта третьеразрядная немецкая актриса преисполнена такой же симпатии к нам, как ты к ней, и считает нас не лучше арабских шейхов. Лимонад продается отлично. Заим говорил, что туркам будет приятнее его покупать, если они узнают, что современный турецкий продукт нравится и европейцам.

– Я в парикмахерской читала интервью с Заимом в «Выходном». Там напечатали их большую фотографию вдвоем, а еще другую ее фотографию – весьма заурядную, почти без одежды.

Мы оба долго молчали. Потом, улыбнувшись, я сказал:

– Помнишь того человека, который на плохом немецком все пытался ей сказать, как она очаровательна, и старался смотреть ей на волосы, чтобы случайно взгляд не соскользнул на декольте, на грудь… Вот он и есть второй любовник погибшей Белькыс.

Но Сибель уже спала, пока машина в легком тумане мчалась по мосту через Босфор.

19. Похороны

На следующий день в обеденный перерыв я, как и обещал, ушел из конторы и направился домой, где пообедал с матерью чудесной жареной рыбой. С ловкостью опытного хирурга мать отделяла на тарелке тонкую розоватую рыбью шкурку от полупрозрачных косточек, параллельно обсуждая со мной приготовления к помолвке и «последние известия». Она сообщила, что список приглашенных теперь составляет двести тридцать человек, включая тех, кто так жаждет отметиться у нас, что прямо намекает попасть в число гостей, и тех, кого «ни в коем случае нельзя обидеть». Поэтому, чтобы пришедшие на праздник внезапно не остались без выпивки, метрдотель «Хилтона» уже начал вести переговоры с коллегами из других больших отелей насчет «импортного алкоголя» (в те годы «алкоголь оттуда» превратился в культовую принадлежность светских сборищ). Ателье известных стамбульских портних, вроде Ипек Исмет, Шазие, Левша Шермин и мадам Муалла (некогда подруг и конкуренток матери Фюсун), полностью загружены работой по пошиву вечерних платьев для наших гостей и работали вплоть до помолвки с утра до вечера и с вечера до утра.

Отец неважно себя чувствовал и дремал в соседней комнате, но мать решила, что у него просто плохое настроение, и гадала, отчего оно испортилось именно тогда, когда сыну предстоит обручиться, а у меня пыталась выпытать, не знаю ли я причины. Повар Бекри принес к столу плов из лапши, который обязательно следовало есть после рыбы, чтобы заглушить ее вкус, – эта традиция оставалась неизменной со времен моего детства. Внезапно мама приняла траурный вид.

– Так жалко ту бедную женщину, – вздохнула она с искренней грустью. – Она много страдала. Столько пережила, ей все завидовали. А ведь она была очень хорошим человеком, очень.

Мама рассказала, как много лет назад, на отдыхе в Улудаге, они с отцом общались с Белькыс и ее тогдашним другом Демиром, старшим сыном Демирбагов, и, пока отец играл с Демиром в карты, они с покойной Белькыс допоздна пили чай в простеньком гостиничном баре, вязали и разговаривали.

– Она очень много перенесла, бедняжка. Сначала от бедности, потом от мужчин, – горестно качала головой мать. Потом повернулась к Фатьме-ханым. – Отнесите мой кофе на балкон. Мы будем смотреть на похороны.

Во дворе мечети Тешвикие каждый день проходило несколько похорон, и поэтому наблюдение за ними для меня и брата было с детства интересным и притягательным развлечением, которое, однако, посвящало нас в пугающую тайну смерти. В мечети с похоронным намазом начинался «последний путь» не только для представителей влиятельных семейств Стамбула, но и для известных политиков, генералов, журналистов, певцов или актеров, и члены общины медленно несли на плечах гроб до площади Нишанташи в сопровождении военного или муниципального (исходя из ранга покойного) оркестра, игравшего траурный марш Шопена. Мы с братом любили играть в похороны: клали на плечи тяжелую длинную подушку, выстраивали за собой повара Бекри-эфенди, Фатьму-ханым, водителя Четина и других и, распевая похоронный марш, медленно, слегка покачиваясь, ходили по комнатам. Перед похоронами премьер-министров, известных финансистов или певцов, о смерти которых знала вся страна, к нам домой то и дело заезжали незваные гости посмотреть на процессию, которые оправдывались, что «просто проезжали мимо и решили зайти», но мама всех всегда пускала, хотя и ворчала за их спиной: «Им не мы нужны, а похороны», а мы с братом считали, что церемония устроена не для того, чтобы отдать дань уважения покойному либо чтобы смерть послужила назиданием, а только ради интересного зрелища.

Мы уселись на балконе за маленьким столиком, и мать даже предложила мне свое место: «Если хочешь, иди сюда, отсюда лучше видно! Знаешь, я не пошла на похороны, хотя очень жалею эту женщину, не из-за плохого самочувствия твоего отца. Я подумала, что мне трудно будет перенести то, что ее дружки, вроде Рыфкы или Самима, надели темные очки, чтобы скрыть, что не могут выдавить из себя ни слезинки и разыгрывают траур. И потом, отсюда лучше видно. Что с тобой?» Она увидела, что я внезапно побледнел, а выражение моего лица совершенно не отражает интереса к похоронной процессии.

– Ничего. Все хорошо.

На ступеньках у больших ворот, выходивших на проспект Тешвикие, в тени, где столпились богатые женщины в дорогих модных разноцветных платках, я увидел Фюсун. Сердце мое заколотилось с неимоверной скоростью. На ней был оранжевый платок. Нас разделяло по воздуху примерно семьдесят метров. Но я не только видел, как она дышит, как нахмурила брови, как ее нежная кожа покрывается испариной на полуденной жаре (был последний день мая), как она чуть прикусила слева верхнюю губу, когда среди женщин стало совсем тесно, а ей самой – совсем скучно, и как она переминается с одной ноги на другую, – кажется, ощущал все это физически. Мне хотелось крикнуть ей с балкона и позвать ее, но я не мог издать ни звука, точно во сне, только сердце продолжало бешено колотиться.

– Мама, я ухожу.

– Что с тобой? Ты так побледнел.

Я спустился и начал смотреть на Фюсун издалека. Она стояла рядом с Шенай-ханым. Та болтала с хорошо одетой, некрасивой, коротконогой женщиной, а Фюсун слушала их беседу и задумчиво наматывала на палец кончик неумело завязанного под подбородком платка. Платок придал ей надменную и мистическую красоту. Началась пятничная проповедь, транслировавшаяся по громкоговорителям во двор, но, кроме нескольких слов имама о том, что смерть – последнее пристанище, и чрезмерно частых, чтобы всех напугать, упоминаний имени Аллаха, из-за плохого качества звука разобрать было почти ничего невозможно. То и дело торопливо, будто опаздывая в гости, подходили новые люди. Все головы сразу поворачивались к ним, и им тут же прикалывали на грудь маленькую черно-белую фотографию покойной Белькыс. Фюсун внимательно наблюдала за всеобщим обменом приветствиями, рукопожатиями, поцелуями, утешительными объятиями и обычными вежливыми вопросами.

У нее на груди, как у всех, тоже виднелась фотография Белькыс. В те дни обычай прикалывать на грудь изображения умерших, появившийся из-за часто совершавшихся тогда политических убийств, вошел в привычку сначала среди простых людей и студентов, но вскоре был перенят и в состоятельных кругах Стамбула. Эти фотографии (небольшую коллекцию которых мне удалось собрать в последующие годы) на лацканах шагавших в траурной процессии богачей в темных очках, с виду печальных, а на деле довольно веселых, всегда придавали похоронам любого известного предпринимателя, обычно напоминавшим званый прием, атмосферу торжественного политического шествия, будто бы существовал некий идеал, за который эти люди, похожие из-за маленьких фотографий на оппозиционных политических активистов, согласились умереть. В газетах за тот день был опубликован некролог с фотографией Белькыс в толстой черной рамке – на европейский манер, отчего траурное сообщение напоминало серьезную статью об очередном политическом убийстве.

Не оборачиваясь, я пошел в нашу квартиру, где принялся ждать Фюсун, время от времени поглядывая на часы. Прошло немало времени, и внезапно что-то подтолкнуло меня к окну. Когда я раздвинул пыльные, всегда задернутые занавески, мимо дома медленно проехала машина с гробом Белькыс.

В голове неспешно, как катафалк, проплыла мысль, что некоторые люди проводят всю жизнь в страданиях, потому что имеют несчастье быть бедными, либо не способны вести себя разумно, либо готовы терпеть унижения. Лично у меня лет с двадцати существовала убежденность, что на мне надеты особые невидимые доспехи, которые защищают от всех бед и невзгод. И я считал, что, если буду слишком много думать о чужих бедах, сам начну страдать, а мои невидимые доспехи проржавеют и прохудятся.

20. Два условия Фюсун

Фюсун опоздала. Я уже начал беспокоиться, но, когда она пришла, видно было, что ее тоже что-то беспокоит. От нее густым шлейфом тянулись тяжелые духи. Оказалось, она встретила свою подругу Джейду, с которой познакомилась на конкурсе красоты. С Джейдой тогда обошлись несправедливо, ей досталось только третье место. Но теперь она была счастлива, встречаясь с сыном фабриканта Седирджи, и у парня были серьезные намерения. Фюсун произнесла это как-то странно, будто хотела в чем-то меня обвинить. «Вот здорово, правда?» – скорее утверждала, чем спрашивала, она, глядя прямо мне в глаза. Я кивнул в знак согласия, но тут она добавила, что у Джейды есть проблема. Так как сын фабриканта настроен жениться, он против того, чтобы она работала манекенщицей.

– Скоро будут снимать для лета рекламу двухместных гамаков с тентом. Фирма-производитель согласна на турецкую модель, но парень и слышать не желает, он – строгий традиционалист. Не разрешает ей не то что сниматься в рекламе, даже выходить на улицу в мини-юбке или в платье. А ведь Джейда закончила специальные курсы. Ее фотографии в газетах печатают.

– Передай ей, чтоб поостереглась, а то скоро совсем взаперти жить будет.

– Джейда давно мечтает выйти замуж и стать домохозяйкой, – отрезала Фюсун, будто я не понимал, о чем речь. – Она беспокоится о другом: вдруг он ее обманет? Мы с ней решили встретиться и поговорить. Как, по-твоему, понять, что мужчина настроен серьезно?

– Не знаю.

– Тебе же известно, что думают такие мужчины.

– Никогда не интересовался, что думают традиционалисты-провинциалы, – уточнил я, чтобы изменить течение разговора. – Давай-ка лучше твое задание.

– Не сделала я никакого задания, ясно? – разозлилась она. – Сережку мою нашел?

Я чуть было машинально не полез в карман, подобно подвыпившему автомобилисту, остановленному дорожной полицией, который роется за пазухой, в бардачке и сумке, делая вид, будто ищет права, хотя прекрасно знает, что их нет. Но я сдержался.

– Нет, дорогая. Дома у меня твоей сережки нет. Но когда-нибудь она найдется, не беспокойся.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

«– Они сказали, что не приедут, – девушка гневно отшвырнула телефонную трубку....
«На подобных вечеринках Диме Полуянову еще не приходилось бывать – хотя журналистская судьба забрасы...
«Римке в последнее время везло на убийства. То ли она их сама своим неугомонным характером притягива...
«Цены не было б этим газетам – если бы они правду писали....
В предвкушении Нового года все мы живем, ожидая чуда! Украшаем дом, выбираем наряды, придумываем ори...
«…Ленка рыдала в трубку, и я половины не понимала из того, что она говорит. Они с Климом разругались...