Зима, когда я вырос Гестел Петер
— А почему вы не поехали на поезде?
— Дядя Пит позднее объяснил мне, что папа боялся ехать на поезде, он сказал, что папа по дороге слезал с велосипеда и прятался за дерево, когда навстречу попадались фрицы или люди в черной форме. Я не помню ни фрицев, ни черную форму, а деревья помню. Мы садились спиной к стволу, папа совершенно не спешил, иногда он гладил меня по голове, я первый раз в жизни был один на один с папой, и это было здорово. Я… э-э… как бы это сказать…
— Я это называю «балдел от счастья».
— Да, именно: балдел от счастья.
— А зачем вы ехали к дяде Питу и тете Соне? — спросил я.
— Тогда я и сам не знал. Папа мне говорил: ты должен набраться сил, ты слишком бледный, в Амстердаме здоровья не наберешься. А теперь я знаю, что он отвез меня к ним, чтобы они меня спрятали.
— Как это — спрятали?
Зван поглядел на меня.
— Ты что, не знаешь? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я.
Он долго смотрел на меня.
— Прятаться, — сказал он, — это значит жить в таком месте, где фрицы тебя не смогут найти, во всяком случае, если никто не выдаст. Дядя Пит — врач, у него большой дом, с большим чердаком, там и стояла моя кровать, а по вечерам я спускался вниз, а если все было спокойно, даже выходил на улицу, но мне не разрешалось уходить далеко: мне было велено все время оглядываться на дом.
Однажды я заблудился, искал дорогу домой целый час. Тетя Соня плакала, дядя Пит сердился, но по-доброму. Я жил у них еще целый год после освобождения.
— И ты не ходил в школу?
Зван медленно помотал головой.
— Ты не замерз? — спросил я.
Он опять помотал головой.
— Я тоже не замерз.
— Дядя Пит учил меня по вечерам, я быстро научился читать. Каких только книг я не прочитал! В первые годы я не понимал, почему я там живу, а потом начал их расспрашивать.
— И о чем ты их расспрашивал?
— О папе с мамой. Я иногда не мог заснуть, потому что не мог вспомнить, как они выглядят.
— Да ты что? Твои собственные папа с мамой?
— Тебе-то было уже восемь, когда у тебя умерла мама.
Зван посмотрел на меня. Он мне что, завидует?
— Я тебе не завидую, — сказал он, — но я видел своих родителей последний раз в четыре года, а то, что видел в четыре года, потом забываешь.
Шагая следом за Званом, я думал о том, что сегодня не просто среда; мне казалось, что это может быть любой день недели, совершенно безразлично какой, хоть четверг, хоть пятница — один черт, это был просто-напросто день наш со Званом.
Что же такое случилось с его папой и мамой?
Я не задавал никаких вопросов; он шел впереди меня, время от времени что-нибудь мне показывал и смеялся. Вокруг было столько смешного! Можно было бы посмеяться над кошкой, которая сидела в детской коляске, одетая в свитер, и над собачкой, которую отовсюду гнали, когда она хотела поднять ножку. Но смеяться не хотелось, я совсем не смеялся.
По Вейзелхрахт мы шли рядом молча. Зван после долгой прогулки имел довольно несчастный вид, надо было его развеселить.
На углу Фокке Симонсстрат мы остановились.
Я не люблю эту улицу — на ней большие мальчишки со скуки иногда швыряются камнями. Но на нее выходит отличный узкий переулочек — по нему можно выйти на канал Лейнбан и там вздохнуть с облегчением.
— Знаешь этот кривой переулок? — спросил я.
— Нет, — сказал Зван, — я не знаю этого кривого переулка.
— Это страшшшный переулок, это жу-у-уткий переулок, умрешь со страху, — сказал я. — Идем, пробежим по нему бегом.
— Какая в этом радость? — проворчал Зван. — На кой черт мне этот жуткий переулок, у меня и так хватает забот.
Мы свернули в переулок.
— Это даже не переулок, — сказал Зван, — это щель между домами.
Он положил руку мне на плечо — может быть, так ему было менее страшно.
— Не робей, Званчик, — сказал я, — ведь я с тобой!
Переулок делает несколько поворотов. Завернув за первый из них, я понял, что приходить сюда вообще-то не стоило. Перед нами стоял, прислонившись широкой спиной к грязной кирпичной стене, Олли Вилдеман.
Я резко остановился, Зван наткнулся на меня.
Олли Вилдеман кидал старый теннисный мяч в глухую стену, потом ловил его с безразличным видом одной рукой и бросал снова. Рядом с ним стоял незнакомый мальчишка, на голову выше Олли Вилдемана, который и сам был не маленький. Мальчишка тоже кидал о стену мячик. Казалось, они нас не видят. Но я-то все понял.
— Так, — сказал я Звану, — валим отсюда.
Незнакомый мальчишка уронил мячик, Олли Вилдеман поддал его ногой, и мяч медленно подкатился к нашим ногам. Зван наклонился и хотел бросить мяч обратно.
— Не трожь своими еврейскими лапами, — пробурчал Олли Вилдеман, не удостоив нас взглядом.
Но Зван уже подтолкнул мяч.
Олли Вилдеман медленно поднял его.
— Иди сюда, Томми, — сказал он, — давай-ка вылижи мячик дочиста!
Я привык, что он задирает меня в школе, но это было что-то другое.
— И не подумаю, — прохрипел я.
Незнакомый мальчишка расхохотался.
— Тебе уже двенадцать лет, Олли, — сказал я, — что за детские глупости.
Это я сказал зря.
Олли не любил, когда ему напоминали о том, что ему двенадцать лет, а он учится в четвертом классе. Он посмотрел на меня злющими глазами. Другой мальчишка достал из штанов свою пипу, грязной правой рукой потряс ее, чтобы не замерзла на холоде, и пописал на глухую стену — получилась шикарная струя; в соревновании, кто дальше пописает, он бы наверняка выиграл.
— А ну покажи свою пиписку, — сказал он Звану.
— Бежим, Томас, — сказал Зван, — быстро.
Я побежал за Званом и споткнулся. Зван поднял меня. Мы бежали со всех ног, я чувствовал спиной, что Олли Вилдеман со вторым мальчишкой бегут по пятам.
По улице Фокке Симонсстрат шел точильщик, с трудом толкавший свою тележку. Мы подбежали к нему, а Олли Вилдеман кричал нам вслед:
— Чтоб ты сдох, еврей паршивый!
— Вам помочь? — спросил Зван у точильщика.
— Молодцы, ребята! — сказал точильщик. — Молодцы!
Мы толкали его тележку, а точильщик шел за нами и, насвистывая, спокойно сворачивал самокрутку.
Я толкал тележку, глотая слезы.
— Ты чего? — сказал Зван. — Все в порядке, город есть город, а хулиганы есть хулиганы.
— Я часто реву, — сказал я, — не обращай внимания. Они ушли?
— Я их не вижу, — сказал Зван, — но боюсь, что они никуда не ушли.
Ночные приключения
Мы со Званом сидели в кровати. Спины опирались на мягкие подушки, у ног были грелки, ладони лежали на одеяле. По моей просьбе горел ночник.
— Оттого, что тепло ногам, не мерзнут руки, — сказал я, — странно, да?
— Потрогай ногу рукой, — сказал Зван.
Я взялся рукой за ногу. Рука не почувствовала тепла, нога не почувствовала холода.
— У меня руки и ноги одной температуры, — сказал я.
Зван откинул одеяло и подтянул одну ногу.
— Это потому, что нога твоя собственная. Вот потрогай мою ногу — почувствуешь.
Я взял его за ногу.
— Ого, — сказал я, — какая теплая!
— А у тебя рука холоднющая, — засмеялся Зван.
Мы снова накрылись одеялом.
— Я никогда не был дома у Олли Вилдемана, — сказал я. — Я никогда не ел у него горохового супа.
— Знаю, — сказал Зван и толкнул меня локтем.
Зван — еврей, подумал я, как и старик Мостерд.
Во время войны Мостерд носил на пальто желтую звезду. Тетя Фи объяснила, что во время войны фрицы отправили всех евреев в Польшу и заставляли работать там в лагерях. Зван — тоже еврей, и его мама с папой, наверное, до сих пор в лагере.
— Они работают в Польше? — спросил я.
— Кто? — не понял он.
— Твои папа с мамой.
— Нет, — сказал Зван.
— Почему же они не возвращаются?
— Они погибли.
— Погибли? От чего? Их убили фрицы?
— Ладно тебе, — сказал Зван, — перестань.
— Но почему?
— Что почему?
— Почему их убили?
— Их убили, потому что у них было больше половины еврейской крови, из их бабушек и дедушек больше половины были евреями.
Я прекратил расспрашивать. Зван знал все, я не знал ничего — приходилось с этим смириться.
— Родители моего папы умерли уже давно, — заговорил я вновь. — А мамины родители живут в Меппеле, в ужасно маленькой квартирке. Однажды я провел у них целый день. Они вообще ничего не говорят, только чего-то там возятся в этой своей квартирке в Меппеле. А что значит «еврей»? Авраам, и царь Давид, и Ионафан, и Моисей — они все были евреями, да ведь?
— Откуда ты знаешь эти имена?
— Я ходил в воскресную школу, — сказал я с гордостью. — Там рассказывают интересные истории.
— Из Ветхого Завета, конечно, — сказал Зван. — Там от первой страницы до последней говорится о древнем народе.
— Началось все с Адама и Евы, да?
— Да-да.
— Адам и Ева были евреями?
Зван засмеялся.
— Почему ты смеешься?
— Никогда об этом не думал, — сказал он.
— Если Адам и Ева были евреями, значит, мы все евреи?
— Нет, — сказал Зван, — в какой-то момент вышел сбой.
— Ты не хочешь разговаривать?
— Да ладно тебе.
— А фрицы что, злились на евреев?
— Глупо звучит.
— Они воевали друг с другом — фрицы и евреи?
Зван вздохнул.
— Нет, — сказал он, — они не воевали друг с другом. В лагерях у немцев были винтовки и прочее, а у евреев — самое большее старые зубные щетки. Их просто уничтожали. Их уничтожали, когда с них уже нечего было взять.
— Откуда ты все это знаешь?
— В Девентере мне ничего не рассказывали, потому что боялись — ведь еще шла война, дядя Пит и тетя Соня сами многого не знали. Больше всего мне рассказала Бет. Когда я после войны пошел с ней в Девентере гулять, она сказала: как странно ты идешь. Да, Томас, ходить по длинным улицам тоже надо учиться, просто так взять и пойти не получится. Бет сказала: ты разучился ходить, а чему ты научился? Читать и писать, да? Я ответил Бет: читать я умел уже в пять лет. А почерк у меня такой же хороший, как у дяди Пита.
— Ты такой умный, Зван.
— Да ну прямо, умный! Книги, книги и книги — что мне оставалось. В какой-то момент я вообще перестал выходить на улицу. Читал до умопомрачения. По вечерам за столом дядя Пит спрашивал: что ты сегодня прочитал? И я ему рассказывал. После этого он занимался со мной арифметикой и историей или еще чем-нибудь.
— А ты читал книжку «Питье Белл»?
Зван помотал головой.
— Дядя Пит разрешал мне читать что угодно, — сказал он. — Я читал «Айвенго» — толстенная книга, не поднять. Там одна героиня — красавица-еврейка по имени Ребекка; как ни странно, мне в голову не пришло, что я точно такой же еврей. И еще я читал «Гекльберри Финна», эту книжку я понял только с четвертого раза, но больше всего она мне понравилась в первый раз, когда я еще ничего не понимал.
— А я вот «Фритса ван Дюрена» прочитал раз двадцать, — сказал я. — Теперь понимаю ее слишком хорошо; я так хорошо ее понимаю, что мне от нее уже никакой радости.
— Я читал даже книжки для девочек.
— Да, здорово, — радостно подхватил я, — я жутко люблю девчоночьи книжки.
— Я читал «У мамы под крылом». Там вредненькие сестрички устраивают на чердаке театр. Так здорово — я пока читал, забывал все на свете, и про эту вонючую войну вообще не думал.
— Ну ты, Зван, и выражаешься.
Зван засмеялся.
— Мой папа ничего мне не рассказывал, — сказал я. — Наверное, не знает, с чего начать.
— Когда война кончилась, — сказал Зван, — был огромный праздник, в Девентере люди танцевали на улицах и на всех площадях, и везде все оранжевое[15] и красно-бело-синее[16], я был счастлив, как идиот, а дядя Пит и тетя Соня сидели дома, они сказали мне, чтобы я не слишком радовался, и только тут я их наконец спросил: а мама с папой вернутся? Тогда они мне ответили: мы каждый день пишем в Красный Крест, мы не знаем, где они, может быть, они вернутся… А ты веришь в «может быть», Томас?
— Фиг его знает.
— «Может быть» — это все равно что «не может быть». Они не вернулись. Мне сказали: дядю Якоба тоже забрали, завтра сюда приедет Бет, будь с ней поласковее и, пожалуйста, не задавай лишних вопросов.
— А ты к тому времени уже забыл Бет?
— Да, Бет я уже забыл.
— Наверное, здорово было с ней снова увидеться?
— Я подумал: какая зануда, ну почему моя двоюродная сестра такая зануда.
— Бет не зануда, — рассердился я.
— Да, я знаю — девчонки, которые сначала кажутся занудными, как раз самые классные.
— Она уже тогда была такая строгая?
— Очень строгая, да. Я у нее все выспрашивал. И она сказала: их уничтожили, Пим, их нет в живых, твоих мамы с папой и моего папы. И я подумал: не так уж она и переживает. И еще Бет сказала: ты еврей, Пим, после этой войны ты всю жизнь будешь евреем, и я тоже. Понимаешь, Томас, Бет наполовину еврейка, но она сказала: теперь мой папа сидит внутри меня, он там будет всегда, и потому я — полтора еврея. Я ничего не понимал, я не понимал, почему моих маму с папой и ее папу убили.
Зван перевернулся на бок и теперь лежал ко мне спиной.
— Самое ужасное, — услышал я его голос, — что я-то сам ничего не видел и ничего не пережил — ни голодную зиму, ни облавы, я никогда не видел, как евреев уводят из дома, во время войны я вообще не знал, что я еврей, я не помню, как выглядела мама… А как выглядела твоя мама?
— Я не обращал на это внимания, — сказал я.
— А если ты зажмуришься, ты ее увидишь?
Я крепко зажмурился. Чтобы сделать Звану приятно, потому что ничего от этого не ожидал. Думать и видеть — разные вещи.
— Ты чувствуешь ярость оттого, что она умерла?
Моя мама умерла от инфекции. А к инфекции трудно относиться с яростью. Вообще-то я не уверен, что это была просто инфекция.
— У моей мамы всегда были влажные ладони, — сказал я.
— Откуда ты знаешь?
— Она жутко часто таскала меня за нос.
— В последний раз я видел их в четыре года, — сказал Зван. — Я помню папины руки, его длинные пальцы с черными волосками, и еще он всегда носил темный костюм, а когда сердился, то говорил тихим-тихим голосом. По утрам в моей комнате на чердаке у дяди Пита с тетей Соней, когда я только-только начинал просыпаться, но еще не открывал глаз, мне часто виделась его спина и серая шляпа, он вез меня на багажнике в Девентер.
Тут Зван смолк и перелег на бок, спиной ко мне.
— А вот мама, — заговорил он через некоторое время, — ох, с мамой намного труднее, у меня было столько тетушек, что я путался, когда пытался ее вспомнить: то у нее рыжие волосы, то дурацкая шляпка на голове, то шляпа с перьями… Да, когда я старался вспомнить маму, я сразу оказывался в комнате, полной щебечущих тетушек, и кто есть кто, и кто из них мама? Я вспоминал, как одна из них сидела на краешке моей кровати и рассказывала коротенькие истории или делала разные фигуры из веревочки, натянутой на пальцах. Но как она выглядела? Мне не хочется ее вспоминать или у меня не получается? Дядя Пит и тетя Соня не показывали мне ее фотокарточек. А теперь у меня есть ее фотокарточки, они стоят в комнате Бет. Я боюсь на них смотреть.
Я задумался. У меня умерла только мама — не так уж много, но я и с этим не мог разобраться.
— У меня осталась Бет, — сказал Зван. — И еще у меня остался дядя Аарон. Дядя Аарон живет далеко-далеко, в Америке, он шлет мне много писем, ох-ох-ох, от его писем у меня болит голова, он пишет на смеси голландского и английского, болтает, как сорока.
— Как это — болтает в письме?
— Да, болтает, — сказал Зван, — это возможно.
— Почему Олли Вилдеман ненавидит евреев?
— Думаю, добрая половина его бабушек и дедушек ненавидит евреев.
Я тоже лег на бок, спиной к Звану. Мне надо было о чем-нибудь подумать, а то не смогу заснуть. Ничего не приходило в голову. Но мне все равно показалось, что голос Звана разбудил меня.
— Бет, — сказал Зван, — очень много рассказывала мне про Ден Тексстрат. Но я совершенно не помню ни комнат, ни кухни, ни туалета, помню только лестницу — как-то раз я поднялся по ней, держась обеими руками за перила. Почему я это помню, а остальное забыл?
Зван в первый раз в жизни заговорил со мной про Ден Тексстрат. Я вмиг проснулся.
— Я там был на твоем дне рожденья, — сказал я, — когда тебе исполнилось четыре года, это мне Бет рассказала. Странно — я иногда вспоминаю большую комнату, полную людей и огней, и я вижу твоего папу, и тебя у него на коленях, и мы все слушаем «Sonny Boy». Как ты думаешь, я это фантазирую или так правда было?
Зван засмеялся.
— Да, — сказал он, — я сидел у папы на коленях, но где это было — не помню. И кто там был — не помню.
— А меня ты не помнишь?
— Нет, — сказал Зван.
— Почему?
— Забыл — ничего не помню о комнатах в нашем доме, помню лестницу, я поднимаюсь, держась обеими руками за перила, наверху никто не стоит, за мной никто не идет, я один.
Больше мы не произнесли ни слова.
Мы оба думали о светлой комнате на Ден Тексстрат, о празднике в этой комнате, о смеющихся веселых людях, которых нет в живых. Звану больше уже ничего не нужно было рассказывать. И мне тоже. Мы могли разговаривать о чем угодно, если бы захотели. Но нужды в этом не было.
Мне снилось, что я иду по длинному коридору без дверей в поисках туалета. А его нигде нет, прямо чокнуться можно. Но потом я проснулся. Мне срочно надо было в уборную — вот и все.
Я прокрался к двери, тихонько открыл ее, включил свет в коридоре и обернулся посмотреть на Звана. Его голова лежала неподвижно на большой подушке, левая ладонь, прикрывавшая щеку, подрагивала, так что я подумал: он знает, что я на него смотрю.
Но Зван спал сном младенца.
Голова на большой подушке казалась бледной и маленькой. Он, конечно, не знал, что я на него смотрю. Если бы он сейчас открыл глаза, я бы страшно испугался.
Я босиком спустился вниз.
На первом этаже я пописал; я так перехотел, что сейчас даже дрожал. Я осторожно открыл кран над маленькой раковиной.
Да, Бет, я, как пай-мальчик, вымою руки, подумал я; то, чему ты меня научила, я делаю, даже когда ты не видишь.
Я держал руки под краном и оттого, что вода текла холодная как лед, ругался про себя ужасно.
Стараясь не скрипнуть дверью, я вошел в заднюю гостиную. Мне хотелось посмотреть на мой дом на канале Лейнбан. Из нашей спальни из-за морозного узора на стеклах ничего не было видно, а здесь в камине теплился огонек.
Я подошел к окну и посмотрел на свой дом. Окна были темные.
Папа в Германии, мама умерла.
Не знаю почему, но я вдруг страшно забеспокоился. Может быть, папа больше не вернется, подумал я. Ведь там, в Германии, его запросто могут убить. Что за мысли у тебя в голове, парень, ты что, рехнулся, папа обязательно вернется, ведь он обещал!
Как я себя ни уговаривал, это не помогало, я с ума сходил от страха.
Темные окна нашего дома оставались темными. Папы уже давно нет в живых, а мне никто не решается об этом рассказать. Я даже подумал: надо побежать домой и позвонить в дверь, и звонить так долго, что папа услышит звонок там, в Германии.
Я отвернулся от окна, сделал несколько быстрых шагов, наступил на штанину пижамы и грохнулся на пол с криком «елки-палки!».
И чуть не умер от страха, когда услышал голос тети Йос:
— Кто это там? Кто это?
Я поднялся и ответил:
— Это я, тетя Йос. Мне захотелось в туалет.
Тетя Йос приоткрыла дверь. Она была одета в черное, как днем. На шее у нее был шерстяной шарф. Из-за черной одежды ее голова казалась белой, как у призрака.
Она увидела меня.
Но видела ли она, кто я?
— Я уже иду спать, тетя Йос, — сказал я.
— Я упала, — сказала она. — Зачем вы сюда пришли?
Она обратилась ко мне на «вы». Что-то здесь было не так.
— Я Томас, вы ведь меня помните?
— Где я? — спросила она.
— Вы дома, — сказал я и засмеялся; я сам слышал, что это нервный смех.
— Я спала? — спросила она.
— Да, — сказал я, — сейчас ночь, все спят.