Секрет русского камамбера Драгунская Ксения
Но сперва надо узнать, как там и что, давно не были, а средствам массовой информации верить нельзя. Так что вот пусть Сашич, раз он предложил, пускай и едет на разведку, глянет, как там социально-политическая обстановка, не опасно ли туда соваться с детьми. К тому же Сашичу ближе всех, он живёт в Австрии, это небось не мне из Вермонта переться и не Котовой из Мексики.
Давно мы в России не были — родителей у кого-то уже не осталось, а чьи-то тоже переехали, так что ездить не к кому и незачем…
Не были давно.
Засылаем Сашича. Ну, пусть Илюха тоже, для верности, а то Сашич такой разгильдяй… Присмотрит пусть за Сашичем… Но Илюху одного не захотела отпускать Чаусова, строгая жена из параллельного класса, типичная «бэшка», сказала, тоже поедет.
Готовились несколько месяцев, осень наступила, и выяснилось, что все хотят поехать сперва сами поглядеть.
Собрались почти все наши, кто уехал. Припёрлись оттянуться в Россию, оттопыриться уже на все сто, а дальше видно будет. Может, и обойдутся дети, так и не увидят нашу родину-мать. Сашич умиляется, как много в Москве теперь разных сетей кофеен и кругом вай-фай. У Баглаенко вообще какой-то ошалевший вид, она запуталась в метро, замешкалась у турникета, и ей уже сказали «ух, понаехали…». У неё и правда вид растяпистый, как у лимиты, как у приезжих, которых мы называли лимитой, теперь такого слова нет. Баглаенко лет двадцать прожила в Южной Дакоте, та ещё «жопа мира», теперь шугается машин, не знает, как перейти улицу Горького возле Пушкинской…
Котова и Сашич тайком держатся за руки — школьная любовь. Нет, это не лечится. «На старых дрожжах».
Послушайте, давайте съездим на Чернавку, как тогда, как в школе, как с Файнштейном? О, классно, точно, вот это да, вот это круто, вот это ностальгичненько, по местам боевой славы, на Чернавку, по которой на байдарках ходили с Файнштейном, нашим географом.
Ладно, едем! С Курского вокзала, до платформы «Сто двадцать второй километр», там через лес до деревни Макушкино, до конца деревни, лугом вниз, и вот она, Чернавка. Мы помним! На фига только электричкой тащиться? Возьмём напрокат машины и поедем караваном до деревни Макушкино.
Мы берём три новеньких «Хюндая» и рации. Договариваемся не пользоваться навигаторами и всякой такой хренью — ехать честно, как в детстве, как в поход с Файнштейном, по простой бумажной карте.
— Так вот, про Файнштейна, — грузит меня в машине Илюха, — Файнштейн в Чикаго. Дети уехали и его потом выписали к себе. Я ему звонил, когда в Чикаго по службе оказался. По справочнику нашёл. Там Файнштейнов этих… Нашёл его именно, звоню, так мол и так, здрасьте, Михал Ефимыч… А он мне не поверил.
— Как так — не поверил? Да ты что?!
— Ну да! Не поверил. Устроил испытание.
— Какое ещё испытание?
— Говорит, докажите, что вы Илья Денисов, скажите, на какой парте сидела Черкизова. А думаешь, я помню? Я ему про поход в деталях, а он мне про Черкизову… Не поверил…
— Кошмар… Старый, наверное, стал, из ума выжил…
— Да… Хорошо всё-таки, что он в Чикаго. Летел же он туда как-то, добирался. Для географа хорошо путешествовать. Не может учитель географии не выезжать никуда дальше Мытищ.
— Ну, он выезжал дальше Мытищ, он же ходил с нами в походы по речке Чернавке…
— Чернавка, Чернавка, скоро сворачивать, скажи всем по рации — третий экзит наш…
— Надо говорить «поворот», а не «экзит», — ржёт надо мной Илюха. — Поворот или съезд. Ты в России, парень!
Похоже, что поворот мы уже прошляпили. Где он? Тут всё заставлено какими-то хозяйственными рынками, ангарами с вагонкой и бетонными кольцами для сортиров.
Мы ещё не доехали, верещит в рацию рулящая следом Котова, сначала должно быть поле, на поле дерево посередине, вы забыли, что ли, всегда проходили мимо на байдарках и видели это дерево посреди поля…
Машина подпрыгивает. Асфальт кончается неожиданно, без предупреждения, а уже потом, метров через двести шершавой щелястой бетонки, виднеются знаки «дорожные работы», «сужение дороги», «ограничение скорости сорок» и «прочие опасности».
Мы едем медленно и видим, что работа кипит — кругом загорелые дочерна работяги в зелёных жилетах, навороченная дорожная техника и катки. Улучшаются дороги, хорошеет родная страна… Вот только где наш поворот? Лады, если не можем найти поворот, давайте ориентироваться на речку — Чернавка пересекает трассу, всегда пересекала, такой был мостик, мостик, надо было низко пригнуться, когда шли на байдарах…
Никакого поля с деревом нет. Надо как-то развернуться, что ли? Но кругом знаки «только прямо» и «прочие опасности». Так, вон большая схема объезда на жёлтом щите. Мудрёно. Ещё километров десять и развязка, можно и в обратку, и в любую сторону, и Федеральная дорожная служба в лице прораба Бердиченкова приносит нам свои извинения за доставленные неудобства.
Можно ему позвонить и орать матом — на щите указан мобильный телефон.
Илюха жадно фоткает всё вокруг и инстаграмит с комментами типа — атас, ребята, в России началось масштабное строительство хороших дорог, и теперь уже вообще никуда не проехать.
И нам кажется, что всё правильно, что не зря мы уезжали, мыкались на чужбине, совершали подвиг во имя детей, чтобы они жили по-другому, были гражданами свободных развитых стран. Мы сделали всё ради детей.
Дети должны жить в нормальных странах, а не тут, среди коррупции, беззакония и оголтелого строительства дорог, в стране, которая в целом, кроме Москвы, представляет собой более или менее живописные развалины.
Мы добираемся до развязки, до въезда на роскошную эстакаду, но там можно только налево и красуется ещё одна схема объезда, вот тут, в конце, можно наконец направо и тоннелем развернуться туда, куда нам надо. Эстакада сделана классно, асфальт гладкий, как стол, наши «Хюндаи» резво бегут, навстречу мчатся рогатые олени, задумчивые коровы, весёлые пешеходы, низколетящие самолёты и прочие представители населения дорожных знаков Российской Федерации… Мы едем очень быстро и уже довольно долго, но никакого съезда не предвидится и указателей нет…
Не съехать с трассы, ничего не узнать, ничего похожего — речка, например, могла вообще пересохнуть, исчезнуть с лица земли.
Мы едем помедленнее, переговариваемся в рации. Вон каток и команда в жилетах рядом. Притормаживаем и задаём вопросы. Но темнолицые строители дорог смотрят недобро и не понимают по-русски. И мы едем дальше, никого, кроме нас, ни попутно, ни навстречу, дорога пуста, только мы — отчаянные головы, покорители вершин, завоеватели дальних стран, «россияне в рассеянии», мудачьё предпенсионного возраста, заплутавшее в новых автомобильных развязках, «понаехавшие», чужаки что тут, что там…
На бликующем синем щите сияет белая надпись — «Симферополь 972 километра». И мы сделаем эти километры к утру!
Но нам в другую сторону.
Вечереет. Темнеет быстро. Слушайте, давайте остановимся. Давайте всё-таки по навигатору. Илюха включает навигацию на мобильном. У него голосовое управление — деревня Макушкино, важно велит он. И у нас начинается настоящая смеховая истерика, когда через несколько секунд приятный голос мудрой, способной всё простить и, несомненно, очень красивой женщины спокойно отвечает:
— Маршрут построен. Дорог нет.
На пустой реверсивной полосе мальчик сидит около ведра. Сейчас у него спросим. Он русский. Он местный. Он знает тут всё.
Мальчик, это ещё трасса или уже развязка? Это вообще куда дорога?
Он в резиновых сапогах, с ведром, полным непородистых грибов, сыроежек, лисичек, маслят. Мальчик лет двенадцати.
А это никуда дорога. Её не построили ещё. Все через Яконово объезжают.
Зачем же ты сидишь со своими поганками на дороге, которая не ведёт никуда?
Мальчик улыбается. У него кривоватые зубы.
Мы чертыхаемся и переминаемся с ноги на ногу. Ругаемся между собой. Обзываемся, как в детстве. Смотрим вдаль. Сашич и Котова стоят в обнимку. Холодно на ветру. В глубоких колеях на обочине вода отражает бледное небо.
Русская осень, октябрь, багрец и золото, унылая пора, нивы сжаты, рощи голы — всё то, что мы всосали с молоком матери, выучили по букварю, то, что во времена наших детств в осенних газетах торжественно называлось «родиной Октября»…
Сашич снимает бейсболку:
— Надень-ка, рыжий, шапку, — он протягивает бейсболку мальчику.
Но мальчика нет, куда-то девался, его нет нигде, только развороченные края придорожного перелеска, пустая кривая изба у обочины, замерший тяжёлый каток, огромное поле и далёкий костёр…
Где мальчик? Исчез… Когда он успел отойти так далеко?
Мы всегда знали, что наша родина — строгая женщина в платке, такой она смотрела на нас с плакатов, знакомых с детства. На плакате, в платке — к такой мы привыкли к ней. Это наша родина, сынок, так мы приговаривали всегда. Но оказалось, что там уже давно тире, а не запятая. Пока нас не было, родина превратилась в озябшего мальчика на дороге в никуда.
Это наша родина — сынок.
Извини, мы не сразу узнали тебя.
Бедная машинка
Мне вообще нельзя нервничать, я нежная, невротик, человек без кожи, всегда такая была, с детства.
В пробке на ТТК справа от меня — старая машинка, доверху набитая овощами и фруктами, надрывается, еле пыхтит.
«Двушечка».
Бедная машинка, у меня давно-давно тоже такая была…
«Не моя ли?» — сердце сжимается тревожно и жалостно. Перепродавали сто раз, перекрашивали, и не узнать теперь…
Как же ей тяжело, она старенькая, болеет, а её заставляют работать не по силам, грузят нитратными витаминами.
Мохнатая лапа с золотой печаткой на толстом волосатом пальце выбрасывает из окошка мятую сигаретную пачку.
От ненависти у меня бешено чешется затылок.
«Двушечка» еле едет — чёрный дым из выхлопной трубы, не чистят карбюратор, не меняют масло. Ей тяжело, она перегружена, попка опущена, брюшком разве что не скребёт асфальт, колёса проминаются…
Машинка, бедная машинка…
Мне становится больно, ломит тело, я чувствую, как рвутся из последних силёнок её жилки, как ломит её косточки. В правое зеркало мне видны её грустные круглые глазки. Этот взгляд невозможно выдержать.
Суки, твари, да у неё ржавые пятна пошли по всему кузову… Не заботятся, не лечат, только юзают, юзают, а когда не сможет ездить, когда нечего будет с неё взять, просто бросят одну помирать под дождём, на свалке, и какие-нибудь другие придурки, мудилы, всякий там генный мусор, результат нерешительности правительства при принятии закона о стерилизации населения по социальным показаниям, генный мусор сожжёт её «по приколу»…
Пробка кончилась, все поехали быстро, я втапливаю как следует, на бело-полосатом островке стоит дэпээсный фордик, я подлетаю, подруливаю вплотную, там дремлют два молодых инспектора, один открывает глаза удивлённо и сонно, я опускаю стекло.
— Черножопые мучают русскую машинку, — говорю я. — И если у вас осталась хоть капля русского достоинства…
И по глазам вижу, что он меня понял.
Начинается погоня. Инспектора врубают маячок, я еду за инспекторами, до чего же хорошо, когда впереди кто-то с маячком, за мной выстраивается ещё целая свита, но они не в этом смысле, не на защиту бедной машинки, а им просто нужно побыстрее.
Фордик мигом настигает черножопых, садится им на хвост.
Черножопые выскакивают на Звенигородку в направлении области. Поняли, что сейчас возьмут за жабры.
Лейтенант приказывает им остановиться, но они только прибавляют газу, бедная, маленькая машинка, как ей тяжело, трудно дышать, бьётся её изношенное сердечко, болят колёсики…
Такую старенькую машинку догнать на форде — раз плюнуть. Инспектора теснят черножопых к обочине, давят на психику сиреной и проблесковым маячком.
Вот бы расстрелять черножопых из автомата! Ведь у инспекторов наверняка есть автомат… Только не на ходу, а то можно ранить машинку, а сперва вытащить черножопых наружу и…
Машинка задевает мордочкой о полосатый столбик, ей больно, и за это они тоже ответят, а машинку я возьму себе, полечу, отмою, пусть стоит у меня в саду для красоты, просто так, на заслуженном отдыхе, или сделаю из неё домик для кошек.
Пожилые кошки живут в старой машинке, чудесно, правда?
— Камандыр, камандыр, — канючит главный черножопый…
— ОСАГО нет, а дури небось под завязку наклал? — спрашивает старлей. — Сержант, начинайте досмотр транспортного средства…
Мандарины, яблоки и ананасы катятся по придорожной померкшей траве, мы со старлеем решаем отдать фрукты сиротам, бедным детям, которым не хватает, хотим куда-то отвезти, но сироты уже сами бегут к нам отовсюду, машины, полные сирот, останавливаются у обочины, сироты вылезают из иномарок, выбегают из супермаркетов, старые и молодые, с портфелями и корзинами, они путаются у нас под ногами, дерутся за фрукты и мы отходим в сторонку.
Старлей снимает фуражку и вытирает ладонью лицо.
— Ваши документики, — говорит он мне устало.
Это для порядка, так надо.
Я даю ему права, он смотрит и недоверчиво вскидывает на меня свои светлые глаза. Он хмурится и недоумевает.
Права мне предстоит менять через месяц, я получила их десять лет назад, а за десять лет сильно изменилась.
Теперь у меня совсем другое лицо.
Театр — юношеству
А если у них лазерные указки?
Я стою за кулисами. Уже начинаем. Сейчас погасят свет, пройдёт ещё секунд двадцать пять, тридцать, не больше, и Лена выйдет, вернее, войдёт в боковую зрительскую дверь, как с улицы, как будто случайно — шла вот мимо — остановится перед сценой, поправит волосы, начнёт говорить…
А если у них с собой лазерные указки или ещё что похуже?
Мы приехали со спектаклем в рамках проекта «Театр — юношеству». Чем-то пахнет… Почему так тихо в зале? Нет, что ли, никого? Директор клялся, что всё выкуплено. Чем это пахнет так, ёлки?..
Мало ли что на уме у здешнего юношества…
Я смотрю в зал.
Там старухи. У них удивлённые лица. Зал полон удивлённых старух.
Они подрисовывали брови, надев очки, и брови получились высоко. Старухи с изумлённо поднятыми бровями пришли смотреть спектакль в рамках проекта «Театр — юношеству». Вместо юношества. Его тут, похоже, вообще нет. А пахнет — шкафами, старой одеждой, они наряжались, вынимали одежду из шкафов.
Как нас примут старухи? Вдруг не поверят, скажут, что было не так, что они помнят. Нет, не помнят они. Те, что помнили, уже кончились, они были в моём детстве. Это другие. Поколение, даже два поколения старух, всю жизнь проживших без войны, но много читавших и видевших фильмы. Раньше, когда старухи были маленькими, за этим очень следили, называлось — «патриотическое воспитание».
Начинаем!
Гасят свет, короткая тишина, скрипит тяжёлая, старая боковая дверь, отодвигается портьера…
Лена угловата, и это очень здорово. Робея и комкая перчатки, она начинает говорить о давней, почти забытой войне, о далёком, белом от балканского солнца городе… Город удивлённо привыкает к бомбёжкам, чёрному рынку и карточкам, а в императорских оранжереях уже разворачивают госпиталь…
Лена смотрит в зал доверчиво и близоруко. Её старомодное пальто должно пахнуть дождём. Хотелось бы, чтобы пахло. Но здесь нет дождя, тепло, сухо, всюду опавшие листья, их не убирает никто. В городе нет дворников и юношества.
Старухи слушают молча. Когда спектакль кончается, они вежливо хлопают, встают и уходят, поддерживая друг друга. На некоторых бусы. В фойе люди в униформе раздают старухам гречку. «Граждане, посещавшие социальное мероприятие, быстро проходим в автобусы!» — зовут люди в униформе, и старухи с пачками гречки семенят к выходу.
А где старики? Не любят театр? Старики давно умерли, так всегда. Старики умерли, а старухи остались смотреть спектакль про войну в рамках проекта «Театр — юношеству» и получать гречку.
Город завален осенними листьями, их не убирают. Темнеет. Очень темно, фонарей почти нет… Вот так город — ни фонарей, ни стариков, ни юношества, ни дворников…
Фуршет в кабинете директора — белый хлеб с толстыми кругами колбасы, местный коньяк не сразу проглатывается, шершаво застревает в горле и больно стоит в груди, а шоколадные конфеты пахнут подсолнечным маслом. Мы тут в гостях. У нас в гостях московские актёры… В рамках проекта «Театр — юношеству». Директор обнимает меня с ненавистью, а худрук вообще не пришёл. Мы — зажравшиеся, успешные столичные актёры, и с нами Лена — звезда сериала по третьему каналу, и всё у нас впереди… Директор, похоже, думает, что у нас что-то там впереди, а ему остался задушенный осенней листвой город, где старухи идут в театр за крупой. Какая-то девушка в уголку молча смотрит то на меня, то на Лену сияющими глазами, и никто не представляет её нам.
Садимся в микрик у служебного входа. Темнота, и ветер пахнет огромной рекой, она тут, поблизости, ещё километров двадцать — и она.
Девушка, та, что молчала весь вечер, вдруг начинает говорить — это такой спектакль, такой спектакль, никогда не забуду, я тоже актриса, в этом театре, и даже в кино снималась, тут летом снимал режиссёр Пырываев, и я снималась, и он мне дал визитку, только он недоступен всегда по мобильному, наверное, я не так набираю…
Водитель Юра садится за руль. Девушка прощается с нами за руки. Нет, это не рукопожатие — она хватает нас за руки, за одежду, вцепляется в нас — приезжайте, здесь летом очень, очень красиво, тут есть святой источник, у нас такие рассветы…
Я боюсь, что она упадёт на колени…
Когда-то и Лена выкарабкивалась так же из своего посёлка, которого нет ни на одной даже самой подробной карте.
По чудовищным ухабам в кромешной тьме микрик выбирается на федеральную трассу номер четыре. Тут ещё темней. Юра врубает дальний. Наши гомонят, засыпая, и Лена с гримёршей Катей обсуждают тоник для лица… Под утро мы будем в Москве. Лена засыпает, прильнув ко мне, её детское лицо из тех, что минуют зрелость — сразу становятся старыми. Поэтому Лене предстоит как можно дольше оставаться девочкой, иначе не найти работу…
Вдоль шоссе тёмные избы… Остаться бы тут, в темноте, пахнущей близостью огромной реки. Ходить в лес, знать толк в опятах и подореховиках, жить огородом и лесом, пить водку. Спрятаться и выжить можно только здесь — скоро война похуже тех, про которые спектакли и книжки, и огромный, никем не любимый город одиноко и неотвратимо первым встретит её…
Ирга
Бабушка, расскажи про парад!
Опять про парад…
Ну бабушка, ну расскажи…
Ладно.
Сперва только объявили, что будет парад. В воскресенье. Мы с друзьями не верили, шутили, а сами уже присмотрели себе подходящую крышу, чтобы оттуда смотреть.
Нет, бабушка, ты с начала с самого, про море…
Ах, вам ещё и с начала, негодники?.. Ладно, так уж и быть…
«Ресницы у меня были такие длинные, что неудобно носить солнечные очки. Все всегда обращали внимание на эти ресницы. Ну вот. В августе мы с моей мамой, вашей прабабушкой, между прочим, уезжали в санаторий в Прибалтику. Нет, Прибалтика — это не одна страна, это несколько разных, а называются одним словом, потому что на берегу Балтийского моря все страны стоят. И вот Прибалтика, все три страны, — она была вся наша, то есть в нашей стране была такая одна большая страна, ну, это долго объяснять, потом, когда вырастете…
Ну вот.
Там были мальчики, сыновья санаторского доктора, местные, старший и младший. И вот со старшим мы ели иргу, такие сладкие чёрные ягоды на высоких кустах, ели иргу и целовались в дюнах, это такие из песка, из песка такие, а младшего всяко умасливали, чтобы за нами не ходил и ничего никому не говорил. Как их звали? Янис и Андрис? Юрис и Улдис? Как-то так… Балтийские белоголовые мальчики, загорелые и вежливые, докторовы сыновья. Когда мы целовались, полагалось закрывать глаза, а он всегда открывал. Я ему говорю — это же нечестно. А он — мне нравится видеть, какие у тебя длинные ресницы. Ещё он водил меня в луна-парк, кататься на каруселях.
Мы с ним не виделись после этого очень долго. Лет тридцать.
Он потом написал мне на фейсбук, была такая штука в компьютере, чтобы быстро найти кого угодно где угодно и пообщаться.
“Здесь теперь всё наше, нам всё вернули, называется «реституция», три дома и почти весь парк, приезжай ко мне и к морю, к нам с морем приезжай, здорово, что я тебя нашёл, я тебя всегда помнил”.
И тут этот парад! Все говорили, что это очень важно, провести парад, показать, какие мы мирные, сознательные и терпимые, и тогда нас всех примут в Единство Достойнейших Равных. Они там все ездят друг к другу без паспортов и печатей…
Мы заняли крышу, набрали с собой минералки, потому что жарко, да и крыша нагревается, и долго ждали. Фотики нацелили, видеокамеры, мобилы, чтобы снимать…
Но никто не пошёл. Парад отменили. Там кругом были надписи такие неприличные на стенах и везде, и священники выступали по телевизору. Парад отменили, потому что городские власти не могли гарантировать безопасности для участников.
Другой парад, или там демонстрация, которая специально снаряжалась бить этот, первый парад, — они стартовали от собора, от самого главного храма… А, да, это называлось не парад, а марш. “Наш марш” или так как-то… Хотели драться, пошли громить “Макдоналдс” и американское посольство, всегда начинают именно с этих точек. Увлеклись как-то, начались настоящие беспорядки, жгли машины, убивали случайных прохожих. А уж потом пришли войска, чтобы овладеть ситуацией, но в войсках не было единомыслия, разброд и шатания, и началось…
И нашу страну, ну, ту страну, которая тогда была, не приняли никуда, ни в какое Единство Достойных. Нет, Единство Достойных — это другое, это не та одна страна, где Прибалтика была наша, но тоже… По-другому, но похоже… Долго объяснять… Вырастете, прочтёте, если будут книжки… Словом, не приняли… Разве можно в Единство Достойнейших принимать тех, кто всё громит и убивает друг друга прямо на улицах?»
Тогда бабушка была молодая. Единственный раз в жизни, в первый и в последний, побила своего сына, здоровенного подростка, он теперь мой папа. Побила сильно, за то, что ходил с этими, которые против парада. Побила и плакала всю ночь — парад отменили, страну не примут в Единство Достойнейших Равных, никуда не поехать без печатей, не повидаться с Янисом и Улдисом.
Бабушка рассказывает про бывшую жизнь, про «Макдональдс», про компьютеры и электронную почту, пересказывает фильмы и поёт старинные песни своей молодости — композитора Бориса Гребенщикова, на улице зима, уже сумерки, но от снега ещё светло, снег всюду, кругом, выше домов, на высоких елях и соснах, а в избе тепло, трещит печка, горит лучина, бабушка рассказывает…
Поощряя браконьерство и поддерживая нищую старуху, покупаешь букетик васильков, они завёрнуты в клетчатый тетрадный листочек, и дома, на кухне, пока вода льётся в вазочку, освобождаешь тонкие сырые стебельки из бумажки и замечаешь расплывшуюся гелевую надпись: завтра в полдень с северной пристани уйдёт последний теплоход.
Я люблю свой город, вернее, то, чем он когда-то был, вернее, раньше любила, ведь это он меня вырастил, все эти проходные дворы, тёмные от зарослей лопухов и крапивы, где спят старые, укрытые многолетними слоями сухих листьев автомобили, проломы, заветные дырки, погнутые железные прутья в оградах садов, крутые переулки, бегущие вниз, к реке, к рекам, у нас две бедные городские реки. К тому же наш город такой многострадальный, то выборы, то кинофестиваль, гей-парад, День семьи и верности, марши и демонстрации, карантин, штормовое предупреждение…
Но постепенно мы с моим городом перестали узнавать друг друга в лицо, оба как-то изменились. Понятно, что я всё равно ему благодарна и никогда никому не позволю его бранить, хули припёрлись, на фиг торчите, если не нравится? Но теплоход — последний, а я люблю всё последнее, если в магазине есть что-то последнее, беру не глядя, какая разница, нужно мне это или нет? Ветер, надувающий пыльную занавеску, уже кажется мне морским, как когда-то, где-то там, в детстве. Я начинаю собираться на последний теплоход, беру самое необходимое — книжку Пильняка, банковские карточки, айпод, там много фотографий сына, когда он был мал и мил, несколько яблок пожевать в дорогу, косметичку (у меня аллергия, и нужны специальные жидкости для лица) и деревянный игрушечный парусник с чёрными парусами из коллекции моего папы, он собирал корабли до того, как придумал собирать колокольчики. Я знаю, что мне надо на последний теплоход, там, куда он доставит меня, — хорошо, и там меня не найдут ни Аня с Серёжей, ни Наташа, ни Петя, ни Дима с Олей, ни этот пень Царевнин. Они мне ужасно надоели, эти, блин, коллеги, кусачие лохи и лохушки, амбициозные лузеры, соплежуи высокой квалификации, истеричные мужики и бабы под пятьдесят, засидевшиеся в моих персонажах. Настоящие уроды! Грохочущим трамваем я приезжаю на конечную станцию и парком бегу на причал, в стеклянное здание. Оказывается, надо заполнить анкеты, они разбросаны тут же, на пластиковых стульях и на стойке неработающего бара. Все уже тут! И Царевнин в том числе, смотрит собачьими глазами, норовит прикоснуться… Петя подсказывает, как заполнять анкеты, но никто не знает, латиницей или кириллицей. К тому же у некоторых из нас такие фамилии, что возможны варианты… Вопросы какие-то идиотские, как из девчонской анкеты в школе, типа «ваш любимый цвет», но Наташа взволнована, боится ответить неверно, не так, как надо, боится, что от правильности ответов что-то зависит, вдруг не возьмут туда, куда так хочется попасть, говорит, что там, в другом городе, на далёком берегу, наконец найдёт своё счастье, там кто-то хороший и добрый оценит её внутреннюю красоту и духовное богатство… Там она выйдет замуж по любви, и ребёнок не будет видеть помойки и пробки. Аня тоже нервничает, кого-то ждёт, то и дело кому-то звонит, просит Серёжу подержать её скрипку, отходит в сторонку, говорит по мобильному и украдкой плачет, и Серёжа, неделю назад бросивший курить, просит у меня сигарету и передаёт скрипку Царевнину, подержать, пока он прикурит. Дима и Оля ссорятся из-за какой-то шкатулки, оставленной дома, к тому же Оля волнуется, что её сфотографируют папарацци, которых нет в помине сейчас на заброшенной северной пристани… Петя талдычит про свой очередной проект, что там, куда мы гипотетически уйдём на теплоходе, он наконец раздобудет денег на свой гениальный проект, но только его будет трудно снять не в России, значит, надо будет построить выгородку России где-то в павильоне, а это сложно…
Так, а вы-то как здесь оказались, спрашиваю я, кто вам сказал про этот теплоход? Они наперебой говорят про какие-то надписи на асфальте, листовки в почтовом ящике, ночные эсэмэски с неопределившегося номера и всякую такую чушь.
Как они мне остопиздели, у каждого человека в жизни наступает момент, когда друзей надо срочно послать… Вот и у меня момент настал, утром на северной пристани… Наташа решает позвонить Сане, чтобы Саня с матерью тоже успели на теплоход. Аня, лучшая подруга Наташи, уже перестала плакать, подходит ко мне близко и шепчет: Наташа какая-то странная, носится с этим Саней, он её трахнул несколько раз в прошлом году, просто по близорукости, так она до сих пор чувствует себя обязанной…
Проходит часа два, полдень давно миновал, все хотят есть и пить, жарко в стеклянном загоне, но никто не расходится… Я понимаю, что надо что-то делать, совершить поступок, сделать шаг, отличный от всего предыдущего соплежуйства, перестать играть в эти поддавки наконец, хоть раз в жизни сделать шаг. Послушайте, говорю я, неужели непонятно, что всё это розыгрыш, чья-то милая шутка, нет никакого теплохода, пошли лучше выпьем, но они не хотят уходить, и я ухожу одна, почему-то совершенно нет машин, ни одной, блин, попутки, я иду по проспекту, и трамваи мёртво стоят, вот так раз, а я иду-шагаю и пройти ещё смогу, но впереди неуклюже тыркается по пустой площади танк, потом другой, и люди на танках кричат непонятно… Короткими перебежками, прячась в подъездах, в подворотнях, а мимо куда-то бегут люди, бросая автомобили у тротуаров, я добираюсь до своего дома и останавливаюсь, глядя вверх.
У дома больше нет стены, моя комната обнажена, выворочена наружу, на всеобщее обозрение, но васильки стоят на столе…
Самое смешное, что теплоход пришёл, и они убрались на тот берег, куда-то туда, где уважают внутренний мир и духовное богатство, и даже успели прислать две фотографии.
Интернет некоторое время ещё работал…
На бульваре вскочить в пустой, утренний, ранний, прозрачный троллейбус…
На мне такое платье, что старичок в льняной рубашке щурит глаза, жмурится от удовольствия, радуется — как ребёнок большой конфете. Я улыбаюсь ему в ответ, и он подсаживается ко мне поближе, передвигается от окошка на край и спрашивает меня через проход:
— Какой ваш любимый аттракцион?
— Виски и «Харлей Дэвидсон»! — без запинки отвечаю я, и глаза его становятся строгими:
— Не надо обманывать старших.
Но я и не думала обманывать, послушай-ка, старичок, ты что, я тебя не обманывала, ещё даже и не начинала, не приступила, так сказать, к введению тебя в большое заблуждение, быть может, в последнее заблуждение твоей полной идиотизма жизни…
На фиг ты сдался, сказать по чести?
— Ваш любимый аттракцион — карусель цепочная, — строго и даже грустно говорит старичок.
Вот придумал! Карусель цепочная! Тоже мне аттракцион, я даже толком не знаю, что это такое, что-то старинное, как сам старичок, я смеюсь, и он улыбается тоже, снова радостно оглядывая меня, ну точно как ребёнок — игрушку или сладость. Сейчас он похвалит моё платье. Я жду, чтобы ответить на похвалу, поблагодарить за комплимент, но он качает головой и спрашивает, глядя то на платье, то мне прямо в глаза:
— И в этом вы собираетесь идти на коронацию?
Ах да, ведь коронация же! Уже совсем скоро, всюду постеры и огромные перетяжки.
— Это просто несерьёзно, — говорит старичок. — Вас могут не пропустить.
Как это — могут не пропустить? Пропустят всех, народу осталось мало, всего ничего, и теперь все будут жить дружно и счастливо, «Обнимитесь, уцелевшие!» — именно так и написано на перетяжках.
— У меня есть знакомые фэшн-дизайнеры, — говорит доверительно старичок. — Они вас оденут. Пойдёмте со мной.
Мне интересно посмотреть на этих фэшн-дизайнеров, и старичок выглядит вполне мирно, к тому же я моложе его раза в три и гораздо здоровее, мы всегда ели сало и картошку, запивая молоком…
Опираясь на руку старичка, я выпрыгиваю из троллейбуса, и крутым переулком мы приходим в дом с деревянной галереей на втором этаже. Это коммуналка! В детстве бабушка рассказывала, и я никак не могла запомнить это слово, думала, что это вопрос: кому жалко?
— Привёл? — радуется бородатый китаец.
Или кто-то ещё бородатый, похожий на китайца, чукча или бурят.
Входит старушка с мешком свежескошенной травы и принимается устилать ею пол. Это Троица, что ли? Сегодня Троица? Я пропустила Троицу, мой любимый праздник… В деревне мы всегда…
Нет, Троица после коронации, теперь всё будет после коронации, всё переносится, возможно, будет новый календарь и новое летоисчисление, а трава для того, чтобы мастеру, фэшн-дизайнеру, хорошо работалось, он любит, когда вот так вот трава…
Вокруг меня суетятся люди, советуют, каким должно быть платье, надо украсить его вологодскими кружевами и гуцульской резьбой, якутскими алмазами, чукотскими мехами и дагестанским серебром, самыми лучшими художествами народов, обретающих новую Отчизну, ведь такое бывает раз в жизни — коронация. Какое счастье, что все мы дожили до этого события, нам назначат царя, долго выбирали самого достойного, наконец нашли, мы это заслужили, была война, мы прятались в деревне, ели одну картошку с салом и пили молоко, и бабушка говорила нам про мирную жизнь, про несостоявшийся гей-парад, из-за которого наш город не приняли в Союз Достойных Равных и началась вся эта буча.
Уже стрекочет швейная машинка, старушка в инвалидном кресле спешно плетёт кружева — она делегат от семьи убийцы президента, это было давно, а их до сих пор уважают, меня обмеряют, щекоча старыми сантиметрами со стёртыми цифрами, какие ласковые, тёплые и мягкие руки у всех этих стариков.
— Мне будет жарко, — говорю я.
— Что ты, что ты, не будет, главное, не бойся.
Какие-то внутренние, потайные кармашки, и я понимаю, в чём дело — старики против коронации, они хотят, чтобы я надела их платье и подошла поближе к новому царю, а пульт будет у одного из них… Эти старики — ровесники бабушки, она умерла в деревне, не дождавшись конца войны, может быть, эти старики — её друзья, были вместе в каком-то там строительном пионерском отряде, она говорила нам что-то такое…
Люди с активной жизненной позицией.
И этот старичок, он что, тоже хочет, чтобы моё розовое тело, на которое он так облизывался в троллейбусе, разметало в клочки?
Старичок что-то замечает в моих глазах, замечает какое-то «Эх ты…», он понимает, что я догадалась про пульт и тротил, и встаёт со скамейки.
— Мы на минуту, — он властно берёт меня за руку, он тут главный, никто не возражает, и мы выходим задними комнатами, кладовками, перешагивая через сломанные компьютеры и прочее старьё, у последней комнаты недостаёт стены, словно разбомбили, но васильки стоят на столе, выходим в черничный лес, где пахнет прогретой сосной. Я не понимаю, как из московской коммуналки можно выйти в лес, и сбоку смотрю на него — жёсткие морщины старого морехода, военного, служилого человека. Мы идём лесом, впереди что-то светлеет между стволов. Море! С дюн — это такие песчаные, из песка, с травой и кустами — я вижу охваченный августовским закатом берег, там гуляют весёлые нарядные люди, играет музыка и море шумит, а подальше над дюнами взлетают и кружатся разноцветные кабинки карусели цепочной.
Не боясь испачкаться, он рвёт чёрные ягоды с высоких кустов, протягивает мне полные ладони:
— Попробуй, это ирга.
Мы едим иргу, пачкаясь соком, смешно и чудесно, ведь правда же, смешно? — это мальчик, с которым целовалась бабушка, но как чисто он научился по-русски, бабушка говорила, что прибалтийский акцент «не лечится». Я хочу сказать, что всё детство слушала истории про него, и вообще поблагодарить, что увёл от этих террористов-маразматиков, но он вынимает из-за пазухи наган и вскидывает руку, я зажмуриваюсь, чтобы проснуться, а он говорит:
— А ресницы у тебя стали короче.
Другие и снег
А.К. проснулся и понял, что ему снился важный сон. Но какой, про что, кто там был — А.К. не запомнил. Тогда он принял душ, позавтракал и снова лёг спать, чтобы вспомнить. И оделся поприличнее, и одеколоном набрызгался — мало ли кого во сне встретит…
А.К. уснул и стал думать про зиму.
«Зима строгая, умная, — думал А.К. — Не пустит болтаться по улицам, велит сидеть дома, усадит за письменный стол… Снег лежит на ветках умело, потому что уже привык…»
А.К. не то чтобы любил снег. Он снегу сочувствовал. Потому что в ноябрe каждый дурак любит снег, и ждёт его, и радуется ему, а уже в начале марта снег лежит такой некрасивый и знает, что ему осталось недолго, что он старый и всем надоел, а все его терпеть не могут, торопят его конец. А.К. находил отношение к снегу вероломным и нечестным. А.К. понимал снег всегда, и жалел его, и в марте ходил прощаться со снегом в поля.
Раньше А.К. думал, что он один — главный пониматель и защитник снега. Но осенью нашлись другие. Они позвонили в звонок на крылечке рано утром и, когда полуодетый, спящий на ходу А.К. отворил дверь, поклонились и сказали почтительно и радостно:
— Снег, хозяин.
А ведь А.К. чуть было не проспал приход снега, он любил дожидаться его ночного прихода, не то что всякие там «все остальные» — на всё готовенькое — проснулись, а уж кругом белым-бело. А тут А.К. засмотрелся снов и чуть было не прозевал встречу со снегом, когда он летит навстречу земле, а земля ещё тёплая, и снег сперва тает недолетев, а потом укрывает её.
А.К. поздоровался с бригадой любителей снега, и некоторое время они вместе молча смотрели, как снег обживает чёрный, притихший полулес, полусад А.К., скамейки и старые яблони, кривую вишню, укутанный шалями неисправный автомобиль и черепичную крышу дома. Налюбовавшись снегом, А.К. попрощался, велев приходить ещё, когда снега наберётся побольше.
И они стали приходить к нему часто, потому что зима удалась. Иногда они приходили слишком рано, и тогда специально для них А.К. повесил на дверь аккуратное объявление «ПРОСЬБА В ДВЕРЬ НЕ ЗВОНИТЬ». И стал запирать на замок калитку. Обидно, если вдруг сон не досмотришь.
А.К. мог спать когда и сколько хочет. Жил он в своём доме, окружённом лесным садом, где на заброшенных клумбах росли сыроежки, но по осени, собирая грибы, можно было вдруг набрать много яблок, которые падали с одичавших яблонь и часто оказывались под берёзами. На работу А.К. не надо было. Он и без всякой работы был богатый. Так получилось. Некоторые думают, что богатые обязательно глупые и злые, так это просто неправильные богатые. Ненастоящие. А.К. был настоящий и правильный. Он защищал справедливость. Ему не нравилась поговорка «нужно как рыбке зонтик» — ведь откуда кому известно, что нужно рыбке, — и он построил фабрику зонтиков для рыбок в зоне экономического бедствия. Безработные получили работу, обрадовались и очень зауважали А.К., писали ему открытки к праздникам, советовались по всяким вопросам или просто спрашивали, как жить дальше. Но про это А.К. только шутил, потому что сам не знал.
А.К. спал и шёл берегом моря. Было пасмурно и тепло. Поодаль впереди он увидел своего друга, пропавшего без вести давным-давно. Друг ждал А.К., улыбаясь, и он заспешил по светлому песку, чтобы обнять его и спросить, куда тот подевался и где его искать и надо ли вообще искать-то?..
В дверь позвонили.
Песок стал сырым и вязким, А.К. торопился, а друг помахал рукой и быстро пошел прочь.
Опять позвонили.
«Убью», — решил А.К., привычно нашаривая пистолет под вышитой шёлковой думочкой. Пистолет всегда под рукой, а то мало ли что во сне приключится.
В халате и с пистолетом А.К. вышел на крылечко.
Таджики сидели на корточках на снегу, как галки, в чёрных шапках и тощих куртёнках. Они не умели прочесть объявление и не знали, что, если калитка закрыта, не стоит лезть через забор. Но они любили снег. Никто не встречал снег так радостно, как таджики, — ведь снег можно убирать за деньги, покупать еду и папиросы, платить за постой бабульке в соседней деревне, откупаться от милиционеров, а если снега много, то можно послать кусочек денег домой.
— Снег, хозяин, — парень, который немножко говорил по-русски, встал и поклонился А.К.
Рядом с таджиками тусовались общественные собаки. Таджики и собаки смотрели на А.К. честными тёмно-карими глазами. И таджики, и собаки были неунывающие и бывалые.
А.К. подумал, что собаки не различают цвета и всю жизнь смотрят чёрно-белое кино про людей и кошек. И, наверное, это кино не очень весёлое.
И тут А.К. догадался, как жить дальше.
Жить надо так, чтобы собакам было не стыдно и не противно смотреть чёрно-белое кино про людей.
— Заходите, братцы, — сказал А.К. — Научу вас по-русски читать…
Научный атеизм
Никола покурил, и мы поехали.
Но километров через двадцать Алёша, который выпил кофейку на заправке (Никола на заправке не курил, нельзя курить там), Алёша, который выпил кофе, захотел пописать, и мы снова остановились.
Из графика выбились уже минут на сорок.