Секрет русского камамбера Драгунская Ксения
Даже не понадобилось ничего в ботинок или карман подкладывать — ни мокрого, ни противного, ни неприличного.
Испарилась Энгельсина от одного простого листочка в клеточку!
Это потому, что раньше люди жили совсем не так, как сейчас, и очень редко ездили по белу свету. Это всё от этого, точно.
Сейчас-то по-другому: живи и работай где хочешь, и никто не скажет, что ты предатель родины.
Главное, письма домой пиши…
Но рассказ не про это, а вот про что.
Дружочек!!! Если к тебе тоже приставили какую-нибудь злую и глупую тётю, не грусти. Поговори с родителями. Объясни им, что именно в ней плохого и противного, почему она тебе не подходит. А если это не поможет — просто тихо и спокойно сам сделай так, чтобы она больше к вам никогда не приходила.
Про мальчишек
Наверное, вы знаете, что я написала пьесу «Все мальчишки дураки». Может быть, вы смотрели такой спектакль в театре, или читали эту пьесу, или просто знаете, что есть история с таким названием.
Так вот. Пора признаваться…
Когда я была маленькая, я организовала тайное девчонское общество «Все мальчишки дураки». Даже не помню теперь, с чего всё началось. Кажется, была начата какая-то война мальчишек и девчонок. Спрашивается, почему? Ведь я всю жизнь дружила с мальчишками.
В детском саду я дружила с мальчишками, потому что девчонки были вредины и воображалы с капроновыми бантами и розовыми пупсами в руках. А я ходила лохматая, моя мама не умела плести косички с бантами — ведь до меня у неё был мой брат совершенно без косичек. Пупсов пеленать у меня не получалось, и от злости я отламывала им руки-ноги. Так что с девчонками у меня не было общих интересов.
Кроме Саши Табаковой — мы с ней вместе придумывали пытки для воспитательниц.
Вот с мальчишками я хорошо дружила в детском саду. Мы тайком проносили чёрный хлеб в спальню и сушили сухари для предстоящего побега. Все они хотели на мне жениться, и мы договорились, что я выйду замуж за всех по очереди — за близнецов Пашу и Егора Коганов, потом за другого Егора, потом за Лёшу Королёва, Гришу, Никиту и, когда уже буду старенькая, за Юру Андреева. Однажды всю эту команду женихов наказали — за то, что у них на руках цветными ручками было написано «Ксюша» и нарисовано сердце, «пронзитое» стрелой. Ни за кого из них выйти замуж мне так и не удалось — Пашу и Егора их мама увезла в Америку, остальные женихи тоже куда-то подевались. Но я их до сих пор помню.
Дальше — школа.
Там вообще какое-то безобразие: девчонок тридцать штук, а приличных людей, то есть парней, — всего девять. Плюс Коля Агеев, его то и дело грозились отдать в школу для отсталых. Рот у него всегда был приоткрыт, и глаза сквозь толстые стёкла очков здорово косили. Однажды, классе в пятом, я опоздала и в пустой раздевалке долго стаскивала сапоги и ненавистные рейтузы. Поодаль возился тормознутый Коля. Вот он упаковал в мешок свои ботинки, поглядел на меня, и глаза его стали ещё косее. Тогда я тоже посмотрела на себя. Оказалось, что дома впопыхах я забыла надеть платье. На мне майка, х/б колготы расцветки типа «за наше счастливое детство спасибо, родная страна» и чёрный фартук. Я так застеснялась, что ушла домой и больше в тот день в школу не вернулась.
И на следующий день я шла туда с ужасом, что все будут надо мной смеяться, насмерть задразнят меня, ведь Агеев им всё рассказал.
Но никто ничего не узнал!
Потом Колю всё-таки перевели в школу для дураков, и я не успела поблагодарить его за благородство.
Недавно я встретила его в метро — рот у него так до конца и не закрывается и косовато-близорукие глаза устремлены во мрак тоннеля — Коля теперь машинист и водит поезда московского метро по оранжевой линии.
Спасибо тебе, Коля. Я тебя помню. Ты хороший. Счастливого пути!
Пожалуй, пора писать другую пьесу: «Не все мальчишки дураки».
Ложь во спасение
Когда я была маленькая, моя мама работала учительницей английского языка в училище для медсестёр. Ей там ужасно не нравилось. Ну, заниматься английским с девочками — это ещё ничего. А вот всякие собрания, заседания и педсоветы мама просто терпеть не могла.
И вот однажды…
Пять уроков закончились. Половина второго. Мы с Иркой и Верой Ильинской идём по Садовому. В булочной куплены свежие булки с изюмом, идём и едим на ходу — красота, наслажденье, жизнь, товарищи, совсем хорошая, как верно заметил писатель Гайдар в рассказе «Голубая чашка».
Верка Ильинская грустит — получила двойку по математике, а дома её всегда ругают за плохие отметки.
— Убегу из дому, — решает Верка. — На стройку. На БАМ. Там нужны рабочие руки.
— Не надо, — отговариваю я. — Там плохо. На БАМе люди болеют и умирают, потому что им не привозят еду и лекарства. Так мой брат говорит, а он жутко умный, он даже родился с открытыми глазами.
— Почему не привозят еду? — Верка удивляется. — Потому что далеко, что ли?
— Воруют много, — с набитым булкой ртом объясняет Ирка. — Это всё потому, что вредителей всяких расстреливать перестали. Вот порядка и нет. Так мой дедушка говорит. Вот при Сталине…
Так беседуем мы, десятилетние пионерки. Прощаемся на углу Каретного и Садовой. Верка вздыхает:
— Везучая ты, Ксюшка… Никогда за отметки не ругают.
Да, за отметки меня не ругают. Но у меня свои «личные трудности».
Рано утром, когда я собиралась в школу, а мама на работу в училище, она дала мне важное и ответственное задание.
— Сегодня у нас в училище после занятий собрание, — сказала мама. — Мне совершенно не хочется там сидеть лишних два часа. Поэтому, пожалуйста, Ксюша, когда придёшь из школы, позвони ко мне на работу, в учительскую, и скажи мне, что у тебя болит живот и что ты просишь меня скорее прийти домой.
— Но у меня не болит живот!
— А ты скажи, что болит. Это никакое не враньё, а ложь во спасение, — строго сказала мама. — Всё, ровно в полчетвёртого звони в учительскую. Я уже буду сидеть там у телефона.
Время подходит к половине четвёртого. Я в ужасе таращусь на телефонный аппарат и даже несколько раз снимаю трубку. Но я не могу!!! Все поймут, что я вру, и вообще, я стесняюсь.
Время идёт. Я мучаюсь.
Звонит телефон.
— Что это значит? — сквозь зубы, то ли от раздражения, то ли чтобы никто не услышал, шипит мама. — Я кому сказала? Немедленно звони сюда…
— Ой, что-то я волнуюсь, — максимально громко и встревоженно говорит она, теперь наоборот, чтобы все слышали. — Дочка трубку не берёт… Ой… Она сегодня с утра что-то плохо себя чувствовала… Животик… А вдруг аппендицит?.. Она ведь там одна, нет у нас никого…
Мама приходит домой. Отпустили с собрания, ведь дома дочка одна с больным животиком.
— А если бы была война?! — взыскательно спрашивает она, и глаза у неё от злости становятся «зелёные, как крыжовник» (правильно папа в рассказах про Дениску написал). — А если бы фашисты тебя спросили, куда побежали партизаны? Ты бы тоже им правду сказала? Бывает просто ложь, а бывает ложь во спасение… Ты видела, что партизаны побежали в ту сторону. И вот приходят враги и спрашивают: «Куда побежали партизаны?» Ты что, им ответишь, как было на самом деле?
— Нет, — пищу я.
— Правильно! Ты скажешь врагам, что они побежали совсем в другую сторону, туда, где непроходимые болота, чтобы враги в них потонули. Это и есть ложь во спасение.
Мне очень стыдно, что я не умею врать, что у меня никак не получается научиться, я чувствую себя ужасно, ужасно виноватой и не решаюсь спросить у мамы:
— А почему партизаны именно побежали? Разве они могут бегать? Партизанам положено передвигаться ползком, по-пластунски, так в кино показывают…
Некоторые взрослые, конечно, скажут: да не может такого быть, чтобы мама учила врать!
Может.
Может! И в моей жизни полно такого, чего быть никак не может, а оно было и есть.
Другие некоторые взрослые скажут — как это нехорошо, писать про маму, что она так непедагогично себя вела, учила врать, ай-яй-яй…
Но ведь так и не научила. Именно поэтому мои истории — честные. Это честные истории, понятно? Не нравится — читайте другие, мне-то что!
До свидания. До новых встреч.
Интернациональная дружба
Когда я была маленькая, в школе я была членом КИДа.
Это сейчас люди из разных стран спокойно дружат, переписываются и ездят друг к другу в гости.
Раньше с этим было сложно. То есть все тоже друг с другом дружили, но как-то на расстоянии.
Зато в каждой школе непременно был Клуб интернациональной дружбы. Сокращённо — КИД.
И вот однажды президент этого самого КИДа Дима Халангот говорит:
— После шестого урока заседание, надо обсудить важные вопросы и задачи.
Лукьянову неохота оставаться после уроков, и он говорит:
— Я и так со всеми интернационально дружу. У нас в коммуналке Саитовы — татары, Цогоевы — осетины, и дядя Жора ещё, который в будке обувь чистит, он этот, как его, забыл… Древняя нация.
(Лукьянов жил в маленьком старом доме рядом с Центральным рынком. Теперь вместо этого дома — метро «Цветной бульвар».)
— Не умничай, — строго сказала Саломатина из десятого «А». — Саитовы, Цогоевы и дядя Жора — наш советский народ. Ничего с ними не случится, у них и так всё хорошо. А вот везде, во всём мире негров угнетают расисты и капиталисты. И мы как члены Клуба интернациональной дружбы должны им помогать.
Наша школа находилась на Самотёке во дворах. Она и сейчас там стоит.
А рядом с нашей школой, ближе к Садовому, был дом, где жили работники иностранных посольств и фирм. И негры в том числе. И вот негры действительно были какие-то очень грустные, в меховых шапках. Даже не в настоящих меховых, а в каких-то таких, из того же материала, из какого мягкие игрушки делают. Когда из-под такой ушанки, из меха мягких игрушек, негритянская физиономия виднеется — ну очень грустно выглядит.
Мы даже это обсуждали как-то с одноклассниками:
— Холодно в Москве, темнеет зимой рано, с бананами то и дело перебои.
— Зато никакой капиталист не достанет, а у нас в Советском Союзе неграм ото всех почёт и уважение.
— Всё равно. Вернутся на свои родины и опять будут угнетаемые. Вот они и грустят.
После шестого урока мы собрались на заседание КИДа и стали думать, как помочь бедным несчастным неграм. Лукьянов говорит:
— Давайте пригласим к себе немного угнетаемых негров из настоящей Африки. Поживут, отдохнут. Мы их в Кремль сводим. А они потом нас в Африку пригласят. Здорово же!
— Это сложно, — решила Саломатина.
— Тогда давайте им что-нибудь пошлём. Матрёшку, малиновое варенье. Затеем переписку, подружимся.
(Это я сказала, потому что приглашать к себе угнетаемых негров мне не очень хотелось, да и мама не разрешит, а письмо и посылка с гостинцами — как раз то, что нужно. Вроде мы о вас помним, всё хорошо, рот-фронт, дружба-френдшип).
Халангот говорит:
— Это долго. Ещё потеряется посылка, да и варенье в дороге прольётся. Давайте лучше устроим торжественную линейку и прочитаем стихи про мир и дружбу.
— Да, точно, — обрадовалась Саломатина. — Линейку солидарности! В общем, от каждого класса надо выбрать по одному человеку со стихотворением, и всё, в пятницу читаем. Не забудьте надеть парадную пионерскую форму.
— Глупость какая! — сказала моя мама, когда я стала собираться на линейку дружбы и солидарности. — Ничего себе дружба — людям плохо, у них болезни, голод, война, а их так называемые друзья собираются и читают стихи. Вот представь себе: ты заболела, у тебя температура, болит горло, а мы с Дениской, вместо того чтобы пойти в аптеку или вызвать врача, встанем рядом и начнём стихи декламировать с выражением…
Честно говоря, я тоже никак не могла понять, почему от чтения стихов в актовом зале неграм в далёкой Африке должно стать лучше. Но всё-таки в пятницу утром вся школа, с первых классов по десятые, надела парадную пионерскую форму и выстроилась в актовом зале читать стихи.
— За мир без войн идёт движенье, и заменить повсюду нужно оружие уничтоженья — уничтожением оружья!
Или вот это, моё любимое, про то, какие американцы плохие, а мы — хорошие:
— Они готовят новую войну, и бомбой атомной грозят они народам, а мы растём спокойно в вышину, под нашим тихим, мирным небосводом. Они пускают доллар в оборот, чтоб в руки дать оружие убийцам, а мы свой рубль даём, наоборот, чтобы построить школы и больницы!
Я никогда не понимала, почему, чтобы построить школы и больницы, надо как-то «наоборот» давать рубль. Что такое «рубль даём наоборот»? Рубль, что ли, наоборот? Это как? Другую какую-то деньгу, не рубль, а наоборот? Или всё-таки рубль, но как-то вверх тормашками? А где у рубля тормашки, вообще-то? Или — даём наоборот? В смысле, отнимаем? Непонятно…
Но до сих пор, когда я вспоминаю эти строчки, мне хочется смеяться и плакать одновременно. Хорошие, значит, стихи, душевные очень.
Прочитали мы стихи, нам похлопали, и мы пошли из школы домой.
И вот вы не поверите!
Идём мы такие по Большому Каретному, а навстречу — целая ватага негритосов в ушанках из меха мягких игрушек, и они, все до одного, совершенно не унылые — весёлые такие, играют в снежки и смеются своими белыми-белыми зубами.
Подействовали, значит, стихи-то!
Целоваться запрещено!
Когда я училась в школе, после восьмого класса надо было сдавать экзамены. А кому охота сдавать экзамены? Никому! И поэтому, как только наступила весна и зацвела черёмуха, все в нашем классе тут же стали ломать руки, ноги, выворачивать шеи, разбивать головы, два мальчика сморчками отравились, а одна девочка даже двоих детей родила, только чтобы экзамены не сдавать.
Правда, она была второгодница.
Я, конечно, тоже не хотела сдавать экзамены. Особенно по алгебре и геометрии. Мало того что я ничего не понимала в этих науках. Я ещё очень боялась учительницы. Её звали Джульетта Гамлетовна. Между собой мы называли её Котлета Омлетовна. Она была довольно сердитая. К тому же во рту у неё торчало всего два зуба. Зато железных! А на носу росла большая бородавка с тремя кудрявыми волосами.
Вот учителя по русскому я совсем не боялась. Я хорошо училась по русскому. Только я не любила, когда учитель гладил меня по голове, потому что на руках у него совсем не было пальцев.
Ну, английский — вообще ерунда. Англичанка нас никогда не мучила. У неё была аллергия на школьников. Она входила в класс и начинала чихать до упаду. Когда она падала, мы по очереди делали ей искусственное дыхание. У нас даже специальное расписание дежурств было составлено. Дежурные по искусственному дыханию.
Ну вот. Когда мы с моим одноклассником и лучшим другом Алёшей спохватились, что надо освобождаться от экзаменов, все больницы уже были заняты восьмиклассниками.
И вот однажды в нашем восьмом «А» было собрание. А Алёша, как всегда, спал. И вдруг ему приснилось что-то страшное, он закричал, замахал руками, заехал в ухо Ирке Беликовой, вскочил и говорит:
— Нет!!! Не может Круглов быть командиром класса! Он в детстве котят мучил, я с ним в одном детском саду был, я знаю. И вообще! Вот вы, Котлета Омлетовна! Разве может наш советский учитель иметь во рту всего два зуба, да и то железных?!
У учительницы алгебры-геометрии даже бородавка на носу позеленела.
Я ему шепчу:
— Ты что, Алексей, свихнулся?
А он мне:
— Папа сказал: если всем правду говорить, в сумасшедший дом посадят, экзамены сдавать не надо!
Тем временем учительница приосанилась и говорит:
— Вот, Алексей, если ты такой храбрый и мужественный, всем правду говоришь, ты и будешь командиром класса. Сдавай хорошо экзамены, ты теперь для всех пример.
Ха-ха-ха.
И вдруг учительница меня спрашивает:
— А что это ты там всё пишешь?
Я говорю:
— Стихи. О любви. Посвящённые учителю биологии. Не верите? Вот.
И прочла стихи:
- Поскорей мне расскажи,
- Как размножаются ежи…
У учительницы чуть два железных зуба не вывалились.
— Это же сумасшедшая девчонка! — завопила она. — На собрании класса писать такие неприличные стихи! Про учителя биологии! Да тебя просто в сумасшедший дом упрятать надо! Ну-ка, немедленно к директору!
И повела меня к директору.
А директор у нас был очень хороший. Только очень маленького роста, прямо как гномик. Ну серьёзно — с кошку величиной. И, чтобы наябедничать ему, как я плохо себя веду, учительнице пришлось взять его на руки.
Вот держит она директора на руках и говорит:
— Евгений Николаевич, она на собрании класса стихи про любовь пишет. Давайте отправим её в сумасшедший дом.
А директор добрым голосом говорит:
— Про любовь — это хорошо. Значит, нормальная, здоровая девочка. Не надо её в сумасшедший дом. Вы, Джульетта Гамлетовна, всегда ко мне со всякой ерундой. Давайте-ка вот я лучше вас поцелую.
Я же говорю, что директор школы у нас хороший был. Обожал целоваться. Это специально для него на лестницах, в коридорах и туалетах низко-низко (чтобы он, маленький, прочитать мог) висели таблички «ЦЕЛОВАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО!».
Цвет морской волны
Всё время я что-то рассказываю и вспоминаю про Москву, про школу. А про летнюю дачную жизнь — почти ничего. А ведь сколько всего случалось на каникулах, за городом!
У нас там чего только не было…
Отличный лес, с оврагами и ручьями, и лесная речка, это если идти правее, а если левее — выйдешь в огромное поле. Поросшая подорожником колея с глубокими лужами, полными головастиков, приведёт в другую, дальнюю берёзовую рощу, где лисички и земляника. Не хочешь пешком идти в лес — катайся на велике, тогда из калитки налево, на первом перекрёстке — снова налево, там липовый парк, аллеи, на высокой клумбе — пьедестал без памятника. Говорят, раньше там стоял памятник Сталину, а потом его выбросили в речку возле плотины на Троицкой фабрике. Катаешься на велике по щербатому, со множеством трещин асфальту, мимо маленьких деревянных дач соседнего посёлка, забираешься в узкие аллейки на задворках парка, ветки шиповника и акаций трогают тебя за плечи, показывается забор пионерского лагеря, у забора изнутри всегда кто-то стоит, жадно и грустно смотрит. Бедные, несчастные пионеры, летом в лагере, ходят строем или парами, всё по горну, по команде.
А я на воле! Я вообще никогда не была в пионерском лагере. Каждые каникулы я здесь, где всё знакомо. Ура, лето!
Автобус от метро «Калужская». Дребезжащий, оранжевый, хлипкий, даже ещё не «Икарус», а какой-то отечественной неуклюжей породы, «советское значит отличное», долго-долго выбирается за кольцевую, где нет фонарей и асфальт в ухабах, едет, часто останавливаясь, переезжает через мост в деревне, и вот наша остановка, «Школа», выпрыгиваешь из автобуса, и пахнет совсем по-другому — свежескошенной травой, костром, снегом, талой водой, осенними листьями — июль, апрель, ноябрь, март, сентябрь? Пахнет, что Москва и учёба далеко, а впереди выходные, каникулы, вольница, кайф, дачная жизнь…
Велосипед, бадминтон, костры, лодочная станция…
На даче я дружила с речкой. Речка у нас маленькая, совсем не знаменитая, и почти никто не знает, как её зовут. У неё крупный рыжий песок и продолговатые ракушки. Когда мне становилась грустно или мама долго не приезжала, я приходила к речке и знала, что она меня понимает, жалеет и всегда на моей стороне. И я тоже её жалела. Например, за то, что в неё сбросили ненужный памятник. Она же всё-таки не помойка. И она ничего, промолчала, стерпела, течёт себе дальше.
С разными девочками и подружками я тоже дружила.
Но они никогда мне не верили. Что папа — это мой папа, а не дедушка, что волосы у меня на самом деле такого цвета, что у меня вообще нет ни дедушек, ни бабушек и на даче я живу с чужими тётьками, вроде нянек. (Смотри рассказ про Энгельсину Зиновьевну.)
Девчонки не верили мне. Какое-то я у них вызывала подозрение…
Поэтому я больше дружила с мальчишками.
У меня был дачный друг Костик. Ну, это теперь я могу его назвать другом, ведь столько лет прошло. А тогда, в детстве, мы были страшными врагами, всё время ругались, ссорились, обзывались и даже дрались иногда.
Мой лучший дачный враг — Костик, вот как можно сказать.
Из-за него я то и дело попадала в какие-то истории. Например, вот в такую.
Иду однажды из лесу, землянику для мамы собирала, смотрю — на поваленном дереве Костик сидит, улыбается.
— Привет! За земляникой ходила? Молодец. Как живёшь вообще? Горло не болит?
Не дразнится и не обзывается… Вот чудеса!
— Нет, горло не болит.
— Тогда пошли.
Выходим к самому краю леса. Сюда, к краю леса, примыкает дача певицы Людмилы Зыкиной, огромный дом за высоким забором. Поближе к забору, но стараясь прятаться за деревьями, стоят другие мальчишки.
— Три-четыре! — командует Костик, и мальчишки орут:
— ЗЫКИНА — ДУРА!!!
Тишина, хихикают. Смешно-то как… Здорово Костик придумал!
— Давай тоже ори, раз горло не болит, — велит Костик. — Или боишься?
— ЗЫКИНА — ДУРА!!! — с восторгом громче всех ору я.
Как здорово, как весело с большими мальчишками, они не пристают с вопросами, почему у меня такие волосы и ресницы, не думают, что я вру про то, что у меня нет бабушек, не спрашивают, сильно ли я плакала, когда умер мой папа. Они вообще мною не интересуются, даже издеваться надо мной сейчас не хотят.
— ЗЫКИНА — ДУРА!!!
Какое счастье…
Из-за угла не спеша выходит коренастый дядька в кепочке, по виду — сторож или водитель, а может, муж певицы, и спокойно всех «опрашивает» — кто с какой дачи.
И отпускает.
Никто даже не успел ни испугаться, ни смыться.
Зоя Константиновна, мама Костика, собрала провинившихся на веранде своей дачи. Участок у них неровный, и дом стоит так хитро, что входишь на первый этаж, проходишь в другую комнату и оказываешься уже на каком-то «полувтором» этаже. Следующая комната — и ты уже на настоящем втором.
Хитрая дача.
Зоя Константиновна смотрит на нас выпученными от возмущения глазами. Они у неё всегда такие, как будто она всё время негодует. Называется «базед».
А я смотрю на настоящий, тёмно-жёлтый человеческий череп, красующийся у них на старом, с цветными стёклышками буфете.
— Людмила Зыкина великая артистка, — гневно говорит мама Костика. — Она представляет нашу страну во всём мире. Спросите у кого угодно в любой стране, кто такая Людмила Зыкина, каждый ответит. Её все знают! Она как Юрий Гагарин. Для всех советских людей она является достоянием, нашей святыней, как вечный огонь. А вы… А вы… Здесь, в такой прекрасной стране, где всё во имя детей!..
— А почему у вас на шкафу череп? — некстати спрашиваю я.
Просто не могу не спросить. Не получается удивляться молча.
— Это череп друга Костиного дедушки, — строго отвечает Зоя Константиновна. — Череп его товарища по Гражданской войне, светлого человека, настоящего коммуниста. Он завещал свой скелет школе для изучения. Прошли годы, войны и потрясения, переезды с квартиру на квартиру, в результате от скелета остался только череп.
Но, когда после «воспитания» мы выходим на волю, Костик рассказывает мне другую историю…
— Мама, послушай! — ору я, влетая домой. — У Костика на буфете — настоящий череп! Знаешь откуда? Когда дедушка Костика воевал на Гражданской войне, у него была любимая девушка, Дашенька, комсомолка. Её убили враги, в деревне. И он взял себе на память её череп!!! Вот как сильно любил! Но бабушка, жена дедушки, всегда очень ревновала его к Дашеньке, и ему пришлось сказать, что это череп его друга, Оси Приборкера. Чтобы бабушка не волновалась. Тем более что Приборкер считался пропавшим без вести, и всё получалось вполне складно. Нет, действительно, а то возвращается человек с Гражданской войны в родную семью с черепом любимой девушки — ну что это такое? Как приниматься за мирное строительство? Череп Оси Приборкера, и никаких вопросов. Правда, когда в конце пятидесятых Приборкер вдруг прислал дедушке письмо из Канады: здравствуй, дружище, наконец-то я нашёл тебя, — возникла заминка, но дедушка как-то выкрутился. Представляешь, мама?
Мама слушает меня рассеянно, она сидит перед зеркалом, накрашивается, чтобы идти в гости, с каждым взмахом пушистой кисточки с синей тушью становится всё красивее и красивее, всё дальше и дальше от меня…
— Ксения, перестань повторять всякие глупости, — досадливо морщится она. — Нечего дружить с этим вруном Костиком! И нечего ходить в такой ужасный дом, где на шкафу череп. Немудрено, что от Зои этой безумной Костин папа в Америку сбежал, слыханное ли дело — череп на шкафу хранить…
Но с Костиком мы почему-то всё равно дружим, хоть и череп у него дома, и дразнит он меня всё время.
Вот, например, сидим мы на лодочной станции в привязанной лодке, потому что кататься одним нам не разрешают родители, сидим в привязанной лодке втроём, Костик, его друг — очкастый парнишка из соседнего посёлка — и я.
И Костик начинает…
— А знаешь, у философа Сократа жена была злющая…
— И что? — подозревая неладное, настораживаюсь я.
— Её знаешь как звали?
— Не знаю, — хмуро говорю я. Ясно ведь, сейчас скажет какое-нибудь гадкое имя, которое сам выдумал, и будет меня так дразнить.
— Ксантиппа! — провозглашает он.
Ну, это ещё ничего, переживём.
— А это знаешь что означает? — не унимается он.
— Ну, что?
— Рыжая лошадь! — орёт Костик и сам ржёт.
Я пожимаю плечами.
Очкастый смотрит на меня и сочувственно улыбается. Ну и зубищи!
— Ты пластинку носишь? — спрашиваю я очкастого.
— Да, только у меня сейчас перерыв, — охотно рассказывает он. — Осенью другую поставят, когда вон те, боковые, — он простодушно открывает рот пошире, — прорежутся. Я на нижние ношу сужающую, а на верхнюю — расширяющую, — чуть ли не хвалится он.
— Я тоже раньше носила расширяющую, но сказали, что больше уже не расширится, сняли.
— Я, когда только надел, говорить почти не мог. Шепелявил.
— С пластинками вообще мученье, — вспоминаю я. — Ключик этот для подкручиванья теряется всё время.
— А ты сколько раз подкручивала?
— Раз в неделю.
— А я — раз в десять дней. А ещё мне два коренных зуба удаляли. С уколами. А то иначе у вот этих вот, — опять показывает кошмарные зубы, — было бы «нёбное прорезывание», врачи сказали, прямо вот отсюда бы зубы стали расти, вот…
— Да ты мутант! — догадывается Костик.
— Мутант, кто язык трубочкой сворачивать умеет, — авторитетно говорит очкастый. — Это признак мутации, мне дядя Алик сказал, а он антрополог, он знает.
Мы с Костиком не сговариваясь сворачиваем языки трубочками, а у очкастого не выходит.
— Всё, ты попал к мутантам! — потирает руки Костик.
— А как твой папа поживает? — решает сменить тему очкастый.
Так. Вот это некстати. Меня часто спрашивают, как поживает мой папа. Просят передать ему привет и чтобы он писал ещё рассказы, побольше и посмешней. И я стесняюсь сказать, ответить, признаться, что папа давно умер. Потому что, во-первых, начнут спрашивать, сильно ли я плакала, а во-вторых, могут расхотеть дружить. Почему этот очкастый спрашивает про папу? Костик сказал, кто у меня папа? А может, что папа умер, он ему тоже сказал, и сейчас этот просто хитрит, чтобы вместе с Костиком поиздеваться надо мной?
Я не отвечаю.
Сейчас Костик должен ему сказать:
— Да очнись ты, нет у неё никакого папы, умер, когда ей шесть лет было, она и не помнит его…
Но тот, проявляя чудеса деликатности, вылезает из лодки и принимается крутить свой велосипед.
— Мне его рассказы так нравятся, — взахлёб, улыбаясь ужасными зубами, говорит очкастый. — Когда мне аппендицит вырезали, родичи книжку принесли, и я так ржал, мы все так ржали в палате, что медсестра книжку отобрала — а то, говорит, у вас у всех швы разойдутся. А мы потом слышим, они на посту сидят, сами вслух читают и так ржут… Там про кашу и про помидоры, когда они в цирке из-под купола падали…
Я улыбаюсь молча.