Два романа о любви (сборник) Горзев Борис
– У нас всё хорошо, Алеша. И дома, и вообще.
– Значит, хорошо?
– Да-да, не беспокойся, всё е хорошо, нормально, – повторил он как-то даже подчеркнуто весело, из чего я сделал вывод, что это игра: телефоны МИДа могли прослушивать, а может быть, этим сейчас занимается секретарша, кто знает.
– Так ты что, сын? Что-то еще, а то, извини, у меня люди в кабинете.
А, вот еще в чем дело! Но я все-таки сказал:
– Что еще? Да нет, в общем-то. Хочу позвонить, э, моей ненаглядной невесте, узнать, как она?
Отец опять понял.
– Давай это сделаем вечером, вместе, я тоже хочу ей привет передать, самолично. Дождись меня, обязательно дождись, договорились?..
Я тоже что-то понял, но, оказалось, не до конца, потому что дальше вышло так.
Распрощавшись с отцом, не смог утерпеть до вечера, набрал «07» и заказал разговор с Прагой. Ну, думал, скорее всего Петра или на улицах, или в своей филармонии, пан Густав в своем ЦК, если его еще не арестовали, но хоть пани Власта должна быть дома, она нигде не работает, живет за широкой спиной обеспеченного мужа. Хоть она что-то расскажет – главное, где Петра, как она… Телефонная девушка, приняв заказ, проговорила обычное: «Ждите. В течение часа». Прошел час, затем еще один. Я позвонил опять. Уже другая девушка посоветовала набраться терпения – ждите, дадут.
Не дали. И не дадут, наконец дошло до меня еще через несколько часов. Мне ничего не объясняли, говорили трафаретное «ждите», и всё. В общем, я понял: для простого смертного связи с Прагой сейчас нет. Молодцы, всё предусмотрели!
Я позвонил своему приятелю, и он заговорил горячо, не беспокоясь о прослушке: «Старик, ты с Луны свалился? Еще с позавчера все ежедневные чешские газеты исчезли из киосков – ну, там, «Руде право» и прочие».
Я поехал в «Известия». Там, в моем отделе культуры, удивились: «Ты же в отпуске!» Потом мы долго трепались, откровенно, потому что с сотрудниками у меня сложились нормальные доверительные отношения, это были свои ребята. И эти «свои ребята» поведали мне интересное.
Еще с 21-го числа с Прагой обычной телефонной связи нет. Но отсюда, из редакции газеты, нашим спецкорам можно позвонить из секретариата главного, причем не через обычное «07», а по международному коду, то есть напрямую (о таких кодах я тогда услышал впервые), однако это могут делать лишь завы отделов, а наш зав в эти дни на даче, что-то там пашет, в смысле – пишет. Но и это еще не всё. Наши тамошние корреспонденты, как и прочие журналисты из СССР, по наказу из Москвы сидят в нашем советском посольстве, не выходя в город, потому что там волнения, люди чуть ли не бросаются под танки и антисоветские настроения доходят до крайней степени. Так что и звонить в наши корпункты бессмысленно. Ну не в посольство же звонить! Кому? И там такая прослушка!
Мы посудили-порядили. Что творится в Праге, кроме вышесказанного, почти не известно. Надо подождать несколько дней – прояснится. А единственный источник информации – слушать вражьи голоса, хотя глушат их страшно, прямо с 21-го…
Я уехал домой, ждать отца. Может быть, он знает больше.
Да, он кое-что знал. Дубчек и его ближайшие соратники арестованы утром 21-го и вскоре самолетом доставлены в Москву на какие-то «переговоры». Пока это всё, что отцу известно. А ситуация в Праге? В Праге танки, толпы на улицах и площадях, волнения, сказал отец, больше не знаю. Что дальше? Дубчеку будут выкручивать руки, чтобы он подписал какое-то заявление, оправдал ввод войск, потом это опубликуют, но сие уже и неважно, потому что «Пражской весне» конец и Дубчеку со товарищи конец – не в смысле, что их убьют, их просто отстранят, куда-то отправят, вышлют… в общем, с ними – всё. Кстати, напомнил отец, и пану Густаву, отцу Петры, члену ЦК, стороннику Дубчека, тоже несдобровать, ты уж, сынок, к этому приготовься…
Забегая далеко вперед, расскажу, что потом стало известно в подробностях.
На рассвете 21-го августа наши десантники окружили здание ЦК в Праге, заблокировали окна и внутренние двери кабинета Дубчека, отключили связь. В кабинете – несколько человек. Вошедший полковник КГБ сказал, что всех берет под свою охрану. Продержав несколько часов, арестованных отвезли в аэропорт. Потом насильно втолкнули в самолет, который взял курс на Москву. Потом Дубчека и остальных доставили в Кремль. Начались «переговоры» с высшим руководством СССР.
А 26-го августа в Кремль тем же путем доставили и других чешских реформаторов, пребывавших под арестом в Праге. Среди них – и отца Петры, Все они, вместе с Дубчеком, должны были подписать покаянный «протокол». После долгой торговли, споров и угроз – подписали. Еще через несколько дней их вернули домой и – пока (о, чудо!) – на прежние посты.
Но я шибко забежал вперед. А 30-го августа меня, ничего этого не знавшего, наконец-то (еще раз – о, чудо!) соединили с Прагой.
Был поздний вечер. Трубку сняла пани Власта, узнала меня, но на вопросы, где Петра и как вообще, молчала. Ну да, она же по-русски ни бум-бум, вспомнил я. Потом услышал: «Пан Густав… э, нини, хнед!». Кажется, это означало: «Пан Густав, сейчас!» То есть что к телефону подойдет ее муж. И действительно.
Дурацкий и страшный получился разговор. Пан Густав был явно не в своей тарелке, говорил тихо, односложно, нехотя. Вот что удалось узнать.
Первое – про Петру. Ее нет дома, она в больнице. Да, бытовая травма, перелом руки, сотрясение мозга, но легкое. Перелом тоже вроде не страшный, рука в гипсе, скоро выпишут, на днях. Когда точно, когда позвонить? – спросил я. Ну, на днях. Она сама позвонит, он, пан Густав, ей скажет, что Алексей звонил, она сама позвонит, сама.
Второе – про, так сказать, вообще. (Ясно, мы оба понимали, что разговор скорее всего прослушивается.) Он, пан Густав, дома, пока не работает… ну такой временный отпуск. А вообще… вообще всё нормально, всё будет хорошо, конечно. Главное, чтобы у дочери скорее зажила рука, рука-то правая, и чтобы пальцы хорошо слушались – у нее же выступления в сентябре…
Вот и тема пальцев возникла. Она, эта тема, окажется существенной.
Не странно, я сразу догадался, что эта травма отнюдь не бытовая, как сказал пан Густав. Сотрясение мозга, перелом. Перелом – где конкретно? В какой части руки, что с пальцами? Если будут последствия, то как Петра будет играть на рояле и писать письма – рука-то правая! Но самое главное, конечно, вот что: для пианистки возможна проблема?
И мне сразу вспомнился знаменитый пианист Лю-Ши-Кунь с его пальцами, раздробленными хунвейбинами во время «культурной революции». Дьявольская аналогия!
Она позвонила еще через два дня, 1-го сентября, это я хорошо запомнил. Голос какой-то будто смятый, тихий, с постоянными паузами. Я попросил: расскажи, что можешь, как ты вообще, что рука, где перелом? И после паузы услышал:
– А, да, перелом… Я тебя очень люблю, мой Петер… Перелом? Предплечье, почти у запястья, у сустава. То е перелом локтевой кости, мне сказали в больнице, какого-то шиловидного отростка… Два пальца почти двигать нени можнэ, то е нельзя. Э, не могу. Мизинец и с ним рядом еще. А, ну да, безымянный, да, спасибо… Но доктора говорят, всё будет хорошо, пальцы будут, будут… А когда? Мне играть надо скоро, очень играть, концерт! Теперь нени можнэ, в сентябре. А в ржиен? (Это значит в октябре.)… А, ржиен, всё к дьяволу! Играть не хочу. Ничего не хочу. Только видеть тебя. Ты как, Петер мой? Как видеть тебя, целовать тебя? А, никак нельзя, да…
Потом она замолчала, и говорил только я. Как люблю ее, какая она прекрасная, как всё у нас будет хорошо и что мы обязательно скоро встретимся. Я говори полную чепуху. Не про «люблю», а про «скоро встретимся». Я понимал, что это никак невозможно, и Петра это понимала. Мне показалось, что она тихо плачет. А деньги, ее кроны, тикали, как на счетчике такси – ведь международный телефонный разговор! А я всё говорил, говорил, но вскоре иссяк и только слушал тихий плач…
Потом, уже той ночью, я подумал: вот как человек может получить инфаркт. Когда слышишь любимого человека, слышишь его плач, его боль, а ничем помочь не можешь, даже быть рядом не можешь. Виза, деньги. Да хрен с ними, деньгами, а вот виза – это никак!
Хотя и деньги, теперь и деньги, да, Теперь пана Густава, несомненно, попрут из ЦК (это в лучшем случае), и значит, зарплата не та, и служебной машины не будет, и пани Власте придется выйти на работу, а не заниматься лишь домом и расхаживать днем по рынкам и магазинам. А Петра? Если она не сможет играть на рояле, то что – профнепригодность? Вот тебе и финал «Пражской весны» для отдельно взятого семейства!
Но это у них, а я в Москве. В Москве я даже инфаркта не схлопотал, и это мне странно. Ведь такая сердечная боль.
И вспомнилось мне про инфаркт. Мама рассказывала. Мама ведь врач, и когда-то, еще в студенческие годы, она слышала на лекции одну драматическую историю про то, как злодеи физиологи моделировали инфаркты.
Две большие клетки рядышком, между которыми перегородка из толстых прутьев, сквозь которую всё видно. В каждой клетке – по самцу шимпанзе, но в клетку к одному из самцов впускают самку, которая подруга (по-нашему, жена) другого. То есть не к своему самцу, а к чужому. И чужой самец на глазах «мужа» начинает половой акт с его самкой. «Муж» дико кричит, носится по своей клетке, пытается рвать прутья, а чужак продолжает свое дело. Финал истории: самец-муж получает инфаркт (то ли в ходе первого «просмотра», то ли последующих). Это зафиксировано на электрокардиограммах, которые снимали после каждого эксперимента.
А у меня такого не случилось. Я не шимпанзе, и насилия над моей подругой (вообще-то женой) не видел. И даже не столь важно, что за вид насилия это был. Всё равно насилие. Я только мог представить, как это было. И потом слышал ее плач. Нет, для инфаркта этого оказалось недостаточно. Надо было видеть – так эффект посильнее.
Видела Петра. А я увидел много после, по телевизору. Не Петру конкретно, а людей, кидавшихся на танки, бэтээры, на советских солдат. Видел раненых, травмированных, видел их лица, ненависть, ужас в глазах. Видел однажды и зарекся – всё, больше никогда! А то ведь и вправду сердце не выдержит.
Прошло время, Петра никогда не рассказывала мне о тех днях, ни в письмах, ни по телефону. Она тоже зареклась. Я это быстро понял и даже не пытался расспрашивать. Тема закрыта навсегда. Лишь много позже я узнал одну подробность: Петра с друзьями бросала «коктейли Молотова» в советские танки, и в какой-то момент, когда один из танков развернулся и медленно двинулся на толпу, Петра побежала, попала в давку, опять побежала, споткнулась о кого-то и, упав на брусчатку, сильно ударилась, а к тому же по ней, лежавшей, еще пронеслись несколько человек. Кто-то ее поднял, оттащил в сторону, к домам. Потом вызвали «скорую», потом больница. Диагноз: сотрясение мозга, перелом правого предплечья. Пан Густав узнал об этом лишь через несколько дней, когда его вернули в Прагу после ареста и срочной «командировки» спецрейсом в Москву.
Там же, в Москве, и тогда же, в августе, сделали оргвыводы, исполнение которых последовало уже в следующем, 69-м, в апреле: первым секретарем КПЧ был избран промосковский Густав Гусак, а Дубчек отстранен и вскоре отправлен в почетную ссылку – послом в Турцию.
А что тезка нынешнего лидера Чехословакии, пан Густав Новак? Его тоже попросили из ЦК и направили в город Теплице, на его родину, в тамошний районный комитет партии. Финита ля комедия.
Первая глава 1-й части, если еще помните, начиналась с того момента, когда мы с Петрой обмениваемся телефонными звонками, чтобы поздравить друг друга – сначала я ее с Рождеством (в ночь на 25 декабря), потом она, в новогоднюю ночь.
Повторим. В ту новогоднюю ночь я ждал ее звонка с понятной тревогой. Это была ночь с 68-го на 69-й. Слишком свежи события августа, да и в доме Петры не всё ладно, а точнее, неизвестно, что дальше. И по телефону всего не скажешь. И в письмах тоже.
Конечно, мы знали: что-то изменится. А пока семья оставалась в Праге. Но знали: что-то изменится. И верно, изменилось. Весной они переехали в Теплице, город на северо-западе Чехии, в Судетской области Устецкого края. Когда-то там родился пан Густав. Вот туда, на родину, его и отправили, а жена и дочь переехали вслед за ним. Там и осели, и надолго, аж на двадцать лет, до нового чешского катаклизма – «Бархатной революции» 89-го года, когда коммунистов попросили вон, Дубчек вернулся во власть, став председателем Федерального собрания Чехословакии, а пан Густав – депутатом этого Собрания. Естественно, семья возвратилась в Прагу.
Но это я опять забежал вперед аж на целых двадцать лет, в течение которых многое было. Нет, речь, слава богу, уже не о политических событиях, а о нас с Петрой. О Петре в первую очередь.
А тогда, в новогоднюю ночь с 68-го на 69-й, едва поздравив меня, она продолжила печально:
– Петер, он умирает.
Я понял, о ком речь. Ее идол, ее Бог. Кардинал Беран, лишенный чешского гражданства «узник совести», с 65-го года живущий в Риме, точнее, в Ватикане. Старый человек, за восемьдесят, больной. Теперь он умирает… Сразу вспомнилась та почти невероятная история, как Петра тайком встретилась с ним в Ватикане возле Апостольского папского дворца. Отчаянная женщина!
Отчаянная женщина изменилась. Стала молчаливой, замкнутой. Это после событий «Пражской весны», после крушения надежд, после того, что творилось на площадях Праги, после ее, Петры, «коктейлей Молотова» по советским танкам, после давки в отступавшей, бегущей толпе, падения, перелома, плохо слушающихся пальцев. Да, пальцы. Если они не выправятся, не станут двигаться, как надо, не восстановят гибкости и силы, то карьере концертирующей пианистки – всё, конец. Синдром Лю-Ши-Куня, как я это назвал. В том смысле, что опять заваруха, насилие и опять пальцы пианиста. Тогда – знаменитого китайца в мясорубке «культурной революции», теперь – только готовящейся стать знаменитой чешской пианистки, безоружной, против танков в водовороте «Пражской весны».
Да, нельзя быть пианистом, когда в твоей стране «минуты роковые»…
Теперь Петра занимается тренингом. Разрабатывает пальцы – мизинец и безымянный на правой руке. В свою филармонию не ходит (по-нашему, она на больничном), просиживает дома за кабинетным роялем, мучается, терпит, играет сквозь слезы, разрабатывает. Еще она ходит на массаж, на занятия по восстановлению объема движений и на физиотерапию. Это ей отец устроил в его цековской клинике (пока он еще член ЦК). Откуда мне всё известно? Ну понятно, из писем Петры. Мы же по-прежнему переписывается, хотя и реже. Нет, не потому, что любим меньше, а потому что… Если одним словом – депрессия. Ну у Петры, не у меня же.
Оркестр без нее, концерты Петры Новаковой отменены, поездки тоже. Петра Новакова занимается тренингом. Надежда на продолжение прежней деятельности есть. Надо работать, работать. Пражская филармония ждет Петру Новакову, восходящую звезду, конёк которой – Шопен. Да-да, как это она сказала однажды: «Почему именно Шопен? А он и есть любовь, мой Петер, самая чистая. Серебряные трубы, поющие в облаках».
Серебряные трубы не поют в облаках: у Петры Новаковой депрессия.
Скажем точнее: у Петры Новаковой, еще полгода назад сильной и отчаянной, нешуточная депрессия.
Через три месяца, в начале апреля 69-го, от Петры пришло странноспокойное письмо. Почему я так его определяю? Потому что беспокоился, как она отреагирует на посланный ей рассказ, мой рассказ. Он напрямую касался прошедших трагических событий в Праге, хотя лично Петра или похожий на нее персонаж там не фигурировали.
Вот что она писала (пунктуацию сохраняю):
Мой Петер я вэлми рада за тебя. То е хорошее чтение. Ты молодец. Ты писатель. Как ты смог то е увидеть из Москвы но не писать про всё как было в деле? Но чувство дать верно правильно будто был в Праге сам персонально и всё пережил сам. То е и есть писатель а не хроникалист. Ты меня разумеешь? Я плохо могу сказать о чувстве но чувство у меня большое о твоем рассказе. Ты должен писать еще. Не о Праге тогда а писать писать про всё – быть писатель.
Я разумею что этот рассказ не публикуют никак. В СССР и в Чехословакии никак. А на Западе? Как это пробовать? Ты можешь это пробовать? Я теперь тоже не могу. Ты разумеешь.
Но есть вопрос прости меня. Я к пани твоя пани из рассказа… как это? (о нашла в словаре!) ревную. Прости. Та молодая Анюта у тебя – так было реально или ты то е фантазию сделал? Значит сочинил. Если сочинил то е ладно хорошо а если та пани есть реально то мне… как это?.. по-немецки так: еs ist traurig[1]. Но я говорила я тебя люблю а любить то е прощать.
Пробуй Запад!
Мои пальцы никак. Играть могу но не быстро и звук плохой. Темп темп – а темп не идет! Черт возьми как ты часто говоришь! Массаж и физиопроцедуры не помогает. Писать можно двигать рукой можно и пальцами можно а играть быстро никак. Доктор сказал часть нерва защипился (так я правильно?) в суставе когда кость росла после перелома. Ничего уже не помогает. Значит я почти калека пианист. А то е не пианист. Пенсия! Я умру от то е. Ты разумеешь? Но я не умру пока ты. Я есть моя музыка и мой ты. Теперь наверно музыки нет теперь только ты. Ты не будь грустный хорошо мой Петер?
Я вэлми люблю тебя. На схледанову Петер!
Конечно, спасибо за такую оценку моего рассказа, да разве теперь об этом? Пальцы, пальцы Петры – вот в чем дело, вот какая беда! Но при всем этом – да, на удивление спокойное, странно спокойное письмо. И по поводу событий в Праге из моего рассказа, и по поводу пальцев. Может быть, Петра как-то свыклась? Свыклась с потерей, причем, за исключением меня, с потерей всего – свободы, надежд, своей карьеры? Нет, не может такого быть.
А по поводу героини моего рассказа, упомянутой Анюты, то, отвечая Петре, я сказал ей правду: Анюта – чистый мой вымысел, так нужно было, иначе не сложилась бы центральная коллизия, да дело уже не в этом. Дело в том, что неужто моя Петра не понимает, что, согрешив когда-то, я уразумел главное: моя любовь – это только когда входишь в тело, чтобы проникнуть в душу, а для этого существует только Петра, поэтому если не проникать в душу, то лишь входить в женское тело у меня потребности нет. Значит, добавил, впредь не лазай в словарь за словом «ревновать».
А что до «пробуй Запад», как она написала, то к этому мы еще вернемся, потому что тот мой рассказ потянул за собой преинтересные события. Но Петрина, так сказать, рецензия (внутренняя, конечно) оказалась первой рецензией на мое творчество.
Ладно, это потом, а пока, мне показалось, депрессия у Петры все-таки поуменьшилась.
Увы! В том же апреле – печальные новости. Вот и сбылись предчувствия.
Об этих событиях, уже упомянутых выше, мы узнали из газет. В Праге состоялся пленум ЦК. Дубчека и его главных сподвижников сместили с постов, убрали напрочь. Что до пана Густав Новака, то его в тех газетных сообщениях не упоминали, ибо он был не из самых главных. О нем я узнал от Петры.
Как я уже сказал выше, его тоже убрали. Из компартии не исключили, но выкинули из ЦК и сослали в Теплице, в тамошний райком партии. На родину. Он переехал, а в мае вслед за ним туда перебрались пани Власта и Петра. Квартиру в Праге пришлось оставить. Это уже не их квартира. Их квартира теперь в Теплице. И места работы там же.
То, что мне еще через месяц, уже из Теплице, написала Петра, привожу в своей редакции, поскольку письмо было написано то по-русски, то по-чешски, и мне даже пришлось поработать со словарем.
Мой Петер! Теперь мы тут и уже в своем доме. Бывший папин дом, где он жил до оккупации Судет немцами в 38-м году, показался нам старым, и мы сразу поселились в другом небольшом доме, первый этаж которого арендовал папа. Там у нас пять комнат: гостиная, кабинет папы, их спальня с мамой, моя комната и гостевая (она пустует, но на всякий случай пусть будет). В общем, хорошо, просторно, никто не мешает. В моей комнате – небольшой рояль, перевезенный из Праги, могу что-то наигрывать для себя и планирую набрать пару учеников, поскольку дополнительные деньги нужны.
Дом наш на тихой улице, почти рядом с костелом Святого Иоанна-крестителя (XII века, бывший монастырь бенедектинок), иногда даже слышен орган, это очень приятно. И удобно, потому что близко.
Теперь про сам город. Он маленький после Праги, всего 50 тысяч жителей, а от Праги меньше 100 километров, но недалеко от границы с нелюбимой мной Германией (это после оккупации нас, Холокоста и участия вместе с вашими в подавлении недавно). Почти у Крушных гор, поэтому вокруг красиво, очень зелено. Всей Чехии Теплице известен как курорт, тут горячие минеральные источники, лечат кости, позвоночник, суставы и прочее, так что мне это пригодится для моих несчастных пальцев и лучезапястного сустава. Еще ратуша, конечно, и известный Ботанический сад.
Теперь о музыке. Тут консерватория, филармония, ежегодно – Бетховенский фестиваль. Это потому, что Бетховен тут бывал и даже однажды встретился с Гёте (а вот к культуре Германии я отношусь очень хорошо, она великая, конечно).
Выходит, мне повезло, что помимо филармонии, где дают всякие концерты, есть консерватория, в которой ведется преподавание, в том числе по классу фортепиано. Это я к тому, что вот мне и работа. Играть на концертном уровне я уже не могу (с этим всё!), остается заниматься педагогикой.
И я уже начала заниматься, преподавать. Меня сразу приняли, потому что я представила им диплом об окончании Московской консерватории у Льва Оборина, дипломы за победы в конкурсах в Праге и Братиславе, а еще рекомендательное письмо от директора Пражской филармонии и еще одно – от нашего главного дирижера пана Вацлава Талиха. Спасибо им за эти рекомендации, мы чуть не плакали, когда расставались.
Так что теперь я зовусь «пани маэстро Новакова», имею свой класс и учеников. Вживаюсь в эту роль, неожиданную для меня. Вспоминаю терпеливость и мудрость Оборина, но куда мне до великого! И вообще вспоминаю обучение в Москве, теперь я в шкуре маэстро, а мои ученики – в бывшей моей шкуре студентки. Это забавно, но полезно.
Короче говоря, началась моя новая жизнь. Провинция, преподавание, а еще даю частные уроки. Надо привыкать, что ж поделаешь. Надо жить, да? Такое у нас время – терпеть, привыкать.
Папа тоже привыкает. Ему тяжелей, чем мне, конечно. Хотя мы оба пострадали, но он больше. Он вдруг постарел, даже похудел, заметно поседел. Бедный папа.
Мама пока не работает, но скоро начнет – в Теплицкой галерее «Bohemia Ar», каким-то искусствоведом.
Петер, я очень люблю тебя и мечтаю, чтобы ты приехал. От Праги всего два часа автобусом по хорошему автобану. Как это мне и тебе сделать? Приглашение? Спроси у твоего отца и напиши мне.
Я храню твои письма и перечитываю их. И опять очень хочу быть с тобой ночами. Может, я выздоравливаю? С Богом.
И тебя храни Бог.
Тогда же, в мае 69-го, получив это письма, я сразу сел писать ответ. Был поздний вечер, и тут услышал телефонный звонок в коридоре. Следом крикнула мама: «Алёша, быстро, межгород, кажется, Петра!»
Я поспешил в коридор. Успел подумать: опять что-то случилось, ведь сейчас не новогодняя ночь, когда она мне обычно звонит!
– Петер, это я, – раздался спокойный голос. И затем так же спокойно: – Петер, он умер.
Я опять понял, о ком речь, кого не стало.
– Когда? – спросил зачем-то (какая разница когда – вчера, позавчера?).
– Вчера, – будто специально для меня уточнила Петра.
– Там?
– Там. В Риме.
– А где… ну, хоронить?
– Э, не знаю, решают… э, переговоры.
Мы замолчали. Хотелось что-то сказать, но что? Успокоить, приглушить боль, а как? Никак. И чертовы деньги, чертовы кроны, которым всё равно, молчишь ты или говоришь что-то, бесплотно общаясь с любимым человеком, который за границей.
– Чертовы деньги! – сказал я.
– Чертовы, – тихо отозвалась Петра. И уже громче: – Петер, приезжай ко мне. Вэлми надо видеть тебя. Пробуй, да. Хорошо?
– Хорошо. Я… я очень… – И замолк.
– Я знаю. Я такэ.
– Такэ – это «тоже»?
– А, да, да. На схледанову, Петер.
– Да… да…
В трубке возник чужой голос телефонной барышни: «Поговорили, закончили?» Я не ответил и положил трубку: в ней жила уже не Петра.
Вот и всё, кардинал Беран, подумал. Ты свое отдал, в том числе и Петре. Что теперь, где схоронят?
Потом я узнал от Петры. А она узнала из австрийских радиопередач, которые хорошо прослушивались в Теплице (как до того узнала и о смерти святого изгнанника). Власти Чехословакии запретили перевоз тела кардинала из Рима на родину для прощания и захоронения – как в Праге, в соборе Святого Вита, так и в Пльзене, месте рождения Берана. После безрезультатных переговоров по решению Папы Павла VI кардинала погребли в храме Святого Петра в Ватикане, где традиционно и почти исключительно хоронят глав Римско-католической церкви. Чтобы не отставать от Ватикана по части воздания должного почившему, в центральной прессе Чехословакии вышло несколько статей, порочащих Йозефа Берана. Нет ничего святого! А впрочем, без комментариев.
Комментарием к прошлому может быть только будущее, знать о котором нам не дано[2].
Вот такое время нам выпало.
А ты хочешь в другое? Как сказал поэт: «А при Грозном жить не хочешь?» Тоже без комментариев. Поэтому будем жить в своем времени и что-то пытаться.
Я пытался попасть к Петре. Это тогда стало главным.
Отец сказал – даже не пытайся. Ну пришлет она приглашение, а потом? Ну в ОВИР. Там спросят: кто вам эта Петра Новакова? Пойми: фактор приглашения от частного лица у нас теперь не имеет значения. Только к родственникам. Либо поездка по турпутевке или в составе тургруппы. А поскольку ты один и теперь не имеешь ходатая – члена ЦК Чехословакии, как было в прошлый раз, то… Еще: характеристика с места работы. Ну получишь, но всё равно не выйдет. К тому же есть еще одно немаловажное обстоятельство: ты указываешь, что намерен ехать в город Теплице к Петре Новаковой, от которой приглашение. А ее отец товарищ Густав Новак – под колпаком чешского КГБ. Понял?..
Но я упрямый, я попытался. После получения приглашения от Петры (естественно, заверенного по всем правилам) попросил в «Известиях» дать мне характеристику для кратковременного выезда за границу, в социалистическую Чехословакию. Конечно, дали, причем за подписью, в числе прочих, секретаря партбюро, хотя к родной партии я не имел отношения. Присовокупив положенные документы, подал прошение в районный ОВИР. Через два месяца выяснил, что получил отказ. Без объяснения причины. Пошел на прием к тамошнему начальнику, и он повторил фактически то, что мне говорил отец. Могу ли жаловаться или обращаться в более высокую инстанцию? Можете – начальнику городского ОВИРа. Есть ли шанс? Если честно, нет, сочувственно улыбнулись мне.
Отец только развел руками. Дескать, не трать время, а главное, нервы. Надо сделать так: достать турпутевку на поездку, скажем, в Карловы Вары, в санаторий, а мама предварительно напишет тебе справку, что у тебя, например, хронический гастрит и тебе показано санаторно-курортное лечение. А уж там, на месте, разберешься, как встретиться с Петрой, Чехословакия не Советский Союз – сел на автобус, и через час-два где надо.
А что – идея! Так я и написал Петре, поведав об общении с ОВИРом и о возникшей идее…
Был уже август, свободных путевок в Карловы Вары на сей год, как мы с отцом выяснили, уже не было. Пробуйте заказать на следующий, посоветовали.
Я и об этом сообщил Петре в новом письме. Потерпим еще, написал. Не написал только о том, что впал в самую настоящую тоску.
Она свалилась на меня как-то вдруг. До того была злость – а на что? На судьбу, на эту страну, на время, выпавшее нам, или на себя, не могущего решить свою личную проблему, несмотря на страну и время? Неважно (или все-таки важно?). Была злость. Она бушевала во мне с неделю – и вдруг схлынула, а ее место заняла тоска. Почти депрессия. Ну вот, подумал, Петра вроде преодолела свою депрессию – теперь я в обнимку с ней. Два сапога пара. Но с различием: Петрину депрессию можно понять (столько пережила за последнее время, никому не пожелаешь!), а я-то что?
Что я? Да ничего, если по большому счету. Ну работал, служа в своем отделе культуры «Известий», ну иногда пописывал (пару рассказов сочинил), но всё это вторично, второй план, как говорят киношники. Первым планом, и единственным, оставалась Петра, но ее-то со мной не было.
А она? Она, как я знал из писем, помаленьку втянулась в свое консерваторское преподавание и даже увлеклась этим. Ну да, она всегда была увлекающейся натурой, эмоциональной и, если бралась за любимое дело, то отдавала ему всю себя. Как раньше с учебой у Оборина, потом с концертной деятельностью в Пражской филармонии и с борьбой за свою несвободную страну. И как со мной, между прочим: если любовь, то до конца.
Счастливая у нас любовь, да вот беда – мы не вместе, между нами граница, а живем мы в странах, где реальная возможность счастья и благополучия отдельного человека (уж о любви говорить не будем) не записана в их генетическом коде. Код в этих странах один – тоталитаризм. Деспотическая, якобинская власть, прикрывающаяся некоторыми социальными гарантиями.
Ладно, оставим это. Кроме одного: как все-таки нам любить?
В тот год, уже 70-й, с Карловыми Варами ничего не вышло: почему-то не было путевок в желудочно-кишечные санатории. А в Теплице – там тоже бальнеологический курорт? Нет, в Теплице не получится: там – для больных с проблемами опорно-двигательного аппарата, а у вас, ответили мне, судя по медсправке, проблема с желудком. Извините.
Черт знает, может быть, тогда простым советским людям просто-напросто ограничивали поездки в Чехословакию?
А вот в следующем году вышла целая история, и о ней подробней.
«Пробуй Запад!» – эта фраза Петры, касающаяся того, чтобы как-то опубликовать мой рассказ за границей, оказалась почти реальной. Совершенно неожиданно. Я уж о том не думал, даже не мечтал. И вот – как снег на голову. Что, вырваться из-под нашей цензуры? Это возможно!..
Шло лето 71-го, в конце июля в Москве должен был состояться VII Международный кинофестиваль. Меня вызвал шеф и сказал, чтобы я аккредитовался на этом фестивале, а затем поставлял в газету материал для ежедневной колонки, и так в течение десяти дней. В общем-то, это честь для меня.
Благодаря активному присутствию на фестивале, я увидел многое и многих. Отличные фильмы, интересные люди, в том числе всемирно знаменитые. Есть что и на кого посмотреть. Зря времени не терял, уставал только, поскольку днем – просмотры, общение, интервьюирование, а ночами – писание очередной статьи для колонки в «Известиях».
Сам фестиваль помимо прочего запомнился и тем, что Золотой приз на нем получил фильм японца Канэто Синдо с неприличным для социализма названием «Обнаженные девятнадцатилетние» (у нас на закрытых просмотрах он потом шел под названием «Сегодня жить, завтра умереть»).
Так вот, буквально в первый день, знакомясь с иностранными журналистами, я обменялся рукопожатием и с коллегой из «Руде право». Сердце ёкнуло: родная Прага! Его звали Карел Черны, крепкий, спортивного вида мужчина около тридцати (то есть лет на пять старше меня), и кто мог знать, что он запомнится мне на всю жизнь.
Как-то мы приглянулись друг другу и быстро сошлись. По-русски он говорил куда лучше моей Петры, то есть совсем правильно, лишь с легким акцентом, но главное, уже вскоре стало понятно, что отношение к действительности у нас одинаковое. Карел не раз вспоминал «Пражскую весну», говорил, что в дни марша танков по улицам и площадям Праги успел сделать кучу фотоснимков и как-нибудь найдет способ переправить мне кое-что. «Это фантастический кошмар, ты убедишься!» – эмоционально восклицал он.
Поэтому не странно, что мы подолгу болтали до и после просмотров, обменивались мнениями, а через пару дней оказались в ресторане, где посидели, хорошо выпив и закусив. Назавтра после этого Карел сделал ответный жест – пригласил в ресторан меня. И вот там, когда в очередной раз речь зашла о пражских событиях, я обмолвился, что у меня есть рассказ на эту тему. «О! – привычно воскликнул Карел. – И его опубликовали?» Услышав в ответ: «Нет. Ты что, не понимаешь, где мы живем?» – он закивал, пробурчал что-то (похоже, выругался по-чешски) и тут спокойно попросил дать ему почитать. «Не бойся, я – могила!»
Назавтра я передал ему машинописный экземпляр.
А еще через день случилось неожиданное. Карел начал так:
– Алексей, первое. Рассказ мне понравился. Больше скажу, не ожидал. Ты же не профи, только журналист, а тут – настоящий писатель. И тема подана – класс! Класс, потому что не глазами очевидца, но читатель всё видит и понимает. Короче, давай так. Ты отдаешь этот текст мне… ну я же сказал тебе, я – могила, тебя не подведу. Так, дальше: ты отдаешь рассказ мне, а я передам его одному моему приятелю, журналисту из Австрии. Почему Австрия? Потому что у нас в Чехии это не опубликуют, можно не пытаться. А Австрия – очень удачно. Во-первых, мы исторически дружим, все-таки когда-то жили-были в единой империи, Австро-Венгрии, мы были ее часть – Богемия, Моравия. Во-вторых, тот мой знакомый работает в венском литературном журнале, пару раз в год приезжает в Прагу, мы видимся. Я ему дам. А вдруг напечатают? Ну как, ты мне дашь?
Я обалдел, выпил, стал думать. Придумал:
– Дам. Но при условии, если изменю фамилию автора на псевдоним.
– О’кей, меняй! Однако справка нужна.
Я опять обалдел: и там тоже справка, как и у нас? Карел засмеялся:
– Ты не понял! Справка на автора, пусть он под псевдонимом. Где автор живет, где публиковался, имеет ли литературные призы, то есть премии.
– Этот автор нигде не публиковался и премий не имеет.
– Понял, понял! – Он вновь растянул губы в улыбке. – Ладно, меняй фамилию на псевдоним. Давай, вперед!
– Даю. Отдай рукопись на минутку.
Карел полез в свой маленький портфельчик, который обычно носил на ремешке через плечо, извлек мой рассказ, а я тут же извлек ручку и тщательно замарал «Алексея Симонова». Потом, подумав, вывел чуть выше: «Пётр Новакин», потом на обратной стороне рукописи написал: «Автор живет в Советской России, литератор, журналист» – и протянул Карелу. Он прочитал то, что я написал, и убрал рукопись в портфель.
– О’кей! Дай твой телефон в «Известиях», я тебе позвоню из своей редакции из Праги. То есть за счет газеты, ха-ха! А теперь выпьем за удачу!
Мы выпили, и Карел спросил:
– А почему такой псевдоним, Алексей? Просто так?
– Нет, далеко не просто так. Есть у меня знакомая, она пражанка, хотя теперь живет в Теплице. Петра Новакова. Вот в честь ее. Ее имя и фамилия, но в мужском русифицированном варианте.
– И хорошо, пусть так… Э, Новакова, Новакова… В Чехии Новак и Новакова… так это до кучи.
– Да, знаю. Но эта – особенная Новакова. Она пианистка. Музейный экземпляр, раритет.
– Погоди, стоп! – Он задумался. – Молодая, красивая… Из Пражской филармонии?
– Молодая, красивая, но теперь она в Теплицкой консерватории.
– О, так я ее видел! В Праге, на концерте в «Зале Дворжак»! Видел на сцене, но лично не знаком. О ней говорили, говорят. Известная дама – ну, в музыкальных кругах. Черт возьми, как тесен мир своих людей! – Карел был просто рад. – Нет, это прекрасно, что так! Петра Новакова, да… Я даже помню, что о ней говорили.
– И что же о ней говорили? – Мне стало интересно.
– Что? Что у нее мужской пианизм, а это редкость для женщин-исполнителей, для пианисток. И что так особо, когда она, эта Петра, играет Бетховена.
– Да? А я-то слышал, что любимый у нее – Шопен.
Карел пожал плечами:
– А, не знаю. Может, и Шопен, я говорю, что слышал. Что она – особенная, и у нее мужской пианизм, и это замечательно. Но то было несколько лет назад… Э, погоди, слушай, вот что еще! Ты сказал, она сейчас живет в Теплице. А совсем скоро там фестиваль Бетховена, это ежегодно, так я туда еду от газеты! Приеду, возьму у нее интервью! А? Вот идея, да? Отлично!
Я обалдел в очередной раз.
– Возьми интервью, передай от меня привет. – И тут спросил: – А письмо ей передать сможешь, только лично в руки?
– А как же! Запросто! Пиши письмо, пиши!.. Э, а как ты с ней познакомился, давно?
Я улыбнулся:
– Давно. Мы переписывались еще школьниками. Друг из Советского Союза. Потом виделись, когда я был в Праге. (Рассказывать более детально я не стал.) В общем, хорошая знакомая.
– Ну отлично! Так я ее увижу. А ты пиши письмо!..
Я написал той же ночью и назавтра отдал Карелу. А вскоре завершился кинофестиваль, и на прощанье мы поехали в известный в Москве пивной бар на ВДНХ. Посидели, выпили по паре кружек. Выходя из бара, Карел приобнял меня:
– Москва – красивый город, и ты, Алексей, прекрасный парень, а пиво у вас – отвратительное. Если честно – дерьмо. Это чистая правда, даже не извиняюсь.
Недели через две Карел позвонил мне в редакцию. Вот его речь:
– Я только что вернулся из Теплице с фестиваля Бетховена. Ну, прекрасно было! Встретился с твоей знакомой, с Петрой Новаковой. Чудесная дама, только грустная как-то. Она очень удивилась, что у меня письмо от тебя, но взяла и повеселела. Я ей всё рассказал, как мы с тобой сошлись и прочее. Но главное, Алексей, туда же на фестиваль приехал мой друг из Австрии, да, тот самый, герр Курт Фогель, он ведь тоже журналист по искусству. Я ему всё сказал. Потом я ему читал твой текст вслух, переводя на немецкий, потому что он говорит только по-своему и на английском. А Петра мне помогала, она тоже знает немецкий, но хуже меня. Это было у нее дома, она нас с Куртом пригласила. Курт сказал про рассказ: хорошо, это очень хорошо. Сказал, он думает, всё получится, будет стараться, сказал, сообщит мне, как будет. Ты понял? О’кей! Если будет, я тебе тоже сообщу. Ты понял? И если всё о’кей, то будем соображать, как тебе это дать.
Я поблагодарил, и мы распрощались.
А дальше? Приходится признать, что чудеса бывают. Уже осенью, в сентябре, мне позвонил в «Известия» некий человек и с легким акцентом попросил встречи где-нибудь в центре или прямо у метро, а то он торопится. Мы встретились, он передал мне бумажный пакет и привет от товарища Карела Черны из Праги. Уже дома я вскрыл этот пакет. Там – два экземпляра журнала и лист с шапкой редакции вверху. Короткий текст на немецком: Петра Новакина уведомляют о публикации, благодарят и выражают надежду на новые публикации.
А о гонораре – ни слова. Вот жлобы, эти венские буржуи!
Теперь сам журнал. Не толстый, уютный. Называется Hefte fьr zeitgenцssische Literatur, что в переводе означает «Тетрадь (по-нашему – журнал) современной литературы». Там мой рассказ, однако на немецком. Название выглядит так: Junge Alexander. Красиво, правда? И насколько я мог убедиться, рассказ дан полностью, без купюр. А внизу первой страницы, мелким шрифтом, та самая справка: откуда сей Петр Новакин и кто он.
Но это не всё. Там, где начало рассказа, на развороте слева – большая фотография, во всю страницу. Совершенство ужаса. То есть ужас запечатлен в совершенном виде – и жанрово, и технически. Танки на какой-то улице Праги, едущие по трамвайному пути, что-то горит, дым, кругом люди, хаос, кто-то с чешским флагом в руке подбирается к танку, чтобы на ходу взобраться на него, раскрытый в крике перекошенный рот. Фотография черно-белая, и это ужесточает впечатление, потому что всё там даже не черно-белое, а разные оттенки серого, мрачного, грязного. Вот такая картина. Сбоку меленькая строчка: Photo Karel Tscherny.
Вот так. Рассказ советского Петра Новакина (вообще-то Алексея Симонова), фотография чеха Карела Черны, а журнал австрийский. Интернационал!
И что мне с этим изданием на немецком делать? Разве что Петре переслать в Теплице.
А советскую цензуру мы все-таки объегорили!
Удивительно или нет, но еще через годы случатся новые преинтересные истории, связанные с этим моим рассказом. Прямо судьбоносным он оказался, не иначе.
Часть третья
Что отвечать на крайние вопросы? Лучше любить.
Еще есть силы, и рассвет не настал. Наша ночь.
Президент США Авраам Линкольн однажды сказал: «В конце концов, важны не годы жизни, а жизнь в эти годы».
Совершенно верно. Это именно так, поэтому теперь, по прошествии многих лет, понимаешь, что слова «в конце концов» очень к месту.
Что было главным в жизни в те годы: события и наша реакция на них или внутренняя, личная жизнь? А в том-то и дело, что одно от другого не отъять, всё оказалось взаимосвязанным, а то и выстраивалось причинно-следственной цепочкой. К сожаленью или к счастью? Не знаю.
Вот тоскуешь по женщине, ее нет рядом, она неодолимо далеко, в другой стране, а ты любишь ее всё больше. Это как, почему? Это ты такой или она – такая? Не знаю. Я знаю только, что она даже не то что честная (это не то слово), а цельная, категоричная. Есть свет, и есть грех. На последнее она не способна. Счастливая ущербная личность. Любить такую – обжечься святостью можно. Поэтому боязно приближаться. Вот и не приближаюсь – так у нас выходит.
Но почему тогда так выходит, что мы любим друг друга?
Вернемся в тогда.
Тогда был 71-й год, Московский кинофестиваль, знакомство с Карелом Черны, потом его знакомство с Петрой в Теплице на Бетховенском фестивале, потом эта история с отданным ему моим рассказом, потом, благодаря Карелу же, публикация рассказа с его фотографией за границей, в Австрии, потом моя благодарность ему по телефону, потом пересылка журнала Петре в Теплице, потом Петра, ответив, поздравила меня, написав, что она счастлива (а за псевдоним отдельное спасибо!) и что она молодец, верно подсказала мне про «пробуй Запад», и что такой же экземпляр журнала она получила еще и от Карела из Праги, так что теперь она богатая мной и новым другом Карелом, вот только тоскует, а вообще-то жизнь идет, она преподает с удовольствием и даже играет на рояле, но только дома и только для себя, потому что пальцы, пальцы… пальцы до конца не стали прежними, чтобы играть по-настоящему, исполнять на публике, ездить, побеждать…
Так настал следующий год, перед чем мы по традиции перезвонились – я в сочельник, Петра в новогоднюю ночь.
А потом она пропала. Точнее, пропали ее письма. Я написал одно письмо, другое, но ответов не получил. И забеспокоился. Решил позвонить, что, кроме как в Рождество, делал в исключительных случаях (деньги, деньги, ибо звонок за границу!). К телефону подошел пан Густав, сказал, что Петра позавчера уехала к друзьям в Прагу на недельку, поскольку сейчас в ее консерватории студенческие каникулы и в преподавании перерыв, но он обязательно передаст дочери по ее возвращении, что я звонил.
Ну хоть так. Значит, ничего не случилось, а то, что Петра развеется в Праге, это хорошо. (Знать бы мне, что там будет!)
А после того я и сам пропал из Москвы. «Известия» направили меня в долгую командировку по стране для написания серии очерков под пока условным названием «Культурная жизнь на периферии». Я многое увидел и узнал, посетив Ярославль (тамошний Театр имени Волкова), Куйбышев (Самару), Пермь (знаменитое балетное училище), Свердловск, Новосибирск и даже Хабаровск. В общем, широка страна моя родная, в этом довелось убедиться. Очерки, которые я писал в пути и гостиницах, а заканчивал после уже дома, получились вполне приличными, и я хорошо заработал, ибо командировочные плюс обычная зарплата – это раз, и премия на финале – это два. Но что более важно – я научился писать коротко, сжато, выделяя суть и не растекаясь по древу, поскольку всегда держал в уме заданный газетный объем. Это мне здорово помогло в дальнейшем, уже в личном творчестве, в прозе. Да, параллельно с журналистикой я писал для себя, однако «выход в свет» считал еще преждевременным; так я считал довольно долго, между прочим, и правильно делал.