Город Геммел Стелла
Эбинизер озабоченно наморщил лоб.
— Я не знаю такого слова — измерения. Я объяснил тебе так, как Дженкинс нам объяснял. Он говорил, что на самом деле никакого дома нет, и комнат на самом деле нет, и те, кого мы слышим, наверно, совсем не такие, как мы.
Вебстер кивнул своим мыслям. Вот так и надо действовать. Не торопясь. Не обескураживать их трудными словами. Пусть сперва схватят суть, потом можно вводить более точную, научную терминологию. И скорее всего она окажется искусственной. Ведь уже есть название. Гоблины — то, что за стеной, то, что слышишь, а определить не можешь, жители соседней комнаты.
Гоблины. Берегись, не то тебя гоблин заберет.
Такой подход у человека. Он чего-то не может понять. Не может увидеть. Не может пощупать. Не может проверить. Все — значит, этого нет. Не существует. Значит, это призрак, вурдалак, гоблин.
Тебя гоблин заберет.
Так проще, удобнее. Страшно? Да, но при свете дня можно про них забыть. И ведь они тебя не преследуют, не донимают. Если очень постараться, можно внушить себе, что их нет. Назови их призраками, гоблинами, и можно даже посмеяться над ними. При свете дня.
Горячий шершавый язык лизнул подбородок Вебстера, и Эбинизер заерзал от восторга.
— Ты мне нравишься, — сказал он. — Дженкинс никогда меня так не держал. Никто так не держал.
— У Дженкинса много дел, — ответил Вебстер.
— Конечно, — подтвердил Эбинизер. — Он сидит и все записывает в книгу. Что мы услышали, псы, и что нам нужно сделать.
— Ты что-нибудь знаешь про Вебстеров? — спросил человек.
— Конечно. Мы про них все знаем. Ты тоже Вебстер. Мы думали, их уже не осталось.
— Остались. И один все время здесь был. Дженкинс тоже Вебстер.
— Он нам никогда об этом не говорил.
— Еще бы.
Дрова прогорели, и в комнате стало совсем темно. Язычки пламени, фыркая, озаряли стены и пол слабыми сполохами.
И было что-то еще. Тихий шорох, тихий шепот, собравший в себя нескончаемые воспоминания и долгий ток жизни — две тысячи лет. Дом, который строился на века и простоял века, который должен был стать родным очагом и до сих пор остается родным. Надежный приют, который обнимает тебя теплыми руками и ревниво прижимает к сердцу.
В мозгу отдались шаги — шаги из далекого прошлого, шаги, отзвучавшие навсегда много столетий назад. Поступь Вебстеров. Тех, которые ему предшествовали, тех, которым Дженкинс прислуживал со дня их рождения до смертного часа. История. Его окружала история. Она шелестела гардинами, стлалась по половицам, хоронилась в углах, глядела со стен. Живая история, которую чувствуешь нутром, воспринимаешь кожей, — пристальный взгляд давно угасших глаз, вернувшихся из ночи.
Что, еще один Вебстер? Дрянцо. Пустышка. Выдохлась порода. Разве мы такими были? Последыш.
Джон Вебстер поежился.
— Нет, не последыш, — возразил он. — У меня есть сын.
Ну и что из того? Сын, говорит. А много ли он стоит, этот сын…
Вебстер вскочил с кресла, уронив Эбинизера на пол.
— Неправда! — закричал он. — Мой сын…
И снова опустился в кресло.
Его сын — в лесу, играет луком и стрелами, забавляется.
«Хобби», — сказала Сара, прежде чем подняться в Храм, чтобы сто лет смотреть сны.
Хобби. А не деятельность. Не профессия. Не насущная необходимость.
Развлечение. Ненастоящее занятие. Ни то ни се. В любую минуту брось, никто даже и не заметит.
Вроде изобретения разных напитков.
Вроде писания никому не нужных картин.
Вроде переделки комнат с помощью отряда шальных роботов.
Вроде составления истории, которая никого не интересует.
Вроде игры в индейцев, или пионеров, или дикарей с луком и стрелами.
Вроде сочинения длящихся веками снов для людей, которые пресытились жизнью и жаждут вымысла.
Человек сидел в кресле, уставившись в простертую перед ним пустоту, ужасающую, жуткую пустоту, поглотившую и завтра, и все дни.
Он рассеянно переплел пальцы, и большой палец правой руки потер левую.
Эбинизер подобрался к человеку через озаряемый тусклыми сполохами мрак, оперся передними лапами о его колени и заглянул ему в лицо.
— Повредил руку? — спросил он.
— Что?
— Повредил руку? Ты ее трешь.
Вебстер усмехнулся.
— Да нет, просто бородавки. — Он показал их псу.
— Надо же, бородавки! — сказал Эбинизер. — Разве они тебе нужны?
— Нет. — Вебстер помялся. — Пожалуй, не нужны. Все никак не соберусь пойти, чтобы мне их свели.
Эбинизер опустил морду и поводил носом по руке Вебстера.
— Вот так, — торжествующе произнес он.
— Что — вот так?
— Погляди на бородавки.
Вспыхнула обвалившаяся головешка, Вебстер поднял руку к глазам и присмотрелся.
Нет бородавок. Гладкая, чистая кожа.
Дженкинс стоял во мраке, слушая тишину, податливую сонную тишину, которая уступала дом теням, полузабытым шагам, давно произнесенным фразам, бормотанию стен и шелесту гардин.
Стоило пожелать, и ночь превратилась бы в день, линзы переключить очень просто, но старик робот не стал изменять зрение. Ему нравилось размышлять в темноте, он дорожил этими часами, когда спадала пелена настоящего и возвращалось, оживая, прошлое.
Остальные спали, но Дженкинс не спал. Ведь роботы никогда не спят. Две тысячи лет бдения, двадцать веков непрерывной деятельности, и сознание не отключалось ни на миг.
Большой срок, думал Дженкинс. Большой даже для робота. Ведь еще до того, как люди перебрались на Юпитер, почти всех старых роботов деактивировали, умертвили, отдали предпочтение новым моделям. Новые модели больше походили на человека, мягче двигались, лучше говорили, быстрее соображали своим металлическим мозгом. Но Дженкинс остался, потому что он был старым верным слугой, потому что без него усадьба Вебстеров не была бы родным очагом.
— Они меня любили, — сказал себе Дженкинс.
В этих трех словах он черпал утешение в мире, скупом на утешение, в мире, где слуга стал предводителем и остро желал снова стать слугой.
Стоя у окна, он смотрел через двор на ковыляющие вниз по склону черные глыбы дубов. Сплошной мрак. Ни одного огонька. А ведь когда-то были огни. В заречном краю приветливо лучились окна.
Но человек исчез, и огни пропали. Роботам огни не нужны, они видят в темноте, как и Дженкинс может видеть, если захочет. А замки мутантов, что днем, что ночью, одинаково сумрачные, одинаково зловещие.
Теперь человек появился опять — один человек. Появился, да только вряд ли останется. Переночует несколько ночей в господской спальне на втором этаже, потом вернется в Женеву. Обойдет старое, забытое поместье, поглядит на заречные дали, полистает книги на полках в кабинете — и в путь.
Дженкинс повернулся.
Проверить, как он там, подумал он. Спросить, не нужно что-нибудь. Может, виски принести? Боюсь только, что виски теперь уже никуда не годиться. Тысяча лет — большой срок даже для бутылки доброго виски…
Идя через комнату, он ощутил благодатный покой, глубокую умиротворенность, какой не испытывал с тех давних пор, когда, счастливый, как терьер, носился по дому, выполняя всевозможные поручения.
Подходя к лестнице, он напевал про себя что-то ласковое.
Он только заглянет и, если Джон Вебстер уснул, уйдет, а если не уснул, спросит: «Вам удобно, сэр? Может быть, чего-нибудь пожелаете? Может, горячего пунша?»
Он шагал через две ступеньки. Ведь он снова прислуживал Вебстеру.
Джон Вебстер полусидел в постели, обложившись подушками. Кровать была жесткая и неудобная, комната — тесная и душная, не то что его спальня в Женеве, где лежишь на травке у журчащего ручья и глядишь на мерцание искусственных звезд в искусственном небе. И вдыхаешь искусственный запах искусственной сирени, цветы которой долговечнее человека. Ни тебе бормотания незримого водопада, ни мигающих в заточении светлячков. А тут… Просто-напросто кровать и спальня.
Вебстер вытянул руки поверх одеяла и согнул пальцы, размышляя.
Эбинизер только коснулся бородавок, и бородавки пропали. И это не было случайностью, он все проделал намеренно. Это было не чудо, а сознательный акт. Чудеса не всегда удаются, а Эбинизер был уверен в успехе.
Быть может, тут способность, добытая в соседней комнате, похищенная у гоблинов, которых слушает Эбинизер.
Способность исцелять без лекарств, без хирургии, нужно только некое знание, особое знание.
Были же в древние непросвещенные века люди, уверявшие, будто могут сводить бородавки. Они «покупали» их за монетку, «выменивали» за какую-нибудь вещь, заговаривали — и случалось, бородавки постепенно сами пропадали.
Может быть, эти необычные люди тоже слушали гоблинов?
Чуть слышно скрипнула дверь, и Вебстер сел прямо.
Из темноты прозвучал голос:
— Вам удобно, сэр? Может быть, чего-нибудь пожелаете?
— Дженкинс?
— Он самый, сэр.
Темный силуэт крадучись вошел в спальню.
— Пожелаю, — сказал Вебстер. — Мне хочется поговорить с тобой.
Он пристально посмотрел на металлическое существо, стоящее возле кровати.
— Насчет собак, — добавил он.
— Они стараются изо всех сил, — сказал Дженкинс. — Нелегко им приходится. Ведь у них никого нет. Ни души.
— У них есть ты.
Дженкинс покачал головой.
— Но ведь этого мало. Я же только… ну, только наставник, и все. А им люди нужны. Потребность в людях у них в крови. Тысячи лет человек и пес были рядом. Человек и пес вместе охотятся. Человек и пес вместе пасут стада. Человек и пес вместе сражаются с врагами. Пес караулит, пока человек спит, человек отдает псу последний кусок. Сам голодный, а пса накормит.
Вебстер кивнул.
— Что ж, пожалуй, ты и прав.
— Они каждый вечер перед сном говорят о людях, — продолжал Дженкинс. — Садятся в кружок, и кто-нибудь из стариков рассказывает какое-нибудь старинное предание, а все остальные сидят и дивятся, сидят и мечтают.
— Но какая у них цель? Чего они хотят добиться? Как представляют себе будущее?
— Какие-то черты намечаются, — ответил Дженкинс. — Смутно, правда, но все-таки видно. Понимаете, они ведь медиумы. От роду медиумы. Никакого расположения к механике. Вполне естественно, у них же нет рук. Где человека выручал металл, псов выручают призраки.
— Призраки?
— То, что вы, люди, называете призраками. На самом деле это не призраки. Я в этом убежден. Это жители соседней комнаты. Какая-то иная форма жизни на другом уровне.
— Ты допускаешь, что на Земле одновременно существует жизнь на разных уровнях?
Дженкинс кивнул.
— Я начинаю в это верить, сэр. У меня целый блокнот исписан тем, что видели и слышали псы, и вот теперь многолетние наблюдения складываются в какой-то узор.
Он поспешно добавил:
— Возможно, я ошибаюсь, сэр. Ведь у меня нет никакого опыта. В старые времена я был всего лишь слугой, сэр. После… после Юпитера я попытался что-то наладить, но это было не так-то просто. Один робот помог мне смастерить нескольких маленьких роботов для псов, а теперь маленькие сами мастерят себе подобных, когда нужно.
— Но ведь псы только сидят и слушают.
— Что вы, сэр! Они много чего еще делают. Стараются подружиться с животными, следят за дикими роботами и мутантами.
— А много их, этих диких роботов?
Дженкинс кивнул.
— Много, сэр. По всему свету разбросаны в небольших лагерях. Это те, которых бросили хозяева, сэр. Которые больше не нужны были человеку, когда он отправился на Юпитер. Объединились в группы и работают…
— Работают? Над чем же?
— Не знаю, сэр. Чаще всего машины изготовляют. Помешались на механике. Хотел бы я знать, что они будут делать со всеми этими машинами. Для чего они им нужны.
— Да, хотелось бы знать, — сказал Вебстер.
Устремив взгляд в темноту, он дивился — дивился, до какой же степени люди, запершись в Женеве, потеряли всякую связь с остальным миром. Ничего не знают о том, чем заняты псы, не знают о лагерях деловитых роботов, о замках страшных и ненавистных мутантов.
Мы потеряли связь, говорил он себе. Мы отгородились от внешнего мира. Устроили закуток и забились в него — в последний город на свете. И ничего не знали о том, что происходит за пределами города. Могли знать, должны были знать, но нас это не занимало.
Пора бы и нам что-то предпринять.
Мы растерялись, мы были подавлены, но первое время еще пытались что-то сделать, а потом окончательно пали духом.
Те немногие, которые остались, впервые осознали величие рода человеческого, впервые рассмотрели грандиозный механизм, созданный рукой человека. И они пытались держать его в исправности и не смогли. И они искали рационалистических объяснений — человек почти всегда ищет рационалистических объяснений. Внушает себе, что на самом деле никаких призраков нет, называет то, что стучит в ночи, первым пришедшим в голову обтекаемым словом.
Мы не смогли держать механизмы в исправности и занялись рационалистическими объяснениями, хоронились за словесным занавесом, и джуэйнизм помог нам в этом. Мы подошли вплотную к культу предков. Мы принялись возвеличивать род людской. Не могли продолжать деяния человека, тогда мы попытались его возвеличить, попытались поднять на пьедестал тех, кому задача была по плечу. Мы ведь все хорошее пытаемся возвеличить, возвести на пьедестал посмертно.
Мы превратились в племя историков, копались грязными пальцами в руинах рода человеческого и прижимали каждый случайный фактик к груди, словно бесценное сокровище. Это была первая стадия, хобби, которое поддерживало нас, пока мы не осознали, что мы есть на самом деле: муть на опрокинутой чаши человечества. Но мы пережили это. Разумеется, пережили. Достаточно было смениться одному поколению. Человек легко приспосабливается, он все, что угодно, переживет. Ну не сумели построить звездные корабли; ну не долетели до звезд; ну не разгадали тайну жизни — ну и что?
Мы оказались наследниками, все досталось нам, мы были обеспечены лучше, чем кто-либо до нас и после нас. И мы опять предались рационалистическим объяснениям, а величие рода выбросили из головы: хоть и лестная штука, но, с другой стороны, несколько обременительная, даже унизительная.
— Дженкинс, — трезво сказал Вебстер, — мы разбазарили целых десять столетий.
— Не разбазарили, сэр, — возразил Дженкинс. — Просто передохнули, что ли. А теперь, может быть, опять займете свое место… Вернетесь к нам.
— Мы вам нужны?
— Вы нужны псам, — сказал Дженкинс. — И роботам тоже. Ведь и те, и другие всегда были только слугами человека. Без вас они пропадут. Псы строят свою цивилизацию, но дело подвигается медленно.
— Быть может, их цивилизация окажется лучше нашей, — заметил Вебстер. — Может, больше преуспеет. Наша ведь не преуспела, Дженкинс.
— Возможно, она будет подобрее, — согласился Дженкинс, — зато не особенно предприимчивая. Цивилизация, основанная на братстве животных, на сверхчувственном восприятии, может быть, в конечном счете и дойдет до общения и обмена с сопряженными мирами. Цивилизация большой и чуткой души, но не очень конструктивная. Никаких конкретных задач, и лишь самая необходимая техника. Просто поиски истины, притом в направлении, которым человек совершенно пренебрег.
— И ты считаешь, что человек тут мог бы помочь?
— Человек мог бы направлять.
— Направлять так, как надо?
— Мне трудно ответить.
Лежа в темноте, Вебстер вытер об одеяло вспотевшие ладони.
— Ты мне правду скажи, — угрюмо произнес он. — Вот ты говоришь, что человек мог бы направлять. А если он снова начнет верховодить? Отвергнет как непрактичное то, чем занимаются псы. Выловит всех роботов и направит их технические способности по старому, заезженному руслу. Ведь и псы, и роботы подчинятся человеку.
— Конечно, — согласился Дженкинс. — Однажды они ведь уже были слугами. Но человек мудр, человек лучше знает.
— Спасибо, Дженкинс, — сказал Вебстер. — Большое спасибо.
И, устремив глаза в темноту, он прочел там правду.
Его следы по-прежнему были запечатлены на полу, и воздух был пряный от запаха пыли. Радиевая лампочка рдела над пультом, и рубильник, шкалы и маховичок ждали — ждали того дня, когда они понадобятся.
Стоя на пороге, Вебстер вдыхал смягчающий пыльную горечь запах влажных стен.
Оборона, думал он, глядя на рубильник. Оборона — мера против вторжения, средство защитить то или иное место от всех действительных и воображаемых видов оружия, которые может пустить в ход предполагаемый враг. Но защита, не пропускающая врага внутрь, очевидно, не пропустит обороняющегося наружу. Конечно, поручиться нельзя, но все-таки…
Он пересек помещение, и остановился перед рубильником, и протянул руку, и сжал рукоятку, стронул ее с места, и понял, что механизм действует.
Тут рука его быстро метнулась вперед, и контакт замкнулся. Откуда-то снизу, глубоко-глубоко, донеслось глухое жужжание — заработали какие-то машины. На шкалах стрелки вздрогнули и оторвались от штифта.
Пальцы Вебстера нерешительно коснулись маховичка, повернули его, и стрелки, вздрогнув опять, поползли дальше. Вебстер решительно, быстро продолжал крутить маховичок, и стрелки ударились в противоположный штифт.
Вебстер круто повернулся, вышел из подземелья, закрыл за собой дверь, зашагал вверх по крошащимся ступенькам.
Только бы он работал, думал он. Только бы работал. Ноги быстрее пошли по ступеням, в висках стучала кровь.
Только бы он работал!
Когда включился рубильник, глубоко-глубоко внизу сразу же загудели машины… Значит, оборонительный механизм — во всяком случае часть его — еще работает.
Но даже если так, сделает ли он то, что надо? Что, если защита не пропускает врагов внутрь, а человека наружу пропустит?
Что, если…
Выйдя на улицу, он увидел, что небо изменилось. Свинцово-серая пелена скрыла солнце, и город погрузился в потемки, лишь наполовину разбавленные светом автоматических уличных фонарей. Слабый ветерок погладил щеку Вебстера.
Серый, сморщенный пепел сожженных заметок и плана, который он нашел, по-прежнему лежал в очаге, и Вебстер, быстро подойдя к камину, схватил кочергу и яростно мешал ею пепел до тех пор, пока не уничтожил все следы.
Все, сказал он себе. Последний ключ уничтожен. Без плана, не зная про город того, что выведал он за двадцать лет, никто и никогда не найдет тайник с рубильником, и маховичком, и шкалами под одинокой лампочкой.
Никто не поймет толком, что произошло. Даже если станут догадываться, все равно удостовериться не смогут. Даже если удостоверятся, все равно ничего не смогут изменить.
Тысячу лет назад было бы иначе. В те времена человек, только дай зацепку, решил бы любую задачу.
Но человек изменился. Нет прежних знаний, нет прежней сноровки. Ум стал дряблым. Человек живет лишь сегодняшним днем, без каких-либо лучезарных целей. Зато остались старые пороки — пороки, которые он полагал достоинствами, считая, что они поставили его на ноги. Осталась незыблемая уверенность, что только его жизнь, только его племя чего-то стоит, — самодовольный эгоизм, сделавший человека властелином мироздания.
С улицы донесся звук бегущих ног, и Вебстер, отвернувшись от камина, посмотрел на темные стрельчатые окна.
Зашевелились… Забегали. Волнуются. Ломают голову, что произошло. Сотни лет их не тянуло за город, а теперь, когда путь закрыт, с пеной у рта рвутся. Улыбка растянула его губы.
Глядишь, до того взбодрятся, что придумают какой-нибудь выход. Крысы в крысоловке способны на самые неожиданные хитрости, если только раньше не сойдут с ума.
И если люди выберутся на волю — что ж, значит, у них есть на это право. Если выберутся на волю, значит заслужили право верховодить.
Он пересек комнату, в дверях на минуту остановился, глядя на картину над очагом. Неловко поднял руку и отдал честь — мученический прощальный жест… Потом вышел из дома и зашагал по улице вверх — туда же, куда всего несколько дней назад ушла Сара.
Храмовые роботы держались учтиво и приветливо, ступали мягко и величественно. Они проводили его туда, где лежала Сара, и показали соседний отсек, который она попросила оставить для него.
— Может быть, вам угодно выбрать себе сон? — сказал старший. — Мы можем показать различные образцы. Можем составить смесь по вашему вкусу. Можем…
— Благодарю, — ответил Вебстер. — Я не хочу снов.
Робот кивнул.
— Понятно, сэр. Вы хотите просто переждать, провести время.
— Да, — подтвердил Вебстер. — Пожалуй, что так.
— И сколько же?
— Сколько?…
— Ну да. Сколько вы хотите ждать?
— А, понятно… Предположим, бесконечно.
— Бесконечно?!
— Вот именно, бесконечно, — подтвердил Вебстер. — Я мог бы сказать — вечно, но какая, в сущности, разница. Нет смысла финтить из-за двух слов, которые означают примерно одно и то же.
— Так точно, сэр, — сказал робот.
Нет смысла финтить. Разумеется, нет. Он не может рисковать. Скажешь — тысячу лет, а когда они пройдут, вдруг передумаешь, спустишься в тайник и выключишь рубильник. А этого случиться не должно. Пусть псы используют возможность. Пусть без помех попробуют добиться успеха там, где род людской потерпел крушение. Пока сохраняется человеческий фактор, у них такой возможности не будет. Потому что человек непременно захочет верховодить, непременно влезет и все испортит, высмеет гоблинов, которые разговаривают за стеной, выступит против приручения и цивилизации диких тварей.
Новая модель… Новый образ жизни и мыслей… Новый подход к извечной проблеме общества… Нельзя допустить, чтобы все это было искажено чуждым духом человеческого мышления. Вечерами, закончив свои дела, псы будут сидеть и говорить о человеке. Мешая быль и небылицы, будут рассказывать древние предания, и человек превратится в бога. Лучше уж так. Ведь боги непогрешимы.
Комментарий к седьмому преданию
Несколько лет назад были обнаружены фрагменты древнего литературного произведения. Судя по всему, сочинение было объемистое, и, хотя до нас дошла только малая часть, содержание позволяет предположить, что это был сборник басен, повествующих о различных членах братства животных.
Басни архаичны, содержащиеся в них мысли и стиль изложения сегодня звучат для нас странно. Ряд исследователей, изучавших эти фрагменты, согласны с Резоном в том, что они скорее всего сочинены не Псами. Заглавие упомянутых фрагментов — «Эзоп». Следующее, седьмое предание тоже озаглавлено «Эзоп» — это исконное заглавие, дошедшее до нас из седой древности вместе с самим преданием.
Что это значит? — спрашивают себя исследователи. Резон, естественно, видит здесь еще один довод в пользу своей гипотезы, что авторство всего цикла принадлежит Человеку. Большинство остальных исследователей цикла не согласны с ним, однако до сих пор не выдвинуто взамен никаких других объяснений. Резон указывает также на седьмое предание как на свидетельство того, что Человека намеренно предали забвению, память о нем стерли, чтобы обеспечить развитие Псовой цивилизации в наиболее чистом виде, — этим-де объясняется полное отсутствие исторических свидетельств существования Человека. В этом предании Человек окончательно забыт Псами. Немногочисленных представителей рода людского, которые живут вместе с ними, Псы не воспринимают как людей, называя эти странные создания Вебстерами по фамилии древнего рода. Однако слово «Вебстер» из собственного существительного стало нарицательным.
Люди стали для Псов вебстерами, только для Дженкинса они по-прежнему остаются Вебстерами.
— Что такое люди? — спрашивает Лупус, и Мишка оказывается не в состоянии ответить на этот вопрос. Дженкинс говорит в этом предании, что Псам незачем знать о Человеке. В главной части повествования он перечисляет нам меры, которые принял, чтобы стереть память о Человеке. Старые родовые предания забыты, говорит Дженкинс. Резон толкует это как сознательный заговор молчания, призванный оградить достоинства Псов, и, пожалуй, не такой уж альтруистический заговор, как старается изобразить Дженкинс. Предания забыты, говорит Дженкинс, и не надо их извлекать из забвения. Однако же мы видим, что они не были забыты. Где-то, в каком-то отдаленном уголке земного шара их по-прежнему рассказывали, потому-то они и сохранились до наших дней. Но если предания сохранялись, то сам Человек исчез или почти исчез. Дикие роботы продолжали существовать — если только они не были плодом воображения, — однако ныне и они тоже исчезли. Исчезли Мутанты, а они с Человеком из одного племени. Если существовал Человек, вероятно, существовали и Мутанты.
Всю развернувшуюся вокруг цикла полемику можно свести к одному вопросу: существовал ли Человек на самом деле? Если читатель, знакомясь с преданиями, станет в тупик, он окажется в превосходной компании: ученые и специалисты, всю жизнь посвятившие исследованию цикла, пусть даже у них больше информации, пребывают в таком же тупике.
Эзоп
Серая тень скользила вдоль скальной полки к логову, поскуливая от досады и разочарования, потому что заклинание не подействовало.
Косые лучи вечернего солнца высвечивали лицо, голову, туловище, расплывчатые, смутные, подобно утренней мгле над ущельем.
Внезапно полка оборвалась, и тень растерянно присела, прижимаясь к стенке: логова не было! На месте логова — обрыв!
Тень стремительно повернулась, окинула взглядом долину. И река совсем не та. Ближе к утесам течет, чем прежде текла. И на скале появилось ласточкино гнездо там, где раньше никакого ласточкиного гнезда не было.
Тень замерла, и ветвистые щупальца на ее ушах развернулись, исследуя воздух.
Жизнь! В воздухе над пустынными распадками среди черед холмов реял едва уловимый запах жизни.
Тень зашевелилась, встала, поплыла вдоль полки.
Логова нет, и река другая, и к скале прилепилось ласточкино гнездо.
Тень затрепетала от вожделения. Заклинание подействовало, не подвело. Она проникала в другой мир.
Другой, и не только с виду. Мир, до того насыщенный живностью, что сам воздух ею пахнет. И может быть, эта живность не умеет так уж быстро бегать и так уж ловко прятаться.
Волк и медведь встретились под большим дубом и остановились поболтать.
— Говорят, убийства происходят, — сказал Лупус.
— Непонятные убийства, брат, — пробурчал Мишка. — Убьют и не съедают.
— Символические убийства, — предположил волк.
Мишка покачал головой.
— Вот уж никогда не поверю, что могут быть символические убийства. Эта новая психология, которую псы нам преподают, совсем тебе голову заморочила. Убийства могут происходить либо из ненависти, либо от голода. Стану я убивать то, чего не могу съесть.
Он поспешил внести ясность:
— Да я вообще не занимаюсь убийством, брат. Ты ведь это знаешь.
— Конечно, — подтвердил волк.
Мишка лениво зажмурил свои маленькие глазки, потом открыл их и подмигнул.
— Нет, вообще-то случается иногда перевернуть камень и слизнуть муравьишку-другого.
— Не думаю, чтобы псы посчитали это убийством, — серьезно заметил Лупус. — Одно дело — зверь или птица, другое дело — насекомое. Никто нам не говорил, что нельзя убивать насекомых.
— А вот и неверно, — возразил Мишка. — В канонах на этот счет ясно сказано: «Не губи жизнь. Не лишай другого жизни».
— Вообще-то, кажется, ты прав, брат, — ханжески произнес волк. — Кажется, там так и сказано. Но ведь и сами псы не больно-то церемонятся с насекомыми. Слышал небось, они все стараются придумать блохомор посильнее. А что такое блохомор, спрашивается? Средство морить блох. Убивать их, понял? А ведь блохи — живность, блохи — живые твари.