Бабочки Креза. Камень богини любви (сборник) Арсеньева Елена
Бабочки Креза
Бесплотнее, чем время, беззвучней ты.
И. Бродский
А. Тарковский
- Из тени в свет перелетая,
- Она сама и тень, и свет,
- Где родилась она такая,
- Почти лишенная примет?
– Ну и что? – холодно спросила Алёна, глядя на нечто, смотревшее на нее из зеркала. – Предполагается, что я запрыгаю сейчас от восторга?
– Минуточку… – сказал молодой человек, отражавшийся к зеркале рядом с этим нечтом. Он снял с нечта веселенький розовый пеньюар и предупредительно взялся за спинку кресла, готовый его отодвинуть, чтобы нечту было удобнее встать. – Теперь прыгайте, прошу!
Ни нечто в зеркале, ни Алёна в кресле не шевельнулись.
Молодой человек с бейджиком, на котором было написано «Сева», поднял безукоризненные брови, явно удивленный, что не видит ни прыжков, ни восторга. С такими бровями люди обычно не рождаются, как не рождаются солдатами. С такими бровями они становятся по своей доброй воле после тщательного их, бровей, выщипывания, подбривания и подкрашивания. Обычно данной экзекуции с готовностью, обусловленной многолетней привычкой, подвергают себя женщины. Молодой человек относился к редким представителям противоположного пола, которые придают своей внешности суперважное, можно сказать, основополагающее значение. Впрочем, на нем вообще пробы ставить негде было, начиная от бровей и кончая покрытыми лаком ногтями на пальцах ног, видных из умопомрачительных сандалет на платформе.
«Боже, ты все видишь, – безнадежно подумала Алёна. – Но где были мои глаза?! Поспешишь – людей насмешишь, вот уж воистину!»
Она спешила. Она всегда спешила! И жить торопится, и чувствовать спешит – это не про Евгения Онегина, это про Алёну Дмитриеву, точнее, Елену Ярушкину, одну такую писательницу-детективщицу средней степени известности. А поспешишь, как известно и как упомянуто выше, – людей насмешишь. Так вот глядя на нечто, смотревшее на нее из зеркала, Алёна уже и смех слышала, и разинутые от хохота рты видела.
– Вы просто не привыкли к своему новому образу, – сказал Сева. – К тому же, мадам, если вы были не готовы к резкой смене имиджа, вряд ли стоило идти стричься в экспериментальный салон.
– Да, не стоило, – согласилась Алёна. – Но в той парикмахерской, куда я обычно хожу, авария – нет воды. Мне нужно было подстричься, ну я и зашла в первую попавшуюся, а вы как раз оказались свободны…
– Вам повезло! – высокомерно сообщил молодой человек. – У меня расписан каждый час на месяц вперед. Но сегодня клиентка попала в аварию – ее «Мазду» срочно повезли в автосервис, – а потому она позвонила и сообщила, что не приедет. Вы бы слышали, как она рыдала из-за того, что вынуждена пропустить свое время!
Бровям Алёны Дмитриевой было очень далеко до бровей Севы. Во-первых, она их не красила, во-вторых, не подбривала, в-третьих, иногда даже забывала элементарно выщипывать. Однако поднимать умела не менее выразительно и даже, не побоимся сказать так, весьма красноречиво. Сейчас ее поднятые брови сообщали о сомнении, будто дама рыдала по поводу отменившейся стрижки. Даме явно машину было жалко, вот и все.
Однако же и самомнение у этого Севы!
Между прочим, само имя такое – порождающее самомнение. Алёна знала пару, так сказать, носителей данного имени, и они оба жутко задирали носы. Примеры из истории (Всеволод Большое Гнездо) и из литературы (Всеволод Вишневский) не являлись исключением из общего правила. С другой стороны, у последних двух Сев имелись все основания для высокого самомнения. У прочих – не факт…
– С другой стороны, если вам так не нравилось то, что я делаю, давно нужно было сказать, – брякнул в ту минуту Сева. И совершенно напрасно брякнул.
– Да неужели?! – так и взвилась Алёна. – Да я вам сто раз повторяла: не надо так коротко! Но вы продолжали щелкать ножницами, вас было просто не остановить! Не пойму, вы с плана сдачи остриженных волос работаете, что ли? – Алёна ткнула пальцем в кучку темно-русых прядей, которые уже сметала в совочек проворная уборщица.
Кучка собралась немалая. Алёна носила волосы средней длины, примерно до плеч. Сейчас же ее голову плотно облегала пушистая курчавая шапочка, напоминавшая прическу негритянки.
В детстве у Лены Володиной, как звали в ту пору нашу героиню, была кукла-негритяночка Салли. Теперь Алёна смотрела на себя в зеркало и вспоминала детство. Одно утешало: в порядке эксперимента Сева не покрасил ей волосы в черный цвет и – для резкой смены имиджа – заодно не вычернил ей кожу, не то сходство с Салли стало бы полным: у куклы было совершенно такое же глупо-ошарашенное выражение курносого личика, как сейчас у Алёны.
– Я с самого начала, когда села в кресло, предупредила: хочу подстричься чуть-чуть. Чуть-чуть, понимаете?! Только форму волосам придать. А вы что сделали?
– Между прочим, у вас череп удивительно красивой формы, и ваша новая стрижка ее только подчеркнула, – высокомерно сообщил Сева. – Будь моя воля, я вас просто-напросто наголо обрил бы. Такой череп, как у вас, грех скрывать от окружающих. Но я предвидел вашу ортодоксальную реакцию и не стал предлагать вам ничего подобного. На самом деле во всем виноваты ваши волосы. Я и вообразить не мог, что они так круто вьются. По моему замыслу, короткие пряди должны были мягко облегать череп, а…
– Если вы еще раз назовете мою голову черепом, я вас… я вам… – Она хотела сказать: «Дам по физиономии», но только процедила сквозь зубы: – Я вам не заплачу за работу. Честное слово! У меня и так есть большое искушение не делать этого, поскольку результат мне не нравится, а уж если еще раз услышу про череп…
– С вас три тысячи пятьсот рублей, – торопливо проговорил Сева и принялся искать на шее Алёны заклейку, фиксировавшую пеньюар.
– Что? – с трудом пошевелила она вмиг онемевшими губами. – Что вы сказали?
– Три тысячи пятьсот рублей, – повторил Сева. – Включая мытье э-э… головы…
Неужели он хотел сказать – черепа?!
Алёна не стала заостряться на том, что дважды ему повторила, мол, че… в смысле, голова у нее чистая, только утром вымытая. И это была правда, она вообще мыла голову каждое утро, поскольку лишь тогда ее легкие, пышные и кудрявые волосы красиво лежали… Эх, как уместно здесь прошедшее время, однако! Но сейчас не до деталей. Три тысячи пятьсот рублей… Сто евро за то, что тебя обстригли практически наголо, причем даже не спросив твоего на это разрешения!
Помнится, в Париже Алёна позволила себе сходить в парикмахерскую. Всего тридцать пять евро, причем после каждого щелчка ножницами у нее осведомлялись, не коротко ли, нравится ли мадам, а также не дует ли ей из окна (дело было летом) и удобно ли ей сидеть. Сплошная эстетика бытия! А здесь…
Но теперь уже не до эстетики. Теперь вопрос стоит куда серьезней: есть ли у нее с собой такие деньги? Или ей предстоит публичный позор из-за широты натуры и беспечности? Нет бы сначала взглянуть на прейскурант, а уж потом в кресло перед выщипанным Севой плюхаться!
Алёна мысленно обшарила карманы и карманчики своей очень многокарманной сумки – и вздохнула с облегчением: вроде бы позора не будет. Однако в дальнейшем ей придется поприжаться в тратах. С другой стороны, с новой прической на шампунях можно долго экономить…
Алёна скрипнула зубами (ей всегда казалось неестественным упоминание в романах о скрежете зубовном, но сейчас она поняла, что фраза как раз весьма жизненна!) и принялась выворачивать карманы сумки. Сева стоял над душой и внимательно наблюдал за ее действиями. Тут же ошивалась барышня из рецепшн, держа руку на мобильнике: наверное, чтобы вовремя вызвать милицию, если скандальная клиентка вдруг окажется неплатежеспособной. С не меньшим любопытством наблюдали за происходящим и прочие посетительницы салона: одна ради такого дела высунулась из-под фена, другая сидела в кресле и крутила головой направо и налево – от Севы к Алёне, – а поскольку ей мелировали волосы и вся голова (череп, а?) была украшена смешными рожками из фольги, казалось, будто за земными проблемами наблюдает некая инопланетянка, а рожки – вовсе не рожки, а антенны, с помощью которых на какую-нибудь там альфу Спика идет передача информации о поведении аборигенов третьей планеты от Солнца. Еще одна дама просто стояла у дверей с озабоченным видом. Когда она чуть поворачивала голову, сквозь ее локоны вспыхивали радужными огнями бриллианты в серьгах. Вроде бы там имели место быть еще какие-то камни, синие. Очень может быть, что сапфиры, да какая разница, главное – это было потрясающе. Алёна непременно разглядела бы серьги получше (она вообще была к серьгам неравнодушна, равным образом к бриллиантовым, бижутерии и даже к оригинальной пластмассе), кабы у нее имелось время. Сейчас же ей хотелось как можно быстрее уйти отсюда, чтобы наедине с собой оплакать свою былую красоту. Причем слово «оплакать» не метафора, высосанная из пальца: Алёна натурально с трудом сдерживала слезы.
Сунув деньги барышне из рецепш и не удостоив Севу более ни единым взглядом, она пошла к выходу. Вдруг в дверь, оттолкнув даму в серьгах, ворвалась высокая рельефная брюнетка в белых бриджах, белой норковой курточке, в белых сапогах и с белой сумкой через плечо. Окинув салон безумным взором больших черных глаз, брюнетка, грохоча каблуками, кинулась к Севе и обняла его, совершенно скрыв под массой очень длинных, очень густых и очень кудрявых черных волос.
Сева покачнулся, причем было трудно понять, то ли он не устоял под таким натиском, то ли попытался вырваться из объятий, но брюнетка, как выражаются тангерос, стояла на своей оси и фиксировала партнера.
– Севочка! – вскричала она пылко. – Ты знаешь, я отдала свою Масю уродам, пусть употребят ее как хотят, и приехала на такси. Я как позвонила тебе, что не приду, так стала натурально больная. Просто не могла пережить, что тебя не увижу! К тому же мне так надоели эти патлы! – Она тряхнула изобилием своих волос, отчего по салону распространился головокружительный аромат незнакомых Алёне духов. – У меня от них голова болит, и я ими за все цепляюсь. Хочу, чтобы ты меня постриг коротко, короче некуда. Желаю начать новую жизнь! Мася сдохла, тут уж ничего не поделаешь. Мне все равно новую тачку придется покупать, и пусть это будет какая-нибудь отвязная «Ланча», что ли. Но ты же меня знаешь: новая машина – новый имидж, новая прическа!
Первый миг оторопи миновал, и Алёна, которая была в принципе дамочка с фантазией и весьма востра умом (без названных составляющих невозможно написать даже одного-разъединого детективчика, а не такое ненормальное их количество, которое вышло из-под пера нашей героини), догадалась, что сдохшая Мася, которую отдали на употребление уродам, скорее всего, автомобиль под названием «Мазда». Писательнице как-то приходилось общаться с человеком, который называл свой «Рено» Ренатой, так почему «Мазде» не быть Масей, так же как «Форду» – Федей, «Мицубиши» – Мишаней, «Тойоте» – Тоней, «Ягуару» – Яшей, «Волге» – Вовой, а «Хонде» – Фросей? При чем тут Фрося, спросите вы? Мол, не просматривается ассоциативная связь. Ну а в других случаях она просматривается, что ли?
Умение мыслить логически подсказало нашей героине, что брюнетка в белом – та самая клиентка, вместо которой она угодила в кресло экспериментатора Севы. Ага, значит, тот не лгал, уверяя, что дама рыдала по телефону. В самом деле, очень похоже, что рыдала она не из-за покалеченной Маси, а из-за невозможности явиться к Севе. И вот, вы только поглядите! Явилась-таки! И хочет постричься налысо!
Где-то Алёна читала, что древнегреческие (а может, древнеримские или еще древнекакие-то) женщины в знак скорби по усопшему супругу состригали себе волосы и сжигали их на его погребальном костре. Может статься, если Мася окажется невосстановимой, брюнетка устроит ей пышную кремацию и бросит в костер свои тугие черные локоны, которые срежет Сева…
Фантастика, честное слово!
Экзальтированная брюнетка между тем оторвалась от Севы, сгребла с его лица и тела массу своих волос (ей-богу, об этом изобилии так и хотелось выразиться по-старинному: власов!) и плюхнулась в кресло. Откинулась на спинку, вытянула ноги и блаженно замерла, ожидая мгновения, когда ее головы (черепа?) коснутся руки парикмахерского божества.
Однако божество стояло, нерешительно пощелкивая ножницами (наверное, так Зевс поигрывал перунами, размышляя, к чему бы руку приложить, титанов в Аид низринуть или не в меру ревнивую Геру стегануть для острастки) и поглядывая то на брюнетку, то на даму в бриллиантах.
Смысл сей мизансцены внезапно сделался вполне понятен Алёне. Так ведь сейчас настала очередь стричься именно этой дамы! А брюнетка уже расселась, и не похоже, что ее возможно с места сдвинуть.
А между тем придется.
– Валечка, – робко заговорил Сева, – лапа, давай запишемся на какой-нибудь другой день, а? Ты же опоздала, твоя очередь уже прошла… Хочешь, приходи через две недели, а, зая?
Алёна снова скрипнула зубами (эдак и эмаль стереть недолго, честное слово!) – «лапа», да еще и «зая»! Нет надо поскорей уходить из этой парикмахерской!
Как назло, она уронила сначала шарф, потом перчатки, потом пачку одноразовых платков… Вообще процесс одевания как-то неоправданно затянулся.
– Через две недели?! – так и взвилась брюнетка. – Какого…?!
Услышав употребленное ею слово, Алёна уронила все, что только что собрала с полу. О зубах лучше вообще молчать.
– Ну, лапа… – виновато пробормотал Сева. – Ты же знаешь, у меня запись, а сейчас очередь вон той дамы… Если бы ее не было, тогда, конечно, зая…
Брюнетка повернула голову в сторону обладательницы бриллиантовых серег, и Алёне вдруг показалось, что ворох ее черных кудрей зашевелился – некоторые пряди будто начали приподниматься, раскачиваться и потянулись к сопернице в борьбе за парикмахерское кресло и Севу…
«Медуза Горгона! – мысленно ахнула Алёна. – Ну один в один!»
– Извините, – поспешно произнесла дама в серьгах. – Я раздумала стричься. Я… запишусь на какой-нибудь другой день, попозже. Прошу прощения. Всего доброго!
И ринулась из зала, схватив с вешалки сиренево-серую шубку. Конечно же, норковую, как же иначе. Вообще на вешалке обитали сплошь норки. А среди них был один стриженый мутончик с ламой, и принадлежал он, извините, писательнице Дмитриевой.
Черные локоны перестали шевелиться. Змеи успокоились и улеглись на прежнее место. Они ведь не знали, что Медуза Горгона решила с ними расстаться, не то уж точно закусали бы ее насмерть!
Алёна наконец оделась и, с трудом сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, отправилась восвояси. Настроение у нее неожиданно исправилось, и это свидетельствовало, во-первых, о том, что все на свете относительно, даже потеря кудрей, а во-вторых, о том, что наша героиня была весьма непредсказуема как в настроениях своих, так и в поступках, в чем нам еще не раз предстоит убедиться.
Она вышла из салона, поежилась, ощутив, как холодно стало теперь голове, но решила больше не зацикливаться на неприятных эмоциях, а искать позитив, и, подняв воротник, спустилась с крыльца, намереваясь отправиться на поиски означенного позитива в ближайший книжный магазин. Сейчас бы очень не помешала какая-нибудь новая Гавальда… а может, старый любимый Борхес, книжка которого у Алёны когда-то была, но куда-то запропала (наверное, затырил какой-то злодей, взявший почитать и не вернувший). Вопреки расхожему мнению о том, что чукча не читатель, чукча – писатель, писательница Алёна Дмитриева читала много. Ну, может, потому, что была все же не чукчей, а вполне русской, правда, с дальней примесью капельки буйной абхазской крови, что и делало ее такой порою вспыльчивой… но отходчивой, заметим. От крыльца в обход дома к тротуару вела узенькая дорожка, и на ней стояла, загораживая путь Алёне, дама в бриллиантах. Она застегивала шубку и, услышав за спиной шаги, обернулась.
А Алёна, взглянув на нее повнимательней, даже споткнулась, с трудом сдержав восхищенное «ах!».
На самом деле ослепляли вовсе не бриллианты в розовых ушках – поражала воображение сама дама. Ей было лет шестьдесят, не более (ну да, пустячок такой!), однако она выглядела совершенно так, как, по мнению Алёны, должна была выглядеть настоящая столбовая дворянка. Великолепно одета, разумеется, не в турнюры и кринолины, а в полном соответствии с современной модой – только очень изысканно и дорого. Самая малость макияжа, а духи… ого какие духи! Явным образом не на пенсию grande-dame существовала, одевалась вот в такие легонькие норковые шубки и сапожки змеиной кожи, вдевала в ушки какие-то немыслимые серьги и причесывала свои темно-русые, с продуманной сединой волосы (зачем еще какой-то Сева ей понадобился, совершенно непонятно?), а также посещала салоны красоты. Все как надо! С нее бы портрет писать великому художнику да подпись к нему поставить примерно вот такую: «Портрет графини N. N.». Или даже – княгини… При том совершенно ясно, что родилась она году примерно в тысяча девятьсот сорок седьмом, то есть в то время, когда дворянство, тем паче столбовое и титулованное, было уже выкорчевано, или, выражаясь языком соответствующей эпохи, ликвидировано как класс. Но слово «порода» само собой приходило в голову при первом же взгляде на точеное, худое лицо, покрытое патиной морщин словно нарочно для того, чтобы подчеркнуть изысканную давность происхождения красивой, все еще очень красивой дамы со стройной фигурой. А стоит только представить, какой она была в минувшие, молодые свои лета! Именно о таких говорят: «Из-за нее города горели!»
Алёна тихонько вздохнула. Она тоже была ничего себе, и в минувшие годы, и в описываемое время, однако города из-за нее точно не горели. Чего не было, того не было. Впрочем, может, оно и к лучшему. Вот еще пожаров не хватало…
Дама улыбнулась Алёне и вдруг сказала:
– На самом деле я должна вас поблагодарить. Увидев, что юноша сделал с вашими волосами, причем не обращая внимания на протесты, я поняла, что мне этого точно не надо.
От ее жизнеутверждающих слов Алёна чувствовала, что порция позитива ей потребуется побольше, чем планировалось сначала. Придется купить и Гавальду, и Борхеса, а также прихватить какой-нибудь красивый альбом. Желательно о мифологии в искусстве – именно такие картины всегда невероятно повышали Алёне настроение.
Она с усилием улыбнулась, ощущая себя невероятной уродиной.
– А знаете, – проговорила дама задумчиво, меряя ее пристальным взором, – я вообще-то чушь спорола. Как ни странно, стрижка вам идет. И не пойму, в чем дело. То ли у вас такой тип лица, которому все идет, то ли в самом деле Сева гениален.
– Это у вас такой тип лица, которому все идет, – усмехнулась Алёна. – Так что вы вполне могли остаться и обрить голову.
Дама была красивая, слов нет. Но бестактностей Алёна терпеть не могла!
У дамы возмущенно раздулись ноздри, но тут же она усмехнулась:
– Один – один! Извините, я ляпнула не подумав.
– И вы меня извините, – прочувствованно сказала Алёна, но не став уточнять, что сама-то она ляпнула подумав.
В ту минуту позади них послышался резкий звук распахнувшейся двери, а потом всполошенный голос:
– Наталья Михайловна!
Дама обернулась.
С крыльца слетел Сева. Чуть не упал, поскользнувшись платформами на обледенелой дорожке, смешно вильнул своими худыми ногами, обтянутыми чрезмерно узкими брюками.
– Наталья Михайловна, сейчас позвонила клиентка, которая должна была прийти через час. У нее проблемы – срочно надо собаку в ветеринарную клинику везти, она просто рыдала оттого, что вынуждена пропустить свое время, но, во всяком случае, через час я вполне могу заняться вашими волосами. Может быть, вы подождете? Мы можем предложить вам кофе… чай… зеленый или черный, на выбор.
– Спасибо, нет, – мягко сказала Наталья Михайловна. – Вы извините, но я ведь практически случайно здесь оказалась. Обычно к своему мастеру хожу, а она заболела, вот я и заглянула сюда. Тем более салон напротив моего дома, да такая вывеска у вас эффектная.
Она махнула рукой, указывая на висящую сбоку от двери огромную пеструю бабочку из какого-то блестящего материала, напоминающего шелк. Парикмахерская называлась «Мадам Баттерфляй», что говорило об эрудированности ее владельцев. Ну кто, в самом деле, кроме сугубых знатоков и любителей, помнит сейчас старую оперу Пуччини, которая куда чаще именуется по-другому – «Чио-Чио-сан». Да и про Чио нынче никто не знает, вот разве что кто-то вспомнит, что есть такая песня группы «Кар-мэн»…
– Ой, вы оценили, да? – Сева зарделся, как невинная девица, даром что был ростом под метр восемьдесят и мускулист. – Это я придумал. Красиво, верно? Моя любимая бабочка – орнитоптера крезус Валлас. Описана лепидоптерологом Валласом в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году.
– Кем Валласом? – растерялась Алёна.
– Лепидоптерологом, – повторил Сева. – Лепидоптеролог – человек, изучающий бабочек. Лепидоптерология – наука о бабочках, слово произошло от латинского lepidoptera – бабочка.
– Снимаю шляпу! – восхитилась Алёна. – То есть сняла бы, если бы она у меня была. Такие энциклопедические познания… Честно говоря, я тоже на бабочку загляделась, вот и зашла. Умеете людей приманивать, ничего не скажешь… – Она грустно вздохнула.
– Вы, наверное, в какой-нибудь энциклопедии картинку увидели, да? – спросила Наталья Михайловна.
– Да я вообще лепидоптерологией с детства увлекался, – сказал Сева. – Особенно бабочками. Когда классе в восьмом учился, даже думал на биофак поступать. Потом заболел визажем, но страсть к бабочкам осталась. Обожаю бабочек и цветы! Они, как мне представляется, бесполы – совершенные существа, андрогины, какими люди были, по античным представлениям, раньше, до того, как боги разделили их на мужчин и женщин.
Так, кое-что во внешности женственно-брутального Севы стало объяснимо. Вообразил себя андрогином? Или… не вообразил? А впрочем, его дело!
– Бесполы, значит? – хмыкнула Алёна. – А как же насчет пестиков и тычинок у цветов? А у бабочек ведь тоже, кажется, есть самцы и самки.
– Их тоже разделили боги, – горько вздохнул Сева и покачал головой, как будто осуждал проступок сей, совершенный богами без спроса у него. – Я ведь говорил только о своем восприятии. Мне кажется, что два крыла бабочек – образ их двуединой сущности…
– Минуточку! – возразила Алёна, сама не понимая, почему не может угомониться и оставить в покое несчастного андрогина вместе с его фантасмагориями. – Но вот у человека две ноги и две руки. Это тоже символ его двуединой сущности?
Сева посмотрел на нее сверху вниз:
– Вы просто ортодокс. Вы мыслите схемами. Мне вас по-человечески жаль…
– Да не ортодокс я, а просто спорщица, – покаянно призналась Алёна. – Извините. Это от растерянности. Просто мне ни разу не приходилось видеть парикмахера-лепидоптеролога.
– Да какой я лепидоптеролог? – смешно сказал Сева с интонациями некоего мельника, который уверял, что он ворон, а не мельник. – Я увлечен только бабочками. И не я один, такое впечатление. Хотите, что-то покажу?
Оскальзываясь и для поддержания равновесия взмахивая руками, словно бабочка крыльями, причем широченные в проймах и сужающиеся к запястью рукава его бледно-голубого (хм-хм…) рабочего халата усугубляли сходство, Сева заспешил за угол дома, приглашающе улыбаясь дамам. Те озадаченно переглянулись и заспешили за ним, чтобы увидеть… серую унылую стену, на которой были нарисованы две бабочки. Одна была зеленая, ярко-зеленая, как на вывеске, а вторая – сапфирово-синяя, с белыми пятнышками на крыльях.
– Боже! – обронила Наталья Михайловна.
А писательница Дмитриева только головой покачала. Рисунок был поразительно хорош! Рисовали, видимо, цветными мелками, но такими яркими, что цвет не поблек даже на сером бетонном фоне. Бабочки были совершенно огромными, живыми, вот только что не трепещущими, и если бы Алёна не убоялась трюизма, который ближайший родич банальности, она непременно подумала бы, что эти бабочки вот-вот готовы вспорхнуть со стены и пуститься в полет над подтаявшими мартовскими сугробами.
– Бабочка Зефир бриллиантовый! – произнес Сева голосом завзятого конферансье, представляющего публике новую звезду. – А также бабочка сапфировая, иначе говоря – морфида Менелай!
– Менелай – это который обманутый муж Елены Троянской? – уточнила Алёна. – Странно, мне он представлялся довольно-таки невзрачным существом. А в его честь такую красоту назвать…
– Вопрос не ко мне, – сказал Сева, – но эта бабочка в самом деле так называется и так выглядит. Удивительно точно нарисована, знаток работал.
– Зефир бриллиантовый? – недоверчиво повторила Наталья Михайловна, разглядывая зеленую бабочку. – Зефир…
– Про зефир – худо-бедно понятно, – задумчиво произнесла Алёна. – В античной мифологии Зефир – бог западного ветра… Ночной Зефир струит эфир, бежит-шумит Гвадалквивир, и всё такое. Бабочка легка, как ветерок. Аналогия налицо. Но почему зефир бриллиантовый, если он такой зеленый?
– Он не просто зеленый – он блестящий, – запальчиво возразил Сева. – Я знаете сколько времени такой материал для выставки искал, чтобы блестел даже в пасмурный день! Ведь значение слова «бриллиант» – блестящий.
– Ну да, – недоверчиво покачала остриженной головой Алёна. – Значит, зеленка, ну, бриллиантовая зелень, которой царапины мажут, по-вашему, тоже блестящая? Да нисколько! Зеленая, как зелень, и жутко пачкается.
Сева посмотрел на нее свысока:
– На самом деле бриллиантовая зелень – это порошок из кристалликов зеленовато-золотистого цвета, его разводят на пятидесятипроцентном спирту. Порошок блестит, поэтому называется не только бриллиантовая, но и блестящая зелень.
– Так это вы зефир с Менелаем нарисовали? – насмешливо осведомилась Наталья Михайловна.
– Нет, – громко вздохнул Сева. – Не наделен талантом, увы. Только в воображении рисую образы и воплощаю их в жизнь… – Он мечтательно поглядел на прическу Алёны, но тотчас воровато отвел глаза. – А вот одна моя клиентка… да вы ее видели, Валентину-то… и рисует прекрасно, и делает потрясающие броши и заколки из бисера. У нее обширная клиентура, потому что ее изделия выглядят просто потрясающе, украсят… – Внезапно Сева оборвал свою речь, в которой появился отголосок рекламного пафоса, и в его глазах мелькнуло выражение ужаса: – О боже, да ведь я и забыл, что меня Валентина ждет!
И, даже не простившись, он убежал, стуча платформами, к своей Медузе Горгоне, на голове которой уж небось вовсю зашевелились нетерпеливые черные змеи.
– Терпеть не могу бабочек! – вдруг сказала с отвращением Наталья Михайловна. – Возьмешь их за крылышки – так мерзко шелестит под пальцами, бр-р! И пыльца осыпается, аж сухо в горле становится. – Женщина передернулась. – А как они лапками судорожно сучат, вы обращали внимание?
Алёна же обратила внимание на слово «сучат», подумав, что, ежели бы саму Наталью Михайловну досужий лихоимец вдруг схватил за крылышки (ну, конечно, при условии, что они у нее откуда-то вдруг взялись бы), она небось тоже засучила бы и лапками, и ручками, и ножками. Однако наша героиня дипломатично выразилась в том смысле, что трогать бабочек необязательно, если так уж неприятно, а лучше смотреть на них издалека, ибо они и впрямь напоминают ожившие цветы, если употребить чье-то расхожее выражение. Автора выражения, впрочем, вспомнить Алёне не удалось, зато она внезапно взяла да и блеснула эрудицией, вспомнив, что Набоков, к примеру, бабочек просто обожал, не зря же написал:
- Бархатно-черная, с теплым отливом сливы созревшей,
- вот распахнулась она; сквозь этот бархат живой
- сладостно светится ряд васильково-лазоревых зерен
- вдоль круговой бахромы, желтой, как зыбкая рожь.
- Села на ствол, и дышат зубчатые нежные крылья,
- то припадая к коре, то обращаясь к лучам…
- О, как ликуют они, как мерцают божественно! Скажешь:
- голубоокая ночь в раме двух палевых зорь…
Тут чтица-декламаторша умолкла, ибо у Натальи Михайловны вдруг возникла такая тоска в глазах, что Алёна сочла за благо затолкать набоковский дактиль в те же бездны памяти, откуда он столь внезапно и прихотливо возник. Надо было срочно принимать какие-то меры, дабы сгладить невыгодное впечатление (наша героиня была мнительна), и Алёна примирительно сказала:
– А все-таки красивая картинка. И жителям вон того дома повезло, – она махнула в сторону очень барственного четырехэтажного особнячка недавней постройки – из тех, к которым в Нижнем Новгороде прочно прилипло определение «элитка». – А то смотрели они с осени до весны на голую серую стену… Ладно еще летом – кусты, трава, цветы, сейчас же такая тоска… Зато теперь вот бабочки к ним прилетели!
Проходивший мимо невысокий мужчина несколько угрюмого вида, с бородой и в очках, при виде бабочек вдруг ахнул, остановился, достал из огромной сумки, висевшей через плечо, фотоаппарат (с длинным объективом, не мыльницу какую-то!), сфотографировал бабочек и двинулся дальше гораздо бодрее, чем прежде. Конечно, лица его Алёна уже не видела, но ей почему-то показалось, что на нем наверняка поубавилось угрюмости. А может быть, даже заиграла улыбка.
– И вообще, – продолжала фантазировать Алёна, – если бы я могла, я бы всю эту унылую стену без единого окошка изрисовала цветами, бабочками и облаками, между которыми летали бы ангелы!
– Вы случайно не учителем русского языка и литературы работаете? – снисходительно осведомилась Наталья Михайловна.
– С чего вы так решили? – изумилась Алёна.
– Да вот сказки сочиняете, стихи декламируете, – пояснила Наталья Михайловна и улыбнулась так, что Алёна немедленно вспыхнула:
– Нет, я не учительница, а частный детектив.
В принципе она не столь уж сильно соврала, поскольку в своих романах выступала в роли преступника и следователя в одном лице, изо всех сил стараясь сначала себя запутать, а затем успешно распутывая собственные коварные замыслы. Конечно, Алёна не ожидала, что Наталья Михайловна сделает такое лицо и такие глаза.
– Послушайте… – заговорила она потрясенно, – а ведь я как раз ищу человека, который мог бы расследовать преступление!
– Преступление? – зачем-то переспросила Алёна.
Наверное, затем, чтобы получить исчерпывающий ответ:
– Ну да. Преступление. Убийство.
1918 год
«Ну, кухарка, – подумала Аглая. – Ну и что такого?» И пожала плечами.
Так она думала за последние полчаса раз примерно десять. И пожимала плечами столько же раз.
«Если этот мир не может стать таким, каким ты хочешь его видеть, надо самому стать таким, каким хочет видеть тебя этот мир», – говаривал ее отец. Он уже был тогда болен, чувствовал, что скоро умрет, но старался жить, не скрипя зубами от боли, а получая от жизни удовольствие. Для него удовольствие было не в изобильной еде и питье (с его-то больным желудком!), не в разгуле и роскошестве (с его-то вечной нищетой, к которой приучила жизнь на нелегальном положении), а в работе. В школе для крестьян, которую он устроил в имении. Днем в ней учились дети, вечерами она открывалась для взрослых. Правда, взрослые, само собой, туда и не заглядывали, но отец верил, что все со временем переменится, люди просто должны привыкнуть и тогда придут.
Особенно много таких надежд отец лелеял после того, как в феврале скинули царя. «Вспомнил свою молодость», – снисходительно подумала тогда Аглая, которая знала, что двенадцать лет назад, в девятьсот пятом году, на баррикадах в Москве отец всерьез «делал революцию». Там же он получил пулю в живот, но каким-то чудом остался жив, только – на всю жизнь болен. И смирился со случившимся, постарался сделаться таким, каким хотел видеть его этот мир. Революционеру невозможно сообразовать свою жизнь с шестиразовым питанием, и протертыми супчиками, и паровыми котлетками, и жиденькой нежной рисовой кашкой. Но небогатому помещику, владельцу небольшого имения в пятнадцати верстах от Нижнего, можно вполне. Он распростился с «бурями молодости», как он это называл, и вернулся к жене, ранее покинутой за то, что, полюбив молодого социалиста, не решилась уйти за ним в «новую жизнь».
Именно тогда Аглая и увидела отца впервые. Ей было в ту пору тринадцать, и она не скоро привыкла к изможденному, тощему, желтолицему человеку, который поселился в их с матерью доме и вокруг которого отныне завертелась вся их жизнь. Потом привыкла и даже полюбила его – особенно когда в одночасье сгорела от инфлюэнцы, подхваченной во время краткой поездки в город, мама… Дочь и отец очень сошлись, жили, поддерживая друг друга и дружбой, и начавшей пробуждаться родственной любовью, и истинной страстью к делу рук отца: народной школе. И чем все кончилось?! Отец умер, увидев, как «крестьянские дети» радостно подожгли дом, в котором она размещалась. Для детей школа была всего лишь «пережитком старого мира», который в октябре семнадцатого рухнул окончательно. Господский дом, стоявший почти вплотную к школе, не сгорел только чудом: ветер внезапно переменился и понес пламя в другую сторону, к деревне, так что сгорело несколько овинов, за что поджигатели были крепко выпороты по постановлению сельского схода. Однако стену дома опалило изрядно, отчего внутри поселился неискоренимый запах холодного дыма, ставший для Аглаи самым страшным на свете запахом – знаком разрушения и смерти.
Она не любила вспоминать ужас прошедшего года, проведенного в родительском доме. Жизнь была лишенной надежд, она была обреченной, Аглая каждый день говорила себе, что надо уйти отсюда, из деревни, где она стала чужой всем и где все стали ей чужими. Даже жалости от людей, которые равнодушно смотрели, как горит школа, она не хотела. Конечно, надо было уйти раньше, но как уйти от родных могил? Вот и дождалась того, что однажды ночью выскочила на улицу, можно сказать, в чем была: после приезда очередного комиссара барский дом был тоже сожжен. Деревенские сбежались – кто поглазеть на огонь, кто поживиться. Спасти из мебели, книг и картин, маминых любимых картин, не удалось почти ничего, да и то, что осталось, растащили «спасальщики». Аглая, собрав небольшой узелок из вещей, которые смогла вернуть, устыдив баб, навалившихся было на «барские наряды», ушла по большой дороге, даже не оглянувшись на догоравшие останки прежней жизни. А что еще оставалось делать, если эта жизнь исторгла ее из себя?!
Кое-как добравшись до Нижнего (пригородные поезда не ходили, пришлось все пятнадцать верст отмахать пешком), она поселилась у прежней гимназической подруги (Аглая в свое время заканчивала городскую гимназию), вернее, в доме у ее тетки. Да и пригрелась было там, приходила в себя, проживая те небольшие деньги, которые удавалось выручить за продажу материнских украшений и нескольких золотых червонцев: они оставались в цене, даром что считались осколками проклятого прошлого. Но ни продать толком, торгуясь, ни с умом тратить вырученное она не умела, оттого деньги уходили быстро, а потом кончились вовсе. Подруга тем временем вышла замуж за приезжего агитатора и отправилась с ним в Москву. Ее тетка мигом повысила плату за комнату и прямо сказала Аглае: не можешь платить – выкатывайся. Нужно было искать работу, но где и какую?! Что она умела делать? Да ничего. Разве что учить детей тому, что знала сама. Но кому это нужно в сошедшей с ума стране?!
Но однажды разговор, который она услышала, стоя за керосином, мол, доктору Лазареву, что живет в бывшем доме купца Малофедина на Малой Покровской, на углу Ильинки, в четвертом номере, нужна кухарка, заставил Аглаю встрепенуться. Судя по разговору, одна из женщин была соседкой того самого доктора. Так вот, она говорила, что кухарка доктору нужна не простая, а умеющая готовить самые что ни на есть деликатные блюда, потому что у него больной желудок.
– Хорош же он доктор, если сам себя вылечить не может! – фыркнула собеседница. – Сапожник без сапог!
За керосином Аглая достояла, отнесла его своей квартирной хозяйке, выслушала новую порцию упреков в том, что за жилье не плачено, а потом улучила минутку – да и удрала, не прощаясь, зажав под мышкой свой узелок, сильно уменьшившийся, где была пара штопаного белья, метрики, немножечко денег – про самый черный день! – да томик Пушкина: все, что осталось от прежней жизни. Нет, еще у Аглаи имелось черное платье, когда-то служившее траурным, а теперь ставшее повседневным, а также жакетик. Если она не устроится на работу и не обживется, в жакетике придется и зиму зимовать… если она прежде с голоду не умрет. А служа кухаркой, может, и не умрешь… Главное, чтобы доктор Лазарев ее взял!
Она легко нашла трехэтажный, богато украшенный лепниной дом, стоявший чуть в глубине от дороги и отгороженный палисадом. Вошла в парадное – и покачала головой. Некогда, пожалуй, тут все и впрямь выглядело парадно: высокие окна с витражами, ковровые дорожки, широкие перила, чистота и порядок, – теперь же о существовании витражей можно было догадаться только по осколкам цветных стекол, торчащим в развороченных и разбитых оконных проемах, о некогда расстеленных дорожках – по крюкам для металлических прутьев, которые должны были их поддерживать на ступеньках, об имевших место быть перилах – по гнутым металлическим полосам, вкривь и вкось торчащим обочь лестничных пролетов, о чистоте и порядке… О существовании чистоты и порядка в заплеванном, прокуренном и забросанном окурками, изрядно загаженном парадном уже ничто не напоминало. Зато наличествовала наглядная агитация. «Бей буржуев!» – было написано на одной стене. На другой большевикам советовали отправиться на неприличные буквы. А около самой двери стена была забрызгана чем-то красным. И засохшие капли были жутко похожи на брызги крови.
Аглая поднялась на второй этаж, в котором располагался четвертый номер, и остановилась, разглядывая обитую кожей дверь с медной табличкой: «Д-ръ медицины И. Г. Лазаревъ». Сбоку висел шелковый, весьма захватанный шнурок звонка с толстой кистью внизу. Аглая слышала, что теперь у многих господ дверные звонки электрические, с кнопочкой, но, уж конечно, когда электричества нет, по-старинному звонить удобнее. Она уже набралась было храбрости дернуть за шнур, как вдруг изнутри донеслось лязганье засовов. Аглая отчего-то страшно перепугалась и отскочила подальше, даже взбежала на несколько ступенек выше и вообще изо всех сил постаралась сделать вид, будто поднимается на третий этаж, а квартира под номером четыре ее в жизни не интересовала.
Дверь распахнулась, и оттуда выскочила девушка лет семнадцати, маленькая и проворная, словно птичка, и, словно птичка, востроносенькая. На ней было скромное темное платье с белым кружевным воротничком и кружевной передничек. Девушкины волосы были гладенько причесаны и свернуты на затылке в некий кукиш, а спереди, надо лбом, имела место быть небольшая кружевная же наколка.
– Мустафа! – крикнула девушка, свесившись в лестничный пролет. – Где ты, ирод?! Неси дрова! Сколько раз тебе говорено?
Нетрудно было догадаться, что девушка зовет татарина-дворника, служившего заодно и истопником. Немного странно показалось Аглае, что дворника кличут с парадного входа, а не с черной лестницы. Неудивительно, что Мустафы не было ни слуху ни духу.
– Ах, басурманская душа! – воскликнула горничная с тихим отчаянием. – Неужто на митинг побежал?! Да что ты там понимаешь, на тех митингах?
Вот теперь стало понятно, почему Мустафу ищут на парадной лестнице. Видать, тоже возомнил себя гегемоном, и по черной лестнице ходить ему сделалось зазорно. А впрочем, ныне парадная лестница от черной ничем по виду и не отличалась. Ну совершенно ничем!
– Пойти разве на улице поглядеть? – сама себе сказала горничная задумчиво. – Вдруг где-нибудь за углом стоит, лясы точит?
И она проворно засеменила вниз по лестнице и выскочила из подъезда. Причем Аглая заметила, что, пробегая мимо красных брызг на стене, девушка перекрестилась. Знать, и в самом деле приключилось здесь ужасное душегубство!
И тут Аглаей овладело уныние. Горничная была такая чистенькая, такая гладенькая, будто перепелочка, такая щеголиха! Нет, она исхудалую, плохо одетую Аглаю и на порог не пустит. Даст ей от ворот поворот и даже слушать не станет про то, что готовит она отменно. Да и не только в том дело, что Аглая одета бедно. По ней сразу видно, что она – из хорошей семьи, из благородных. Как теперь говорят – белая кость, голубая кровь. Теперь такие всяким горничным ненавистны. И перепелочка с превеликим удовольствием отправит Аглаю восвояси. А вот господину – вернее, товарищу – доктору, очень может быть, даже понравится, что кухаркой у него будет дворянка, бывшая гимназистка. Хорошо бы сначала встретиться с ним, а уж потом предстать пред немилостивые очи горничной.
Совершенно непонятно, почему Аглая убедила себя, что очи ее будут немилостивы, но она была очень упряма. Еще матушка говорила, бывало: что в голову дочери вобьется – нипочем не выбьется. Сейчас вбилась вдруг в Аглаину голову мысль о заведомой недоброжелательности к ней докторовой горничной, та мысль и толкнула ее украдкой войти в прихожую, чтобы поискать хозяина…
Аглая очутилась в помещении, которое было бы просторным, но стало тесным из-за того, что было загромождено огромным зеркалом, которое тускло поблескивало в причудливой раме, а также вешалкой, сплошь завешанной каким-то невероятным количеством шуб. Их тесная масса загораживала очень изрядный угол.
Неужели это все докторовы шубы? Если так, богатый же он человек!
Аглая растерянно водила глазами, пытаясь понять, в которую из трех дверей, выходящих в прихожую, ей нужно заглянуть, чтобы найти доктора, как вдруг услышала торопливые шаги на площадке. Горничная возвращалась! Быстро же она управилась. Надо быть, не нашла Мустафу.
И только тут до Аглаи дошло, какую глупость она содеяла. Да ведь ее же за воровку могут принять! Схватят и слушать не станут, а вызовут чеку, а там, говорят, разговор что с контрой, что с ворами короткий: в момент к стенке поставят. К тому же помещичья дочь в чеке запросто за контру сойдет.
Испугавшись до полной потери разума, Аглая метнулась за шубы и затаилась там.
Пусть горничная уйдет из прихожей – Аглая или выберется из квартиры, или направится доктора искать. Сейчас же она ни на что не способна – ноги от волнения подкашиваются.
Позади шуб находилась стена. Аглая оперлась на нее спиной, прилагая массу усилий, чтобы не задохнуться, не чихнуть, не закашляться от пыли и нафталина, а главное – не заорать в голос от страха: что-то беспрестанно швыряло, возилось, шелестело вокруг… может быть, жадно насыщалась неистребимая моль, которая плевать хотела на весь нафталин в мире, а может быть, здесь было мышиное гнездо. О нет, только не мыши…
Аглая стиснула зубы и изо всех сил постаралась отрешиться от внутренней жизни, происходящей в шубном мире. В конце концов, мыши – не волки, не съедят! И вообще, все это суета сует. Гораздо интересней было то, что происходило в мире внешнем, доступном ее зрению через маленькую щелочку, оставленную между висящими на вешалке бобрами, медведями, лисами, белками и, очень может быть, даже и соболями.
А происходило там вот что.
Горничная закрыла дверь. Да не просто закрыла, а заложила засов, повернула ключи в двух замках и заложила задвижку.
«Ну, я попалась так попалась! – с ужасом подумала Аглая. – Как же я отсюда выберусь?! Дверь-то мне в жизни не открыть! Разве что придет кто… Господи, пусть кто-нибудь придет! Пусть горничная откроет дверь, чтобы я смогла сбежать!»
Видимо, Господь сейчас был в духе и услышал ее молитвы, потому что немедленно раздался оглушительный трезвон – кто-то изо всей мочи дергал шнурок звонка с той стороны двери. Дергал нетерпеливо, яростно…
Святые угодники, а что, если чека пришла арестовывать хозяев? Или явился наряд красных революционных матросов из недавно образованной Волжской флотилии? Матросы частью в анархисты записались, а частью верно служили большевикам, но и те, и другие славились своей лютостью и свирепостью. Вот как ворвутся они сюда… Удастся ли Аглае за шубами отсидеться? Или ее найдут и тоже арестуют?
Горничная подошла к масляной лампе, стоявшей на гнутоногом столике, и подкрутила фитиль. Прихожая озарилась довольно ярким светом.
– Сейчас, сейчас… – прочирикала горничная, глянув в глазок. – Тише, тише, барыня, звонок оборвете, я уж открываю!
«Ага, значит, не красные революционные матросы пришли, а какая-то барыня. Забавно, – подумала Аглая, – какая же может быть барыня после октября семнадцатого года?»
Тяжело громыхнул засов, потом защелкали ключи в замках и залязгали задвижки. Наконец дверь распахнулась.
– Какая я тебе барыня, ты что, Глаша, ума лишилась? – раздался насмешливый голос, и на пороге появилась женщина, при виде которой Аглая просто остолбенела.
Нет, она не была ни барыней, ни матросом, но ее вполне можно было назвать красной… потому что она была одета в красное. Пламенела кумачовая косынка, низко надвинутая на лоб, отчего как-то даже неразличимы делались черты лица. В яркую красноту отдавала кожаная куртка с алой шелковой розеткой в петлице. Конечно, юбка и сапоги на женщине были самые обычные, черные, но на них даже и внимания как-то не обращалось – взгляд так и прикипал к куртке и косынке. Даже тяжелый пояс, стягивавший ее куртку в талии, был красным, однако на нем висела еще одна вещь, выбивающаяся из красного революционного ансамбля: черная тяжелая деревянная кобура «маузера». И наверняка это была не просто пустая кобура, наверняка в ней и «маузер» был!
– Великодушно извините, ваше превосходительство, госпожа комиссарша, что заставила вас ждать! – всполошенно бормотала горничная, которую, как только что выяснилось, звали Глашей.
– Не госпожа комиссарша, а товарищ комиссар, – наставительно произнесла красная женщина. – Сколько раз тебе говорено было!
– Так точно, товарищ комиссар! – вытянулась во фрунт маленькая горничная. – Извините, стало быть, великодушно за опоздание. Я кофей варила для господина-товарища доктора, а на кухне звонок плохо слышен, да еще и керосинка гудит как оглашенная.
– Кофе варила? – изумилась яркая гостья. – С каких пор ты стала кофе варить? А кухарка у вас на что?
– Да ведь она сбежала, товарищ комиссар! – возмущенно сообщила Глаша. – Сбежала с красной революционной матросней! – И тут бедняжка спохватилась, аж за щеки схватилась: – Ой, что я ж такое сказала?! Простите, Христа ради, ваше превосходительство, обмолвилась по глупости!
– Ничего, со мной можно обмолвиться, – усмехнулась пламенеющая женщина. – Но все же лучше сказать, что кухарка ваша нашла себя в новой жизни, встала на путь революционных преобразований рука об руку с прогрессивно настроенным товарищем.
– Прогрессивно… рука об руку… – повторила горничная как зачарованная. И тут же снова схватилась за щеки, что было у нее, видимо, выражением превеликого отчаяния: – Да мне ж, темной, вовеки сего не запомнить! Надобно записать. – И она, сунувшись в карманчик своего передничка, извлекла на свет божий четвертушку синей бумаги и огрызок карандаша: – Не откажите повторить, ваше превосходительство, товарищ комиссар!
– Нашла себя в новой жизни, – великодушно повторила женщина в красном. – Встала на путь революционных преобразований…
Глаша торопливо записывала.
– Пиши, пиши, – добродушно кивнула комиссарша. – И выучи наизусть. Ты же знаешь, товарищи все жуткие начетчики, готовы к стенке поставить, ежели кто в слове ошибется!
– Ой, господи помилуй, – перекрестилась Глаша огрызком карандаша. – Ничего, авось пронесет, у меня память хорошая, все живенько вызубрю так, что от зубов станет отскакивать.
– Ну, тогда хорошо, – кивнула гостья. – А что товарищ доктор, ждет ли меня?
– Да-с, а как же-с, извольте-с пройти-с, – закивала горничная и отворила какую-то дверь.
Дама вошла. И в прихожей определенно стало темнее после того, как исчез этот неистово-революционный цвет ее одежды.
Глаша куда-то убежала. Вполне можно было рискнуть и попытаться отпереть дверь. Однако Аглая замешкалась. Она размышляла.
Неужто такие яркие женщины тоже могут недомогать? Не похоже! У нее такой вид, словно и еда, и сон ей ненадобны, устали она не знает, хворь никакая не пристанет. Однако же вот понадобился ей зачем-то доктор медицины Лазарев…
Как бы выяснить, зачем? Разве что подслушать, о чем комиссарша станет с ним говорить там, за дверью?
Аглая начала торить себе путь меж шубами и уже почти выбралась из-за них, как в прихожей снова послышалась меленькая, торопливая поступь Глаши, а потом появилась и сама она – с подносом, на котором стояли серебряный кофейник и чашки. Потянуло таким дивным ароматом… Сто лет, кажется, не вдыхала Аглая аромата такого кофе, да и вообще никакого, кроме желудевого!
Аглая чуть не зажмурилась восхищенно. Однако в ту же минуту Глаша пнула дверь, за которой скрылась комиссарша, и Аглая увидела, что та стоит около стула и вешает на него свои вещи. Женщина раздевалась, чтобы пройти на осмотр к доктору. Итак, комната была приемной перед кабинетом.
Горничная вошла туда с подносом и через минуту появилась обратно. Только девушка прикрыла за собой дверь, как раздался пронзительный звон. Аглая чуть высунулась и увидела, что звонит телефонный аппарат, висевший на стене. Глаша сняла трубку и прокричала, надсаживаясь:
– У аппарата! Квартира доктора Лазарева! Чего-сь изволите-с? Желаете записаться, мадам? Спинку поправить? Когда? Послезавтра, пятого сентября? В какое время желательно? Как прикажете, будет исполнено. Мерси вам, мадам. Будьте здоровеньки.
Водрузив причудливую трубку на рычаг, Глаша принялась писать в большой клеенчатой тетради, лежавшей на столике у зеркала, на всякий случай приговаривая:
– Мадам Сипягина, пятого сентября осьмнадцатого года, в три часа пополудни.
Закрыв тетрадку, она направилась было на кухню, однако телефон снова зазвонил.
– А, чтоб тебя разорвало! – проворчала Глаша от души. – Вот ирод, а? Ни минуты с него спокойной нет! Так бы тебя кочережкой и навернула, чтобы заткнулся, гад, на веки на вечные!
И все же она сняла трубку и снова отчеканила, надсаживаясь, слово в слово, как в прошлый раз:
– У аппарата! Квартира доктора Лазарева! Чего-сь изволите? – Помолчала минутку. – Ах, вам товарища комиссаршу… Так оне у товарища доктора уже. Позвать никак не можно, вы уж извините, товарищ! Ну как «когда выйдут»? Откуда ж мне знать? Как налечатся, так и выйдут. Может, через полчаса, может, через час, а может, и через два. Ихнее дело такое, комиссарское, сами понимаете! До свиданьичка, сударь, то есть этот… товарищ!
«Что ж за комиссарша такая? – ломала голову Аглая. – И что за доктор? Наверное, хороший, коли к нему по телефону записываются. Нынче-то телефоны, почитай, у всех бывших отключили. А у него не отключили. Значит, он не бывший? Наверное, самый нынешний, коли комиссаров лечит!»
Глаша ушла, и в прихожей снова стало тихо. Аглая выползла из-за шуб, задыхаясь. Ох и жарища! Ох и духотища! Такое впечатление, что она и сама среди шуб вся пропахла нафталином и даже не заметила, как уронила где-то там свой узелок.
Осторожно, на цыпочках перешла Аглая прихожую и потянула дверь. В приемной было пусто, и она решилась войти.
На полу валялись короткие кавалерийские сапожки, на стуле кучкой лежали вещи комиссарши. Аглая увидела алый корсет с кружевными пажиками для чулок и сами чулки – черные шелковые чулки; лежали там и очень хорошенькие кружевные штанишки, тоже черные.
«Ну и белье! – стыдливо хихикнула Аглая. – Такое небось только блудницы носят. И почему комиссарша все с себя сняла? Получается, она голая пошла к врачу, что ли? Да что ж за врач-то он такой?!»
Девушка огляделась и только сейчас увидела кушетку, на которой небрежно лежали несколько одинаковых халатов, вроде купальных, только из легкой серой шерстяной ткани. Очень может быть, они предназначались для посетителей, и в один из них и нарядилась комиссарша, чтобы пройти в кабинет… массажиста! Да, доктор Лазарев оказался массажистом – об этом можно было судить по развешанным на стенах рисункам. На них Аглая невольно задержала взгляд. Очень симпатичный мужчина атлетического телосложения, облаченный в полосатое трико (верхняя часть – майка, нижняя – штанишки до колен), с зализанными назад волосами и лихо подкрученными усиками, массировал разные части тела столь же симпатичным господам и дамам в самых невероятных купальных костюмах, которые объединяло одно: непременные штанишки до колен, иногда прикрытые юбочками у женщин, иногда – без оных.
Аглая изумленно покачала головой. Где-то люди друг друга убивают, мир на дыбы встал, а тут какой-то массаж, какие-то кружевные чулки… А впрочем, все близко в жизни, великое и смешное, пугающее и комическое, как любил говорить отец.
Однако какими же замечательными духами пользуется товарищ комиссарша! Давно Аглая ничего подобного не нюхала, а все же помнила их аромат – духи назывались «Любимый букет императрицы». У матушки с девичьих еще времен стоял флакончик, в котором оставалась только капелька духов и только тень аромата. Вот этого самого!
Она наклонилась к вещам. Все пахнет духами! И белье, и куртка, и косынка, и даже, такое ощущение, кобура. Может, надушен и «маузер»?
Аглая нерешительно коснулась куртки, а потом вдруг неожиданно для себя самой взяла да и надела ее. И защелкнула на талии ремень, и повязалась косынкой, точно так же, как комиссарша, низко прикрыв ею лоб. Ужасаясь тому, что сделала, она огляделась в поисках зеркала – захотелось увидеть себя в столь невероятной одежде, а потом скорей сбросить ее с себя! – однако зеркала в приемной не оказалось.
Зеркало было в передней, Аглая отлично помнила. Выскочить на минуточку, посмотреться – и обратно… Переодеться и осторожно выйти из квартиры, чтобы постучать снова и смиренно попроситься в кухарки…
Девушка замерла перед зеркалом. Честное слово, ее никак не отличить от комиссарши. Очень красиво получилось. И очень страшно!
А между тем, подумала Аглая, красный цвет ей определенно к лицу. Жаль, что прежде ничего красного не носила, а теперь-то уж не скоро доведется новыми вещами разжиться. А вот так пройтись бы по улице…
Звон колокольчика заставил ее подпрыгнуть. Кто-то идет! Сейчас примчится Глаша и застанет Аглаю на месте преступления. Что ж, опять под шубами прятаться? А с чужой одеждой как быть?