Пловец (сборник) Иличевский Александр
Пловец
Фотография моего деда, увеличенная до огромных размеров, почти в натуральный рост, висит на самом почетном месте моей комнаты. Она в черной раме под стеклом.
Дед атлетически сложен, природа одарила его необычайной физической силой.
Бочкообразная грудная клетка своим объемом смотрится как нереальная. Он голый, в полосатых трусах, какие носили в начале века. На глазах у него кожаная полумаска с очками.
Вы будете удивлены, если я скажу вам, что тело его обмазано китовым жиром, поэтому оно так блестит в лучах восходящего солнца.
Патриарх семейства удивляет всех своим необычным видом.
В грузинских домах, уважающих своих предков, портреты дедушек висят на стенах. Одетые в черкески, грудь увешена орденами и медалями участников турецких, японских и других военных кампаний, дедушки сидят в креслах, сложив руки на сытые животы коммерсантов, или одетые во фраки оперных певцов, некоторые просто в крестьянских холщовых рубахах, а многие в кожаных куртках, шинелях бойцов Второй Красной армии, с саблями, винтовками, красными бантами. Разные дома. Разные дедушки.
Мой дедушка, Дурмишхан Думбадзе, был непревзойденным пловцом своего времени.
Подвиг моего дедушки
Дедушка служил в батумском порту водолазом. Корабли, прибывавшие со всех концов света, заливались нефтью. Заросшие ракушками и водорослями днища кораблей очищал Дурмишхан Думбадзе. Он выигрывал множество споров на время пребывания под водой без всяких водолазных приспособлений.
Английский боцман – чемпион британского торгового флота – однажды нырнул и три минуты находился под водой. Это был его личный рекорд. Вынырнув, он огляделся, но не увидел Дурмишхана. Прождав минуту, он крикнул своим коллегам, глядевшим на состязание с палубы: «Грузин утонул!»
Прошли еще долгие две минуты, и наконец над водой появилось красное от натуги лицо моего дедушки. Это был один из каждодневных подвигов Дурмишхана. Великий подвиг ждал его впереди.
В 1911 году дедушка прочел в батумской газете о традиционных проплывах через тридцатидвухкилометровый пролив Ла-Манш. Переплыть Ла-Манш стремились многие. Пловец Оскар Кавиль пытался два раза, но не смог. Пловец Хомс терпел неудачу четыре раза. Питер Галбейн вынужден был отказаться от своей затеи после семи безрезультатных попыток, хотя он несколько раз приближался к берегам Франции почти на 2 мили. Особенно упорным был Джоб Вольф, двадцать два раза безуспешно пытавшийся переплыть Ла-Манш. Впервые Ла-Манш переплыл Матью Вэбб в 1875 году. И лишь в 1911 году второй раз Томас Бургес. Газеты писали с восторгом: «Бургес повторил рекорд Вэбба. Пловцы Англии доказали всему миру свое несравненное превосходство в заплывах на дальние расстояния».
Дедушка решил проплыть от Батуми до Поти. Расстояние шестьдесят км. Ла-Манш плюс еще Ла-Манш. На волнорезе батумского порта дедушка смазал себя китовым жиром, который должен был предохранить тело от охлаждения и от разъедания солью. Он знал, что ему плыть весь день и всю ночь, и накладывал жир толстым слоем на руки, на грудь и на колени – особо уязвимые, они начинали мерзнуть первыми во время долгого плавания. Дедушка знал об этом, так как уже делал несколько подобных заплывов до Махинджаури.
На берегу собралось почти все население Батуми, внимательно следя за дедушкиными манипуляциями. Дурмишхан Думбадзе надел кожаную полумаску (в этот момент его сфотографировали), поднял руку, сделал прощальный жест своему родному городу и прыгнул в Черное море. Он плыл до Зеленого Мыса при солнечной погоде и спокойном море. Подул ветер, поднялись волны. Они мешали плыть. Дедушка с трудом продвигался вперед. Он плыл в полном одиночестве. Громадные волны то поднимали его на высокие гребни, то швыряли вниз. Бушующая стихия не сломила волю дедушки. Он мощно разрезал грудью встречные волны, батумцы недаром звали его «дельфином». В маске, в больших очках, он был похож на чудовищную рыбу, заплывшую в Черное море из далеких экваториальных вод.
Наступила ночь, утихло море, взошла луна, а пловец все плыл и плыл. Когда я думаю о той ночи, мне трудно представить, о чем он думал, плывя один по серебристой лунной дорожке. В успех его заплыва никто не верил, над ним смеялись, считали его сумасшедшим.
Три месяца готовился он, но старт откладывался со дня на день. У него не было средств, чтобы оплатить баркас для сопровождения. Английских пловцов поили в пути коньяком, горячим шоколадом для поддержания сил, их увеселяла музыка оркестров. Красивые женщины посылали воздушные поцелуи с палуб катеров и пароходов, сопровождающих пловцов. А Дурмишхан не смог добиться бесплатного горючего для одного баркаса.
Как он не сбился с пути в ту ночь? Может, он читал путь по звездам? Рассвело. Он плыл весь день. И только к вечеру следующего дня Дурмишхан увидел впереди себя далекие огни. Это был Поти. Дурмишхан плыл теперь прямо на огни.
Около военных казарм на берегу горел костер. С трудом держась на ногах от усталости, дедушка вышел на берег и подошел к костру. Появление из воды голого человека вызвало удивление солдат. Дедушка подошел и стал греть у огня озябшие руки.
– Откуда ты? И кто ты? – спросили его.
– Я из Батуми. По морю плыл!
Дедушку мучила жажда. Он попросил воды. Ему налили вино. Накинули на плечи шинель. Потом повели в казарменную баню. Он смыл с себя китовый жир. Уложили спать. Утром он попросил у офицеров выдать ему «бумагу» о том, что он доплыл до Поти. Офицеры, которые лучше солдат разбирались в географии, не могли поверить, что человек этот приплыл из Батуми. Время было мирное, шпионов ждать было неоткуда, его отпустили подобру-поздорову без «бумаги» и голого.
В белье какого-то доброго солдата Дурмишхан на попутной подводе отправился назад в Батуми. Хозяин подводы был армянином, он вез на продажу мед. Обессиленный дедушка ел мед, силы его прибавлялись. Армянин обладал красивым голосом, он пел грузинские песни, дедушка подпевал. Они пьянели от вина «Изабелла», плетеная бутыль опустошалась.
Лил дождь. Дорога тянулась вдоль моря. Дурмишхан смотрел на свинцовые волны и счастливо улыбался. Ведь он установил беспримерный рекорд дальнего заплыва. Он проплыл два Ла-Манша.
Подвода провалилась в яму, но никто не слезал с нее. Пьяный армянин и пьяный гигант-водолаз, в кальсонах и солдатской нательной рубахе, горланили песни и были счастливы, как дети. Потом они уснули. Проснулись ночью. Стуча зубами от холода, они вытащили из ямы подводу. Утром были в Батуми.
В свой родной город Дурмишхан въехал, скрываясь от посторонних глаз. Пушки не салютовали победителю. Это не был въезд триумфатора. С балкона не произносили торжественных речей, на голову не возложили лавровый венок.
«Ты доплыл до Чаквы, а потом вышел на берег! – сказали в городской управе. – Когда ты исчез, мы навели справки, на побережье люди видели, как ты вышел у Чаквы. И ради бога, не разубеждай нас в этом, не говори, что ты доплыл до Поти, мы все равно в это не поверим».
Перед дедушкой выросла огромная ледяная гора неверия, растопить которую ему оказалось не под силу.
Не помогло и свидетельство армянина – торговца медом. «С таким же успехом ты мог поехать из Чаквы в Сухуми и там сесть на подводу».
У нас в доме висит картина, нарисованная дедушкой. К сожалению, его увлечение живописью было «одноразовым». Талант художника – как вспышка молнии: пришел и исчез. На картине изображено бушующее море. Среди волн – маленькая фигурка пловца. На высокой горе сидит большой человек с белой бородой. Он держит в руках подзорную трубу и смотрит на пловца. В углу картины надпись: «Видит Бог…»
Дедушка мог бы быть хорошим художником-примитивистом, но, увы, после этой картины он не прикасался к кисти.
Если бы я рисовал картину, будучи дедушкой – переполненный его обидой, горечью, протестом, – я нарисовал бы на берегу моря людей. На глазах у них были бы черные повязки, но дедушка не нарисовал людей, он был более великодушен, чем я.
Но вот что интересно. Он ушел из порта. Перестал работать водолазом. Поселился на Зеленом Мысу с моей бабушкой, с моим отцом и братом отца.
Я раскрою вам семейную тайну. Дедушка часто уходил к морю. Нырял под воду и целыми днями находился под водой.
Однажды недалеко от берега он обнаружил затонувшую во времена Гомера греческую лодку, полную амфор. Дедушка никому не сообщил о своей находке. Ночью он выволок на берег одну амфору; легкая под водой, она оказалась очень тяжелой на берегу. Он с трудом взвалил ее на свои мощные плечи и понес к дому.
На кухне разбуженная шумом бабушка с изумлением смотрела на мужа, который осторожно раскупоривал древний сосуд, облепленный зеленым илом. Когда он распечатал амфору, по кухне разлился густой, терпкий запах. Амфора до горлышка была залита жидкостью. Дурмишхан опустил в нее стакан, наполнил его: жидкость была ярко-красного цвета. Осторожно пригубив, сделал глоток, с наслаждением выпил весь стакан.
– Это вино! – воскликнул он.
Он выпил еще один стакан, дал попробовать бабушке:
– Похоже на нашу «Изабеллу», но более сладкая.
Дедушка пил и пьянел от вина двухтысячелетнего возраста, неизвестно каким чудом уцелевшего и сохранившего свой букет, свои градусы. После Гомера, Одиссея, Аристофана, Архилока Пероского, после аргонавтов, приплывших в Грузию за золотым руном (может, лодка была из их флотилии?), после всех тех древних греков мой дедушка Дурмишхан Думбадзе был единственным, кто пил истинное вино Эллады, прародительницы всех вин на земле.
Дедушка запил…
На дне Черного моря лежали амфоры, он выволакивал их из «своего винного подвала» в течение многих лет. Обиженный на мир, он пил в одиночестве. Иногда заезжал к нему армянин – торговец медом, и тогда они до утра распевали грузинские и армянские песни. На прощание, по просьбе торговца, дедушка отдавал ему пустые бутылки-амфоры. Торговец втайне от деда продавал их за большие деньги богатым коллекционерам, которые не могли добиться у него правды, где он доставал эти древние винные сосуды, разрисованные фигурками гречанок, танцующих в хороводе с козлоногими божествами.
Дедушка часто, пьяный, блуждал по зеленомысским холмам, однажды в тумане забрел в железнодорожный тоннель, где на него налетел батумский поезд. Так кончил жизнь Дурмишхан Думбадзе. Но на этом не кончается рассказ о дедушке, я еще вернусь к описанию событий его жизни, так много значившей для нашего семейства Думбадзе.
Сегодня ночью я увидел сон.
Я стоял на проспекте Руставели около обувного магазина «Люкс» и хотел перебежать на противоположную сторону проспекта к Институту марксизма. Там у колонн меня кто-то ждал, кто – я сейчас не знаю, но во сне знал. Сойдя с тротуара, я сделал несколько шагов. Мимо меня медленно проехала машина «Жигули», желтого цвета, как мне помнится. В машине на заднем сиденье сидел я. Да, именно я. Я, стоящий на проспекте, увидел себя, проезжавшего в машине. Вас это не должно удивить, такое часто бывает во сне. Вспомните собственные сны. Как вы сидите в трамвае и на остановке видите себя сидящим в другом трамвае. Или вы идете по полю, собираете цветы. Вы счастливы. Рядом красивая спутница.
Вдали видна деревня.
Раздается колокольный звон. «Кто-то умер», – говорите вы. Мимо вас проходит траурная процессия. И вдруг вы видите себя. Это вас несут на поднятых руках. Это вас оплакивают. Вы холодеете от ужаса и просыпаетесь…
В сегодняшнем сне я увидел себя в машине. Тот я в машине тоже увидел меня, стоящего на проспекте, выглянул в окно и хотел мне что-то крикнуть, но сидевшая на переднем сиденье женщина закрыла мне рот и так сильно сдавила своими пальцами, что глаза мои от натуги расширились, я что-то кричал сдавленным голосом. Машина проехала, я ничего и не услышал, что я хотел сам себе сообщить.
Я проснулся и увидел рядом с собой женщину, которая во сне зажимала мне рот. Я не стал будить жену. Оделся и вышел на улицу.
Сияет солнце. Стоит конец апреля. Вот-вот грянет весенний месяц май. Как юные невесты (где-то прочитанное сравнение), стоят деревья, переливаясь светло-зеленым цветом. По небу, поддуваемое ветром, куда-то спешит облако, похожее на большую белую курицу… При слове «курица» меня передернуло, как бывает, если случайно тронешь оголенный электрический провод. «Курица» – одно из самых ненавистных для меня слов.
Я знаю людей в некотором роде не совсем нормальных. Услышав слово, для них ненавистное, как для меня слово «курица», они взрываются, с кулаками набрасываются на тех, кто произнес это слово.
В батумском театре один актер при слове «банка» (обыкновенная стеклянная банка), если кто шепотом произносил это слово во время спектакля в зале или на сцене, – актер этот, всю жизнь исполняющий молчаливые роли слуг, официантов, полицейских, начинал с криком и руганью кидать все, что попадалось ему под руку, в зал или в своих партнеров по сцене. Городские бездельники ходили в театр, чтобы выкрикивать по ходу спектакля «банка». И ждали, как он взорвется.
Однажды актер играл раненого гладиатора. Он умирал на сцене и последнее действие лежал мертвым под дорической колонной. Он слышал голоса из зала, то шепотом, то коротким выкриком «банка». Он терпел, терпел, но в конце концов мертвый не выдержал, вскочил и метнул в зал тяжелый гладиаторский меч, который попал в уважаемого всеми в городе дантиста, выбил ему зубы, в том числе ряд золотых. Спектакль прервался, зрители стали искать разлетевшееся по залу золото дантиста.
Я не метаю гладиаторских мечей, никто не донимает меня ненавистным словом «курица», никто не кричит это слово мне вслед. Меня лишь слегка передергивает при виде этой домашней птицы. Вид жареной утки в яблоках или фаршированной индейки за праздничным столом вызывает во мне предвкушение встречи с кулинарным чудом. Но «курица» в любом виде – живая, жареная, на картинке в детской книге: «Курочка Ряба снесла яичко не простое, а золотое», даже облако на небе, похожее своими контурами на белую курицу, – способна мне испортить настроение. Но хватит о курице, к ней я еще вернусь, когда буду рассказывать вам о себе, о своей жене, о своем доме.
Сейчас, в это апрельское утро, мне кажется, что в мире все должно быть прекрасным, как это вишневое дерево в Александровском саду, готовое вот-вот зацвести.
Сад безлюден. На скамье сидит старый фотограф. Вокруг него крутится старый пес. В кустах громко поет невидимая глазу птица. Я подхожу к фотографу и прошу сфотографировать меня.
– Причешись. – Старик протянул гребенку и указал на кусочек разбитого зеркала.
Скорчив рожу самому себе, я отошел от зеркала. Фотограф спрятался за черным покрывалом и смотрит на меня в объектив аппарата. Как было бы хорошо, если бы он узнал меня. Выглянул бы из-под покрывала и сказал:
– Это ты приходил ко мне с отцом лет тридцать тому назад.
Назад к морю!
1948 год. В тот год мы приехали с отцом из Батуми в Тбилиси. Мы жили в Музейном переулке, рядом с городским ломбардом. Во мне еще плескалось море, поэтому Александровский сад со своим круглым бассейном, в котором я купался с утра до ночи с незнакомыми мне мальчишками, был эхом моих морских приключений.
Внук своего знаменитого деда, я удивлял всех умением нырять. Я на спор плыл вдоль бассейна тридцать, пятьдесят, а однажды сто кругов.
Моя неутомимость вызывала восторги и восхищение. Когда я проплыл сто кругов, мне зааплодировали старики и влюбленные парочки в Александровском саду. Откуда им было знать, что прошлым летом во Всесоюзный день физкультурника я участвовал в массовом заплыве. Вместе с моим отцом и пятьюстами батумскими спортсменами мы стартовали в Махинджаури и плыли в Батуми.
Радостные сороковые годы. Только что кончилась война. Массовые народные заплывы были в те времена очень популярны. Бодрость духа царила вокруг. Из репродукторов раздавалось: «…А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер». Мужчины щеголяли в белых туфлях, начищенных зубным порошком.
В школьном дворе на шести фанерных щитах художник Антадзе Антон рисовал спелые колосья пшеницы, серп, молот, пурпурные ленты; соединенные вместе, они образовывали герб СССР. В день заплыва герб этот устанавливался на плоту, являвшемся центром плавательной колонны, перед ним стояли боец с винтовкой и девушка-колхозница. Они были живыми, их наряжал тот же Антон Антадзе, друг отца.
Организатором массовых народных заплывов был мой отец. Проводились они в День физкультурника, в День Военно-морского флота, в Международный юношеский день, а если выдавались теплые дни, то и в ноябрьские празднества.
На грузовиках, на джипах, оставшихся со времен американских поставок по лендлизу, на отечественных ЭМ-1 мы, участники заплыва, ехали в Махинджаури. Я был единственным мальчиком среди взрослых и чрезвычайно гордился, что мой отец командовал всеми. Он держал в руках рупор и зычным голосом кричал в него: «Раздевайтесь!» Обнажались пятьсот загорелых мускулистых тел. «К воде!» Спускали на воду художественно оформленный плот. Так начинался заплыв.
«Если устанешь, полезай на плот», – предупреждал меня отец. Он оставлял меня под присмотром Антона Антадзе и уплывал вперед, в голову колонны. Мы с Антоном оставались у нашего традиционного места у плота.
Мне нравилась девушка, изображавшая колхозницу, иногда она была сборщицей чая: надевала широкую соломенную шляпу и вместо снопа пшеницы держала корзину, полную чайных листов. Девушку звали Лала, она страдала дефектом речи: была заикой. В городе нигде и никогда не появлялась на людях, но в дни массовых заплывов всегда стояла на плоту и улыбалась загадочной улыбкой. Она улыбалась морю, горам, людям на набережной, но не мне. И не Антону Антадзе, который тоже был тайно влюблен в нее. Мы, двое влюбленных, плыли у ее ног. Она нас не замечала, увлеченная своей красотой, своей избранностью.
После второго километра плыть было трудно, но я никогда не позволял себе взобраться на плот. Лучше утонуть, чем превратиться в жалкого, задыхающегося мальчика, отсиживающегося на бревнах.
– Тебе плохо? – спрашивал Антон.
– Нет, мне хорошо! – отвечал я.
Еще три километра – и уже слышны звуки берегового оркестра. Мы огибаем волнорез батумского порта. Усталые, но счастливые пловцы выстраиваются в длинный ряд: около тридцати женщин в мокрых купальниках, четыреста семьдесят мужчин, набравшие в легкие воздух, от этого грудь их становится шире, всем хочется показать себя сильным, стройным, атлетичным, и это естественно – на них смотрят толпы горожан.
На импровизированной трибуне стоит человек в черном костюме, с цветком в петлице (помню цветок, но не могу вспомнить лицо человека); речь его до сих пор звучит в ушах: «Массовые заплывы стали подлинно народным видом спорта. Подготовка и участие новых молодых физкультурников является эффективным средством их закалки, оздоровления, физического развития. В массовых заплывах вырабатываются качества, необходимые для труда и обороны нашей Родины!»
Человека с цветком в петлице сменил председатель городского спортивного комитета Исидор Буадзе (одним из его заместителей был мой отец).
«Физкульт-привет участникам батумского заплыва!» Громкое «Ура!» пронеслось по длинному ряду пловцов.
«…А сейчас поприветствуем товарища Хрусталева-Серазини, чемпиона Советского Союза, приехавшего к нам из Сочи, где на днях он установил абсолютный рекорд по дальним заплывам. шестьдесят километров за 29 часов 40 минут 31 секунду. Это фантастический результат!!!»
Заиграли медные трубы оркестра.
«Наш гость вручит памятный вымпел участникам сегодняшнего заплыва».
Вперед вышел удивительный человек, Хрусталев-Серазини, смуглый (мать итальянка), голубоглазый (отец – бурлак с Волги), в белой тенниске, рукава которой распирали мощные бицепсы. Серазини-торпеда была его кличка в кругах «особых людей» – чемпионов дальних заплывов. Имена этих людей знала вся страна – Файззулин, Девяткин, Малин, Кузнецов, сестры Второвы и непревзойденный Хрусталев-Серазини, который сейчас шел вдоль ряда батумских пловцов, держа в руках серебряный вымпел, чтобы передать его моему отцу.
В тот момент, когда Серазини-торпеда пожал руку отцу, я почувствовал: что-то внутри отца взорвалось, Внешне это никак не было заметно. Белозубый отец улыбался белозубому Хрусталеву-Серазини. Но если бы в тот момент произошло солнечное затмение и на батумской набережной стало темно, все увидели бы электрические искры меж пальцев рук, соединенных в рукопожатии. Я слышал тихое шипение подожженного бикфордова шнура еще тогда, когда чемпион приближался к отцу, – и вот сейчас никем не услышанный взрыв потряс отца.
Потом был праздничный обед, устроенный во дворе лодочной станции общества «Пищевик». Был полумрак, светились китайские фонарики. Хрусталев-Серазини, выпив вина, запел итальянскую песню «Вернись в Соренто».
Мой отец неотрывно смотрел на обладателя красивого тенора. После «Соренто» Серазини спел «Санта Лючия». В это время во двор лодочной станции вошла Лала. Меня это удивило. Она обычно исчезала, как только плот приставал к берегу, и я не видел ее до следующего массового заплыва. Я знал ее дом на улице Розы Люксембург. Я не раз простаивал у ее окон, однажды ночью влез на магнолиевое дерево, желая заглянуть вглубь квартиры, но ничего, кроме обоев в виде павлиньих перьев, зеркала и большой пустой кровати, я не увидел. Я долго сидел на дереве, ожидая ту, которая, как мне казалось, должна войти, снять с себя платье, потянуться длинным обнаженным телом к выключателю, потушить свет и в темноте лечь в постель. Но в комнату с павлиньими обоями никто не входил. По улице прошли последние прохожие. С визгом пробежала кошка, спасаясь от своры собак. Лала не появлялась. А сейчас она стоит здесь в тусклом, мерцающем свете китайских фонариков и слушает пение Серазини-торпеды.
Когда он кончил петь, мой отец перегнулся через стол и спросил великого пловца:
– Я хочу проплыть шестьдесят километров! Что для этого надо?
Серазини-торпеда, с трудом оторвав взгляд от Лалы, повернулся к отцу:
– Простите, я не расслышал вас?
Отец повторил свой вопрос, только вместо «я хочу проплыть» на этот раз он сказал «я должен проплыть шестьдесят километров».
Будучи мальчиком, я хорошо понимал отца – в нем бурлила кровь Дурмишхана Думбадзе, который, упиваясь вином древних греков, множество раз рассказывал сыновьям историю своего героического проплыва из Батуми в Поти. В его огромной глотке бушевало море. Дедушка жаждал новой дуэли с морем, он хотел вновь проплыть эти злополучные шестьдесят километров! Но дуэль должна была состояться при секундантах. Дедушка обратился к молодой советской власти, которая только что изгнала из Батуми шотландских стрелков, присланных Лигой Наций для защиты меньшевистской республики. Месяц маршировали они в своих клетчатых юбках по батумской набережной. Грозная лавина Второй Красной армии сметала их стройные ряды. Поспешно взобравшись на корабли, они отплыли к далекому Туманному Альбиону, прихватив с собой остатки меньшевистского правительства с их сундуками, чемоданами, саквояжами. В Стамбуле они сгрузили сундуки и прочее.
В одном из сундуков лежало множество амфор.
На стамбульских базарах в то время можно было купить все что угодно: соболиные шубы с плеч бывших российских монархов, ордена бывшей империи, усыпанные брильянтами, медальоны с локонами бывших графинь. Продавалось все, вплоть до фарфоровых ночных горшков с вензелями княжеских фамилий. Амфоры были проданы за большие деньги.
В батумском комиссариате, в отделе спорта, Дурмишхану был обещан заплыв. Даже учрежден подготовительный комитет во главе с комиссаром Чкония.
Последнюю амфору с греческим вином Дурмишхан распил с Моисеем Чкония, пышнотелым, краснощеким раблезианцем, который сказал ему: «Стране сейчас туго, но мы будем во время заплыва поить тебя горячим шоколадом. Твой заплыв – это наша красная пропаганда! Ты будешь первым красным чемпионом!» Дурмишхан был счастлив.
Он рассказал Чкония, каким вином его угощает. У Моисея глаза полезли на лоб.
– Ты что, сумасшедший?
Во дворе лежали две пустые амфоры.
Дурмишхан повел Моисея к морю. Они разделись и поплыли. В указанном месте Моисей нырнул и увидел на дне большую лодку, заросшую водорослями. Выйдя из воды, Чкония молча поднялся в дом Дурмишхана, слил остатки вина в кувшин, погрузил амфоры в экипаж, который его ожидал, и тронул лошадей. Он повернулся к Дурмишхану:
– Ты понимаешь, что ты натворил?
– Что?
– Что? Выпил такое вино в одиночестве!
– Но я был в обиде на всех! Поэтому и пил один!
– Знаешь ли ты, какая это ценность для мировой науки! – Чкония прижал к груди кувшин с двухтысячелетним вином.
У Дурмишхана был чрезвычайно виноватый вид.
– Ладно, что с тобой говорить! Поехал я! – Чкония вновь тронул лошадей и вновь остановил их: – Готовься к заплыву!
Чкония уехал. Дурмишхан от радости подпрыгнул, схватился за ветку и долго раскачивался на ней.
В Батуми комиссар сколотил ящик, насыпал стружку, сложил в ящики амфоры и повез их в Тбилиси.
В зеленомысском туннеле поезд наехал на человека. Комиссар не знал, что этот человек был Дурмишхан.
Два дня после разговора с Чкония он плавал, готовя себя к новому заплыву. Страшная усталость охватила его тело, он чувствовал, что силы уже не те, что в мышцах нет былой энергии, под вечер ноги деревенели. Он понял: ему не проплыть желанных шестьдесят километров! Он напился в духане, пьяный блуждал по холмам, вошел в туннель…
В Тбилиси удостоверили подлинность греческих амфор. Они лежат сейчас в запасниках республиканского музея искусств! Но вино вызвало смех у специалистов: «Товарищ Чкония, знаете ли вы, что химические процессы разлагают любое вино, превращая его через сорок – пятьдесят лет в жижу, просто в воду. Коньяк мы имеем времен Наполеона Бонапарта, но двухтысячелетнее греческое вино… Это смешно!»
Новый заплыв Батуми – Поти не состоялся. Организационный комитет не нашел человека, который мог бы заменить Дурмишхана Думбадзе. Идея зачахла.
Моисей Чкония устроил моего отца в комиссариат, в отдел спорта, мальчиком для разных поручений. Тринадцатилетний мальчик не по летам был ловким и сильным. В те годы популярными видами спорта были конный спорт, парашют, перетягивание каната, гимнастика.
А теперь о подвигах отца!
В нашем семейном альбоме есть старая фотография: кони сбились в кучу, на переднем плане в седле сидит юноша, голый по пояс, – это отец. На другой фотографии отец на летном поле, за спиной трепыхается белый пузырь парашюта. А вот пирамида. Повзрослевший отец на плечах держит шесть человек, все улыбаются. Странно, что улыбается и отец, держа на себе такой груз.
Отец любил хвастаться своей силой и своими необычайными приключениями.
Однажды он прыгнул с самолета и обнаружил в воздухе, что парашют не раскрылся. Он камнем летел к земле, но сориентировался и нацелился на большое дерево. Ворвавшись в его листву, сбив множество веток, отец упал на землю. Не знаю, можно ли верить его словам, но он встал, встряхнулся, отер кровь с рассеченной губы и прихрамывая пошел к летному полю.
В другой раз он на спор велел запереть себя в холодильнике батумской бойни на всю ночь. При температуре минус восемнадцать он находился один в полной темноте. Утром, когда открыли холодильник, нашли его голым, от тела поднимался горячий пар, в руках он держал свиную тушу. Оказывается, когда за ним заперли двери, он стал снимать свиные туши с крючков и перевешивать их. «Мне стало жарко, я разделся, потому что, когда отдыхал, одежда леденела и мешала двигаться».
Я мог бы рассказать о других его подвигах: например, как он прыгнул с подъемного крана батумского порта в море (но в сравнении с нераскрывшимся парашютом, это более чем заурядный подвиг) или о том, как он два дня дрался с финским матросом, кулаки которого, как две кувалды, сокрушали батумцам челюсти, пока танкер заливался нефтью. Финн напивался на набережной и гулял в свое удовольствие, обзывая батумцев трусами. За честь города вступился один, но финн закинул его в кусты, второй оказался в тех же кустах, третий очнулся от нокаута после сорока минут искусственного дыхания.
Позвали отца: кто-то должен отстоять доброе имя батумца. Отец сел в фаэтон, выехал на набережную, проехал мимо разъяренного быка, оглядел его с головы до ног, велел развернуть фаэтон и, поравнявшись с финном, попросил его прокатиться с ним за город. Финн оценил вежливое приглашение, молча сел рядом с отцом, и они поехали…
Жители города, кто на чем мог, проследовали за ними. Друзья финна сидели вместе с батумцами в машинах, в фаэтонах.
Первым ударил отец, финн закачался, но не упал, отец ударил вновь, но вот он сам пропустил страшный удар и свалился. Финн стоял над ним и улыбался. Отец встал. Драка продолжилась.
Бесконечное количество ударов наносили они друг другу. Пьяный финн тяжело дышал. Иногда он жестом просил тайм-аут, садился на землю и отдыхал. Драка превратилась в своеобразный бокс со множеством раундов.
Никто из соперников не мог завершить бой нокаутом, который был бы исходом драки, ее финалом. Качаясь, еле стоя на ногах, они все-таки находили в себе силы нанести очередной удар.
Стемнело. Зрители развели дерущихся. Кто-то предложил всем поехать в ресторан «Поплавок» – салютировать шампанским битве гигантов. Но финн и отец отклонили ничью. Назначили час встречи завтра на этом же месте.
Драка второго дня была точной копией предыдущей драки, только финн, трезвый как стеклышко, на этот раз дважды сбил с ног отца, а отец смог три раза бросить его на землю. Но ни один из них не оставался лежать повергнутым, бездвижным, они мгновенно вскакивали, разве что последний раз, перед тем как встать, финн долго стоял на коленях: то ли думал о чем то, то ли молился с закрытыми глазами, – но он все же поднялся и мощно ударил отца в живот, отец повис на финне, у которого не было сил оттолкнуть отца, добить его. Так, повиснув друг на друге, они топтались в долгом странном танце.
Зашло солнце. Зрителей утомило следить за этой танцующей парой. «Поехали в „Поплавок“», – вновь предложил кто-то. «Завтра на этом же месте», – еле ворочая языком, прошептал отец.
На третий день финн не явился. Прождав час, отец поехал к пристани.
Финский танкер поднимал якорь. На палубе стояли матросы. Увидев отца, они зааплодировали ему. Финн-гигант скинул с себя рубаху, завернул в нее какой-то предмет и метнул. В руках отца оказалась бутылка джина.
Заняв у друзей денег, отец велел принести ящик шампанского. Когда приволокли его, танкер был отделен от берега широкой полоской воды! Батумцы кинули несколько бутылок. Три из них были пойманы на палубе, одна ударилась о борт танкера, разбилась, что вызвало смех и ликование матросов. Батумцы откупоривали оставшееся в ящике шампанское, финны свои бутылки.
Танкер дал гудок. Жестами все желали друг другу счастья и удач.
В тот год началась война с белофиннами. А через два года отец ушел на Великую Отечественную.
Я мог бы не упоминать еще один подвиг отца, тем более что он окончился для него весьма плачевно.
Весной сорок первого года, перед самой войной, в Батуми приехала цирковая группа борцов-профессионалов.
Когда-то профессиональная борьба, знавшая таких корифеев, как Поддубный, Педерсон, Ги Перра Хамсин, Хотивари, Канделаки, Сихарулидзе, Андра Лилойский и другие, которым рукоплескали Париж, Москва, Одесса, Тифлис, – эта цирковая борьба доживала свой век; старые борцы, похожие на динозавров, разъезжали по провинциальным городкам. Выходили на арену, выкрикивая в зрительный зал свои громкие фальшивые титулы. «Чемпионы чемпионов», «смертельный удав», «брюссельский удушитель», «человек-маска». боролись между собой, зарабатывая на хлеб насущный.
В Батуми борцы выступали в городском цирке, их было шесть человек, днем они ходили на базар, покупали ставриду, лук, подсолнечное масло и жарили рыбу на сковородке в гостиничном номере. За это их ругала администрация, но они не обращали на нее внимания. Шесть огромных мужчин съедали в день полтонны рыбы.
Вечером они наряжались в пестрые трико, зрителей было мало.
Однажды один из борцов предложил выйти кому-нибудь из батумцев и сразиться.
Вышел мой отец. И на удивление легко повалил борца, припечатав его к ковру.
Отцу был вручен билет на следующее представление с предложением бороться с более сильным борцом. Интерес к этой схватке увеличил число зрителей.
В афишах появилось имя моего отца. Он получил кличку Батумский Буйвол.
Отец побеждал подряд всех профессионалов. Он был меньше их весом, в трико он выглядел легким кузнечиком на фоне двухсоткилограммовых малоподвижных борцов. Было впечатление, что на арене отец передвигает тяжелые дубовые шкафы. Цирковое представление давало полные сборы. Город только и говорил о битве Давида с шестью Голиафами.
Последний был самый огромный, самый старый, самый грозный «чемпион чемпионов» Любомир Богомолов.
Была весна, но Любомир ходил по Батуми в пальто. Казалось, что его гигантские кости все время мерзнут, длинный шарф, обмотанный вокруг шеи, был закинут за спину. Батумские мальчишки, толпой ходившие следом, когда он появлялся на улице или на базаре, привязали к шарфу тунца, весом полпуда. Борец вроде и не заметил этой злой шутки и, к удовольствию мальчишек, прошел с тунцом, болтавшимся за спиной, через весь город до гостиницы. На другой день он нес за спиной камбалу.
Вечером «чемпион чемпионов» схватил отца, поднял в воздух и стал сжимать его. Это было страшное зрелище. У отца, как у той камбалы, глаза вылезли из орбит.
Любомир Богомолов и не старался кинуть отца на ковер. Он просто сжимал его. Зал затих, следя за безуспешными попытками своего героя высвободиться из железных тисков. И вдруг все услышали, как герой протяжно пукнул. Я подобрал самое безобидное слово, хотя оно не самое точное: шум, с каким вырвался из отца воздух, надо назвать другим, более нецензурным словом.
Любомир Богомолов как бы дирижировал этим звуком, он зажал отца, а отец звучал протяжно, беспрерывно. Так лошади пердят (вот оно, это слово), когда поднимаются в гору тяжело нагруженные, от этого им легче идти. Наверно, и для моего отца в тот момент это было единственным облегчением.
Дожав отца до полуобморочного состояния, «чемпион чемпионов» опустил его на ковер.
В этот вечер, упаковав чемоданы, борцы уехали из Батуми, их гастроли закончились.
Город не успел вдоволь посмеяться над злополучным происшествием: произошло это в мае, а в июле отец одним из первых уехал на фронт. В конце войны, где-то на Дунае, он встретил одного из шести борцов-профессионалов; они лежали в госпитале, оба были контужены. Борец сознался отцу, что группа в каждом городе, куда она приезжала, брала «подсадную утку» – здорового парня из местных, – тогда разгорался интерес к их выступлениям. А то, что сделал с ним Любомир Богомолов, мог сделать каждый из них. Проигрывали они ему специально, чтобы увеличить в городе ажиотаж.
Отец возмутился, предложил борцу честную борьбу в палате госпиталя. Борец со смехом отказался. Отец настаивал, горячился, его перевели в другую палату.
С фронта отец вернулся награжденным несколькими орденами, слабым и уставшим. Но вскоре он набрал свои былые силы, правда, былых разгульных подвигов уже не совершал. Лишь одну впившуюся в душу занозу не смог он извлечь из себя, все эти годы она мучила его – когда он был мальчиком, когда он вырос в гордеца, никому ни в чем не уступающего, когда он воевал, был сапером, подорвался на мине, чудом остался жив, – заноза эта крепко сидела в нем, называлась она «заплыв Батуми – Поти».
Начав вновь работать в спорткомитете, инструктором по плаванию, он беспрестанно подбивал Исидора Буадзе, председателя спорткомитета, на организацию заплыва. Трудно объяснить, почему Буадзе был глух к этой идее. Может, и он не верил в силы сорокалетнего, контуженного на войне человека.
Пришла инструкция свыше об устроительстве массовых народных заплывов. Отец с энтузиазмом взялся за их организацию, и нынешний заплыв был четвертым.
Хрусталев-Серазини
И вот сейчас отец вел разговор со знаменитым чемпионом Хрусталевым-Серазини, который молча слушал исповедь отца.
– Я должен проплыть эти шестьдесят километров.
Хрусталев-Серазини знал уже все об отце, о Дурмишхане Думбадзе.
Давно кончился обед на лодочной станции. Двое мужчин шли вдоль берега моря.
– Пойдем ко мне, выпьем «Изабеллу»!
Они сидели во дворе нашего дома.
– …то что ты силен как буйвол, это еще не все. Для сверхмарафона нужна специальная тренировка, я тебе объясню, как ты должен готовиться…
Я сквозь сон слышал их голоса.
Они еще не раз сидели под электрической лампочкой, вокруг которой кружились ночные бабочки, пили вино и вели разговор о деле, самом для отца значимом.
Хрусталев-Серазини оказался человеком дела. Недаром его звали Серазини-торпеда. Он протаранил Исидора Буадзе, он позвонил в Тбилиси в республиканский спорткомитет. Отец, попав в водоворот его энергии, зарядившись ею, сам поехал в Тбилиси, добился организации заплыва, вернулся радостный и счастливый.
– Через месяц плыву!!!
Хрусталев-Серазини остался в Батуми по двум причинам, одна из них – подготовка заплыва отца, другая – красавица Лала.
На улице Розы Люксембург по вечерам раздавались итальянские арии: Хрусталев-Серазини завоевывал сердце заики, с трудом говорящей по-грузински и с еще большим трудом по-русски. Но ее божественная внешность давала ей право молча созерцать всех говорунов, всех певцов, всех красавцев, увивающихся вокруг нее, как пчелы.
Хрусталев-Серазини был особым ухажером. Он не дарил ей цветов, он принес в ее дом подарок, уникальный для того времени предмет, – «чудо-печь», в которой можно было печь пирожные, торты, бисквиты. Мать Лалы была в восторге.
Вскоре Хрусталев-Серазини принес в дар первый в Батуми электрохолодильник, это было еще большим чудом. Потом появился торшер, с огромным шелковым абажуром, сейчас он выглядел бы апофеозом безвкусицы, но в конце сороковых годов торшер из мрамора и бронзы смотрелся как творение рук Праксителя.
Хрусталев-Серазини быстро вырвался в лидеры группы претендентов на руку и сердце божественной заики.
По ночам перед домом Лалы появлялась тень Антона Антадзе. Художник лил слезы и горестно вздыхал. Однажды он взобрался на магнолиевое дерево и обнаружил в листве меня, тоже плачущего.
На другой день была назначена помолвка, а через месяц должна была состояться свадьба, после которой Серазини-торпеда увозил Лалу из Батуми.
Прошло уже много лет; вспоминая великого пловца, я никак не могу разобраться и понять, что он был за человек. Он был добр, романтичен, любил широкие жесты, но почему во время заплыва он ударил отца веслом по голове? После того как был прерван заплыв, все говорили, что Хрусталев-Серазини был прав, что он спас отца от верной гибели. Но отец сказал: «Мой друг мне изменил».
Вот как это все произошло.
Заплыв начался в десять часов утра, еще задолго до его начала сотни зрителей заполнили батумскую набережную. Люди стояли на балконах домов, на верандах санаториев, на пляжах, мимо которых должен был проплыть отец.
Старт был дан с того самого места, откуда когда-то ушел в заплыв Дурмишхан Думбадзе.
Легко, ритмично плыл отец рядом с сопровождающей лодкой, в которой сидели гребцы. Чуть в стороне от лодки плыл прогулочный катер. На палубе под полосатым тентом собралось общество во главе с Хрусталевым-Серазини. Были Исидор Буадзе и другие представители спорткомитета, судья-регистратор из Тбилиси, женщина, согревающая обед для пловца. Хрусталев-Серазини, красивый, помпезный, смотрел в подзорную трубу. Рядом с ним стояла Лала в белой панаме, на ней – ожерелье из крупного жемчуга, она незаметно от всех целовала великого пловца в плечо. Это видел Антон Антадзе. Судорожно сжимая поручни, он сдерживал себя от прыжка в воду. Я сидел около дымохода и смотрел на отца в подзорную трубу, привезенную дедом с русско-японской войны.
Первые пятнадцать километров проходили при благоприятных условиях, попутном ветре и были пройдены отцом за 6 часов 40 минут. Он принял первую порцию еды. Отец в воде, с лодки ему лили бульон в резиновый шланг, конец которого отец держал во рту. Во время остановки пловца катер подошел к нему вплотную. Вое перегнулись с палубы и смотрели, как отец ест. Хрусталев-Серазини говорил в рупор лестные слова о хорошем темпе, о быстром времени. Он подбадривал отца. На катере включили музыку. Мощный бас Поля Робсона стелился по морокой воде.
После обеда подул встречный ветер, он задерживал продвижение вперед. Над морем сгущались сумерки, и южная ночь, как темное покрывало, окутала воду и берега. На лодке включили электрический прожектор. Сильный свет освещал ночное море. Гребцы сменяли друг друга. Отец плыл.
Вдруг из темноты выплыла чья-то лодка, в ней сидела подвыпившая компания. Она приветствовала отца и чуть не утопила его, так как в лучах прожектора не разглядела голову плывшего. Это были кобулетские отдыхающие. Они вышли в море с бурдюком вина. Долго ждали, много выпили, и сейчас, навеселе пропев хорал и пожелав счастливого плавания первому грузинскому марафонцу, они уплыли к кобулетскому берегу.
Когда лодка отплыла, кто-то из пьяных крикнул отцу: «Зачем тебе это нужно! Глупости все это! Садись к нам в лодку. Мы пьем, мы веселимся!» На него зашушукали его же друзья. Он замолчал. Лодка исчезла.
На каждом пятнадцатом километре в воду опускали сигнальный буек. Ко второму из них отец подплыл к часу ночи. Первая половина дистанции пройдена за 14 часов 45 минут. Если вторую половину он проплывет в таком темпе, то он повторит время Серазини-торпеды и может даже улучшить его.
Я смотрю на отца. В кружке подзорной трубы я вижу его лицо, оно сосредоточенно и спокойно.
Неожиданно для себя я заснул. Проснулся от холода. Светало. Тускнели звезды. С гор дул холодный ветер, он нагнал на море туман.
Темным пятном виднеется лодка, скрытая серой пеленой тумана. Как там отец? Неужели ему не холодно? Ведь его голое тело покрыто лишь тонким слоем китового жира.
С борта лодки раздался звук колокола, это значило, что пловец остановился для еды. Катер подплыл к лодке. Спустили термос с горячим чаем. Отец поднял глаза, увидел меня и улыбнулся усталой улыбкой. Он плыл всю ночь. «Мне было мучительно холодно. Тепло сохранилось лишь возле сердца» – так вспоминал он эту ночь.
Взошло солнце, осветило воду, она стала прозрачной. Отец плыл медленно. Видно было, что он очень устал. Подул сильный ветер. Море стало тихо бормотать. То тут, то там образовывались гребни большой высоты. Их пенящиеся вершины надвигались на пловца. Стало трудно грести лодку.
На катере все тревожно сбились в кучу. Морская болезнь овладела божественным лицом и телом Лалы. Ее безостановочно мутило, с трудом передвигаясь по палубе, она шла к корме и там изливала из себя зеленую мутную жижу.
Свинцовые тучи нависли над разбушевавшимся морем. Засверкали молнии, сильные раскаты грома сотрясали воздух, сливаясь с шумом прибоя. На воде стоял сплошной грохот. Волны швыряли лодку как щепку, ежеминутно угрожая ее опрокинуть.
Отец то исчезал в глубоких провалах волн, то появлялся на гребнях. Каким-то сверхусилием нервов и мышц он продолжал движение. Оставалось еще километров шесть-семь. Но сопровождение пловца становилось невозможным. Волны стали заливать лодку, гребцы надели спасательные пояса. Ветер относил лодку и пловца в открытое море. «Надо прекратить заплыв», – сказал Исидор Буадзе. Тбилисский судья-регистратор настаивал на этом. Хрусталев-Серазини молчал. Он, вглядываясь в горизонт, где виден был Поти, передал рупор Исидору: «Приказывайте». Исидор прокричал отцу о прекращении заплыва. Тот вроде и не услышал. Продолжал плыть.
Исидор крикнул гребцам, чтобы они остановили отца и силой втащили его в лодку. Воспользовавшись моментом, кто-то схватил отца, но он вырвался. Его опять схватили, но, намазанный жиром, он выскользнул из рук гребцов.
С лодки крикнули: «Он говорит, что видит Поти и не может прекратить заплыв».
На палубе молчали.
Отец не сдавался. Но продвижение вперед было равно нулю. Огромные волны опрокидывались на отца, он стал надолго исчезать под водой.
Хрусталев-Серазини взял из рук Исидора рупор и отчеканил гребцам приказ: «Бейте по голове веслом и тут же втаскивайте в лодку».
Может, это и было самым верным решением в создавшемся положении, но смотреть, как началась охота за сбегающим от лодки отцом, без слез я не мог. Наконец его настигли, ударили веслом. Потерявшего сознание подхватили на руки и втащили в лодку. «Плывите к берегу».
Я видел, как отец лежал с закрытыми глазами. Двое свободных от весел гребцов держали его на случай, если он придет в себя и попытается выпрыгнуть за борт.
Вот он открыл глаза, но не шелохнулся. Потом он повернул голову и посмотрел в сторону Поти.
На пустынном пляже поселка Григолети, в шести километрах от финиша, лодка с трудом прибилась к берегу.
Катер, ныряя носом в волны, шел к потийскому порту, где среди гор марганцевой руды трепыхался по ветру красный транспарант: «Привет участникам заплыва Батуми – Поти».
Отец проплыл пятьдесят четыре километра за 30 часов 12 минут. Это был своеобразный рекорд республики. Но во всех справочниках, в таблицах результатов плавания на дальние расстояния в СССР, указано, что отец сошел с дистанции, не доплыв шести километров до финиша. В некоторых из справочников сказано, что заплыв был прерван ввиду сложнейших метеорологических условий, что пловец проявил колоссальную выносливость, настойчивость, мужество, что он потерял в весе за время заплыва семь килограммов.