Голыми глазами (сборник) Алёхин Алексей
Записки бумажного змея
Чтобы летал, меня надо, вроде бумажного змея, держать в набегающем потоке воздуха: тащить за веревочку по дороге…
Из письма
Из доступных человеку разновидностей счастья первые три: любовь, творчество и путешествия. Собирая эти страницы, я провел в путешествиях и разъездах чистого времени примерно восемь лет. Тут они сгущены, вроде того, как на Апшероне сгущают гранатовый сок, – временами до плотности стихов.
Но и в остальном это вряд ли проза.
Осилив эту книгу, вы совершите свое путешествие вслед за мной. И если даже не отведаете туземных блюд (я – чревоугодник), хотя бы почуете их щекочущий ноздри запах.
Мотогонки в Пирита
Я и не предполагал, сколь спортолюбив скуповатый на эмоции Таллин.
В день мотогонок, еще с утра, в машинах, автобусах и на мотоциклах, он схлынул в Пириту едва ли не весь, целиком.
И мне, пробудившемуся поздно, оставалось лишь бродить одиноко по обнаженному каменистому городскому дну. Где меня подобрал случившийся на счастье рейсовый ковчег, окутанный голубоватой гарью.
Автобус не дошел до места, уткнувшись головой в канат, перетянутый поперек шоссе по случаю гонок. Дальше я побрел пешком.
Заезды кончались. Оставалось с дюжину кругов, три последних экипажа.
У ножевого финишного зигзага, острого, как бычий рог, толпилась кучка поздних зрителей.
С ревом проносились мотоциклеты.
Трещали, дымились и надрывались их могучие движки. Трепетали переполненные бензином и страхом сердца. Гонщики распластывались на своих машинах и перекатывались в люльки, стремясь уравновесить прыжки и броски быка собственными телами.
У острого конца рога грудились под деревьями бумажные мешки с песком, призванные на лишнюю секунду задержать души вылетевших из седла гонщиков в их телах.
Гонки можно было не только смотреть, но и слушать.
За отгородившими шоссе деревянными щитами, по ту сторону пальбы и треска, вдоль него, не видя проносящихся с воем никелированных снарядов, шли и шли под деревьями толпы с пиритского пляжа и на пиритский пляж.
Шли девушки, кто в купальниках, кто в легких платьях, сквозь которые их вобравшие зной тела излучали такой жар, что у встречных вспыхивали щеки.
Шли мужчины с гроздьями висящих в пальцах темных пивных бутылок.
Надрывались, стреляли дымом и заходились в предсмертной тоске моторы, летели навстречу мешкам с песком невидимые мотоциклы за дощатой стеной.
Шли, шли и шли по песчаной дорожке ноги в сандалиях, босоножках, кедах и пляжных шлепанцах.
Под перекинутыми через лодочную заводь мостками пьяная старуха с нарочитой бережностью полоскала собранные по берегу порожние бутылки.
С залива тянулись яхты, шарами раздувая разноцветные паруса.
Шашлычники палили свои мангалы.
К ним тянулись терпеливые очереди купальщиков с развернутыми на время ожидания гармошками газет.
Издалека, проскакивая через стволы сосновой рощицы, как металлические шарики через шпеньки игрального автомата, слабо доносились хлопки и рокот раскаленных мотоциклетов. Наверное, завершался последний круг.
Море лежало. Тысячи загорелых женских ног топтали тончайший песок.
Тысячи женских рук взлетали к волосам – задул ветер. И волосы улетали от женских лиц, и не могли улететь, как листва с деревьев.
10 августа 1975
Весна в Одессе
Из виденных мною городов Одесса всего более похожа на Москву: смешением языков, ухмыляющейся рожей, пристрастием к европейскому шику, безалаберностью, обилием толп без определенного занятия и вообще походкой.
За спиной дюка Ришелье гикают, свиристят и трепещут флажками какие-то легкоатлетические соревнования – толпы школьников в трусах и майках.
Две пожилые дамы в складчатых летних платьях, как в абажурах, терпеливо пережидают на тротуаре, пока прервется поток машин, потом, махнув рукой, возглашают: «Ну их к е…ой матери!» – и величаво, но быстро пересекают улицу.
Толпы любителей футбола навеки обосновались в Воронцовском садике, чуть в стороне от засиженного птицами чугунного графа. Таким я представляю себе лондонский Гайд-парк. С той разницей, что тут, разбившись на группки и кучки, говорят исключительно о великой игре в мяч.
Здесь чтут право самовыражения и свободу слова. Достойно и внимательно выслушивают щуплого старичка. Когда он умолкает, некоторое время вежливо молчат. Затем кто-то вступает с новой репликой – и все принимаются внимать ему. Иногда один из слушателей отделяется от сложившегося кружка и, стоя посреди аллеи, почти в пустоту берется излагать собственные суждения – через минуту и вокруг него образуется новое живое кольцо.
Достоинство и спокойствие.
Изумрудный газон оторочен низеньким чугунным узором, точно черным кружевом.
Легкий розовый запах портвейна.
Ведомые за руки мамами, дедушками и бабушками строгие дети с футлярами скрипок и виолончелей расходятся, как из церкви, из музыкальной школы.
Смешливые девушки-подростки отважно заглядывают встречным в глаза.
Респектабельный фотограф в зеленой замшевой кепке который год щелкает навскидку прохожих у одного и того же дома на Дерибасовской, рассовывая им в руки самодельные визитки в надежде за трешку всучить и самое фотографию.
Винный подвальчик на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта окрещен языкастыми одесситами «Две карлы».
Крутая лестница сводит в чисто прибранное, вроде больничного, пространство перед стойкой.
Тут можно выпить по стаканчику крепленого вина, прислонясь спиной к стене и любуясь в полурастворенную наверху дверь голубым треугольником неба с вторгшейся в него узловатой веткой и крепкими ногами спешащих мимо девиц в коротких юбках и волшебно мелькающих белоснежных трусиках.
Апрель 1979
Бегство на океан
Фрагменты путешествия
Лето в Москве хотело еще продолжаться,
но истощилось уже.
И август болел золотухой.
С чемоданом и сумкой, тянувшей плечо,
я очутился в кочующей стае, облепившей аэропорт.
Беженцы с теплого юга
с разноцветной курортной поклажей,
с детьми, уже покрытыми пылью сверху загара,
и с фруктами нежными в дырчатых клетках, где им
суждено задохнуться,
в кресла вселились,
пили из термосов чай на полу,
дни коротали в очередях за газетой и вареными
курами Аэрофлота,
а по ночам жгли костры
в роще соседней, обступившей железнодорожную ветку.
И не могли улететь.
Взрослые были бессильны.
Дети ныли.
Аэропорт захлебнулся багажом, пассажирами, почтой.
И я,
захлопнувший дверь за собой всего лишь
в каком-нибудь часе езды,
сразу тут обездомел,
затерялся и слился с толпой,
как это бывает на вокзалах, в больницах и очередях
с любым,
и в жабры вобрал уже транспортный скудный уют.
Но где-то
за загородкой невзрачной,
в неведомой книге, испещренной пометками
и растрепанной
от перелистываний,
был заложен ничтожный листок,
продиктованный кем-то, слегка перевравшим
мое имя, по телефону.
На рассвете
чудесный листок
помог мне пройти через зал,
где спали, жили в очередях и водой поили детей,
выйти на воздух,
вдохнуть керосиновый ветер летного поля
и взойти
по колеблющимся ступеням
в большой самолет,
улетавший далеко на восток.
Замечали ли вы
(а я увидал еще в детстве)
что карта страны некрасива
и похожа
на схему разделки туш коровьих?
Такие висят за прилавками у мясников
гастрономов московских.
Но с воздуха
она не похожа на карту.
До Хабаровска длилась восемь часов
просторная пустая заманчивая
земля.
Краевое начальство металось.
На бедные головы провинциальных властей нагрянул
всемирный конгресс, что-то об океанах,
с небывалым стечением профессоров, вероятных шпионов,
прессы развязной
и соглядатаев
из самой Москвы.
В серых шапочках девушки-милиционеры,
мобилизованные из паспортисток,
терялись на перекрестках
при виде лезущих под колеса заморских гостей
в гремящих значками панамах
и нерешительно ко рту свистки подносили,
как губную помаду.
Хабаровск был скучен.
Никакого дела невозможно было начать.
Оставалось бродить по улицам пыльным центральным.
В очереди длиннющей
за бутылками тусклыми с надписью «вермут»
знаток объяснял, что дешевое вино не бывает плохим.
И только Амур
влек неправдоподобной своей шириной, пустынной и плоской.
Чиновник,
тучный и немолодой,
исписавший за жизнь девять ручек с пером золотым,
сказал:
«Что ж тут сидеть!
Мне звонили.
Кета уж низовья прошла».
И, сожалея, контору свою оглядел
со столами в бумагах, не готовых к отправке.
Под припухлыми веками
глазам его виделись моторки на середине реки,
выгибающаяся кета,
ночлег.
Ход кеты
был естественным ритмом,
вроде месячных у женщин,
по которому жила вся река на огромном своем
протяженье.
Европейские реки
давно превратились в пруды
для прогулок с музыкой и буфетом.
Ну а тут
по ним ездят за делом.
В поселки и городки добираются лишь по воде.
И концы коротких районных дорог
упираются в пристани.
Все ездят и возят свой груз по Амуру,
но река остается пустынной,
так она велика.
В пять утра
я и спутник мой были уже на причале,
но пробиться к окошечку кассы смогли только в семь.
Здесь были
курортники с трупами фруктов в фанерных гробах,
наконец-то отпущенные аэропортом,
бабки с ведрами в марле,
любители диких красот, притащившиеся из-за Урала,
женщина с девочкой, вчера из больницы,
охочие к смене мест мужики под хмельком,
молодой милиционер,
бдительно огладывающий публику на всякий случай,
и мы.
Теплоходик отплыл,
оставив на пристани половину толпы.
Сердобольный матрос тетя Паша напоила нас чаем.
Мы поплыли к нанайцам.
У нанайцев коричневые косые скулы.
Лица помягче, чем у живущих южнее монголов, и похожи на обкатанные водой морщинистые валуны.
Их всего тысяч десять.
Рыбаков, охотников и людей обыкновенных профессий, разнесенных течением вниз по реке, до Сахалина.
Человек по сто, по триста в селении.
Больше всего – в «национальном» районе, отведенном на правом, холмящемся берегу Амура.
С центром в Троицком.
Удивительно быть гостем нанайской столицы.
Булыжная главная площадь.
Дощатые посеребрившиеся от времени настилы тротуаров на прочих улицах, опоясавших холм.
Так, что издали кажется: весь он в строительных лесах, только рабочие много лет уже как разбежались.
Пристань в виде плавучего дома с галерейками на деревянных колоннах.
Точь-в-точь ресторан-поплавок на московской Канаве.
Чуть не всякий год у нанайцев сидят научные сотрудники из обеих столиц с целью сберечь их самобытность.
Теперь вся она разложена по стеклянным шкафам в краеведческом музее.
За исключением рыбы из реки, подаваемой на овальных блюдах в ресторанах больших городов.
Малахаев из лисьего меха, отправляемых на пушные аукционы.
И леса, сплавляемого вниз по Амуру до Маго, куда приходят
за ним японские баржи.
Для них даже составили грамоту.
На беду, нанайцы не желают учить детей по написанным в ленинградских и московских институтах учебникам, а переводят их в «русские» классы.
Русских в поселке – две трети, и говорят все по-русски.
Как и радио, книги, газеты.
А после школы все одно ехать учиться в Хабаровск, Москву, Ленинград.
И тут ничего не поделать.
Разве всех их загнать в заповедник.
С первым никелированным рыболовным крючком, подаренным туземцу, приходит Великий Соблазн.
А языки и уклады маленьких народов уходят.
Все равно у детей красивые раскосые лица.