Голыми глазами (сборник) Алёхин Алексей
В огромном номере со сверкающей никелем ванной и застланной ковром гостиной со стеклянными дверьми переставший чему-либо удивляться Мальчиков обнаружил два внушительного вида чемодана крокодиловой кожи. В них он нашел светлый в полоску и темный вечерний костюмы, кипу сорочек самых нежных оттенков и одну белую, три пары обуви, белье, два галстука, яркий и строгий, несессер с бритвой, одеколоном и всякой маникюрной мелочью, а на маленьком инкрустированном бюро красного дерева – раскрытый, змеиной кожи, бумажник с пачечкой стодолларовых купюр, визитной карточкой президента и еще каким-то узким замшевым футлярчиком, в котором оказалась золотая галстучная булавка с бриллиантиком. Глаз у полковниковых адъютантов был острый: костюмы и все остальное пришлись ровно впору, даже туфли не жали. Впрочем, они были сшиты из мягчайшей кожи, мгновенно принимавшей форму Мальчиковой ноги. Он пересчитал доллары: три тыщи.
В половине седьмого утра Мальчикова разбудил телефон. Он сразу понял, кто звонит, так что тот мог бы и не представляться. Но все-таки услышал: «Говорит Иван Иванович из представительства „Аэрофлота“. Ровно в семь я жду вас у памятника».
У Мальчикова хватило ума одеться во все прежнее, свинтив только орден, от которого на футболке осталась дырочка, и уже поджидавший его, прежде им не виденный, аэрофлотовец, окинув его взглядом, понимающе усмехнулся. Он крепко, без слов, взял его за руку, как бы пожав ее, и в то же время дав понять, куда следовало двигаться. У начала уставленной молодыми пальмами аллейки, ведущей к стеклянному входу «Хилтона», представительский неожиданно остановился, загородив Мальчикову дорогу, и без всякого предисловия сказал:
– Значит, барахло оставляете себе, а орденок придется сдать. Сами понимаете.
Он посмотрел на Мальчикова и, увидев, что тот молчит, добавил мягко:
– Ну, не будьте ребенком. Это ж валюта. Мы вам потом копию сделаем и отдадим.
– Да, но вы – кто? – решил все-таки уточнить Мальчиков.
Тот покачал головой:
– Сами знаете же… Ну-ну. Если хотите, можете звать меня просто Ваней (они были примерно одних лет). Сейчас прямо и зайдем к вам. Воды попить. Говорить ничего не станем там – просто отдадите, и все.
И «Ваня» повернулся и зашагал по уже подметенной и вспрыснутой водой аллее к отелю, не слишком быстро, чтобы Мальчиков не отставал.
В номере Мальчиков открыл чемодан, вынул из новой туфли орден и молча протянул пришедшему.
– Деньги… – чуть слышно выдохнул гость.
Мальчиков достал бумажник. Гость вынул банкноты, пересчитал, отделил три бумажки, вложил их обратно и вернул змеиный бумажник Мальчикову, а остальные положил во внутренний карман своего пиджака. Мальчиков при этом смог заметить светлый, но уже потемневший от пота ремень, уходивший через плечо под мышку.
– Булавка… – так же неслышно выдохнул пришелец.
«Про нее-то откуда знают?..» – мелькнуло у Мальчикова.
Он вынул из кармана замшевый футлярчик и положил на стол.
– Потерять ведь могли! – укоризненно качнул головой гость.
Через секунду он уже направлялся к дверям. И только на пороге, взявшись за сияющую бронзу ручки, обернулся к Мальчикову и приветливо улыбнулся:
– Ну и повезло же вам! То-то дома станете рассказывать! – и вышел, прикрыв дверь за собой.
В оставшиеся до отъезда часы Мальчиков обследовал карамельский супермаркет, где купил набор серебряных украшений жене, маленький магнитофон себе и сувениров на всю группу. Руководителю он подарил электронные часы с календариком, а его заместителю-чекисту такие же, но без календаря. Оба приняли подаренное без разговоров, но об ордене ни они, ни другие из группы ни разу не упоминали. Делегация вернулась в Москву.
Мальчикова так и подмывало рассказать о небывалой награде приятелям и на работе, но что-то словно удерживало, и он так никому и не сказал ни слова. А про чемоданы с добром и серебряные безделушки буркнул что-то неопределенное, и жена не стала допрашивать: привез и привез. Ни ордена своего, конечно, ни копии его Мальчиков так и не увидел. А со временем и само приключение стало как-то размываться, его заслонили другие поездки, и оно словно переместилось в то отделение памяти, где хранится не случившееся, а прочитанное, или услышанное от кого-нибудь, или приснившееся вовсе.
Только года четыре спустя Мальчиков еще раз вспомнил удивительную ночь в президентском дворце. Он дежурил по редакции, и в ворохе других тассовок ему попалась коротенькая информация о гибели давно уже смененного следующим переворотом полковника в авиакатастрофе где-то в джунглях, подстроенной, кажется, западными спецслужбами. Но в тот день было важное хозяйственное совещание в Кремле, и заметка в номер не попала.
1985
Паутина
– Не рви им сети. Пусть себе комаров ловят, – сказал Юрий Леонидович К. своему маленькому сыну. Тот, уже в пижамке и с каемкой зубной пасты вокруг рта, стоял в прихожей с бадминтонной ракеткой в руке, стараясь дотянуться до рогатого светильника, от которого тянулся к стене узкий веер паутинки с шевелящимся черным паучком.
– Иди, иди. Мама давно бы в постель загнала, – К. подтолкнул мальчика к двери в детскую.
– Пап, а откуда паук паутину берет? – спросил тот, забираясь под одеяло.
– Природные ткачи, – объяснил К. – Там у них такие железы на брюшке. Очень прочная нить, между прочим. Если из такой обычную нитку сделать, килограмма два выдержит. А то и больше… Вот досюда можешь дочитать и спи.
Юрий Леонидович поцеловал сына и вышел, прикрыв за собой дверь. «Вообще-то надо бы к ее приезду смахнуть», – подумал он и коснулся пальцем свежепротянутой поперек прихожей нити. Она показалась ему какой-то особенно прочной, будто струна. И он ощутил что-то вроде холодка между лопатками.
Уже у двери в большую комнату он обернулся и поглядел снова. Паутина явно стала больше и уже не плоской, а какой-то объемной, многослойной конструкцией, вроде уменьшенной модели современных рыболовецких сетей – он такую в детстве видел на ВДНХ в павильоне морского флота. И пауков теперь копошилось двое – черный и желтоватый.
«Подружку привел, – подумал Юрий Леонидович. – Все тянет и тянет из себя, прямо фабрика. Ее бы сдавать, как коконы, на переработку. Американцы вроде пробовали. Завтра же всюду пропылесосить».
Юрий Леонидович вернулся к своей газете на диван, но прежде выпустил, как обычно, из клетки зеленого попугайчика – полетать по комнате.
Он, видимо, задремал. Потому что, когда открыл глаза, ни с улицы, ни от соседей не доносилось ни звука. Только будильник на буфете тикал, но в полумраке не разглядеть, сколько показывает.
Клетка на шкафу была открыта и пуста, и попугая нигде не видно. Дверь в прихожую чуть отворена – забыл прижать.
«Он им там все их сооружение порушит», – подумал К., ногой нашарил тапки и, сонный еще, шагнул в сторону прихожей.
Дверь с трудом подалась. Свет в прихожей горел, но как-то тускло. Всю ее заполнял как бы дым, или туман. В следующий миг он понял: паутина!
Все пространство маленькой прихожей от пола до потолка затягивала густая многослойная серая сеть, раскинутая в тысячи слоев на тонких и блестящих, как проволока, нитях веерообразной основы.
Попугайчика не было. Только возле самого плафона виднелся мутноватый серый кокон, в котором просвечивало изнутри что-то зеленое.
Юрий Леонидович инстинктивно рванулся туда, но паутина его не пустила. Она лишь упруго подалась, прилипла к рукам, но не порвалась.
В страхе он отпрянул назад, но паутина его держала. Она тянулась и резала, зацепившись за кисть руки, и еще за ухом, точно настоящая проволока. На мгновение ему показалось даже, что она не только не выпускает, но и сама тянет его внутрь сетей, и даже не паутина это, а удлинившиеся на несколько метров тонкие и жесткие паучьи лапки…
Свободной рукой Юрий Леонидович ухватил стоявший у двери стул и, холодея от ужаса, со всей силой швырнул его туда, в глубь прихожей, в этот хаос сплетенных нитей, чтобы порвать его, искалечить, порушить.
Он ожидал услышать грохот предмета, быть может, угодившего в зеркало, – господи, что соседи подумают! – но не услыхал ни звука.
Стул повис в паутине, покачиваясь, не достигнув пола…
Нет сомнений, что в этот момент Юрий Леонидович потерял рассудок: он бросился на паутину с голыми руками, как кубинец с мачете на сахарный тростник, и тут же завяз.
Через минуту он уже был спеленут ею, с левой рукой прижатой к бедру, а правой к голове, точно в мотке тонкой проволочной сетки, какой обивают крольчатники. Из порезанных пальцев сочилась кровь, и другая теплая струйка щекотала шею за ухом.
Он споткнулся, стал падать и повис, уже и в падении понимая, что, как и стул, не достигнет казавшегося спасительным пола.
Юрий Леонидович, стиснутый так, что трудно было дышать, наклонно висел, обмотанный на манер веретена, в сетях в собственной прихожей.
Мыслей о спасении уже не было.
«Кешка утром выбежит из комнаты и тоже попадется», – мелькнуло только.
Притянутая к бедру кисть руки сделала судорожное движение и нащупала что-то маленькое и твердое через трикотаж домашних брюк.
Зажигалка. Ну да, крошечная, дурацкого сиреневого цвета зажигалка. Цвета девчачьих байковых панталон, какие те носили в 50-е…
Уже задыхаясь и почти теряя сознание, он осторожно вытянул ее оттуда двумя пальцами, чиркнул.
И сразу почувствовал, как ослабли путы на боку и животе.
Паутина не горела. Но легко плавилась, съеживаясь в комочки, как капроновая нить.
Хватка ее распалась, и он, сперва судорожно, а после размеренно и планомерно водил и водил вокруг себя спасительным огоньком. Адское сооружение разрушалось, становилось нестрашным и обнажало вновь стены, зеркало, вешалку, эстамп с видом новогородского кремля, телефонный столик.
Прошло минут пять, а может, пятнадцать или все полчаса.
Кошмар кончился. Паутина, как театральные декорации в модернистской постановке, серыми лохмотьями свисала со светильника и потолка.
Пауков нигде не было видно.
Запеленутый дохлый попугай комком валялся под вешалкой.
Пахло жженым, вроде кости или паленой шерсти.
Юрий Леонидович опустился на пол, привалившись к стене.
По лбу его лился пот. Руку жгла нагревшаяся, как маленький утюг, сиреневая зажигалка. Пальцы дрожали.
Он дотянулся до брошенной у телефона пачки, вытянул сигарету, чиркнул еще раз, заодно съежив язычком пламени свисавший со столика паутинный клок, закурил.
Перед глазами явственно мелькнула телереклама с загорелой мужественной рукой, подносящей огонек к тонкой девичьей сигаретке:
БЕЗОТКАЗНЫЕ ЗАЖИГАЛКИ “CRICKET”.
P. S. Уважаемые господа из фирмы “Cricket",
если Вы возьмете за труд обратиться к любому владеющему русским языком эксперту, то будете уведомлены, что прилагаемая новелла содержит рекламу Вашей продукции.
Поскольку это художественное произведение не задумывалось как реклама, то будет опубликовано и так.
Но автор готов принять вознаграждение, если таковое будет предложено.
С уважением и надеждой,
А. А.
1994
Пачули
Юрию Косаговскому
Читал я тут на ночь рассказ и наткнулся на слово «пачули». Вот ведь бывает так! Знакомое вроде словцо, а что означает – забыл. Пикули помню: это такие маленькие маринованные овощи. И Пачкулю помню Пестренького – Незнайкин друг, они с ним в Солнечный город вместе ездили. А пачули из головы точно вымело.
Вылезать из постели за словарем было лень. Попробовал дальше читать, но куда там. Отложил книжку, погасил свет, на живот перевернулся, глаза закрыл. И принялся думать о пачулях.
Скорей всего, еда такая. Хороши, наверное, если их, прямо сырые, оливковым маслом полить, да еще лимонным соком сбрызнуть, и запивать холодненьким белым вином – а через дорогу пляжный песок, и море, и там какой-нибудь чудила возится с серфингом, все не может парус от воды отлепить… Или варят их? Пачули по-венгерски, с мясом и перцем, или там по-белорусски, в горшочках.
Нет. Верней – украшение на гардинах. В виде розочек или рюшей – черт, тоже вылетело, что за рюши такие – их еще на самом верху нашивают, где складки и кольца за палку цеплять. «Ах, какие у вас шторки миленькие, с пачулями!»
Глупости, какие там рюши. Просто – словечко нежное. Вот, послушайте: «Па-чу-уля моя, па-чуу-ленька…» Слышите? Гибкая такая, русая. Волосы коротко стрижены – ну не совсем уж коротко, до половины шеи – и кеды на загорелых ногах.
Перевернул я подушку, сам тоже перевернулся на спину. И мыслям другое течение дал.
Яснее ясного. Пачули – это племя. Латиноамериканское, у подножия Анд живет. Роста невысокого, но сложены изумительно, и кожа коричневая. Мужчины в холщовых штанах ходят, с бахромой, грудь голая, только на плечах яркая накидка, и шляпы с во-о-от такими полями. А женщины в цветные ткани заворачиваются, вроде сари. Народ веселый, приветливый. Колонизаторы их в горы угоняли, на рудники, но они все-таки выжили. Теперь кошельки из птичьих перьев делают, дудки и глиняные горшки – на сувениры. И песни под свои же дудки поют, даже в Штатах гастролировали.
Или не племя и не у подножия Анд? А в джунглях Индонезии и маленькими стадами? В брачный период разбиваются парами, когда же детеныши подрастут, снова сходятся на зеленой полянке у ручья. И это редкое, дивное зрелище: мамаши-пачулихи осторожно высовывают свои изящные головки с черными блестящими глазами из зарослей, осматриваются и только потом выбегают на изумрудную, еще невытоптанную траву. За ними скачут или семенят пачулята с красновато-коричневыми спинками и белым брюшком – сперва робко, не отходя на полшага от своих, а после принимаются носиться по всей лужайке и бодаться безрогими выпуклыми лбами или вдруг притихают, налетев с разбега на одного из могучих самцов, недвижно, точно выбитые из камня, несущих дозор на приподнятом берегу ручья и только чуть-чуть поводящих шеей, высматривая хищника или другую опасность…
А может быть они – обувь. Узорчатая, без задников.
1993
Случай с Фоминым
Ветер дул в лицо, оттого Фомин проснулся.
Форточка открылась, наверно. Рука тщетно пошарила натянуть одеяло. Упало, что ли.
Что-то не так. Да он в одежде. С чего бы. Время посмотреть. Провел рукой в сторону, где должен быть столик, но не нащупал. Ни столика, ни часов, ни очков, а нечто вовсе странное. Вроде стружек или морской травы, какой набивали сидения в старых креслах.
Фомин открыл близорукие глаза, и ему показалось, что он проснулся. Ведь проснулся, вон пятно света слева. Да и впереди не совсем сумерки.
Но он не в своей кровати. Вообще не в кровати. Не в квартире на Смоленской набережной, шестой этаж.
Он на жесткой, высохшей, коротко завивающейся, как у баб на лобке, траве. Прямо на земле. Правда, очки тут же валяются.
Надеть очки. Сел. Потер виски ладонями.
Был он на берегу реки. На каком-то глинистом, сбегающем к воде, замусоренном бревнами и дровами берегу. С кривыми деревянными лесенками, чтоб взбираться. А на той стороне что-то болотисто-поросшее, с заборами, не видать в сумерках. И маленькая темная баржа приткнулась. Собака там залаяла, кто-то прикрикнул.
А то, что слева светилось, костерок. И фигуры какие-то.
Так и лежал тут на земле.
Оглядел себе медленно ноги, грудь.
Ничего подобного этой одежонке не было у него сроду, да и не видел. Какие-то солдатского вида штаны, стиранные-застиранные. Все равно все в пятнах. Сверху не то блуза, не то косоворотка серая. Пиджачок какой-то мятый весь, вроде как белый когда-то, холщовый, что ли. Пуговицы костяные, одной нет. Господи, да что же это. И босой. Хотя вот тапки лежат. Под головой были. Черные, стоптанные, с каким-то хвостиком на заднике, другой оторван.
Вдел ноги. В правой мусор попался. Вытряхнул. Снова обул. Встал. Пошатывает.
Курить хочется.
По карманам поискал. Ничего. В одном, в штанах, тряпочка скомканная. Вместо платка, догадался. В других вообще ничего. Хотя нет, что-то такое вроде палочки. Огрызок карандаша. Сантиметра четыре всего, от силы пять. Сунул обратно.
Господи, да что же это.
Шагнул в сторону костра.
Бомжи какие-то. Еще морду набьют. Нет, один вроде рабочего, или лодочника. Вон весло у него под локтем. Точней обломок весла. Замолчали, глаза подняли.
Господи, да где ж я.
«Зд-дра…» Выдавить хотел, горло перехватило. «Здра… сту… те…» Еле слышно вышло, шепотом. Лодочник-то курит. «Табачку… бы». Смотрят. Лодочник за пазуху полез. Достал жестянку, как от леденцов. Открыл. Крошки какие-то, щепочки в протянутую ладонь щепотью ссыпал. Маленькой кучкой, вроде мусора. А, махорка. Так и стою с рукой, кучка крошек махорочных на ладони. Лодочник жестянку закрыл, убрал.
Где я. Нет, нельзя спрашивать. Который час. Да откуда у них часам быть. Пять пробило. Это бомж, который помоложе. В майке, в черных штанах. Внизу одна штанина порвана. Что он протягивает-то. Квадратик от газеты оторванный. Ага, свернуть. Руки дрожат. Да ты и свернуть-то не умеешь, интеллигент. Откуда знают, что интеллигент. В таком-то виде. В тапках. Свернулась все-таки. Закашлялся. Дрянь какая. Самосад-мамосад. Лодочник снизу вверх смеется. И этот скалится.
Спасибо.
Так и стою возле них. Что-то знакомое в месте.
Ну да, река. Изгиб тот же. И вокзал, во-он огни. Паровозный сип оттуда, как в детстве, донесся. И гудок.
Да, и мост, только узенький. Господи, а справа-то, за бараком. Темно-красный кирпич. Типография. Только этажей всего два. У нас во дворе ведь она. Она. И пустырь этот… это ж…
И ни дома. И ничего. И набережных нет. И метромоста, там амбары какие-то. Господи.
Вон газета рядом с тем молодым, мятая. Нагнулся. Буквы крупней обычных. Зернистое клише. Какой-то человек в тюбетейке у хлопкового куста. «Сбор хлопка в Ферганской долине». А тут. «Сталинская домна перекрыла…» Да что ж это, господи!..
Молчать, только молчать. От этих на берегу еле отвязался.
Хорошо там штабеля эти были. Отсиделся. Пока они там искали да шарили. Теперь ушли уж, наверное. Уже машины гудят. И звонки трамвайные. Вроде музыка даже откуда-то. Нет. А, это по радио. И газета вот она. То есть тот клок, что остался, когда тот вырывал. «…перекрыла проектную…» Да, вот и год. 1932-й, август, а число оторвалось, господи… Ну, может, старая. Но не очень. Не желтая ведь. И краска еще мажется.
Неужто правда.
Выходит по всему.
Как попал. Неважно. Сейчас что делать.
С Андрюшкой тогда мечтали, после музея.
Динозавры. Греки древние. Владимир Красное Солнышко. Пушкина перед Черной речкой перехватить. На тебе. 32-й. Это что у нас? Ага, первая пятилетка. Индустриализация. Днепрострой. Нэп побоку. Маяковский уже застрелился. Прекрасный 31-й проплыл на яликах. Вот здесь, может, и проплыл. Великий перелом.
Большие посадки еще года через два начнутся. Война через десять. Ну, это дожить еще. А что, мне ж сорок семь. Доживешь тут. Да меня первый же милиционер загребет. Как у Солженицына, случай на станции Кречетовка. В дурдом в лучшем случае. От этих-то насилу отвязался.
Встал. Идти надо. Из-за сарая выглянул. Этих нет вроде. Мусор с себя посметал. Который налип, когда от тех бежал и споткнулся.
Господи, вонь-то какая. А морды, морды. Это ж Проточный. Тут еще до революции клоака была. Толстой в «Переписи» описал. Да и у Эренбурга. Смоленский рынок рядом. А вон там высотку поставят мидовскую. Это через сколько?
Не отвечать, не отвечать. Глухонемой я. А зачем же я обернулся, раз глухой. Ладно, отстала, дура пьяная.
Площадь булыжная. А я думал, тут деревья были. Только вон там уже разворочено. И парень этот с треногой, кепка задом наперед. Ну да, теодолит. Метро прокладывать будут. Откуда их столько с мешками. А этот, смотри, в лаптях. Трамваи на площадь выворачивают. 24-й, 42-й. Сговорились, что ли. А где гастроном, торгсин. Тот самый. Вон и по-английски. Torgsin. Только наверху вроде башенки, не как теперь.
Идиот. Это теперь – теперь. Какое число-то.
Ага, киоск газетный. Я еще помню такие. «30 дней». «Хочу все знать». «Огонек» с воздушным шаром на обложке. Нет, так не выяснить. Нужен газетный стенд. Да вот он. Черт, долго этот тощий в шляпе торчать будет. Чего он там изучает. Ладно, еще кружок сделаю. Или лучше, будто афишу смотрю. «Парень с берегов Миссури». Х/ф в семи частях. Но афиша-то старая. Наконец-то. Так что ж он читал. О сельхозналоге или о подготовке к переписи населения. Или это, «Положение в Германии». Какая разница. Та-а-ак… 21 августа 1932 года… воскресенье… Попал. И Вышинский пишет о революционной законности…
Господи, что же делать. Не в издательство ж к ним проситься. Литударника Жарова редактировать. Да кто мне даст. У меня ж ни документа. А может и не надо, они тут от сохи. Нет, вряд ли. Предсказателем разве пойти. Вон, объявление. «Графологическая консультация». А я бы мог… я ж все наперед знаю.
А что – знаю. Что бомбу атомную придумают? Что Ботвинник чемпионом мира станет? Что 22 июня 41-го война начнется? Кассандра фигова. Его и так предупреждали. Или – что Кирова ухлопают? Что через шестьдесят лет флаги опять трехцветными сделаются и Храм Спасителя восстановят?
Да только заикнись кому-нибудь. Дурдом – это еще в лучшем случае. Шпион. Вот ты кто. Нет, хуже: провокатор.
Черт, чуть под трамвай не угодил. Как он тут по Арбату протискивается. Хотя, потом ведь троллейбусы были, помню. Сколько портретов Молотова, с подбородком выпяченным. При пенсне и в кепке, хорош гусь. А вон и отец родимый, на фоне ударниковского значка. «32-й, завершающий пятилетку». Ну да, «пять в четыре». И рабочий конструктивистский какой-то рычаг ворочает. Лотерея «Автодора». Господи.
А ведь можно к Пастернаку прийти. Где он теперь живет? Дом в Лаврушинском еще не построили. Значит, на Волхонке. Ну и что: здравствуйте, Борис Леонидович. Я у вас на могиле сколько раз бывал. Так, что ли? Тогда уж к Мейерхольду: а вас-то расстреляют! В дурдом, разумеется. Или – хуже.
Да я ж перед этой витриной уже минут сорок стою. Пишмашинки, ленты «Союз». Мастерская или магазин? Магазин, вон касса. И продавец на меня через стекло смотрит. Второй подошел… Вышел… Да он мильтона тащит!
Краснорожий, нос в угрях. Дожевывает что-то. Китель белый, на ходу свой шлем стащил, лысину потную отирает. Гражданин, документики.
Вот и кончилось.
Нет. Там ведь из переулка был двор проходной! Юрк.
Тр-р-руль! Тр-ру-у-ль! Засвиристел в свой свисток, вытащил из кармашка. Мужик на телеге с ящиками обернулся. Кажется, не заметил.
Так, двор. И этот в белом фартуке вроде не увидал. На корточки, за белье на веревках. Топ-топ-топ, в сапожищах. Мимо! Уже на Кривоарбатском свистит.
Уфф, пронесло. А теперь, пока не вернулся, через Николопесковский.
У Вахтангова «Гамлет». Еще в старом здании. Так, что тут написано. Выдача заборных книжек населению. Что за заборные книжки. Опять дворик. Дух перевести на солнышке. Вон мальчишка гуляет, серьезный. Штаны на лямках. И нянька при нем здоровущая. Облачка архипелагом, и голуби в вышине крутятся. Курить-то до чего охота. Поглядывать на оба входа, этот тоже проходной.
Ну не к Пастернаку же идти.
Во всем мире один человек поверил бы. Посомневался б, но поверил. Отец.
Да, но ему сейчас. Постой, постой. Двадцать. Из Арзамаса своего он уж уехал. Магнитку строит, ту самую домну. Слесарь на экскаваторе. Или уже перебрался в Москву, на рабфак? И живет в общаге. Но какой институт. Забыл. Нет, не найти.
Есть хочется. Что же делать. Страшно есть хочется. И курить.
Это хуже, чем в чужой стране, там хоть видят: иностранец.
Лучше бы на необитаемый остров. А тут – поймают.
А если не поймают? Через год-два тут такое начнется. Потом еще и еще. После – война. А там что, опять про кукурузу? Да нет, это уж не дожить. Так и подыхать при усатом.
Еще раньше поймают.
Господи, Маша! Я ж исчез. А она там. И Андрюшка, Наташка!.. Им бы весточку послать, письмо.
Какое там письмо, они родятся-то через полвека с лишним.
Эти двое мне не нравятся. С двух сторон разом во двор. Хотя, у того тележка. Ты где пропал, я ищу, ищу. Мне пресс перевозить. А, ну ладно. В подвал ушли. И мне идти. Куда только. Направо.
Нет, надо записку на чем-то. На стене типографии. Так закрасят ведь. Прошлый год опять красили. На чем-то надо, что в доме есть, но старом.
Так старого-то и нет почти. Что при переездах побросали, что само рассыпалось. Так, несколько книг, часы стенные, буфет. Кресла из комиссионки. Не на столовых же теткиных ложках. Где их найдешь.
А буфет, часы, это ж Машиной семьи. Бес его знает, где они жили тогда. То есть теперь. Ну, картина дедушкина. Мои-то я знаю, где живут. У Никитских, еще в своем старом доме. Картина там должна. Ну и что. Снаружи написать – сотрут. За шестьдесят-то пять лет. Сзади на холсте, так туда сроду никто не заглядывает.
А если в Брокгаузе, он тоже дедов. На полке над диваном стоит. Ну а туда кто полезет. И когда. А надо, чтоб сразу.
Мне этот тип не нравится, возле той носатой легковушки. На того молодого похож, на берегу. Только в рубахе уже, и штаны целые. Что он мне в спину смотрит. Вот и Собачья. Мы сюда в детстве ходили с санками. А мне правей. Куда я иду, идти-то некуда.
Мне отсюда не выбраться.
Придумал! Правда придумал! Карта звездная, старая. Из фламмарионовой астрономии, дореволюционной. Дядькина еще. Ему сколько теперь, девять? Может, ее еще и нет у него. Но попробовать, попробовать. Она ж теперь… то есть не теперь, а… ну, в общем, понятно, она у Андрюшки на стене приколота. Дядя Коля прошлый год откуда-то вытащил, подарил. Попробовать.
А я ведь и так в ту сторону иду. Вон, церковь уже. Там теперь мотоциклетная мастерская должна быть, по рассказам. Точно, вон железки за оградой. А вместо сквера сараи какие-то. Дом! Дом наш. Желтый, облупившийся!
С парадного не войти, как я представлюсь-то. Надо с черного, с черного. Со двора.
Девчонка рыжая гуляет, вся в веснушках. Белые туфли с лямочкой. На мою Наташку похожа чуть, когда маленькая была. Да это ж мама! Мама, мама, ей-богу. Ей теперь… Ну да, семь, или шесть. Точно, и этот белобрысый ей кричит, это ж дядя Коля! Маринка, ты зачем мою проволоку взяла. А вот и взяла, а вот и взяла. Мне для куклы надо. И это няня их разнимать выбежала. Пока что шасть в дверь. Наверх, наверх. Круто-то как. И в детстве, когда мы жили тут, круто было. Еще круче даже. Дверь нараспашку.
Так, тут кухня. А направо наша детская. Ага, не заперто.
Нет, не детская. Ну да, тогда тут у дедушки с бабушкой спальня была. Кресла, стол письменный маленький – его не помню – а вот и картина, та самая. Букет в белой вазе. Дед сам писал. Но мне-то детская нужна. Где б она могла быть. А если через коридор, возле кухни. Где при нас тетя Леля глухая жила. Уфф, тоже не заперто.
Карта.
Карта, карта, карта. Этажерка с книгами. «Радиобиблиотека». На французском что-то. Вот! Астрономия. Она там должна быть, сложена. Внутри. Нашел! И уголок уже оторван, как у нас! Я ее сразу узнал.
Скорее, скорее. Чем бы написать. Черт, где у них карандаши, ручки. Шаги чьи-то по коридору. Неужто все прахом. Скорее. Ба, а карандашный огрызок в кармане. По белому полю, скорей. Милые мои Машень…
Вы как сюда, гражданин, попали.
Кто ж это. На пороге стал, загораживает. В сорочке без галстука, подтяжки с узором. Бородка черная. Да это ж дед. Дед. Деда Толя.
А может, ему? Он теперь – постой, постой – он теперь инженер ткацкий. На Трехгорке. На трамвае до Пресни ездит, а там пешком. Он же меня водил туда, рассказывал. Взял бы меня на фабрику кем-нибудь. Я ж и в техническом два года отучился. Хоть счетоводом каким. Чушь. Что я скажу ему. Здравствуйте, я ваш внучок? Я ж старше его теперешнего лет на десять.
Я спрашиваю, как вы попали сюда, милостивый государь. И что тут делаете.
Молчу.
Так-с, руки покажите. Взять не успели ничего. Ну и выметайтесь. Стыдно. По квартирам-то шарить.
А он крепкий мужик. Прохожу. Молчит.
В милицию вас бы сдать. Да не хочу связываться. С вами. И с ней.
Захлопнул.
Настя, ты дверь-то запирай. Тут шляются всякие. Это уж из-за двери.
Во дворе пусто. Дети убежали куда-то. Сараи. Здесь наши всегда дрова кололи. А я смотрел. Тут голубятня была. Гаражи не гаражи, каретный сарай, что ли. Куда идти-то.
Вот он, вот он! Тр-ру-ру-уль! Тру-ру-ру-уль!!
Тот самый, в мятом кителе, воротничок расстегнут, шея багровая. И с ним – ба, да тот же, не то с берега, молодой, не то с Собачьей площадки. Но уже в футболке и с чем-то красным на груди. Кимовский значок.
Дернулся. Остановился. Все равно.
Гражданин, документики ваши.
Дух переводит. Красный весь, потный, как рак. А ведь день правда жаркий. Господи, есть-то как хочется.
Машинально рукой в нагрудный карман. Бумажка. Бумажку ему протягиваю. Зачем протягиваю? Это ж тот самый клочок газетный.
Гоняться тут за тобой полдня по жарище. Давай сюда.
Издеваешься, сука?!
Кулачище мелькнул только. Ой, висок. Висо…
Головой дернулся, затылок о железную трубу. Она, оказывается, тут и тогда торчала…
Фомин сел на кровати. Потряс звенящей в ушах головой. Услышал: будильник тикает. Нашарил на столике очки.
Да я ведь дома опять! Дома!
Но это не сон был, нет. Не сон.
Маша спит, волосы на руке рассыпались.
Воды глотнуть. Халат. Тапки.
В прихожей тихо.
Дверь в детскую приотворена. Кошка, наверное. Так, почти не скрипнула.
Андрюшка спит, одеяло в ногах.
А вот и карта на стене. Зажигалка в кармане. Чирк.
Господи, вот оно. На поле справа. Резинкой стерто, но видно. Милые мои Машень…
Зажигалка начала жечь пальцы, и Фомин отпустил педальку. Огонек погас, но он все продолжал ошеломленно всматриваться, будто мог видеть в темноте, в полустертые каракули на пожелтевшем поле карты звездного неба – приложении к «Популярной астрономии» Камилла Фламмариона 1912 года издания.
И вдруг вздрогнул, услышав из темноты, будто из зеркала идущий, страшный, с хрипотцой, голос: «Издеваешься, сука! Гоняйся тут за тобой!..»
Он обернулся и не увидел никого.
И в тот же миг страшный удар обрушился ему в висок. А в следующее мгновение мотнувшаяся назад голова треснулась о вертикальную трубу батареи. Там, в затылке, что-то хрустнуло, обожгло, и все пропало.
– Убил ты его, никак, дядя Вась! – молодой наклонился над неряшливо свалившимся на мостовую телом.
Очки валялись рядом, треснув в правом стекле. Грузный краснощекий в белом наклонился над лежащим, потрогал на лице веко. Выпрямился.
– Ничего, – не совсем уверенно произнес. – Ты подтвердишь. Без документов. Сопротивление оказывал. При попытке.
Над головой у них во втором этаже открылось окно, мелькнула рыжая детская голова, и окно со звоном захлопнулось.