Голыми глазами (сборник) Алёхин Алексей
Вокруг, на некотором отдалении, уже начал собираться народ.
1997
Верхняя губа
Свадьбу играли в соседнем от Родников, километра четыре по тракту, Жихареве.
Женился младший брат Николай. И хотя по причине невесты, начавшей уже приметно толстеть, женился неурочно, гулять отправились всей родней. Борис едва дотерпел, пока жена навертится перед трюмо в своем купленном бордовом платье с бусиками – в кузов забирались уж после всех.
Правда ли какая мышь пробежала, не то со знаменитой жихаревской самогонки, о которой дед Ефим говорил, что она «и вином не пахнет, а хватишь – до пяток достает», – только на шестом часу свадьбы Борька насмерть приревновал жену. И не к кому – к своему же двоюродному братану Славке, который хотя и верно, что тридцать уж, а все не женится, но кобелирует исключительно на стороне, в рейсах, поскольку шофер.
Борька танцевать не умел, и когда Славка принялся в четвертый, в пятый ли раз его жену крутить, то перелез через табурет из-за стола, хлопнул дверью, никем, впрочем, в толкотне не замеченный, и вышел на крыльцо.
Луна светила сверху на облака, сплошняком волнистые, как каракуль на генеральском воротнике, и под этим невидимо чем освещенным, будто потолок в городском кино, спокойным небом были видны растрепанные жихаревские огороды и чернели баньки вдоль ручья. Борька глотнул пошире крепкого августовского воздуха, от которого слегка качнуло в голове, и затосковал. А тут еще пластинка в избе кончилась, все разом загомонили, и среди других распознался звонкий, со смешком голосок жены, будто и не выходил он, Борька, хлопнув дверью, да верно и не приметила. И вконец раздосадованный Борька шагнул со ступенек на двор, прошел в отворенную калитку с повисшим на ней вниз головою свадебным белым цветком, мимо темного грузовика, пахнувшего бензином в проулке, и пошагал домой.
Он шел по разбитому каменистому тракту, вдоль которого облепиховые кусты даже в разлитом водянистом свете казались ржавыми от ягоды, и с каждым шагом ему становилось все горячей и как-то непоправимей в груди.
Перед невидящими Борькиными глазами все текла минувшая для него теперь свадьба. Маячил Славка, коренастый и уверенный, в белой рубашке с распахнутым воротом под никогда не снимаемой летчицкой кожанкой, выменянной еще в армейскую службу. И жена, любимо чернявая, закрасневшаяся, с блестящими глазами, в чертовом своем платьице, хотя и глухом, но будто выставлявшем напоказ все ее попки-грудки, они и правда у нее как нарочно вылепленные, даром что небольшие. Тут выплыло еще, как во время танца из прически у нее вывалилась на щеку блестящая темная прядь, и она, дунув скошенной нижней губкой, отогнала ее и глянула в лицо кружившему ее Славке, и засмеялась, – Борька даже зубами скрипнул, вспомнив. И так он шел, казалось, трезвея, и вынимал из памяти, как из сумки на стол, все новые игрушки, точно гвозди себе в грудь заколачивал.
Придя домой, Борька света зажигать не стал, а взял из шкафчика прибереженную на похмелку бутыль, налил в стакан и выпил прямо так, только передернулся. Потом сел у стола и принялся ждать, развлекая себя все теми же мыслями.
Рыкнула в соседней улице, где живет родня, и стала машина. Громыхнул деревянный борт. Выломились из тишины и смолкли голоса.
Через немного времени стукнула калитка, собака, шевельнув цепью, промолчала, и Борька услышал, как торопливые шаги жены протукали по крылечку. На ходу скинув туфли в коридорчике, она распахнула дверь, щелкнула выключателем и, увидав сидящего мужа, остановилась перед тем, как ступить на чистое. Босиком она казалась еще меньше ростом, и Борькино сердце плеснуло горячим при виде ее маленькой твердой фигуры в блескучем платье. Жена улыбнулась, но как бы дрогнув на губах, а в глазах ее Борька ухватил промелькнувшую птичку испуга. «Все», – решил он.
– Ну, вот и пришла, – выговорил он, улыбаясь как можно шире, и поднялся навстречу. Жена кивнула молча, не отводя глаз, и он остановился, глотнул. – Дай поцелую, – и заставил себя улыбнуться еще.
Вроде и не заметив этой разинутой улыбки, точно поняв по-своему, жена только шепнула что-то и подалась к нему, уже без испуга, как в теплую воду входя. Все поплыло, и они долго плыли так в солоноватом тепле, она – отмякая, он – словно навсегда прощаясь с берегом. Борька и любил, и ненавидел ее, и все, что накрутилось в голове дорогой, точно сделалось теперь правдой.
Жена вскрикнула пронзительно, отшатнулась, зажимая руками рот, и Борька увидел, как алые струйки побежали у нее между пальцами и быстро закапали на пол. Он хотел выплюнуть скользкий соленый комок, но дернулся лицом, глотнул. И выговорил с расстановкой, хрипло:
– Теперь… поулыбаешься…
Как была, босиком, Борькина жена добежала до фельдшерицы. В окне еще горел свет. Фельдшерица Марья Васильевна ахнула, когда, отняв ей силком руки ото рта, увидела на месте верхней губы кровавую арку, из которой по-звериному розовели зубы.
– Да кто ж тебя так!
Обрывок губы был проглочен, и в районе сумели только зашить, так что получилась безобразная, похожая на бордовую гусеницу, складка, не прикрывающая зубов. Прямо с автобуса, с марлевой повязкой под носом, Борькина жена пошла в правление колхоза и потребовала Борьку посадить.
Председатель Андрей Иваныч Крылов, которого все обычно считали тезкой баснописца, пробовал помирить ее с Борькой. Но та уперлась и прямо заявила, что не уйдет, пока не заведут дела. И действительно два дня и две ночи просидела почти безотлучно то в приемной, то на крыльце правления, не отвечая на уговоры председателя и подосланной им бухгалтерши, глядя неподвижно перед собой или плача в ладони. На третий день Андрей Иваныч сдался, вздохнул, и участковый увез Борьку в райцентр. Следом на другое утро уехала и Борькина жена.
Какой там между ними состоялся разговор, неизвестно, но вечером жена воротилась на попутке плачущая и отправилась прямо к председателю. С собой она принесла заявление на отпуск, несмотря что уборочная, для поездки в Ленинград, где, сказали ей, косметический институт. Потом, так и не съездив, туда писала, но то ли адрес неверно вызнала, то ли не дошло – ответа не было. А Борька, по рассказам, когда его вызвал следователь, сразу признался:
– Да ведь оно как вышло-то, товарищ следователь! Заигрался с бабой, в раж вошел, ну и… – и посмотрел ему в глаза.
Следователь, по тем же рассказам, только крякнул. Вызвали жену, и та Борькины слова подтвердила и попросила свое заявление назад, сказав, что писала с обиды. Борьку отпустили. Участковый получил нагоняй от своих начальников, да и сам Андрей Иваныч имел по телефону неприятный с кем-то разговор. Выяснять с Борькиной женой он не стал, но, встретив ее через неделю на улице, остановился и сказал с упреком:
– Что ж ты воду мутишь?.. Все игрушки играете… – махнул рукой, и пошел.
Но семейная Борькина жизнь все ж не задалась. Спустя полгода он уехал сперва в район, а потом и вовсе. Говорили, завербовался на Север. Жена его пожила еще с год в селе и тоже куда-то уехала незаметно. А дом их забрали родственники.
1983
Волк
В конце июня на севере области объявился волк-людоед. Тринадцать жертв. Старухи в деревнях, крестясь, шептали о нечистой силе. Незадолго один из местных убил беременную волчицу, чего вообще-то не делают: по поверью, в волка-отца вселяется злой дух. Через две недели охотник тот случайно погиб, и старухи плевали на его могилу, потому что несчастья уже начались.
За волком стали охотиться, но все эти бабьи страхи не то что передались, но нервировали егерей, они несколько раз упускали зверя и неизменно мазали.
Волк тоже охотился и даже как будто предварительно намечал себе жертву.
Председателя здешнего колхоза – кстати, родственника тому погибшему – он буквально преследовал, несколько раз подстерегал и бросался из засады. И довел до того, что без двустволки тот уже и на улицу не выходил.
Волков обычно не бьют летом, когда не видно следов на снегу и он может уйти в непролазную чащу. Но тут не выдержали и устроили облаву.
Тридцать егерей и добровольцев, со всего района.
Меня тоже взяли за компанию, я шел безоружным с одним из егерей. Пять километров через болота.
Мужик оказался немолодой, немного угрюмый. Все отмалчивался на расспросы, но разговорился о рыбалке.
Случай рассказал, как боролся несколько часов с громадной старой щукой. Описал, как блесна ему руки в кровь резала и как щука заглядывала ему в глаза.
Пока я не догадался, что он пересказывает, переинача по обстоятельствам, хэмингуэевского «Старика и море».
Тридцать егерей упустили волка.
Он сумел выйти из обложенного леска и припустил по свободному полю в сторону бескрайнего массива, где его уже невозможно найти.
Но, пробегая притулившийся в низинке у ручья хутор, не удержался и зарезал выбежавшего за плетень жеребенка.
И был убит подоспевшей кобылицей ударом копыта в лоб.
1987
Казанский вокзал
В Москве всего чересчур много: прохожих, машин, окон, ночных огней. К этому невозможно привыкнуть.
…Когда жена померла, старик до зимы поупрямился, а потом соседи помогли собрать скарб, и он потащился через полстраны к московской дочери.
Та встретила у вагона, расплакалась в носовой платок и повезла в пахнущем резиной такси домой – на дальнюю окраину, где одинаковые новые дома.
Привезенные вещи почти все пришлось выкинуть. Неновые халаты, одеяла с вылезающей по швам ватой, громоздкий узорчатый сундук, еще материн. Только выгоревшее, обтертое каракумским ветром летнее пальто старик не отдал.
Началась и потекла непохожая на прежнюю жизнь.
Со временем ошеломление прошло. Но за три года он так и не смог привыкнуть к дочериной квартире с обоями, к неустойчивым, от которых спину ломит, стульям, к непослушному, по-русски болтающему внуку, чей отец исчез неизвестно куда.
Пока опасался заблудиться, днями сидел у подъезда. Седой, коричневый и безмолвный. Не заговаривая с соседями по скамейке, да и не слушая их бесконечных пересудов о продавщице в бакалее, болезнях, других жильцах и прочей плохо понятной ерунде.
Потом начал ездить.
С утра старик выставляет из холодильника кастрюльки с обедом на кухонный стол. Показывает внуку, что поесть перед школой. Долго объясняет, как зажигать плиту.
Тот молчит, мать все равно запретила прикасаться к спичкам. И дед идет к вешалке. Надевает спасенное пальто, странным образом обретающее на нем вид халата, хмурит серые брови и выходит. Молча минует скамеечников у подъезда и направляется к остановке. На автобусе, затем на метро, с пересадкой, он едет на вокзал.
Тут разноплеменные люди испытывают даль от дома, сутолока напоминает привычное беспокойство базара, а от платформ залетает вагонный запах тлеющего костра. Тут легко повстречать земляков или тех, чья речь, хотя не своя, все ж понятна, как понимаешь приезжего в райцентре на автобусной станции.
Он ходит по каменным полам громадных сводчатых залов с тюбетеечными узорами. Вглядывается. И сразу их узнает. Встречи завязываются просто, как подсаживаются в чужом месте к дальним знакомым в чайхане.
Салам. Салам. Откуда будете. Как же, у нас туда по пятницам автобус ходит. Благополучно ли добрались. – Вот и знакомство.
Сам он четвертую осень в Москве. Станции метро знает, все универмаги большие. Много, много секретов, а приезжий тут как слепой. Но он поможет, раз повстречал земляков. Зачем благодарить, долг велит.
Многочасовое путешествие по столице сопровождается втискиванием в метро и к прилавкам, стоянием в очередях, поучительными советами теряющимся гостям, удачами и разочарованиями покупок. Старик по-родственному радуется и огорчается вместе с взятыми под опеку друзьями, придирчиво осматривает товар, будь то отрез бархата или приемник-транзистор, помогает тащить купленные коробки и свертки.
Круг замыкается возвращением на вокзал. Бледный чай в граненых стаканах, приносимый кем помоложе из буфета, родной вкус состарившихся в дороге, хотя и были завернуты в платок, лепешек. И беседа, скользящая мимо прущей по проходам толпы с чемоданами. О том, о сем, о домашних делах. Не здешних, в дочериной новостройке, а о тамошних, в Мары и Сакар-Чага, в далеком Чарджоу, в пустыне, где по весне, точно бледная подмосковная сирень, цветет тамариск в песках…
Вечером, в набитом душной толпой метро, старик возвращается на квартиру.
Иногда он поспевает прежде, чем придет из своей ремконторы дочь. Но она все равно угадывает: «Опять на вокзале был…»
Старик не отвечает. Только хмурит брови и уходит в их с внуком комнату. Он доволен минувшим днем. Не всякий раз так удачно, да и покупки хорошие. Приятные люди эти земляки.
Он раздевается и укладывается спать, отвернувшись к стене. И скоро погружается в дремоту, думая о своем и не обращая внимания на долгую возню мальчишки за спиной.
Утром он снова поедет на вокзал.
1984
Люськин помидор
На день рождения подруга подарила Люське помидор – тонкий светлый росток в пластмассовом горшочке. Просто прособиралась, поздно уж было искать цветы, вот и прихватила в шутку из отчимовой рассады, заполонившей подоконники.
Над помидором посмеялись и выставили на балкон.
Люська про него забыла. Но через пару дней, выйдя за чем-то, обнаружила в углу подругин подарок. Он уже немного подвял, но вроде как и увеличился в размерах. Люська передвинула горшок на свет и полила.
Она стала ухаживать за помидором, а он рос и рос, и Люське стало казаться, что ему тесно в маленьком горшочке. Она вытащила откуда-то ящик с землей из-под неведомо когда росших балконных цветов, взрыхлила окаменевшую почву и пересадила своего питомца на новое место жительства.
Теперь, в продолговатом ящике, росток выглядел еще более одиноким, и Люська, не признаваясь в том себе, его полюбила. Каждое утро и вечер она выходила поглядеть на него и полить. Помидор вытянулся и разветвился, покрылся резными морщинистыми листьями, потемнел. Потолстевший стебель его усеялся прозрачными, чуть колкими волосками, вроде как у ребенка на коленке. И в довершение расцвел нежными бледно-желтыми звездочками с острыми лучиками. Люська принялась мечтать о помидоровом потомстве.
Она даже позвонила с работы подругиному отчиму. И чуть не расплакалась: тот объяснил, что помидор – двудомное, для опыления необходим партнер, а раз растет один, плодов у него не будет.
Люська, придя домой, пошла к своему помидору и долго стояла над ним, жалея его и себя, как жалела бы женщина, узнав, что бесплодна. Больше она не подходила к ящику.
Тут подоспел отпуск, и Люська уехала на месяц в Крым.
То лето выдалось теплым, и шли дожди. Ветром их задувало на балкон, и помидор не погиб. Невесть откуда в каменном московском дворе, в двух шагах от Садового кольца, где, сколько ни смотри, не найдешь ни палисадника, взялась помидорная пыльца. То ли ветром занесло с чужого балкона от такого же чудака-огородника, то ли отчим подругин ошибся – но когда Люська вернулась загорелая и, напрочь про помидор забывшая, вышла на балкон, то ахнула и счастливо засмеялась. Помидор, возмужавший, жилистый, чуть запылившийся уже и кое-где на листьях пятнышками пожелтевший, стоял невредимый и выглядывал верхушкой за балконный пластиковый забор. А у самого стебля на коротком поводке висел маленький, крепкий, гладкий, с выбоинкой плод – с чуть порозовевшим бочком.
…Помидор провисел на своей усохшей ножке до зимы. Люська так и не решилась снять его. Когда ударили первые морозы, она старалась даже не смотреть в ту сторону через балконную дверь, чтобы не видеть, как чахнет, чернеет и скручивается листьями ее друг. Только когда уж выпал снег и горкой укрыл весь ящик с поникшим растением, она с трудом стащила его вниз и поставила у железного бака во дворе, куда весь дом сносит мусор.
1981
Дом в Провансе
Рождественский рассказ
– Не только в змках… – сказал он, когда разговор, попрыгав, как мяч, по окружавшей нас диковинной обстановке, добрался до всяких странных случаев.
Я лет пятнадцать его не видал, пока не столкнулся на Малой Бронной. Думал, так и хиреет в каком-нибудь НИИ со своей гидравликой. Ан нет, судя по пальто и поджидавшей его машине. Целую фирму раскрутил, я потом разглядел визитку.
А через неделю он сам позвонил и позвал нас с женой поужинать. Я про этот ресторан и не слышал: сводчатые потолки, высоченные стулья из почерневшего дуба, на стенах факелы коптят. И к столу вас ведут переодетые пажами девицы… Ну, и меню в тисненой коже на медных застежках, как Библия.
– Не только в замках, – повторил он. – И не обязательно привидения. Ты же про человека-невидимку читал?
– А вы что, с невидимкой встречались? – улыбнулась моя жена, немножко обидевшись за привидений: она у меня помешана на средневековье. – И кто сказал, что невидимка, а не…
– Это мой братец так сказал. Ну, дальний мой родственник, троюродный. Из русских эмигрантов, но родился уже там, во Франции. А жена его чистая француженка, веселая такая, как все они. В прежние годы они частенько в Москву наезжали, водки с икрой попить, да в Большой сходить на оперу. Теперь-то он от дел отошел и решил пожить помещиком – купил на юге, под Эксом, не замок, конечно, но большущий такой домину из желтого камня, чуть ли не семнадцатый век, потолочные балки все черные, как вот этот стол. Отремонтировал, бассейн, там. Ну и позвал погостить. И когда это все началось – а он ни в Бога, ни в черта не верит, – то так и сказал полиции: человек-невидимка.
И мне так сказал, когда я приехал. Он почему-то считал, что этот невидимка – араб-подросток: он его след видал у бассейна, поменьше, чем у взрослого. Эти молодые арабы его достали, сил нет. Он уж какие-то стекла толстенные понавставлял, так они с террасы и вокруг бассейна все прут, стоит отлучиться.
– А оно… то есть он…и при вас приходил?.. – у жены моей глаза заблестели, даже про мороженое забыла.
Приятель мой прикурил длиннющей спичкой, какие там на столах лежали. В кофе ложечкой повозил.
– Мы как раз после завтрака у бассейна сидели, курили… то есть я курил: они теперь здоровый образ жизни ведут, бросили. И тут дверь в доме хлопнула, и слышно было, что-то со стола упало – брат как завопит: «Вот он, там, лови!» – и в дом, а я за ним. У них там комнат уйма, из гостиной, где балки эти самые, лестниц штуки три. Ну, он на бельэтаж полетел, а я по маленькой, всего пара ступенек, что в коридор ведет, – показалось мне, там дверь шевельнулась в боковую комнатку, они ее «венецианской» зовут, потому что все стены в масках, что они из Венеции с карнавалов навезли. Длинная такая и узкая комната, очень красиво: цветные маски на каменных стенах, немножко мебели старинной… Я туда. Дверь за собой захлопнул. И с растопыренными руками иду медленно. И вот, у самого почти окна… там еще низенький комодик возле… чувствую: поймал!..
Он как-то странно взглянул на мою жену. Глотнул кофе. И будто уже одному мне:
– Понимаешь, я вскрикнул от неожиданности. Только не оттого, что невидимка…
Он пригнулся к столу и продолжал:
– Я едва до бедра голого коснулся, уже понял. А еще рукой вверх провел – и попал на грудь, круглую… И сосок… На ощупь же сразу понятно: мало, что женщина… – молодая… дивная!.. Тут не ошибешься! Вот я от неожиданности и крикнул.
А братец мой услышал и орет сверху: «Ты поймал?!»
И представляешь, чувствую: на губы мне ложится маленький палец.
Ну что тут поделаешь?.. Я сглотнул и крикнул брату: «Нет! Он в саду, кажется!» – и слышу, как он по лестнице скатился, в сад побежал.
А я так и стою вплотную с ней, как стоял. И тут палец с моих губ убегает, а вместо этого меня обвивают голыми руками за шею и… целуют… Знаешь, я ведь не юнец… никто меня так не целовал… никогда… Будто в теплой воде поплыл… и утонул. Так я и замер обалделый, закрыв глаза…
Он опустил веки и немножко помолчал. А потом уже нам обоим:
– Да, а потом руки разжались. И дверь, что я прикрыл, отворилась, и оттуда скользнул ветерок…
Он принялся опять сигарету раскуривать. А жена моя на него смотрела круглыми глазами.
– И больше вы ее не ви… не встречались с ней?
Приятель мой оставил спички в покое и выпрямился на стуле.
– Через четыре дня, уже накануне отъезда, я на лужайке перед домом сидел. Один. У братца там поливалка такая на газоне, фонтанчик вертящийся. И вдруг брызги от него прямо на меня – я голову поднял, а это она туда вошла и сделалась вся в каплях немножко видна… – он опять ко мне повернулся. – Ты когда-нибудь в Риме был? Фонтан с нимфами видел? – Я кивнул молча. – Знаешь, руки-то меня не обманули: вот такая точно. Только те бронзовые, а эта… ну, вроде как из запотелого стекла. Она стояла на солнце в этой радуге, лицом ко мне, чтобы я разглядел ее. А потом помахала так рукой, повернулась и пошла.
Я бросился за ней, конечно. Но там такая жарища в это время – она через несколько шагов уже высохла и исчезла. Как испарилась…
Когда я подбежал, только один след на дорожке мокрый. И правда маленький, как у мальчишки. Узкий…
Официант в разноцветных чулках, один красный, другой белый, принес счет и ушел с кредитной карточкой.
Жена моя посмотрела на моего друга сочувственно:
– А это много лет назад… с вами было?
– Прошлым августом.
– И вы с тех пор про нее не слышали?
– Ну, я братцу же не сказал. Но его-то она доняла – то есть не она, а папарацци местные. Они там у него в винограднике, что вокруг дома, всю осень торчали, подстерегали, идиоты – ну что они снять рассчитывали?! Он даже подрался с одним. А потом написал мне, что все, терпение лопнуло: дом продает и перебирается поближе к Ницце, уже и виллу присмотрел.
– Значит, ты туда больше не попадешь…
– Ну, как сказать, – он улыбнулся. – Дом-то ведь я купил. Через знакомую фирму тамошнюю – не мог же я с братом торговаться. Я ему после скажу. Неделю как документы прислали. Нынче по-ихнему Рождество – вон, видишь, сидят, – и он кивнул в дальний конец зала, где за длинным столом со свечами тихо пировала компания каких-то иностранцев. – Потом каникулы. А там и полечу, уже билет взял.
Мы еще помолчали. Жена моя порылась в сумочке, вытащила что-то, сунула назад, потом прихватила и сумочку, и шаль и пошла прихорашиваться. А я представил себе, как он входит один в пустой, громадный дом, там же, наверное, и мебель всю вывезли, и спросил:
– Слушай, а ты не боишься?
Он посмотрел мне в глаза снизу вверх, я-то встал уже, и так, будто у него что болит, выговорил:
– Ужасно боюсь… вдруг… ее там не окажется…
2007
Кафка
В поезде Москва – Рига она всю ночь читала «Процесс» Кафки и дочитала, когда уже светлело за окном.
На нижних полках недвижно спали молодые латыши – довольно красивая, но какая-то холодная пара.
В Юрмале ее ждала больная дочь, оттуда позавчера звонили.
Нервы, мутный свет из окна, безысходность прочитанного – все как-то сложилось, и сложилось именно с Кафкой. Она почувствовала, что просто не может дальше ехать в одном поезде с этой беспощадной странной книгой. Накинула кофту, вышла в коридор. Двери в тамбур, и в один, и в другой, по непонятной причине оказались заперты. В круглую дырку унитаза, грохочащую рельсами, книжку в твердом переплете не пропихнуть. А бросать в мусорный бак ей вдруг стало стыдно. Она металась по сумеречному коридору спящего вагона, пыталась опустить окно. Но все они были тоже заперты.
В конце концов она вернулась в купе и в отчаянии забросила томик на багажную полку, за лежавшие там одеяла. И задремала, не переставая и во сне чувствовать отвратительное соседство книги.
…Она добралась до Юрмалы, забрала дочь, вернулась в Москву. А книга как-то забылась, как забылась и та вагонная ночь, и молчаливая латышская пара, с которой она тогда ехала.
1993
Репетиция
Из-за множества лестниц с начищенными латунными перилами в облике гостиницы было что-то корабельное. И это сходство усиливала вереница флагштоков перед входом.
Мебель в номере, изготовленная из светлого дерева, как бы побелевшего от соли и солнца, тоже создавала ощущение морского путешествия: вроде просторной каюты.
Это была из тех дорогих гостиниц, где в лифтах и туалетах всегда играет тихая приятная музыка.
Они побросали дорожные сумки, съели в баре по слоеному треугольничку, полюбовались с террасы видом ночного залива, похожего в расплывшихся по воде разноцветных огнях на развернутый дамский веер, и зашли в салон.
Там перед пустыми диванами и креслами уже играли нанятые гостиницей музыкантши, скрипка и фортепьяно.
Из керамической кадки торчало растение с крупными листьями, украшенными светлым желтоватым рисунком, похожим на рентгеновские ребра.
На диване под горевшим бра сидела одиноко девушка с таким тонким лицом, что, когда она поворачивалась в профиль, у нее просвечивал носик.
Расползшийся с наступлением сумерек по парку парфюмерный запах жимолости затекал в открытые ради вечерней свежести окна.
И алая вишенка на дне стакана преломлялась в широких гранях, так что казалось, что их там три, а то четыре.
Они послушали примерно треть программы и пошли к себе спать, как раз когда салон начал заполняться постояльцами.
А утром, когда он брился, позвонили и сказали, что прошлой ночью тетя Лёля умерла и что похороны в пятницу.
– Ты поедешь? – его спутница, отражаясь голыми плечами в зеркале, перестала возиться с завязкой в волосах, опустила руки и посмотрела внимательно.
Он кивнул.
– Я с тобой.
– Не надо. Купайся. Я быстро вернусь.
Он вышел на маленький балкон. Мимо, всплеснув крылышками, пролетела ласточка.
Линия гор как всегда напоминала чей-то запрокинутый профиль.
По зеленоватой глади моря в такую рань уже гарцевал водный мотоцикл, и полотенщик уже прикатил к бассейну свою клетку, набитую полотенцами.
Какой-то постоялец в красной махровой тоге стоял там и трогал воду ногой, точно размышляя, не пойти ли по ней аки посуху. Но потом сбросил халат и просто нырнул с бортика.
Он позвонил в турфирму и растолковал насчет билета.
Они пошли завтракать. Больше всего он любил этот утренний пронизанный солнцем час на открытой террасе ресторана.
Завтрак тут сервировали на маленьких соломенных рогожках, раскатывая их на круглом мраморе столов.
Он взял себе яичницу, кучку морщинистых красноватых маслин и что-то вроде заячьей капусты, политой простоквашей, а она отправилась за омлетом, который здешний повар стряпал со множеством приправ и, чтобы перевернуть, высоко подбрасывал на сковородке.
На плетеную спинку ее пустого кресла уселась нахохленная воробьиха, повела круглым глазом, увидела, что хлебных крошек еще нет, и, как ему показалось, зевнула.
За соседним столом громадный парень в красной майке с надписью “Reebok” поедал груду коричневых сосисок, и за его тяжелым силуэтом сверкал в пальмах залитый солнцем безукоризненно прекрасный мир, который ему предстояло на время покинуть.
Было уже начало одиннадцатого, когда они пришли на пляж. Фелюки и яхты, вышедшие час назад из спрятанного за мысом маленького порта, как раз бежали вперегонки вдоль берега на острова. Они тоже так пару раз плавали. Когда сидишь верхом на бушприте, вечно набивается полный рот ветра, и становится весело.
У воды силуэтами на блестящем солнце перемещалась масса ладно выточенных женских фигур.
Скутер прыгал и вертелся на волнах.
Появился и принялся заглядывать, улыбаясь, под каждый зонт молодой вертлявый негр, затейник и весельчак, предназначенный устраивать всякие пляжные игры.
За ним, пружиня на каждом шагу, прошла босиком девушка с волейбольным мячом в руках.
Он пытался представить себе лицо тети Лёли, но припомнил фотографию. Там она снята вместе с дядей как раз в тот год, когда его первый раз в жизни повезли на море, и катер перевернулся, и папа с мамой утонули, а они с дядей приехали забрать его из Ялты.
Она вошла тогда в их комнату в пансионате, где он лежал, вытерла платком стул, села, оглядела комнату и сказала: «Какие занавески дрянные».
У них с дядей были очень красивые занавески в цветах, и в той комнате, где его потом поселили, тоже. Тетя говорила, что полгода их выслеживала.
Сигарета, как это всегда бывает на ветру, курилась быстро и невразумительно.
В лодочный затон между пирсами вошла яхта, обрушила в воду якорь и принялась спускать лодку.
В ее черном блестящем корпусе отражалась вода, отчего он казался зеленоватым.
Какая-то женщина выходила из моря, балансируя на скользких камнях, как девочка на шаре.
Он обернулся и стал смотреть в сторону бассейна, к которому его подруга шла по квадратным плитам босиком, а потом, поплавав, обратно, оставляя на светлом камне темные мокрые следы.
Они встречались уже несколько лет и каждое лето вместе путешествовали, когда она отвозила сына к бывшей свекрови пожить на даче.
Она улыбнулась ему и нагнулась за сухим купальником, показав в вырезе пляжного балахона еще молодую грудь.
Небо, и без того ясное с утра, совсем очистилось, и единственное юркое облачко, похожее на белую мышку, убегало за хребет.
Он подумал, что ему предстоит вознестись туда, где за бортом вечные минус пятьдесят.
Это было, как если б сказали, что послезавтра вечером душа его будет забрана из этого мира.
Яхта с полосатым крылышком все так же чертила по трехцветному морю.
Девица в черном купальнике и красной бейсболке плескала обеими руками в двух шагах от берега, сидя на своем матрасе верхом, как на широком мотоцикле. Или как Европа на быке.
Какой-то дядька на основательных ногах все не решался зайти и нагибался зачерпнуть на шею и плечи.
Двухлетняя малышка пробовала воду крошечной ногой, взмахивая от старания розовыми крылышками.
Шведки лежали, грудами сложив на солнце свои окорока.
Немка, мать двойняшек, все надувала им прозрачный плавательный круг.
Даже сюда доносилось, как винтовой желоб выплевывает в бассейн друг за дружкой визжащих купальщиков.
Но он все это видел как бы через толщу воды. Будто он уже погрузился, и от воздуха его отделяет прозрачная, не пропускающая звуков стена, вроде аквариумной.
Когда дядя умер, тетя сразу обменяла их двухкомнатную на большую однокомнатную в «генеральском» доме: ей всегда хотелось жить в генеральском. И там для него уже не было места, и он вернулся в ту комнату, где они когда-то жили с папой и мамой, а тетя эти годы ее сдавала.
Потом, когда у них все так плохо с первой женой сложилось, она как-то так сделала, чтобы рассориться, и десять лет не звонила. Пока не заболела суставами и ей стало нужно помогать.
За эти годы у нее откуда-то появился двоюродный брат, о котором раньше ничего не было слышно. Она его звала «ку-у-зэном» – чуть нараспев и как бы с французским прононсом, – и видно было, что он свой человек в доме. Он часто даже ночевал, постелив на диване.
Ку-у-зэн, как выяснилось, уже двадцать лет строил какую-то необыкновенную дачу. И говорил только про нее. О разноуровневой планировке, герметических окнах для мансарды, полимерной черепице, системах отопления, гаражных воротах с подъемником и каминах. Он не пропускал ни одной строительной выставки, а когда удавалось, пробирался на архитектурные конференции и возвращался с целыми сумками буклетов. Тетя, хотя из-за суставов не могла съездить и посмотреть стройку, слушала его с восторгом. «Ты же понимаешь, – объясняла она, – это будет настоящий коттэдж» (она произносила через «э»).
Кузен сразу принялся называть его ласкательным именем, смотрел из-под кустистых седых бровей маленькими водянистыми глазами и все повторял: «Она тебя вырастила».
…Ему представилось бледное, будто спящее лицо тети, прозекторская и блестящий скальпель в розовой сукровице, который в этот миг добирался до злополучного тромба.
Утром в четверг на коврике под дверью он нашел просунутую туда записку на бланке турфирмы. По-русски с орфографическими ошибками подтверждали вылет ночным рейсом.
Большое дерево вроде акации цвело пушистыми нежными цветами, будто его облепили розовые колибри.
Садовник возился вокруг стриженого куста, похожего на большую зеленую черепаху, утыканную мелкими оранжевыми граммофончиками.
Какие-то жаркие лиловые языки наползали на кирпичную стену пляжной харчевни.
И он подумал, что надо прожить последний день как бесконечный. Так, будто их нескончаемая череда впереди.
Лакированная двухмачтовая яхта с двумя флагами на корме, пришедшая в первый день, теперь придвинулась к пирсу и стала обитаемой.
На корму вышла девушка с тоненькой золотой цепочкой на толстой лодыжке, встала у веревочных перил спиной к пляжу и стала смотреть на море. Подол юбки, движимый ветерком, чуть колебался у ее смуглой ноги. Потом она ушла обратно в каюту.
Пять поваров в белоснежных крахмальных гребнях на головах, держа на вытянутых руках накрытые серебряными колпаками подносы, гуськом проследовали по пляжу и свежевыкрашенным доскам пирса и взошли на яхту, доставив ланч.
Поднимаясь на борт, они, точно у входа в японский дом, снимали обувь.
Он не мог оторвать глаз от безукоризненно ровной черно-синей линии горизонта с единственным крошечным изъяном, обозначившим заснувшую там вдали рыбачью лодку.
А если раскинуться на горячей гальке и закрыть глаза, и правда чувствуешь себя лежащим на громадном шаре – нагретом, летящем в солнечных лучах, облепленном со всех сторон морями, материками и островами с пальмами.
Быть может, человек вообще создан для безделья? Ну, как это было тогда, в Раю.
Тут даже море не плещет, а лижется…
В тот день они сплавали далеко-далеко. Так далеко, что музыка с разных пляжей перепуталась, и со стороны берега доносилось что-то вроде звона и звяканья, как из ресторанной кухни, когда ссыпают в мойку посуду.
А потом прошлись вдоль пальм, поблескивавших металлическими бирками, приколоченными к волосатым ногам, и поднялись в бар.
На мраморной террасе за ажурным чугунным столом несколько пожилых француженок играли во что-то, разложив цветные картонные таблицы с фишками. «Дамы, играющие в лото», – мысленно усмехнулся он. Неизвестный художник…
Два мальчика лет пяти-шести сидели, как два мужичка, у стойки, прихлебывая детские коктейли неоновой расцветки.
Внизу, ублажая постояльцев, официант в цветной жилетке и бабочке все толкал вокруг бассейна свою тележку с запотевшими бутылками в никелированных лоханках, набитых льдом.
И ему пришло в голову, что это не навсегда.
Придет время, и одуванчики и репей все равно пробьются через мраморные плиты ступеней. Стены разрушатся и оплывут, и на камнях усядутся стрекозы. Пальмы с бирками высохнут и упадут, их съедят жучки. Бассейн засыплет здешним серым песком, и там, в колючей траве, будет стрекотать кузнечик и шуршать черепаха. И чугунная тонкая решетка, отделяющая террасу от моря, рассыплется в прах, и море поглотит мостки с железными лесенками, опущенными в воду, а пляж сравняется с террасой, на которой теперь хлопочут официанты, хлопкм расстилая скатерти и раскладывая по плетеным креслам подушки к грядущему ужину…
Со стороны пляжа донесся хруст складываемых в штабель пластмассовых лежаков – будто кто-то с треском пролистнул громадную карточную колоду.
Белый катер ныряльщиков давно вернулся и стоял у причала, развесив на корме черные прорезиненные костюмы, точно проветривая шкуры, снятые с отловленных водолазов. Он был похож на промысловое судно.