Голыми глазами (сборник) Алёхин Алексей
И повсюду – с репродукций старых картин, с грубых нефритовых печаток, с афиш и из алтарей, где он сидит двухметровой раскрашенной куклой, – глядит сам Конфуций с лицом доброго людоеда.
Оставив за спиной россыпь кумирен под рыжими фаянсовыми крышами и гостиницы в бамбуке, миновав остатки городских укреплений с серой пирамидой башни, у неприступного подножия которой желтела разложенная на просушку кукуруза, мы тронулись в обратный путь.
Потянулась череда полей, с которых уже убрали здешний «благоухающий» рис. Серые пятна сохнущего по обочинам арахиса.
Кирпичные курятники разбогатевших деревушек.
Поросшие рваной зеленой овчиной холмы, на которых то тут, то там заметишь божественный островерхий силуэт беседки или нацеленный в небо суставчатый палец пагоды.
Нас еще ждал поворот к упрятанному в горах монастырю Тысячи Пыльных Будд – многометровые каменные ступки и пестики буддийского кладбища и сам храм, весь опоясанный изнутри скамьями, полками и полочками, точно вывернутая наизнанку большая этажерка. На них тесными рядами сидят в пыли, спорят, размышляют, сердятся, а самые мелкие и многочисленные просто взирают золочеными личиками, сотни разнокалиберных воплощений Просветленного и его сподвижники.
Особый интерес представляет нижний ярус, где на скамейках расселись изваяния здешних монахов, лежащих ныне под каменными ступками. Фигуры в человеческий рост раскрашены и весьма красноречиво передают характеры своих прототипов, отговоривших, отпивших и отсозерцавших еще в династию Сун. Они очень выразительны и в чем-то схожи с европейской деревянной скульптурой того же времени. Только сделаны из глины и гораздо искусней, ибо снабжены, как сообщила гид, шелковыми сердцами, легкими, печенью и прочими необходимыми для загробного существования внутренностями.
…И дальше по шоссе.
С залитых косым солнцем полей возвращаются крестьяне с охапками сухих кукурузных стеблей за спиной.
За велосипедом бежит, перебирая ногами, привязанная к багажнику лошадка.
Автобус трубит.
В попадающихся деревнях закипают на улице котлы.
Торчат стоящие под отделкой двухэтажные здания будущих магазинов, заготовительных контор и отделений автомобильной компании.
Щиты с рекламой промышленных насосов загораживают кусочки неба.
Навстречу, из золотой закатной жижи с увязшими в ней пирамидальными тополями, парни в плоских соломенных конусах на головах катят с вечерних работ порожние тачки какой-то сложной конструкции, похожие на тяжелые деревянные велосипеды.
На четвертый день путешествия мы въехали в провинциальную столицу Цзинань, вот уже 2600 лет удобно стоящую на перекрестке сухопутных, с севера на юг, и водных, по Хуанхэ, путей.
В свое время город побыл под колонизацией, оставившей в его облике заметный немецкий акцент. Вокзал с башенкой, уцелевшая кирха, островерхие дома с высокими трубами – закрыв один глаз, можешь полюбоваться Германией начала века. В эти милые декорации уместно вписываются новопостроенные билдинги, блистающие затемненным стеклом.
Еще побывавший тут Марко Поло дивился бойкости местных торговцев и ремесленников.
Нынче на дрожжах береговой свободной зоны экономика опять вспухает. Оснащенные японцами и американцами заводы, новехонькие торговые улицы, отели, вознесенная над деловым центром реклама «Фольксвагена». Даже иные окрестные деревушки, вовлеченные в орбиту, чудовищно разбогатели и обзавелись многоэтажными стеклянными раковинами международных торговых центров с миллиардным оборотом…
Ты спросишь, откуда деньги.
Очень простой секрет: они все без остатка в деле, а на руки перепадает юаней по сто в месяц.
Когда из высокой зеркальной витрины туристического автобуса заглядываешь в мутные окна жилых домов, берет оторопь. Слабая лампочка под потолком, тусклые голые стены, уют вокзального сортира. Вся мебель состоит из вбитых на уровне плеч гвоздей для одежи и каких-то ящиков, загромождающих подоконник. Пола не видно, но вряд ли там ковры.
Это – в новых домах. А еще мышеловки узких, пропахших варевом улочек сплошь из серых слепых бараков, набитых стиркой, ржавыми велосипедами и людьми.
Китайцы уверяют, что идут по пути «коллективного обогащения».
Склоняюсь к мысли, что это не словесная уловка и вполне в духе местных традиций.
Дело тут не в режиме. Человек в этих местах никогда и не ощущал себя космосом, но только малой частицей более серьезного организма – семьи, войска, империи. И так не в одном Китае.
Возьми соседей из богатой Японии: они дышат в спину американцам! Но лишь все вместе, а не поодиночке.
Что имеет единичный японец кроме миниатюрной квартиры, набитой дешевой электроникой, и ежегодного четырехдневного отпуска? Пожизненную службу в компании.
Сравни его с веселым американцем. Его домом. Его большой машиной. Его отношением к жизни и работе. И удовлетворенной любовью к себе, бейсболу и путешествиям.
По таким меркам японцы бедней и европейцев.
Но тут вопрос ценностей. Возможно, они способны непосредственно осязать общее богатство, как мы – личное. Во всяком случае, надо признать, что они – другие, и не всегда страдают от этого.
То же и китайцы.
Из своих тоскливых домов они при всяком удобном случае выходят на улицу. Именно туда проливаются и первые капли отпущенных материальных благ.
На месте прежних оборонительных рвов расплылась цепочка прудов и парков для гулянья.
Павильоны в асимметричных свисающих садах, зеленоватая вода взятых в мрамор источников, по поверхности которой плывут легкие алюминиевые монетки, пущенные на счастье. Причудливые камни, похожие на иероглифы.
Одетые в лучшее и единственное толпы шляются, глазеют, тянут за руку детей, сосут засахаренные фрукты на палочках, перекликаются и пьют коку из ярких, как елочные игрушки, банок.
Прогуливался в этих местах и Ду Фу двенадцать веков назад. Где-то поблизости большое озеро, на котором он жил в крытой камышом лодке, утешаясь вином.
Обычаи муравейника нерушимы. Даже управляющие здешним «коллективным богатством» ведут жизнь скромную и примерную. По части развлечений начальники больше налегают на групповые казенные угощения.
У нас что ни вечер банкеты.
Залы в парадных золотых иероглифах. Девицы в шелковых шаферских лентах через плечо у высоких дверей. Китайские церемонии, палочки с инкрустацией. Суп из черепахи, лягушачьи лапки, ласточкино гнездо, хрустящие скорпионы фри… Черт возьми!
Поднебесная, 43-й день
Письмо четвертое
Да, мой искренний друг, поговорим на сей раз о погоде.
Ничто так не освежает взгляд, как перемена обстановки. И если уж не можешь ехать дальше, не следует упускать естественной смены декораций.
Пока в Поднебесной еще тепло, лучше походить по улицам.
В толпе увидишь модников в ажурных носках. Девиц в скользких рейтузиках. Старух, ковыляющих на игрушечных ступнях, исковерканных стародавней модой. Мелькнет обтянутая гладкими черными волосами головка красавицы с плоским затылком. Ну а пекинские старики в большинстве бодрятся: коротко стригут седые ежики, донашивают синие революционные кители и, отставленные от дел или получившие вольную – как посмотреть, дисциплинированно играют в садиках в какие-то сложные шашки, слушают пение птичек в клетках, развешанных по ветвям, либо сами распевают стихи под скрипучую музыку.
Чтобы получше разглядеть физиономию этого неисчислимого города, надо бы стать уличным велосипедным мастером из тех, что у каждого угла раскладывают на тряпице или прямо на земле свои железки. Перед ним проходят все и вся, он занимает тут примерно ту же позицию, что парижский официант или московский парикмахер. Но, к сожалению, в отличие от последних вынужден смотреть не на людей, а на их ржавые поломавшиеся машины.
Избежав велосипедной судьбы, я стараюсь заглядывать в лица и сделал занятное открытие.
Похоже, человеческие типы заложены глубже расовых различий. В пекинской толпе встречаешь все без исключения разновидности московских физиономий и даже прямых двойников, только перелицованных на китайский лад. Если согласиться, что внешность лепится личностью – а я склонен верить зрительным впечатлениям, – тут есть над чем поразмыслить. Выходит, человеческая порода играет на немногих нотах. Кстати, я это утверждал и раньше, правда, примериваясь к древним. Не могу объяснить, но такое постоянство природы мне чем-то приятно.
Поднебесную столицу следует смотреть с утра до вечера, чтобы уловить ритм. С того раннего часа, когда короткие хвостики выстраиваются у смердящих на углах котлов: многие завтракают на ходу, на улице. В одно и то же время на одном и том же перекрестке светило багровым сплюснутым пузырем всплывает из-за домов в пыльное пекинское небо. На тротуары выкатывают стеклянные алтарики сигарет и водок, возле которых я ни разу не заметил покупателя, хотя мимо потоком катит велосипедная толпа.
Где-то возле полудня она вдруг иссякает, и весь город, перекусив из пластмассовых коробочек, заваливается спать.
Спят в раскладушках на улицах. В лавках на грудах товара. Опускают свои решетки компьютерные посады, а под большой белой тарелкой космической связи дремлет горшечник над разложенными в соломе фаянсовыми мисками. Наверное, спят дома. И даже в учреждениях меж письменных столов стоят обширные деревянные кровати.
Ненадолго пустеют автобусы, и в эти полтора-два часа ты можешь беспрепятственно путешествовать по вымершей столице.
Затем наступает новый прилив и уже не спадает до поздней темноты, то тут, то там оглашаемой треском петард во дворах и закоулках.
Время и пространство тут плохо размешаны. Вокруг попадается масса забытых с детства вещей. Они переселились сюда в середине века, укоренились и дали обильное потомство, тогда как на исторической родине давно уже стали исчезнувшими видами.
Бодро урчат трехтонки, за кузова которых мы цеплялись когда-то. В согласии с лысенковской теорией в иной природной среде они обрели мимикрирующий признак – крупные выпуклые иероглифы на закругленных носах.
Дачные трубчатые трансформаторы гнездятся на столбах над городскими тротуарами.
А в провинции водятся еще стада черных, окутанных живым паром, вымерших на российских просторах паровозов.
Добавь к этому крики точильщика по утрам. Стайки голубей, гоняемые над пекинскими крышами. Старательно танцуемые забытые у нас танцы 50-х.
И на улицах между разноцветными новенькими легковушками и «микробусами» еще семенят высокие черные чиновничьи автомобильчики «шанхай», смахивающие на вышедшие из моды чаплинские котелки. Впрочем, их дни сочтены. Новая волна переселенцев накатила из иных краев, и горделивые шоферы ухаживают, обмахивая пыль опахалами из петушиных перьев, за сверкающими «тойотами» и «ниссанами».
В одночасье, как дымчатый занавес, опустилась пустотелая осень.
С деревьев со звуком несмолкающих аплодисментов вдруг стала валиться отвердевшая, так и не переменившая цвета листва. В полдня она покрыла асфальт гремящей зеленоватой чешуей, и опустошенным деревьям осталось лишь воздевать голые руки к небу.
Это было похоже на государственный переворот.
Высыпавшие на улицы китайцы собрали листву в мешки и увезли куда-то. Появились уборщицы в белых марлевых намордниках, с веревочными швабрами в руках. Улицы подмели и вымыли ступени.
С первыми холодами жители принялись делать запасы, на углах выросли высокие кучи овощей. Весь Пекин, как гигантский крольчатник, завален длинной китайской капустой.
Открылся базар пекинской снеди. Здесь фырчат маслом котлы, в берестяных ситечках доходят на пару пельмени. Лапша, суп из потрохов, пирожки с овощной начинкой. И выложенные на выбор рядками – сейчас на огонь – шашлычки: из куриных пупков и печенки, из пескарей и перепелиных яиц, из лягушачьих лапок и даже из алых ободранных воробьев, нанизанных на короткие палочки по четыре штуки зараз прямо с болтающимися головками.
Течение жизни замедляется.
За запотевшими витринами крошечных ресторанчиков пьют пиво, едят вареные овощи и играют в карты.
В маленьких парикмахерских, выстроившихся стайкой одна подле другой, не спеша моют головы мыльной пеной.
А мимо, не обращая внимания ни на что вокруг, катит, лениво проворачивая педали, грузовой рикша, за спиной которого до небес громоздятся плетеные короба с мандаринами. Положив локти на ржавый руль, он на ходу очищает от шкуры большой оранжевый плод, отправляя грязными пальцами в рот дольку за долькой.
В каком-то из прошлых писем, мой терпеливый друг, я посулил тебе портрет поднебесной столицы. Но я не в силах выполнить обещанное. Пекин, как истинно великий город, непостижим.
Поэтому напрасно цепляюсь взглядом, хотя и догадываюсь, где лежит разгадка.
Она – в подступающих к стенам дворцов и храмов, разбегающихся от пестрых торговых улиц, упрятанных позади проспектов Великого кормчего бесконечных и неистребимых переулках-«хутунах», – в сером лабиринте безликих одноэтажных домишек с поросшими желтоватым овсом крышами и крошечными двориками, едва вмещающими велосипед.
Здесь, за бельмами похожих на форточки немытых окон, шевелится его великая плоть.
В тесных проулках чернеют повсюду сложенные в штабеля кругляши прессованной угольной пыли и пахнет их едким дымом.
Стоят ларьки из бамбуковых дощечек, слышится квакающая крестьянская речь.
Женщина с замотанным в розовый газовый шарфик лицом несет пару продетых на веревочку, болтающих хвостами рыбин. И постаревший хунвейбин, приткнув к стене двухколесную тележку, продает горьковатые померанцы.
А над морем бескрайней пепельной черепицы вздымается в самое небо увенчанная длиннорогими бычьими головами Колокольная башня, и со звуком то удаляющейся, то возвращающейся сирены, выдуваемым ветром в птичьих перьях и в привязанных к лапкам гудках, носится кругами голубиная стая.
Осень незаметно соскользнула куда-то вниз и сменилась продувной пекинской зимой.
Гостиничная охрана надела черные эсэсовские шинели.
Милиционеры стали примерзать к своим велосипедам.
Редкие нищенствующие кошки принялись мяукать, точно выпрашивая «мяо», как называются здешние бумажные гривенники – десятифыневые банкнотики.
Ну а собак в Пекине нет ни одной. Говорят, их извели и запретили специальным указом. Зато в хороших магазинах полно нарядных тяжелых собачьих шуб.
Впрочем, пекинцы предпочитают долгополые ватные не то пальто, не то шинели военного образца с золотыми пуговицами. И многие даже зимой не расстаются с тряпичными тапками-«шанхайками».
Это от небогатства. Но остается загадкой, почему за семь веков пребывания в здешнем климате северная столица не догадалась завести двойные стекла, плотно закрывающиеся двери и сколь-нибудь основательное отопление.
В офисах, ресторанах, театрах сидят не снимая пальто.
Целый универмаг, утепленный лишь висящей в дверном проеме клеенкой, обогревает единственная буржуйка в центре зала с кипящим на ней чайником.
Храмы, дворцы, павильоны продуваются насквозь. Ледяные каменные полы, промерзшие мрамор и бронза. Жутко помыслить себе императора в растопыренных желтых одеждах, принимающего тут череду окоченевших придворных на многочасовых церемониях.
Та же картина в жилых павильонах, где высшее сословие музицировало, беседовало, интриговало, читало стихи и замерзало зиму напролет.
Вероятно, вносили жаровни. Но это как согреться спичкой в колоннаде Казанского собора.
В несильные пекинские холода пустеют парки и делаются особенно хороши для прогулок. Текучая зимняя вода ленточных прудов отражает рукастые деревья и склоны в седой прошлогодней траве.
Но улица не сдается.
Прохожие кутаются в многослойные вязаные одежки. Темнолицые парни из окрестных деревень исправно привозят товар. Разложив неведомые овощи, похожие на большие грязные члены, прячут покрасневшие пальцы в рукава зеленых шинелей, разводят для сугрева огонь в железных бочонках и торгуют, торгуют, торгуют.
Поднебесная, 99-й день
Письмо пятое
Тебе будет интересно узнать, мой друг, что жители Поднебесной ощущают себя древними китайцами. Не потомками, а младшими братьями всех этих философов, императоров и каллиграфов, обратившихся в прах тысячелетия назад.
Они культивируют это чувство. Вся учеба, да и просто застольный разговор густо замешаны на местной античности. Постройка Великой стены – все еще свежая новость: газеты радуются ей так живо. И малышей в детском саду учат складывать из мозаик павильоны династии имярек. Лишь такт переводчиков, подозреваю, заставляет их выпускать оборот «у нас в Древнем Китае…» из речей ораторов.
Величие прошлого тут прямо обращено в будущее, минуя сегодняшний день.
Китай не имеет аналогий в «нашем» мире.
Он не страна, он – ойкумена. Как если б два тысячелетия назад на Западе, соединенные чьей-то силой, слились на веки вечные в одну цивилизации Средиземноморья.
В 221 году до нашей эры первый император Цинь Шихуан сделал то, чего не удалось ни Александру Македонскому, ни Риму. Объединил все царства и обитаемые земли раз и навсегда.
Ему помог иероглиф, безразличный к устному разноязычию, и меньшее несходство культур. А еще, вероятно, то, что ровно посередке здешней замкнутой обширности вызрел сильный народ бассейна Хуанхэ, у нас же то место пусто – там море, из которого Господь вовремя убрал Платонову Атлантиду.
Единственная завершенная постройкой империя мира пережила все исторические эпохи, пишу тебе из нее.
Самодостаточность и монолитность придали ей такую живучесть. Но не они ли определили и вековой, если не тысячелетний застой на лишенном многообразия пространстве?
Сколь не похожи Малая Азия и Балканы, Греция и Рим, даже Флоренция с Генуей, не говоря о северных народах! Их разноликость стала пружиной, сообщившей Старому Свету движение.
Великолепно устроенная китайская цивилизация очень рано достигла идеала и застыла.
Только ли невежество мешает мне отличить древний императорский стиль от нового фасада гостиницы?
Они ведь не имитируют старину, а работают по тем же рецептам. Столь же изысканно или столь же примитивно, но точь-в-точь как сто, триста, тысячу лет назад.
Ты только представь, мой пытливый друг, это совершеннейшее из государств.
Великая стена отгородила страну от северных кочевников. Великий канал соединил ее всю с севера до юга. Охраняющая покой подданных императорская машина приносила изумительные плоды.
Я сбился, коллекционируя китайские приоритеты. Бумага, шелк, порох, фарфор, десятичные дроби, чай, компас, бумажные деньги, наборный шрифт, воздушные змеи… А еще утонченный церемониал, каллиграфия, дивные сады, ослепительная архитектура. Дороги и постоялые дворы, приспособленные для дальних путешествий так, как в Англии тысячелетием позже. Императорские экзамены для чиновников на знание трудов Конфуция и владение стихом. Настораживает только, что уже и тогда за учителей почитали исключительно древних.
Да, в Китае не было Возрождения – ибо так и не кончилась античность.
Зато какой блеск! Неудивительно, что Сыны Неба, которым формулы вежливости в посланиях европейских государей услужливо переводили как знаки верноподданничества, всерьез полагали себя владыками вселенной и долго пребывали в этом приятном заблуждении. Когда в конце XIX века французы с англичанами решили пощипать одряхлевшую империю, в императорском указе они были поименованы «взбунтовавшимися варварами».
Слишком величественное прошлое не прошло бесследно. Унижения позднего времени лишь усугубили национальное чувство. На фоне упавшего в правление Великого кормчего культурного уровня это особенно заметно.
Начавшееся теперь движение к Западу ничего общего с нашим западничеством не имеет.
И даже отъезды, особенно в Америку, вокруг которых все время вертятся разговоры молодежи, своеобразны. Едущие вовсе не собираются становиться американцами. Заветная их мечта – перейти в «соотечественники за рубежом».
Ну а мы, положа руку на сердце, полезные и дружественные, но не владеющие ни искусством каллиграфии, ни конфуцианской мудростью «белые варвары», хуже тех древних южан с Янцзы, что жили в свайных домах и поклонялись Пятицветной собаке. Те все-таки были свои.
Не зря чужестранцы чувствуют себя тут островитянами. И обиталища их выглядят как острова.
Наша посольская резервация на территории бывшей Русской миссии считается из лучших. Там и правда прекрасный парк с каналами, беседками и прудами.
Колониальная архитектура выдержана в здоровом стиле Великой эпохи. Гулкий мраморный холл, обшитые светлым полированным деревом коридоры, да и сами обитатели холодноватых кабинетов за пахнущими лаком дверьми так знакомы, что, кажется, толкнешь одну из них – и выйдешь на 14-м или 21-м этаже Смоленской высотки.
Впрочем, посольства все и всюду такие.
Занятнее наша вольная белая деревня, куда заботливо собраны пристроенные к делу искатели экзотики. Встречаясь на пешеходных дорожках по пути в бассейн или лавку, они, в соответствии с сельским этикетом, неизменно раскланиваются, даже не будучи знакомы.
Похоже, где-то и впрямь потерпел крушение пароход, выбросивший на берег всех этих путешественников.
Несерьезного, напевающего немца. Страшненькую молодую француженку, пытающую счастье уже во второй раз. Жизнерадостного итальянца, влюбленного в китайскую кухню. Каких-то американских старух, прибывших с гуманитарной миссией. Долговязого, с молодой яйцевидной лысиной, любознательного англичанина, не расстающегося с велосипедом. Живописных латиноамериканцев, поселившихся целыми гнездами в ожидании конца своих революций. Смешливого негра, занятого своей очаровательной смешливой женой и, кажется, не замечающего, куда их занесло. Толстого, не окончившего курса американца, который год кочующего по миру в поисках самого себя.
Что привело их сюда? Любопытство? Неустроенная личная судьба? Дешевизна жизни? Приверженность китайской философии? Неурядицы на родине? Кого что.
И вот живут. Растят детей, пишут книги, путешествуют поднакопив денег, едят палочками, собираются попить пива и потанцевать, учатся играть на флейте, чинят во дворе велосипеды…
Внутри этого замкнутого мирка, наподобие известной китайской игрушки – один в другом, и мой собственный. С зеленоверхим столом, похожим на бильярд, по которому я катаю легкие шары слов.
Поначалу мне казалось, что моему кабинету недостает внутренней тишины. Позже понял, что ее избыток.
Теперь мне легче: откуда-то из глубин дома доносится звук флейты, разучивающей мелодию.
Он появляется не всякий день, и я его жду, глядя в окно, куда углом заходит зеленый фарфоровый завиток соседней крыши.
В вазочке стоит одинокая продолговатая роза в оранжевых подпалинах, похожая на крупную «императорскую» креветку.
И я, уподобившись старым китайским поэтам, стираю кисти до лысины, переделывая по тыще раз эти письма, чтобы и ты, далекая собеседница моя, услышала это беззвучие флейты.
Поднебесная, 123-й день
Письмо шестое,
Искусство Китая, мой мудрый друг, напоминает большого праздничного дракона.
Кстати, в здешнем восприятии это вполне жизнелюбивое и заслуживающее восхищения животное, к тому же обремененное кучей диковинных детей. Не то что у нас.
Играющий киноварью и позолотой, пританцовывающий сотней пар ног, он слишком велик, чтобы охватить взглядом. Вдобавок время от времени проглатывает излишне любопытных – а легко ли описывать дракона, сидя внутри него!
Мои познания ничтожны. Вот хотя бы каллиграфия. Китайцы замирают, шевеля губами, у заботливо окантованных образчиков, вывешенных где можно на парадных местах. Или перед единственным, похожим на квадратного паука иероглифом, выбитым на плоском валуне в глухом ущелье, – поглядеть на него специально взбираются в горы приехавшие издалека любители.
Красивую надпись на отменной бумаге шлют в подарок и потом хранят и передают по наследству.
А мне, от которого не только смысл, но и форма этих письмен сокрыта, все они кажутся равно живыми и прекрасными. И я ловлю себя на том, что любуюсь выведенными толстым фломастером раскоряками простецкого объявления на столбе, быть может сзывающего на собрание ветеранов квартала.
Я дивлюсь интуиции Андерсена. Ну что китайское мог он видеть в датских музеях и домах? Вазы, ширмы и веера. Но своим «Соловьем» угодил в точку – это самое искусственное из искусств.
Однако главная черта его в ином: оно минует личность.
Зрительно воспринимаемое китайское искусство не совпадает с человеком по масштабу. Оно с размахом организует пышный антураж и дает в руки изящные вещицы. Место же посередке оставляет пустым. В сущности, это восхитительный дизайн.
Оформленное столь искусно пространство может заполняться этикетом, философией, религией, политикой, которые тут слеплены в один ком, – чем угодно. В том числе и лирической поэзией, стоящей особняком.
Совершеннейшим образцом малого дизайна следует почитать павильон императора близ Храма Неба, где он день-другой приводил в порядок мысли, прежде чем предстать перед алтарем.
Загнутые кверху плавные края чайных столиков, черная посуда, ячеистые этажерки и квадратные кресла в истинном, первородном стиле модерн, похищенном, как я уже упоминал, из этих самых покоев. Без малейшего изъяна во вкусе, до последней тушечницы. Изысканно, просторно и просто.
Ну а бесспорный апофеоз жанра в целом – столичная императорская резиденция, Запретный город.
Как описать тебе, мой друг, все великолепие этого футляра для образцовой, не подточенной течением времени власти над небом и землей?
Запретный город – громадная пурпурно-золотая раковина в сердце Поднебесной.
Вся жизнь императорского двора была грандиозной церемонией в просторных декорациях из красных стен, золоченых колонн, желтых крыш и белого резного мрамора.
Безупречные по стилю внутренние дворцы и бесчисленные апартаменты, где размещались члены необъятной императорской фамилии, главная и запасные жены, наложницы пяти рангов, евнухи и челядь, столь же замкнуты и завершены в себе: деревянные раковины внутри каменной. Плетение окон, резные перегородки, изумительное членение наполненного бесценными предметами и безделушками пространства для вечного праздника, подчиненного ритуалу.
Воздух тут насыщен духом каллиграфии, поэзии, церемонного жеста. Они рафинированны и лаконичны.
Нам повезло увидать Запретный город пустым, безлюдным, зимним. Плотный вишневый круг солнца сползал в сизом, как московские голуби, пекинском небе за столпотворение желто-черепичных дворцовых крыш с бегущими по гребням четкими силуэтами извивающихся драконов.
В интимной глубине этого искусственного мира запрятался среди стен маленький императорский сад. Узловатые тысячелетние кипарисы, сплетающиеся арками; филигранные беседки; диковинной формы камни, свезенные со всей страны и установленные на мраморных постаментах с фигурной резьбой…
Двор увлекался красотой. Сам император расписывал веера в свободные минуты.
Станковой живописи, графики, скульптуры в нашем понимании у китайцев нет. Та, что есть, начисто лишена живого чувства. Это как цветы из бумаги и шелка, их тут изумительно делают.
Современная живопись в традиционном вкусе несет явные следы вырождения. Она выдохлась, как старые духи. Еще поражают искусностью родившиеся из нескольких мазков туши стебли бамбука, цветы, пучки осенней осоки. Но к ним слетаются по-ученически старательно выписанные стрекозы и птички, словно перепорхнувшие из букваря, со страниц на «С» и «П». И бесконечные горные вершины, однообразные, как верблюжьи горбы, навевают неодолимую скуку.
Однако и от свитков классических старых картин с маленькими красными лабиринтами императорских печатей веет тем же безжизненным холодом.
Оставлямое ими странное впечатление удается определить: они бесполы.
Живопись эта смахивает на гобелены, предназначенные любоваться мастерством, а не заражаться чувством. По сути, тот же дизайн, льстящее глазу пространство.
И все то же убивающее в зародыше оригинальность бесконечное копирование предшественников, спускающееся по ступенькам династий в немыслимую глубь времен, где, по мысли, и обитают истинные шедевры, а на деле все теряется во мгле, как в параллельных зеркалах…
Заметно отличается буддийское искусство, когда оно не насквозь китаизировано. А может, в нем просто сказывается благословенный недостаток мастерства?
Меня потряс сюрреализм дуньхуанских «пещерных» фресок, с которыми, правда, я знаком только по репродукциям. Совсем в другом духе – они бы пришлись по сердцу незабвенному Пиросмани – росписи буддийских часовен в западном пригороде Бадачу, где я побывал.
О, анилиновый буддийский ад со зверскими муками широкобедрых, грудастых грешниц и голубых от изнеможения грешников! О, лотосовый рай с приветливыми пышными тетками у входа! Их глиняные румяна, их зазывный вид, их губы бантиком – где-то я видел вас, хозяйки райских заведений?
А храм Пятиста Веселых Будд на Ароматных холмах, опять же под Пекином?
Кого только не отыщешь среди них: будды-хвастуны и будды-пьяницы, будды-весельчаки и будды-недотепы. Есть даже будда Ильич с характерной бородкой и лысиной, позолота же только усиливает сходство: точно такой пылился в глубине сцены нашего школьного актового зала.
И вся эта заново вызолоченная братия в нормальный человеческий рост расселась плотными шеренгами, как в вагоне метро, по всему храму – входя, ты находишь его уже заполненным и можешь присоединиться к компании…
Впрочем, шутки в сторону – я не готов к разговору о буддизме.
Я долго ломал голову над загадкой моего дракона.
Идя издалека, я добрался до вывода, что у искусства вообще две ипостаси – или даже что существуют два разных искусства.
Первое, в конце концов взявшее верх в Европе, – «искусство особи», личности.
Такова здесь – из известных мне – только старая лирическая поэзия с ее искренним чувством, простотой и гениальной чуткостью к деталям. Она поразительна, сколько ни читай.
Субъект другого, «соборного», искусства – та или иная человеческая общность, очерченная религией, государством или даже некой цивилизацией в целом. Оно выражает обобщенный дух социума и его восприятие мира.
Это «другое» искусство налицо и в западном мире. Не к нему ли отнести масскультуру, промышленный дизайн и даже наш недавний отечественный культурный официоз? Но и не только эти презренные роды.
По необходимости «соборна» почти вся монументалистика. Таковым, вне сомнения, было искусство Древнего Египта, империи инков. Да и христианское церковное искусство, торжествовавшее все Средневековье, пока окрепшая и почуявшая силу городская личность не вывернула его лицом к себе, с чего и началось Возрождение.
Первобытное же искусство, вероятно, было синкретично и в этом смысле: оба полюса сходились в личности, в те времена практически равной социуму.
В Китае, где государство столь рано и полно возвысилось над человеком, именно «другое» искусство тысячелетиями господствует в архитектуре и живописи, в ремесле и местной музыкальной драме – «опере». Единичный человек никогда не был его героем, это искусство муравейника. И неудивительно, что оно напрочь лишено чувственности, – у муравейника нет пола.
Тем же можно объяснить и монотонность здешних творений: в форму искусства отливается модель восприятия мира, у нашего суммарного творца вполне сложившаяся. И застылость во времени: лишь люди знают смену поколений, а государство, тем паче такое, как Китай, практически бессмертно.
Не кажется ли тебе, мой друг, что, если принять эту гипотезу, многое проясняется и в истории средиземноморской, европейской, а затем и американской культуры? И в том, почему с таким трудом пробивается в искусство кинематограф. И даже в соцреализме, который, как ни ругай, но был.
Я не обнаружил у китайцев особенно твердой веры, но искусство Китая насквозь религиозно. И божественный символ его – государство.
Любовь к Богу воплощается в этой стране прежде всего в благоустройстве территории.
Изумительный ландшафт Летнего дворца, умелым использованием которого я, помнится, восторгался, оказался-таки рукотворным. Дивный холм, по которому раскинулся ансамбль, насыпан из той самой земли, что вынули и перетаскали в корзинах, роя разлившееся перед ним просторное озеро.
Помимо прочего это в очередной раз стоило Китаю славы морской державы: возвысившаяся из наложниц вдовствующая императрица Цыси пустила на реконструкцию резиденции деньги, собранные для постройки военного флота. Но, может, красота и заслуживала жертвы.
Китайские дворцы, павильоны и храмы более всего напоминают севших на склон бугорка, в траву, вздрагивающих крыльями насекомых. На красно-золотистых чешуекрылых.
У этой эстетики бабочек есть секрет.
Сама по себе китайская архитектура выглядит утомительно однообразной – если только вспышка ало-зеленого пламени способна утомлять.
В конфуцианском храме и в галерейке императорского «охотничьего домика» те же узоры, та же взлетающая волна черепиц, тот же пурпур с золотом.
Но в том-то и дело, что сами эти постройки играют роль архитектурных деталей. А целое произведение – их сочетание с озером либо крошечным прудом в лотосовых островках, с кипарисовым парком и холмом. С рельефом, рощей, с заботливо собранной коллекцией причудливых камней.
Павильоны, подобно завитушкам узора, схожи между собой и повторяются. Зато в пространстве и природном окружении ансамбли очень выразительны: парадно-праздничный Летний дворец, торжественно-величественный Храм Неба, поэтичный «охотничий домик» на Ароматных холмах…
В этом и разгадка, почему разрушенные, сгоревшие и вновь восстановленные ансамбли не кажутся новоделом. Реставраторы заменили мертвую деталь, а живая оправа вся прежняя!
Словом, если заскучаешь по дому, поезжай в Летний императорский дворец и поброди по тамошнему парку. Осенью и зимой он прозрачен и беспределен, как грусть.
Прислушайся к легкому звону колеблемых ветром колокольцев, свисающих по углам из-под карнизов пагод. Повспоминай стихи Ду Фу. И помечтай, отыскивая глазами разбросанные по холмам петли дворцовой стены, извивающейся среди ветвей темно-красным драконом с серой чешуей черепицы по хребту.
…Занятый коллекционированием всех этих диковин, я и не заметил, как подоспел лунный Новый год.
Управляющий гостиницей прислал поздравление в виде отпечатанного на пурпурном фоне золотого иероглифа, похожего на пальму с длинной ногой и кудлатой верхушкой.
Повсюду открылась праздничная торговля новогодними картинками, хлопушками и разной мишурой. Толпа повеселела. И даже заточенные в мутном аквариуме у ресторана лангустины, напоминающие громадных муравьев, кажется, не так вяло шевелят длинными усами и перебирают лапками.
Во всех учреждениях устраивают новогодние столы и танцы. Пары перемещаются в сложных, но одинаковых фигурах, терпеливо разученных в классе. И худощавый, седовласый, весь черно-шелковый китаец заморского вида, улыбаясь молоденькой партнерше, выбрасывает ноги в невероятно изысканных па.
Три дня и три ночи над городом стояла форменная пальба: казалось, Красная Армия с боем берет окрестные кварталы. Перед самой новогодней ночью она перешла в шквальный огонь, и я, не утерпев, оделся и вышел на улицу.
Синий пороховой дым слоями тянулся среди домов.
Повсюду вдоль плохо освещенных мостовых, во дворах, на перекрестках маячили взрослые и дети с целыми охапками разнообразной пиротехники и с тлеющими фитилями в руках. Они с озабоченным видом устанавливали и поджигали петарды, шутихи, фейерверки и любовались произведенным действием.
Стаи ракет со свистом взлетали в черную высь и лопались там, рассыпая разноцветные брызги. Били с земли высокие фонтанчики желтого и белого огня. Оглушительно трещали, разбрасывая картонные опилки, многозарядные хлопушки, похожие на связки красного перца. Ребристые крыши маленьких домов озарялись цветными сполохами, а все окна и балконные двери многоэтажных были распахнуты в зимнее небо, и оттуда длинными дугами тоже вылетали праздничные огни. Тротуары сплошь покрыл толстый слой стреляных патронов, обгоревших петард, ошметков белого и красного картона.
Говорят, такой треск хорошо отгоняет вредных духов. В 1902 году, когда императорская обсерватория предупредила о предстоящем затмении, высочайший указ предписал подданным выйти с гонгами и хлопушками на улицы, дабы шумом отвести беду, угрожающую светилу…